пора собирать камни. Угораздило же меня попасть в пору жестокого камнепада! Ох, сколько их набросали, с каким рвением продолжают бросать! Один камешек швырнул меня наземь. Может, прав Витос -- и уже летит второй, потяжелее,-- и прямо в голову! Утром завтрак был так же обилен, как и в первый день. Застарелой жажды есть он полностью не утолил, но и не раздразнил аппетита, я даже оставил на потом не четвертушку дневной пайки хлеба, а больше половины. А после завтрака в коридоре послышались команды, лязгали замки. Из соседних камер выводили заключенных. Шум продолжался недолго, выведенные ушли. Мертвая тишина окостенила тюрьму. -- Первую партию увели, -- скорбно сказал Витос, -- Следующие -- мы. Прошло минут десять, и раскрылась наша дверь. Вошел корпусной с двумя дежурными. - Собирайтесь на прогулку,-- сказал корпусной. -- С вещами?-- спросил я. - На прогулку, я сказал. Он нехорошо улыбнулся. Я понял значение его ухмылки. Один за другим мы выходили из камеры. В коридоре присоединялись к нам другие заключенные. На площади нас построили по четыре -- человек двадцать, незначительная часть того этапа, что прибыл из монастыря. Кто-то вслух сообщил, что всех сразу вести опасно, может вспыхнуть бунт, а по частям, небольшими партиями -- целесообразней. Проклятое это словечко "целесообразность" набрасывалось на меня как взбесившийся пес. Я знал бешеных собак, одна покусала меня в детстве, месяц потом меня ежедневно кололи. От слова "целесообразность" брызгала вонючая пена, как из пасти того пса, что повалил меня на землю и загрыз бы, если бы подбежавший красноармейский командир не выпустил в него всю обойму своего маузера. Витос был прав, он томил себя не пустыми страхами, а предвидел грозное будущее. Сегодня это будущее станет настоящим. Лишь одно смутно удивило меня. Конвой был маловат для двадцати человек, собранных на последний этап: два стрелка с винтовками, третий с револьвером и собакой. Собака злобно оглядывала нас, но агрессивности не показывала, на это, видимо, не было ей приказа. -- Передний, шагом!-- приказал старший конвоир. Мы выбрались из ограды, зашагали по лесной дороге. Кто-то горестно прошептал: -- На то самое место! Мы и без расспросов понимали, какое место подразумевалось. Теперь я всерьез уверился, что иду последнюю в жизни прогулку. Это надо было отметить чем-нибудь, схожим с завещанием. Я оглядывался. Мир был хмур и неприветлив. Солнце пряталось за кронами берез и сосен, вплотную окаймлявшими дорогу. Ветер слегка покачивал листву, деревья шумели протяжно и невесело. В стороне свинцово блеснуло озерко, на холмиках зло алели факелы кипрея. Во мне складывалось торжественное прощание с миром, печальное предвосхищение неотвратимых событий. Я тихо бормотал новосотворенные строки: Я жду несчастья. Дни мои пусты. Мне жизнь несла кнуты, а не приветы. И вот опять -- земля, вода, листы Слагаются в зловещие приметы. Стихи мне понравились. Это было неожиданно. Я не любил своих стихов. Созданные, они были всегда хуже тех, какие задумывались. Я временами приходил в отчаяние от неумения ярко выразить на бумаге -- или в устном чтении -- то, что бурлило, звенело, надрывалось и пело во мне. Несвершенность была главным, что я ощущал в себе. Сегодня свершилось -- строчки точно описывали мою последнюю прогулку. Мне даже стало легче на душе, хотя ничего хорошего впереди не открывалось. Открылась обширная полянка. Старший конвоир скомандовал: -- Привал! Полчаса отдыхайте. Можно гулять по опушке. В лес уходить запрещаю. Мы дружно повалились на землю. Я уткнулся лицом в пожухлую траву. От нее исходил томный аромат, я не дышал им, а глотал его. Ко мне подошел Ян Ходзинский с двумя роскошными стеблями кипрея, - Зачем рвал? Ведь заберут!-- сказал я с упреком Мне стало жаль двух сияющих розовых пирамидок, на земле они были красивей, чем в руках, - Может, не заберут. Ты заметил? В Савватии другой режим, чем в Соловецком монастыре. Между прочим, в лесу масса голубики. Я уже поел и хочу опять. Пойдем. -- В лес ведь запрещено,-- сказал я с опаской. -- Да ведь около опушки, не в глубине. И стрелки не смотрят за нами. Один вообще заснул. Двое стрелков мирно курили в стороне, у ног одного дремала собака. Третий завалился в траву. Мы с Яном пошли в лес. Голубики и вправду было много. Попадалась и брусника, и даже морошка, но за ними надо было идти подальше -- я побоялся. Мы набрели на холмик, синий от ягод. Я рвал и поглощал сочную, немного терпкую голубику, пока не стало невмоготу. Ходзинский ушел раньше и лежал в траве. Я поискал глазами Витоса, он сидел на другой стороне полянки, там светило солнце. Пересекать всю полянку было лень, я выбрал место помягче, снова воткнулся в траву и задремал. Меня пробудила команда конвоира: -- Строиться по четыре! Быстро, быстро! Мы строились вяло. Не я один успел поспать, после сна нас разморило. С момента как мы вышли на поляну, солнце пересекло дорогу и теперь садилось в противоположной стороне леса. Не меньше трех часов провели в лесу, прикинул я. - У тебя вся рожа синяя от ягод,-- со смехом сказал Ходзинский, пристраиваясь ко мне в ряд. У него тоже синели губы. Он к тому же набрал ягод в карманы бушлата, а за пазуху сунул, чтобы не отобрали, и увядающие стебли кипрея. Стрелки видели, что он прячет, но промолчали. Мы тронулись в обратный путь "шажком и перевалочкой". Стрелки и сами не торопились и не понукали нас: передний, задававший шаг, словно забыл, что за ним колонна заключенных, и остановился, закуривая папиросу. Мы тоже с охотой постояли. Рядом со вторым стрелком бежала собака, она не помахивала хвостом, это ей было запрещено по службе, но и не оскаливалась на нас. Третий стрелок пропал где-то позади и не подавал голоса, потом в камере я вспомнил об этом и запоздало удивился -- задние стрелки всего больше кричали и грозно командовали не отставать, не оглядываться, не нарушать равнение в ряду. - Какая прогулка!-- восторженно сказал я Витосу, усевшись на нары.-- И ведь не было, чего мы боялись! Витос выглядел озадаченным. Я рассердился. Неужели его не радует, что день прошел хорошо? Нам разрешили поваляться в траве, а не поставили к стенке. Как можно в такой день быть недовольным? Он улыбнулся. Он был доволен. -- Все же я не понимаю, зачем нас привезли сюда. И это меня продолжает тревожить. Подождем, что будет завтра. Завтра было то же, что в этот день. Был поздний подъем, была отменная чечевичная похлебка с куском вонючей соленой трески, была прогулка в лес, где мы снова нажрались голубики -- слова "поели до отвала" и "накушались всласть", тем более невыразительное "угостились" решительно не подходили. И надышались вкусного воздуха, и подставляли бледные лица северному нежаркому солнцу, а ночью не по-тюремному крепко спали. И даже Ян Витос перестал вставать с нар и выслушивать у дверей по разговорам охраны в коридорах, что ждет нас впереди. Так продолжалось дней десять, а потом прибыли пустые грузовики, мы погрузились в кузова и воротились в монастырь. И везли нас обратно без пулеметов, с обычной охраной в десяток стрелков, даже одной машины они не заполнили. И оравы собак, готовых ринуться и терзать, уже не было -- так, две-три собачки, больше для видимости охраны. В монастыре к нам кинулись изумленные товарищи. Меня крепко обнял Хандомиров. - Черти полосатые, как нас надули!--восторженно кричал он.-- Нам же говорили, что вы в штрафных изоляторах и еще неизвестно, выйдете ли оттуда. И сидите на гарантийном пайке -- кус хлеба и кружка кипятка в сутки! И грозили, что и нас туда же, если заволыним. Ох, как мы вкалывали, как надрывались! Секирная же гора -- скорей повалиться замертво, чем туда! А вы там щеки набирали, брюхо отращивали! Дом отдыха вам устроили! Дома отдыха на Секирной горе нам, конечно, не устроили, щек мы не набрали, брюха не отрастили. Но уже и не шатались от изнеможения. И лом для моих рук снова стал железной рабочей палкой, а не неподъемной тяжестью. И, наверно, рядом с теми, кто оставался в монастыре, выглядели если и не упитанней, то, по крайней мере, не столь бледными и истощенными. Хандомиров в прежней нашей камере, куда меня и Витоса вернули, дал рациональное объяснение происшествию на Секирной горе. - Скачков, ребята, устроил блестящий спектакль. Собрал сотню доходяг и отправил вас на поправку, а нам растолковали, что вы ждете суда за саботаж и нам такой же суд грозит, если не выложимся. И две тысячи зеков вкалывали до опупения! А что вас подкормили, а не расстреляли, хоть это было бы еще проще Скачкову, так причиной тому великие "преимущества" нашего социалистического строя. Все у нас совершается по плану, имеется план и в тюрьме. В прошлом году в Соловки спустили контрольные цифры на отстрел -- выполнили, получили благодарность и премию. В этом году надо направить на строительство столько-то голов -- попробуй Скачков недосчитаться сотни, нагоняй за срыв плана! Мы теперь числимся в программе выдачи, он плановую цифру блюдет. А куда плановая выдача налево или в руки другого конвоя, ему безразлично. Им командует целесообразность, а не мораль. Знает, знает за что сегодня получать премию! Опять прозвучала эта формула "целесообразность"! Даже Витос согласился, что искал целесообразности на Секирной горе не там, где она таилась. ЧТО ТАКОЕ ТУФТА И КАК ЕЕ ЗАРЯЖАЮТ. В середине июля 1939 года неунывающий Хандомиров дознался, что нас -- всю Соловецкую тюрьму и весь примыкающий к ней ИТЛ (Исправительно-трудовой лагерь) -- отправляют на большую стройку в каком-то сибирском городке Норильске. Никто не слыхал о Норильске, за исключением, естественно, самого Хандомирова. Этот средних лет, подвижный жилистый инженер-механик знал все обо всем, а если чего и не знал, то никогда не признавался в незнании и фантазировал о том, чего не знал, так вдохновенно и так правдоподобно, что ему верили больше, чем любому справочнику - Норильск - это новый мировой центр драгоценных металлов, объявил он, - жуткое заполярье, вечные снега, морозы даже летом . . в общем, и ворон туда не залетает, и раки там не зимуют, нежный рак предпочитает юг. И Макар телят туда не гонял, это точно известно. А золота и алмазов навалом - наклоняйся, бери и суй в карман. Всего же больше платины, ну и меди, разумеется. Короче, будем нашими испытанными зековскими руками укреплять валютный фундамент страны. - Вот же врет, бестия!-- восхищенно высказался мой новый приятель Саша Прохоров, московский энергетик, года два назад вернувшийся из командировки в Америку и без промедления арестованный, как шпион и враг народа.-- И ведь сам знает, что врет! Конечно, половина вранья -- правда. По статистике, у каждого выдумщика вероятность, что в любой его выдумке половина -- истина. Математический факт - Хандомиров на этом играет. Вскоре нам приказали готовиться на этап в Норильск. Нашлись люди, знавшие Норильск больше, чем Хандомиров. Снега и холод они подтверждали, о платине и цветных металлах тоже слышали, но золото и алмазы, валяющиеся под ногами, высмеяли. Мы с нетерпением и надеждой ждали формирования этапа. Два месяца земляных работ у Белого моря вымотали самых стойких. Многие, добредя до площадки будущего аэродрома, валились на песок, и даже мат Владимирова и угрозы охраны не могли поднять их. Тюремные врачи, называвшие симулянтами и умиравших, стали массами оставлять заключенных внутри тюремной ограды. Соловецкое начальство поняло, что хозяйственной пользы из нас уже не выжать, и сотне особо истощенных -- мне в том числе -- дало двухнедельный отдых перед этапом. 5 августа -- радостная отметка дня моего рождения -- пароход "Семен Буденный" подошел к причалу, и к вечеру почти две тысячи соловецких заключенных влились в его грузовые трюмы. По случаю перевозки "живого товара" -- видимо, новой специализации сухогруза - трюмы были заполнены в три этажа деревянными нарами. Мне досталась нижняя нара, комендант из уголовников решил, что я два раза подохну, прежде чем взберусь на третий этаж, о чем -- для воодушевления -- и поведал мне. Впрочем, к концу десятидневного перехода по Баренцеву и Карскому морям, а потом по Енисею, я уже с натугой взбирался на вторые нары -- поболтать то с одним, то с другим соседом "из наших". На нижних нарах "гужевались" преимущественно "свои в доску", я был среди нижненарных исключением. В середине августа "Семен Буденный" прибыл в Дудинку -- поселок и порт на Енисее. Ночь мы провели в трюме, а ранним утром зашагали колонной на вокзал -- крохотное деревянное зданьице, от него шла узкоколейка на восток. У деревянного домика стоял поезд -- паровозик "из прошлого столетия", окрестил его Хандомиров, и десятка полтора открытых платформ Мы удивленно переглядывались и перешептывались - подошедшая к вокзалу колонна заключенных была вдесятеро длинней линии платформ. -- Сегодня узнаем, как чувствуют себя сельди в бочке, -- почти радостно объявил Хандомиров, - И в самом деле, чем мы хуже сельдей? Я так и не узнал, как чувствуют себя сельди в бочке, но что человек может сидеть на человеке -- на коленях, на плечах, даже на голове -- узнать пришлось. Конвоиры орали, толкали руками и прикладами в спины, для устрашения щелкали затворами винтовок, овчарки рычали и норовили схватить за ноги тех, кто вываливался из прущей толпы, а мы мощно натискивались в платформы: первые старались рассесться поудобней, а когда следующие валились на них, платформа превращалась в подобие живого бугра -- вершиной на середине, пониже к краям. Я часто встречал на товарных вагонах надписи "Восемь лошадей или сорок человек". Все в мое время совершенствовалось, устаревали и железнодорожные нормы. Но что на платформу, где и сорока человек не разместить, можно впихнуть их почти двести, узнал впервые в Дудинке. Конвой занял последнюю платформу -- целый лес винтовок топорщился над головами. В середине ее разместили станковый пулемет, он покачивался, наставя на нас вороненое дуло. Уже шло к полудню, когда состав тронулся на восток. Деревянный домик вокзала скрылся за холмиком. Мимо нас проплывала унылая низина, заросшая багрово-синими травками и белым мхом... По небу рваными перинами тащились тучи, иногда они просеивались мелким дождем. Платформы трясло, колеса визжали на поворотах и сужениях: я сидел с краю и видел непостижимую колею -- рельсы не вытягивались ровной нитью, а то сморщивались, образуя что-то вроде стальной гармошки, то мелко петляли, один рельс вправо, другой влево. Я не понимал, как вообще поезд может двигаться по такой изломанной колее, и, толкнув Хандомирова, привалившегося -- вернее навалившегося -- на меня всем телом, обратил его внимание на техническое чудо двух линий рельсов. Он зевнул: -- Нормальная зековская работа. Зарядили могучую туфту. Запомните, дорогой, вся лагерная империя НКВД держится на трех китах: мате, блате и туфте. В Заполярье, я вижу, туфту заряжают мастерски. Понятно? Мне, однако, понятно было не все. Мат окружал меня с детства. Блат только начинал свое победное шествие по стране, хоть о нем уже и тогда говорили: "Маршалы носят по четыре ромба, а блат удостоен пяти". Но что такое туфта и как ее нужно заряжать, а ее почему-то всегда заряжали, я слышал не только от Хандомирова, - я не имел точного понятия. Поезд вдруг остановился, потом дернулся - колеса зло завизжали -- снова остановился. И мы увидели забавную картину: состав из полутора десятков платформ стоял, а паровоз с двумя платформами бодро уходил вперед. "Стой! Стой!" -- заорали на паровоз. Охрана соскочила наземь и с винтовками наперевес окружила покинутый паровозом состав -- похоже, страшилась, что заключенные бросятся наутек по дикой тундре. Яростно рычали псы. Ни один заключенный не спустил ног на траву. Паровоз медленно пятился обратно, но не дошел, а замер метрах в двадцати от состава. Раздалась команда: "Все слезай!" -- и мы попрыгали на землю. Ноги по щиколотку увязали в топкой земле. Колеса платформ ушли в грязь и воду, это и было причиной остановки. Я поворачивался то вперед, то назад -- на добрые сотню-две метров железная дорога вся провалилась в топкую трясину. Начальник конвоя заорал: -- Есть кто железнодорожники? Выходи, кто кумекает! Из толпы выдвинулся один заключенный. Я стоял неподалеку и слышал его разговор с начальником конвоя. -- Я инженер-путеец. Фамилия Потапов. Занимался эксплуатацией железных дорог -- Статья, срок? -- Пятьдесят восьмая, пункт седьмой -- вредительство. Срок -- десять лет. - Подойдет,-- радостно сказал начальник конвоя.-- Что предлагаете, Потапов? К ним подошел машинист паровоза. Потапов объяснил, что колея проложена по вечной мерзлоте неряшливо. Лето, по-видимому, было из теплых, мерзлота подтаяла и в этом месте превратилась в болото, рельсы ушли в жижу. Паровоз не сумел вытащить провалившийся выше осей состав, сильно дернул и разорвал сцепку между платформами. Поднимать шпалы и подбивать землю -- дело не одного дня. Лучше вытащить колею и перенести ее в сторонку, на место посуше. Правда, путь удлинится, может не хватить рельсов.. -- Рельсы есть,-- сказал машинист.-- Везу на ремонтные работы десятка два, еще несколько сотен шпал, всякий строительный инструмент. Они разговаривали, а я рассматривал Потапова. Он был высок, строен, незаурядно красив сильной мужской красотой -- четко очерченное лицо, чуть седеющие усики, проницательный взгляд. И говорил он ясно, кратко, точно. Приняв командование ремонтом пути, он распоряжался столь же ясно и деловито -- "не агитационно, а профессионально", сказал о нем Хандомиров и добавил: - Мы с Потаповым сидели в одной камере. Сильный изобретатель, даже к ордену хотели представить за рационализации. Но одно не удалось. Естественно, пришили вредительство. Не орден вытянул, а ордер. Мы тысячеголовой массой выстроились с обеих сторон платформ и потащили состав назад. Это оказалось совсем не тяжким делом. Хандомиров не преминул подсчитать, что в целом мы составили механическую мощность в триста лошадиных сил --- много больше того, что мог развить старенький паровоз. Зато вытягивать колею и передвигать ее на место посуше было гораздо трудней. Мешали и бугорки на новом месте, их кайлили и срезали лопатами -- у машиниста нашелся и такой инструмент. Потапов ходил вдоль переносимой колеи и, проверяя укладку шпал, строго покрикивал: -- Только без туфты, товарищи! Предупреждаю: туфты не заряжать! Новая колея за полдень была состыкована со старой -- использовали запасные шпалы и рельсы. Мы снова вмялись в платформы, состав покатил дальше. Вечерело, когда поезд прибыл в Норильск. Снова первыми соскочили со своей платформы конвойные и псы. Пулемет с глаз удалили, но винтовки угрожающе нацеливались на этап. Спрыгивая на землю, я упал и пожаловался, что предзнаменование зловещее -- падать на новом месте. Ян Ходзинский не признавал суеверий и посмеялся надо мной, а Хандомиров заверил, что начинать с падения новую жизнь на новом месте не так уж плохо, хуже кончать падением. И вообще, хорошо смеется тот, кто смеется последним. Мне было не до смеха, болело правое колено -- недавняя цинга, покрывшая черными пятнами сильно опухшую ногу, еще не была преодолена, каждое прикосновение вызывало боль. А падал я на проклятое правое колено. Хромая и ругаясь, я приплелся в строй. Хаотичный этап понемногу превращался в колонну, по пять голов в ряду. Над заключенными возносились команды и руготня стрелков, их сопровождал визг и лай собак, псы рвались с поводков, чуя непорядок и горя желанием клыками восстановить его. Наконец раздалась впереди команда: "По пяти шагом марш!" -- и колонна двинулась. - Так, где же обещанный город? -- сказал Прохоров шагавшему рядом Хандомирову.-- И следов города не вижу. Города и вправду не было. Была короткая улица из десятка деревянных домов, а от нее отпочковывалась другая, и, по всему, последняя -- улица, тоже домов на десяток: среди тех домов виднелись и каменные на два этажа. Я поворачивал голову вправо и влево, старался запомнить облик каждого дома. ...Мне в будущем предстояло дважды в день в течение многих лет шагать по этим двум улицам, каждый дом стал до оскомины знаком. И хоть уже десятилетия прошли с той поры, когда впервые шагалось вдоль тех деревянных и каменных домиков, я вижу каждый, словно снова неторопливо иду мимо них. Улица, начинавшаяся от станции, называлась Горной, и открывал ее одноэтажный бревенчатый дом, первая стационарная норильская постройка, возведенная геологом Николаем Николаевичем Урванцевым, еще в двадцатые годы детально разведавшим Норильское оруденение и открывшим здесь, на клочке ледяной тундры, минералогические богатства мирового значения. Урванцев руководил тремя экспедициями в район Норильска, а в тот день, когда я с товарищами по беде шагал по сотворенной им улице, он тоже находился в Норильске и был в такой же беде, как мы. Из первооткрывателя заполярных богатств превращен в обычного заключенного -- впрочем, освобожденного от тяжких "общих" работ: он продолжал в новом социальном качестве прежние свои геологические изыскания. Мне предстояло вскорости с ним познакомиться -- и много лет потом поддерживать добрые отношения. Большинства увиденных нами домов теперь уже нет на той первой норильской улице, а дом Урванцева стоит -- и в нем музей его имени, мемориальное доказательство его геологического подвига. А рядом с музеем торжественная могила -- в ней прах самого Николая Николаевича Урванцева и его жены Елизаветы Ивановны" часто сопровождавшей мужа в его северных экспедициях и приезжавшей, к нему, заключенному. А на бронзовой стеле простая надпись: "Первые норильчане" и дата их жизненных дорог: 1893 -- 1985 гг. Оба родились в один год и умерли почти одновременно в Ленинграде, прожив каждый девяносто три года. Прах обоих перевезли на вечное упокоение в город, созданный трудом самого Урванцева, город, где он проработал потом пять лет в заключении и где теперь, кроме музея его имени, есть и набережная Урванцева. Потомки хоть таким уважением к памяти отблагодарили его и за выдающиеся труды, и за незаслуженное страдание. Древность сохранила легенду о супружеской паре Филимоне и Бавкиде, которых боги за чистоту души одарили долголетием, правом умереть одновременно и вечной памятью потомков. К древним богам двадцатый век не сохранил почтения, но благодарность за благородную жизнь неистребима в человеческой натуре -- супружеская чета Урванцевых тому возвышающий душу пример... Но все это было в далеком "впоследствии", а в тот день, проходя мимо домика Урванцева, я лишь бросил на него невнимательный взгляд. Вряд ли и моих товарищей он тогда заинтересовал. Зато все мы дружно приметили двухэтажное строение на той же стороне Горной улицы. Мы еще не знали, что оно называется "Хитрым домом", а правильней должно бы называться "Страшным домом",--в нем помещались Управление внутренних дел и местная "внутренняя" тюрьма. Зловещая архитектура -- решетки на наружных окнах, "намордники" на окнах во дворе да охрана у входа -- все это было каждому горько знакомо и у каждого порождало все те же, еще не ослабевшие воспоминания: по колонне пробегал шепоток, когда ее ряды шествовали мимо " го дома". А на другой стороне улицы красовался деревянный домина с прикрепленными к фасаду кривоватыми колоннами -- архитектурное свидетельство, что здание -- культурного назначения. -- Театр,-- безошибочно установил Хандомиров.-- Что я вам говорил? Город! Улиц, правда, не густо, да и домов неубедительно, но зато -- культура! - Культура, да не для нас, а для вольняшек,-- огрызнулся Прохоров. -- Вряд ли местные вольняшки взыскуют культуры,-- заметил наш сосед по ряду, пожилой, высокий, очень худой -- его звали Анучиным, мы с ним дружили. Впоследствии мы узнали, что все трое спорщиков оказались правы: деревянное здание служило театром (играли в нем, естественно, заключенные), пускали в него только вольных, но вольные театр не жаловали, зал заполнялся от силы на четверть -- существенное отличие от клубов в лагере, где те же артисты собирали зрителей и "всидяк, и встояк", как выражались иные, покультурней, коменданты из "своих в доску". За театром показались сторожевые вышки, вахта, мощная стена из колючей проволоки, необозримо протянувшаяся вправо и влево. Уже стемнело, с вышек лилось прожекторное сияние. Плотные ряды охраны образовали живой желоб, по нему в лагерь одна за другой вливались пятерки заключенных. Начальник конвоя громко отсчитывал: "Сто шестая! Сто седьмая! Сто восьмая, шире шаг! Сто девятая! Сто десятая, приставить ногу! Кончай базар, разберись по пяти! Сто одиннадцатая, повеселей!" Мы с Хандомировым, Прохоровым, Ходзинским и Анучиным проскользнули через вахту без особых замечаний. За воротами нас перехватил комендант -- заключенный не то из уголовников, не то из бытовиков -- и яростно заорал, словно мы в чем-то уже провинились. -- Куда прете? Сохраняй порядок! Организованно в семнадцатый барак. Номер на стене, баланда на столе. Направо! Семнадцатый барак был далеко от вахты, мы не торопились, нас обгоняли пятерки пошустрей. Но они спешили в другие бараки, в семнадцатом мы были из первых. На столе стоял бачок с супом, горка аккуратно -- трехсотграммовые пайки -- нарезанного хлеба. Дневальный из бытовиков наливал каждому полную миску. Мы бросили свои вещевые мешки на нары -- я облюбовал нижнюю, из уважения к одолевшей меня цинге ее не оспаривали, -- жадно опорожнили миски и "умяли пайки". От сытной еды потянуло в сон. Хандомиров, оглушительно зевнув, объявил, что и на воле утро всегда мудреней, а в лагере дрыхнуть -- главная привилегия добропорядочного заключенного. Спустя десяток минут мы все спали тем сном, который именуется мертвым Видимо, я спал дольше всех. Вскочив, я обнаружил в бараке одного дневального, последнюю хлебную пайку на столе и остатки супа в бачке, до того густого, что в нем не тонула ложка. -- Остатки сладки, -- попотчевал меня дневальный.-- Специально для тебя не расходовал гущины. Гужуйся от пуза -- пока разрешаю. Пойдете на работы, суп станет пожиже -- по выработке. И носить будете сами из раздаточной. -- Как называется наше местожительство?-- спросил я. -- Не местожительство, а второе лаготделение.-- Дневальный подмигнул:-- А не местожительство потому, что в дым доходное. Жутко вашего народа загинается. От первого этапа, за месяц до вас, сколько уже натянули на плечи деревянный бушлат. Не вынесли свежего воздуха и сытой жратвы. Учти это на будущее. Чего хромаешь? -- Цинга, ноги опухли. -- С ног и начинается! Деньги имеются? -- Зачем тебе мои деньги? -- Не мне, а тебе. В лавочке за наличные можно купить съестного. А пуст лицевой счет, загоняй барахлишко, покупатели найдутся. Попросишь, так и помогу продать стоящую вещицу. Само собой, учтешь одолжение. Я вышел наружу. Если Норильск и был городом, а не населенным пунктом или поселком -- так он тогда, мы это скоро узнали, значился официально,-- то во втором лагерном отделении городского имелось много больше, чем на тех единственных двух улицах, которые его составляли. Куда я ни поворачивал голову, везде тянулись деревянные побеленные бараки, они вытягивались в прямые улицы, образовывали площади, сбегали от площадей переулочками вниз, в долинку ворчливого Угольного ручья. А по барачным улицам слонялись заключенные, кто уже в лагерной одежде, кто еще в гражданском. В основной массе это были мужчины, но я увидел и женщин. Женщины различались по виду сильней, большинство сразу выдавали себя -- хриплыми голосами, подведенными глазами, вызывающим взглядом,-- но попадалась и явная "пятьдесят восьмая": интеллигентные лица, городская одежда, еще не смененная на лагерную. Я искал знакомых, переходя от барака к бараку, но они либо терялись в толпе, либо куда-то зашли. Я читал надписи на бараках: "Амбулатория", "Культурно-воспитательная часть -- КВЧ", "Учетно-распределительный отдел -- УРО", "Канцелярия", "Вещевая каптерка", "Ларек", "Штрафной изолятор -- ШИЗО". Надписи свидетельствовали, что во втором лаготделении царствует не хаос, а дисциплина и режим. Наконец я встретил двух знакомых. Хандомиров с Прохоровым несли в руках консервные банки и папиросы. -- Роскошь!-- объявил сияющий Хандомиров. - Не ларек, а подлинный магазин. Любой товар за наличные. Купил три банки варенья из лепестков розы, пачку галет. Есть и твердая колбаса, и сливочное масло по шестнадцати рубчиков кило. -- Почему же не купили масла и колбасы? -- Я заметил, что съестные припасы у обоих ограничиваются вареньем из лепестков розы и галетами. Хандомиров вздохнул, а Прохоров рассмеялся. - Жирно -- сразу и масло, и колбасу. Во-первых, бумажек нехватка. А во-вторых, надо где-то какое-то заиметь разрешение на ларек, если захотелось колбаски. Как у тебя с рублями, Сергей? -- Никак. Ни единой копейки в кармане. -- Бери взаймы банку варенья, потом вернешь - и не сладкими лепестками, а чем-нибудь посущественней. Идем пить кипяток с изысканными сладостями. Мы воротились в барак и истребили все сладостные банки. Два дня после роскошного угощения от нас подозрительно пахло розами -- отнюдь не лагерный аромат, -- а я приобрел устойчивое, на всю дальнейшую жизнь -- отвращение к консервированным в сахаре розовым лепесткам. -- Теперь основная задача -- обследоваться,-- сказал Хандомиров.-- Я все узнал. Организована бригада врачей из наших, под командованием вольных фельдшеров, свыше назначенных в лагерные доктора. Заключенные врачи именуются лекарскими помощниками, сокращенно лекпомами, а по-лагерному, лепкомами,-- видимо, от слова -- лепить диагноз. Среди лепкомов я нашел профессоров Никишева, патологоанатома, докторов Кремлевской больницы Родионова и Кузнецова, оба хирурги, еще увидел Розенблюма и усатого Аграновского -- оказывается, и он по профессии врач, а я его знал как украинского фельетониста, после Сосновского, Зорича и Кольцова следующего по славе. Работа у них простая -- кого в работяги, кого в доходяги, а кого в больницу -- готовить этап на тот свет. В общем, пошли. Перед медицинским бараком вытягивалась стоголовая очередь. Я увидел в ней Яна Витоса. Старый чекист, работавший еще при Дзержинском, сильно сдал за последний месяц в Соловках и особенно в морском переходе. Он хмуро улыбнулся. -- Ваш дружок Журбенда тоже определился во врачи. Называл себя историком, республиканским академиком, а по образованию, оказывается, медик. Жулик во всем. Нарочно пойду к нему. -- Не ходите, Ян Карлович,-- попросил я.-- Журбенда ваш личный враг. Он вам поставит лживый диагноз. -- Сколько ни придумает лжи, а в больницу положит. Плохо мне, Сережа. Не вытяну зимы в Заполярье. Ян Витос и правда после первого же осмотра был направлен в больницу. Таких как он в нашем соловецком этапе обнаружились десятки -- немолодые люди, жестоко ослабевшие от непосильного двухмесячного труда на земляных работах после нескольких лет тюрьмы, а потом и тяжкого плавания в океане. Витос не вытянул даже осени. Я ходил к нему в больницу, он быстро угасал. Когда повалил первый снег, Витоса увезли на лагерное кладбище. В те октябрьские дни ежедневно умирали люди из нашего этапа. Соловки поставили в Норильск "очень ослабленный контингент", так это формулировалось лагерной медициной. Я попал к Захару Ильичу Розенблюму. Он посмотрел на мои распухшие, покрытые черными пятнами ноги и покачал головой. -- Не только цинга, но и сильный белковый авитаминоз. Типичное белковое голодание. Советую продать все что можете и подкрепить себя мясными продуктами. Я продал что-то из белья, выпросил десяток рублей с лицевого счета и набрал в лавке мясных консервов. Молодой организм знал, как повести себя в лагере, пятна бледнели чуть ли не по часам, опухоль спадала. Спустя неделю ничто, кроме прожорливого аппетита -- не напоминало о недавнем белковом авитаминозе. В эти первые свободные от работы дни я часами слонялся один и с товарищами по обширному второму лаготделению. Лагерь меня интересовал меньше, чем окрестный пейзаж, но все же я с удовлетворением узнал что имеется клуб и там бесплатно показываются кинофильмы, а самодеятельный ансамбль из заключенных еженедельно дает спектакли. В этом "самодеятельном ансамбле" были почти исключительно профессионалы, я узнал среди них известные мне и на воле фамилии. Неутомимый Хандомиров вытащил в клуб нашу "бригаду приятелей" и пообещал, что останемся довольны. - Любительская самодеятельность хороша только в том случае, если выполняется профессионалами. На воле это парадоксальное требование практически не выполняется. Но Исправительно-трудовой лагерь, по природе своей, учреждение парадоксальное, только здесь и можно увидеть профессиональное совершенство в заурядном любительстве. Больше всего меня захватывал открывавшийся глазу грозный мир горного Заполярья. Август еще не кончился, а осень шла полная. По небу ползли глухие тучи, временами они разрывались, и тогда непривычно низкое солнце заливало горы и долины нежарким и неярким сиянием. С юга Норильск ограничивали овалом три горы -- с одного края угрюмая, вся в снежниках Шмидтиха, в середине невысокая -- метров на четыреста -- Рудная, а дальше -- Барьерная. За ней простиралась лесотундра, мы видели там настоящий лес, только -- издали -- совершенно черный. Север замыкала совершенно голая, лишь с редкими ледничками, рыжая гряда Хараелах, тогда это было совсем неживое местечко, типичная горная пустыня: нынче там сорокатысячный Талнах, строящийся город-спутник Оганер -- по плану на 70 -- 100 тысяч жителей. Я сейчас закрываю глаза и вижу северные горы в Норильской долинке - и только мыслью, не чувством, способен осознать, что эти безжизненные, абсолютно голые желто-серые склоны и плато -- ныне площадка великого строительства -- кладовая новооткрытых рудных богатств, которым, возможно, нет равных на всей планете. А на запад от нашего второго лаготделения, самого населенного места в Норильске, простиралась великая -- до Урала -- тундра, настоящая тундра, безлесая, болотистая, плоская, до спазмы в горле унылая и безрадостная -- мы недавно ехали по ней, вдавливая железнодорожную колею в болото. И в тундру неподамлеку от наших бараков врезался Зуб -- невысокий горный барьерчик, выброшенный каким-то сейсмическим спазмом из Шмидтихи на север, странное название точно отвечало облику. Когда, прислонившись к стене нашего барака, я озирал угрюмые горы, закрывавшие весь юг, ко мне подошел Саша Прохоров. -- Нашел чем любоваться! -- Страшусь, а не любуюсь. Неужели придется прожить здесь и год, и два? ...Я и не подозревал тогда, что проживу в Норильске не год и не два, а ровно восемнадцать лет... Всему соловецкому этапу дали несколько дней отдыха. А затем УРО -- Учетно-распределительный отдел сформировал рабочие бригады. В одну из них определили и меня. В УРО служили, мне кажется, шутники, они составляли рабочие бригады по образовательному цензу и званиям. Если бы среди нас было много академиков, то, вероятно, появилась бы и строительная бригада академиков-штукатуров или академиков-землекопов. Но в тот год академик нашелся только один, и с него сыпался такой обильный песочек, что этого не могли не заметить и подслеповатые инспектора УРО -- дальше дневального или писаря продвигать его по службе не имело смысла. Наша бригада называлась внушительно: "бригада инженеров". В ней и вправду были одни инженеры -- человек сорок или пятьдесят. Все остальные бригады комплектовались смешанно -- в них трудились учителя, музыканты, агрономы. В смешанные бригады кроме "пятьдесят восьмой" вводили и бытовиков, и уголовников: и тех и других хватало в соловецком этапе, а еще больше прибывало в этапах с "материка", плывших не по морю, а по Енисею от Красноярска. Новоорганизованные бригады отправлялись на земляные работы -- готовить у подножия горы Барьерной площадку под будущий Большой металлургический завод. Бригадиром инженерной бригады вначале определили Александра Ивановича Эйсмонта, в прошлом главного инженера МОГЭС, правительственного эксперта по электрооборудованию, не раз для покупки его выезжавшего во Францию, Германию и Англию, а ныне премилого и предоброго старичка, которого ставил в тупик любой пройдоха нарядчик. Особых подвигов в тундровом строительстве он совершить не успел, его к исходу первой недели начальник строительства Завенягин перебросил "в тепло" -- комплектовать в Норильскснабе прибывающее электрооборудование. Потом я с удивлением узнал от самого Эйсмонта, что он был не только видным инженером, но и настоящим -- а не промизведенным на следствии в таковые -- сторонником Троцкого, встречался и с Лениным, писал разные политические заявления, подписывал какие-то "платформы" и потом не отрекался от них, как большинство его товарищей. В общем, он решительно не походил на нас, тоже для чего-то объявленных троцкистами либо бухаринцами, но в подавляющей массе не имевших даже представления о троцкизме и бухаринстве. Долго в Норильске Эйсмонту жить не пришлось. Уже в следующем году его похоронили на зековском кладбище. А там, на нашем безымянном "упокоище в мире", ему оказали честь, какой ни один зек еще не удостаивался: поставили на могиле шест, а на нем укрепили дощечку с надписью "А. И. Эйсмонт". Уж не знаю, сами ли местные руководители решились на такой рискованный поступок или получили на то предписание свыше. Эйсмонта заменил высокий путеец Михаил Георгиевич Потапов. Я уже говорил, как в пути из Дудинки в Норильск он быстро и квалифицированно перенес провалившуюся в болото колею. Хандомиров назвал его выдающимся изобретателем. Забегая вперед, скажу, что самое выдающееся свое изобретение он совершил в Норильске спустя год после приезда. Зимою Норильскую долину заметали пурги: у домов вздымались десятиметровые сугробы, все железнодорожные выемки заваливало, улицы становились непроезжими, почти непроходимыми. Потапов сконструировал совершенно новую защиту дорог от снежных заносов -- деревянные щиты "активного действия". Если раньше старались прикрывать дороги от несущегося снега глухими заборами -- и снег вырастал около них стенами и холмами, то Потапов наставил щиты со щелями у земли: ветер с такой силой врывался в эти щели, что не наваливал снег на дорогу, а сметал его с дороги, как железной метлой. Когда Потапов освободился, его изобретение, спасшее Норильск от недельных остановок на железной и шоссейных дорогах, выдвинули на Сталинскую премию. Но самолюбивый, хорошо знающий цену своему таланту изобретатель не пожелал привлечь в премиальную долю кого-либо из своих начальников, как то обычно делалось. И большому начальству показалось зазорным отмечать высшей наградой недавнего заключенного, отказавшегося разбавить ее розовой водицей соавторства с чистым "вольняшкой". Эйсмонт начал свое бригадирство с того, что вывел нас на прокладку дороги от поселка к подножию Рудной. На "промплощадке" еще до нас возвели кое-какие сооружения: обнесли обширную производственную "зону" -- километров на пять или шесть в квадрате - колючим забором, построили деревянную обогатительную фабричку с настоящим, впрочем, оборудованием, кирпичный Малый металлургический завод -- ММЗ, проложили узкоколейку в зоне, несколько подсобных сооружений... Все эти строения, выполненные в 1938-39 го