Игорь Ткаченко. Разрушить Илион
Опубликовано в сборнике:
В.Щербаков Меч короля Артура. И.Ткаченко Разрушить илион. Н.Полунин
Коридор огней меж двух зеркал. -- М.: Мол. Гвардия, 1990. -- 288 с., ("Румбы
Фантастики"), стр. 143-183.
(ISBN 5--235--00974--6).
OCR: Сергей Кузнецов
1
Я счастливчик. У меня жена ведьма.
2
Каждый вечер, возвращаясь с работы, я гадаю, что ожидает меня за дверью
на этот раз.
Весело громыхнут серебряные цепи подъемного моста, затрубят горнисты на
стенах, взовьются и затрепещут разноцветные флажки, бабахнет пушка,
распахнутся кованые ворота...
Или пахнет сиренью, забормочет, засверкает медным боком самовар под
яблоней, и пчелы, сонно гудя, будут кружить над янтарными сотами.
Что будет на этот раз: мавританский дворец, хижина рыбака, княжеский
терем, приткнувшаяся к скале над пропастью сакля горца или висячие сады?
Честно говоря, разнообразие утомляет.
На всякий случай я вынул из портфеля зонтик. Последнее время ей
полюбились дожди. Я находил ее в стогу под березой на краю осеннего поля.
Чугунные тучи цеплялись за верхушки деревьев и сеяли мелкий-мелкий дождь. От
моего прикосновения она вздрагивала, виновато улыбалась, спешно навешивала
над лесом радугу и тряпкой принималась собирать воду, потому что снизу
отсыревали обои и соседи грозились пожаловаться в домоуправление.
3
Что-то новенькое.
Крохотная прихожая, соломенный половичок на блеклом линолеуме у двери,
бормотание радиоточки на кухне.
Давно бы так. Одумалась.
И комната тоже была обычной. Утром за окном цвела сакура и на вершине
Фудзи сидело мохнатое облако, а сейчас достраивался второй этаж универмага,
полыхала сварка, и два подъемных крана тягали поддоны с раствором.
Я включил телевизор, сел в кресло и стал придумывать слова, которыми
встречу Вику, когда она кончит возиться на кухне и придет звать меня
ужинать.
Я придумал двести семьдесят три тысячи ласковых и одобрительных слов,
страшно проголодался, а она все не шла.
Один раз она уже запаздывала с ужином, в Шотландии градом побило
вереск, тайфун "Феличита" разогнал краболовные судна у побережья Камчатки, в
Аргентине забастовали водители автофургонов, а на Вологодском молокозаводе
сломался сепаратор. Она очень расстроилась и успела приготовить лишь
макароны по-флотски.
Это не должно превращаться в систему. Я отправился на кухню.
В духовке "Электра-1001" не шкворчало, на конфорках не булькало, из
крана капало. Из съестного на столе были только талоны на колбасу и масло,
придавленные солонкой, чтобы не унесло сквозняком. По рассыпавшейся вокруг
солонки соли бродил унылый таракан.
Я разозлился, рассвирепел, метал громы и молнии, они рикошетили,
царапали полировку кухонного гарнитура "Мрия" и шипели, попадая в мойку.
Я потерял над собой контроль, прогнал таракана, сложил в бумажник
талоны и включил чайник.
Я выпил цистерну грузинского чая и съел столетний запас печенья. За
окном падали листья, потом пошел снег, грянула гроза, и опять пошел снег.
Прошла еще тисяча лет. Татьяна Веденеева помогла Хрюше и Степашке
разобраться в морально-этических аспектах жадности, сыр на тарелке
скукожился и прослезился.
Прошла еще тысяча лет, началась программа "Время", и в дверь позвонили.
Это была не она. Это был кентавр Василий. Василий был убежденный
хронический холостяк, приходил к нам по вечерам смотреть ритмическую
гимнастику и всегда опаздывал к началу. Василия я недолюбливал, но всегда
любил гречневую кашу. Василий был неряшлив и зануда, за ним приходилось
убирать каштаны, но он приносил гречневую крупу, которая полагалась ему как
ветерану двух Пунических войн.
Василий протянул пакетик гречки и грустно спросил, заглядывая через мое
плечо в комнату:
- Опоздал?
От него пахло сигаретами "Кент", конюшней и дезодорантом "Мистер",
который Вика подарила ему на очередной тысячелетний юбилей. В кудрявой
бороде застряли репьи. Я посторонился. Василий принял это за приглашение и
процокал в комнату. В хвосте у него тоже застряли репьи.
Устраиваясь перед телевизором, Василий с тяжким кряхтением подогнул
передние ноги с опухшими бабками, уперся руками в пол, вытянул в сторону
ревматические задние, отдышался и только после этого спросил:
- А где Вероника?
И тут меня прорвало. У меня выросло сто рук, одни я засунул в карманы,
другие скрестил на груди, третьими размахивал, остальными потрясал.
- Я не знаю, где Вероника! - орал я. - Мне нет никакого дела, где
Вероника! И вообще! Я за ней не слежу. Вот.
- Где-где-где она может быть? - надрывался я, млея от ярости. - Где она
может быть, когда я пришел с работы? Голодный. Усталый. Ни тебе ужина, ни
тебе отдыха.
- Она думает, это просто - с девяти до шести, - таял я от жалости к
себе. - Она думает, я это так оставлю. Она думает, я молча проглочу. Она
думает...
- Где она может быть? - прошептал я. Лишние руки отпали, Василий
смахнул их хвостом под диван, оставшимися двумя я схватился за голову.
- Где она может быть?
- Может быть, она на работе? - предположил Василий. - Ты звонил?
Я не звонил, я не знаю ее рабочего телефона и не знаю, есть ли он
вообще. Я не знаю, где она работает. В каком-то институте что-то делает с
пленками или растворами, которые на свету светлеют, а в темноте темнеют.
Что-то она мне пыталась рассказать, один раз, очень давно... Какая может
быть работа, когда я дома?!
- Или у подруги?
- Нет у нее подруг!
Василий покряхтел, почесал пятерней бороду и сказал:
- Тогда ее похитили. Какой-нибудь прощелыга из нынешних. Как ее
пра-пра-бабку хамоватый Парис.
Илион будет разрушен...
И он выставил на стол бутылку амброзии очищенной.
- Может, так оно и лучше, - сказал он. - Ты же у нас нормальный, а она,
как ни крути, из этих...
4
Фарид Сейфуль-Мулюков рассказал, какого цвета была грязь, которой
Джордж Буш облил Майкла Дукакиса, и чем тот ответил. Кентавр Василий забрал
пустую бутылку и ушел. Поутру он будет ее сдавать. После амброзии и нектара
сладкого першило в горле.
Было плохо.
Я лежал в темноте и слышал, как сдвигаются материки, тают полярные
шапки, и на Землю оседает космическая пыль.
Да, я нормален, я совершенно нормален. Но где были ее глаза раньше?
Ну и пусть, так даже лучше. В конце концов, это любому надоест -
вечером засыпать на ложе под балдахином, а утром просыпаться на лугу и
босиком по росе тащиться в ванную.
А вкус у кефира одинаков, пьешь его из серебряного кубка или голубой
чашки в цветочек.
Я нормален.
Это раньше я хватал звезды с неба. Там, поближе к горизонту, где до них
можно дотянуться и никто не заметит. Я носил их ей, перебрасывая с руки на
руку, как картошку из костра. К утру звезды остывали, и я потихоньку
водворял их на место. Только один раз я сорвал звезду в зените, но она потом
куда-то подевалась.
Теперь я не могу себе этого позволить, у меня ответственная работа.
Понимать должна. Зато я подарил ей стиральную машину "Эврика-полуавтомат".
Чего еще надо?!
Да, мы тысячу лет не были в театре, зато я выписал ей "Спутник
кинозрителя".
Как так можно?! Что за безответственность?! И это в конце квартала!
Догнать, вернуть, примерно наказать, чтобы неповадно! Ишь, гены в ней
взыграли! Знаем мы эти гены.
В конце-концов, у нас штампы в паспорте.
О господи!
Я стартовал с дивана и едва успел затормозить у стены напротив. В
коробке из-под "Ассорти", где у нас хранились документы, я разыскал свой и
ее паспорта. Штампики были на месте, и это меня немного успокоило.
Куда она без документов?!
А если все-таки Парис?.. Ерунда, я бы заметил.
А если?
Широкоплечий, сильный, веселый, наглый, кретин.
Я угнал со стройки экскаватор и перерыл всю квартиру. Ничего. Ни
письма, ни номера телефона, ни записки, ни фотографии. Умело скрывала.
Я вернул экскаватор на место, сел в кресло и стал думать.
И очень скоро додумался.
5
Над ухом рявкнуло:
- Морской проспект, следующая - Дом Ученых. Приготовиться к высадке!
На стенке кабины водителя загорелось красное: "Пошел!" - от комка
пассажиров отклеилась и выпорхнула в темноту стайка девчонок в вареных
куртках и черных колготках, за ними, соблюдая равнение, десантировались три
курсанта с уже сформировавшимися лбами, две старухи-дачницы с мешками и я в
смятении чувств.
Девчонок ветром сносило куда-то в сторону аспирантских общежитии,
курсанты сделали боевой разворот и пошли на перехват, взревывая форсунками.
Меня опустило перед дверью, обитой загорелой женской кожей, с бронзовой
табличкой над глазком: "Марк Клавдий Марцелл".
Я позвонил. Глазок похлопал ресницами и прищурился.
Отворила красивая рыжеволосая девица. Зрелые прелести распирали
короткий джинсовый халатик с потертостями на покатостях. В одной руке девица
держала янтарный мундштук с сигаретой, в другой - старинного вида джезву. Ее
звали Анютой, в нежном возрасте она была аральской русалкой, а теперь
подвизалась в кооперативе по производству черной икры и умела жить.
- Заползай, - Анюта изобразила реверанс, отчего нижние кнопки халатика
звучно расстегнулись, и стряхнула в кофе столбик пепла.
Я заполз. Пахло кофе, ментоловыми сигаретами "Салем" и еще пахло
напоминанием о Веронике. Она здесь!
Я оттолкнул Анюту и ринулся в комнату. Тут курили. Давно и много. Сизые
пласты табачного дыма плавали, не смешиваясь. На них стояли несколько
тарелочек, служивших пепельницами, и пластмассовая ваза с апельсином,
скрюченной воблой и инкунабулой Иегуды Абарбенеля "Диалоги о любви". На
стене, среди жутко оскалившихся ритуальных масок, побитых молью ангельских
крыльев и календарных японок висела сиреневая афиша спектакля "Ах, как бы
нам пришить старушку?", а на диване в мягких креслах, на стульях и на
свернутом в рулон паласе, прислонившись к книжным шкафам, живописно
расположились молодые парни и девушки, перебрасываясь увесистыми импортными
словами "самодовлеющий эксгибиционизм", "маразм", "неокретинизм" и
"омнеологизм".
Я разыскал Марка Клавдия Марцелла в глубоком кресле. Белокурое
ангельское создание шалашиком сложило над ним свои крылья и предлагало
сердце. Другие точно такие же создания ожидали своей очереди на балконе,
волнуясь и расправляя перышки. Марк К. Марцелл от сердец не отказывался. Он
складывал их в морозилку, ожидая, когда количество перейдет в качество.
Ему нужно было одно сердце. И я знал, кому оно принадлежит.
Я схватил его за грудки и вырвал из кресла.
- Где она? - прорычал я. Сердце выпало у него из рук и откатилось на
середину комнаты. Кто-то поскользнулся на нем и обрушил пласт дыма с
пепельницами. Ангелицы на балконе возмущенно захлопали крыльями, маски на
стенах ухмылялись и подмигивали, Анюта затянулась и выпустила мне в лицо
струю ментолового дыма. Марк К. Марцелл легонько шлепнул меня по рукам, и
они разжались.
- Ее здесь нет, - сказал он. - Смотри сам.
И я посмотрел.
Кроме Анюты тут были:
Похожий на сломанный циркуль, лидер рок-группы "Аукцион" Давид,
высокий, худой, с горящими глазами и паучьими пальцами.
Девочка с голубыми глазами и трепещущими ресницами, которая писала
стихи про души китов и деревьев. Имени ее никто не помнил, она была просто
Девочкой с Голубыми Глазами.
Жидковолосый и прыщавый экзистенциально-натуралистический писатель
Витюня, автор непечатной поэмы "О, черт возьми, какая мука". Решив быть
ближе к земле, он в одночасье отверг сигареты и папиросы, курил сигары и
вместо спичек носил кресало.
Вовка-йог, бородатый детина в джинсовой хламиде и с четками на шее.
Физик по образованию, он год работал в Центральном парке сторожем, потом
вдруг оказался директором столовой на пристани, продержался до первой
ревизии и ушел малевать афиши в какой-то Дом культуры.
Трое стриженных под горшок крепких парнишек в косоворотках, яловых
сапожках и с топориками за витыми поясками. Они пришли то ли кого-то
спасать, то ли бить, да так и остались.
Смазливая девица с устрашающей длины фиолетовыми ногтями, умеющая
выпускать дым через нос аккуратными колечками и, кривя презрением пухлые
губки, всех и вся обзывать быдлом.
Разочаровавшаяся в жизни студентка-первокурсница с лицом травести на
пенсии и по очереди наставляющие ее на путь истинный два поклонника Рериха.
Всю троицу называли попросту - рерихнувшиеся.
Тут было еще много разных людей.
Тут не было Вероники.
Но запах ее волос, движение руки, лучистый взгляд, ямочка в уголках
губ, звук шагов...
Я не мог ошибиться!
6
- Так она ушла от тебя! - догадался Марк К. Марцелл и облизнулся.
- Час пробил, и она ушла. Она же ведьма, а ты нормален!
Фиолетовые ногти впились в плечо, прокололи пиджак и кожу. Сквозь
дырочки со свистом вышел воздух, и я упал рядом с Анютой. В руках у меня
оказалась чашка кофе.
- Все мы немножко ведьмы, - прошептала Анюта и зрелой выпуклостью
потерлась о мое плечо. - Я свободна, а ты любишь икру?
- Как интересно, - сказала Девочка с Голубыми Глазами. - И что ты
теперь будешь делать? Повесишься?
- Пороть! Кнутом и по субботам! - рявкнули косоворотки. -- Чтоб корни
не забывать! Знаем мы, чьи эти происки!
А циркуль Давид ничего не сказал. Он подключился к сети, и из коленок
рявкнуло про жизнь, которая аукцион, только после удара молотка вместо
"продано" звучит "прожито".
Вместо кофе в чашке было что-то зеленое в граненом. Я выпил, чтоб не
расплескалось, а потом еще раз за компанию и за знакомство, и чтоб завить
веревочкой, и чтоб на "ты", а икра на губах Анюты была в самом деле
зернистой, не подумай, что желатин, а ты миленький, и сюда, и вот сюда еще,
всегда хотела нормального, они надежные и на них можно положиться, на тебя
можно положиться?
И все было хорошо, и все были хорошие, добрые и умные. А жареную
колбасу едят только самоубийцы, в ней прорва канцерогенов, которые подавляют
высшую нервную деятельность. А если ты не самоубийца и жить хочешь долго, то
дышать должен поверхностно и редко, факт проверенный, все болезни от
неправильного дыхания. Но если все-таки помер, то не волнуйся, люди на самом
деле не умирают, а переходят в другой план. Их семь, этих планов:
астральный, ментальный, деваканический, будхи, нирваны и еще пара каких-то.
А потом говорили о Сизифе, и я тоже хотел сказать что-то умное, но
оказалось, что это вовсе не тот Сизиф, а другой, которого придумал Альберт
Камю, про которого я помнил, что он то ли лирик, то ли основатель
экзистенциализма. А руки у Анюты были мягкие и теплые; и из русалок ее не
выгнали, она сама ушла.
А Вовка-йог советовал забыть и выбросить, потому что женщины - пыль,
осевшая на наших стопах на пути в Вечность.
А потом появились внимательные глаза Марка К. Марцелла и сказали, что
такому, как я, только свистнуть, и она мне не нужна. Зачем она мне нужна?
Это просто привычка. А на каждую привычку найдется отвычка. Я ее забуду, я
ее уже забыл, потому что все они одинаковые.
- Она нужна мне, - пробормотал я.
- Зачем? Носки постирать может и Анюта. Верно, Анюта?
И Анюта говорила, что верно, а в голове у меня тихонько разгоралась
искорка.
- Она нужна мне, - повторил я, и искорка превратилась в костер.
- Ты уже забыл ее.
- Я помню!
Искорка полыхнула, и я стал видеть и слышать, и застегнул кнопки на
Анюте.
- Я ее помню!
- ... до-о-лгая па-а-мять хуже, чем сифилис, - услышал я, - осо-обенно
в узком кругу...
- Я найду ее.
- ... идет вакханалия воспоминаний, не пожелать и врагу.
- Ты не найдешь. Ты нормален. Ты просто человек. Ты помучаешься, да и
забудешь.
- Найду!
Я все уже видел и слышал, а на ритуальные маски и календарных стыдливых
японок, на розовую плакатную старушку, на нахохлившихся ангелиц, на спины
спящих в шкафах книг, смешиваясь с застоявшимся табачным дымом, водопадом
обрушивались тридцативатные помои.
Марк Клавдий Марцелл понял, что разгорелась искорка, что я вижу и
слышу, и замерзла и упала на пол его улыбка, покрылись пупырышками японки,
захлопнули пасти маски, а на ушах у косовороток выступил иней.
- Ты не найдешь потерянное, не вспомнишь забытое, не...
- А идите вы все в болото! - в сердцах сказал я.
Комната вдруг стала растворяться, лица бледнеть, зыблиться, как
отражение в луже, когда ее поверхности коснется ветерок. Вот остались только
туманные контуры, блеск браслета на тонком детском запястье, презрительная
складка губ, фиолетовые ногти, витой поясок, неправильний овал четок,
повисших над пустым уже креслом... Дольше всего держались айсберги в глазах
Марка Клавдия Марцелла, но вот исчезли и они.
Резко пахнуло гнилью. Воздух стал студенистым и липким, свился
спиралями в сизый туман, и из тумана забулькало, зачавкало, палас на полу
зазеленел ряской, ноги у меня промокли. Я запрыгнул на диван, который был
уже не диван вовсе, а поваленное гнилое дерево, оно хрупнуло, подалось под
ногами, я закричал и по скользким кочкам побежал к видному за туманом
берегу.
7
А потом стрелки часов прилипли к циферблату, и время остановилось. Без
пяти пять.
Я хотел постирать испачканные болотной тиной брюки и не смог этого
сделать: струя воды остекленела на полпути от крана до тазика.
За окном застыл приклеившийся к небу самолет, и никакая сила не смогла
бы сдвинуть с места взметнувшуюся от дыхания младенца паутинку.
Я посмотрел в зеркало и не увидел в нем себя. Я там вообще ничего не
увидел.
Мир, в котором Вероника ушла от меня, умер.
Без пяти пять.
Я выбежал на улицу и заметался по мертвому миру. Я сшибал неподвижных
людей, и все светофоры горели красным. Я обежал все дома, все квартиры,
парки, кинотеатры и больницы. Я обежал весь мир и убедился в том, что и так
донимал: Вероники здесь нет.
Но я так не хочу! Что мне делать в этом мертвом мире?!
Я звал, и слова не могли сорваться с губ. Я кричал, и крик рассыпался у
моих ног. Я хотел найти и не знал, где искать. Меня распирала обида, боль,
злость и отчаяние. Я готов был взорваться и разлететься миллионом мелких
кусочков, но вовремя вспомнил о монохроматичном Сереже.
Было без пяти пять.
8
Сережа был адекватен самому себе, инвариантен относительно всех и
всяческих преобразований и монохроматичен.
- Ничего удивительного, - сказал он. - Все думают, что происходящее с
ними уникально. На самом деле у всех все, как у всех. Просто год такой. Ты
знаешь, какой нынче год?
Я знал, какой нынче год, и мне не было дела до того, что и как
происходит у всех. Мне нужна была помощь, и Сережа мог ее оказать.
- Год Уходящей Женщины, - сказал Сережа. - Посмотри в окно. Разуй глаза
и посмотри.
Я посмотрел. Женщины ходили. Уходили или приходили, рвались навстречу
или спасались бегством. Мужчины оценивающе окидывали, прищуривались,
маслянили взгляды, цокали языком, спотыкаясь догоняли, распахивали
навстречу, чмокали в щеку.
Мне-то какое до них дело?!
Сережа, не вставая с дивана (он вообще с него не вставал), потянулся к
полке и снял ящик с картотекой. Под умелыми пальцами замелькали
прямоугольные картонки.
- Вот, смотри. Ольга, двадцать шесть лет, ушла от сына, любимой собаки,
попугая, двухкомнатной квартиры и мужа. Попугай сдох, муж сдал кандидатский
минимум.
Татьяна, двадцать семь лет, ушла од двух детей и мужа. Ночует у
знакомых и рада, что каждый день может ходить на работу.
Галина, двадцать восемь лет, детей нет. Просто ушла, но пока не знает,
зачем.
Елена, двадцать четыре года... Продолжать? Тысяча триста сорок восемь
случаев, не считая твоего. И это только за последние месяцы. А до начала
этого года у всех было все нормально. Как ни крути - Год Уходящей Женщины...
Есть случаи и просто уникальные. Вот, например...
Меня не интересовали уникальные случаи, меня заинтересовали тенденции.
- Они просто ушли или ушли к кому-то?
Сережа хмыкнул.
- Все спрашивают именно об этом. Женщины просто так не уходят. Конечно,
к кому-то. Но не это важно...
Я взвыл.
От меня. К кому-то. Молча. Тайком. И сейчас с ним. В то время как я...
И стога на краю осеннего поля. Знаем мы эти стога!
Меня обокрали. Среди бела дня раздели до нитки и выставили на
посмешище. Меня трясло. Жажда мщения наполнила меня до краев и от тряски
выплескивалась наружу.
Монохроматичный Сережа не удивился. Он молчал и ждал, когда меня
протрясет. Со своего дивана он наблюдал такое количество житейских коллизий,
трагедий, драм, комедий и фарсов, что не удивлялся уже ничему. Удивляться -
не его свойство. Его свойство - понимать и помогать. Его девятиметровая
комнатенка в аспирантском общежитии целиком состояла из понимания. Со своими
бедами к нему приходили девушки, что-то потерявшие или нашедшие не то, что
нужно. Просто отбросить беды они не могли и оставляли ему на хранение, но
потом почему-то забывали забрать. Они просили помощи, и Сережа не отказывал.
Он вынимал пустоту у лишившихся сердца ангелиц и вместо нее вкладывал
понимание. Передо мной к нему забегали девчонки в вареных куртках и черных
колготках, которых перехватили курсанты на форсаже. Крохотные беды, еще не
классифицированные и не убранные в ящик под диван, валялись на холодильнике
вперемешку с обертками от конфет, которыми девчонки вполне утешились.
- Ну, ладно. Давай ее сюда, - сказал монохроматичный Сережа. - Твою
беду я сохраню в отдельной коробке.
Я помотал головой. Говорить не мог.
- Не отдашь?
Я опять помотал головой. Сережа понял.
- Понимаю, - сказал он. - Понимаю. Праведное "за что?" и жажда мщения.
Никто не хочет ждать, все рвутся догонять. Ну, догонишь, схватишь за руку,
потащишь за собой. А дальше? Логичное продолжение - запрешь в четырех
стенах, бросишь в каменный мешок, посадишь на цепь. Так?
- Что же делать?
- Ждать. Ждать, когда придет сама. Сама. Тебе ведь нужна не та, которая
ушла от тебя, а та, которой нужен ты. Когда она станет такой, она придет.
Сама.
- А если не станет?
- Если будет знать, что ждешь, станет.
По-моему, его уверенность граничила с безумием.
- Ты многого дождался?
- Дождусь, - уверенно сказал Сережа. - Раньше я тоже метался. Вот,
смотри, - он завернул рукав рубашки. Повыше запястья рука была усеяна
оспинами от затушенных об нее сигарет. Некоторые ожоги были совсем свежие. -
И она приходила, перевязывала, жалела, а потом... потом опять уходила.
Нельзя давить, хватать за руку и тащить за собой. Нужно просто ждать. Она
знает, что я жду. Я звоню ей каждый день и говорю, что жду. По каким бы
дорогам она ни ходила, Рим для нее там, где я ее жду. Она сама придет.
"Черта с два!" - хотел сказать я, но вовремя спохватился и сказал
совсем другое.
Сережа помрачнел и надолго замолчал. Я ждал.
- Ты сошел с ума, - наконец сказал он.
- Может быть.
- Туда можно войти, но вернешься уже не ты. Ты, но не такой.
- Посмотрим.
- Или вообще не вернешься.
- Прорвемся.
- Не ожидал от тебя. Впрочем, от Вероники тоже. В конце концов, это не
по-товарищески! Слушай, не пори горячку, а? Хочешь шоколадку? - совсем уж
жалобно предложил Сережа. - Я в одном буржуйском журнале прочел, что шоколад
в таких случаях здорово помогает.
Он начал многословно распространяться о пользе шоколада, а я молчал и
ждал. Я уже знал, что он не откажет. Он просто не может, не умеет
отказывать. Циркуль Давид, помнится, полгода держал у него ударную установку
и мотоцикл "Хонда" с коляской, девочки-аборигенки, прибегая зимой на танцы,
заваливали комнату до потолка своими шубками, сапожками и теплыми
колготками. И никому Сережа не отказывал.
С какой стати он мне откажет? Да и не сделается ничего с его
сокровищем.
- Ладно, - со вздохом сказал Сережа. Похоже, он здорово жалел, что в
свое время проговорился мне. Он задернул шторы и открыл дверцу холодильника.
Я вздрогнул: в точно таком же холодильнике Марк Клавдий Марцелл хранил
ангельские сердца. Но Сережа вынул из морозилки не сердце. Там, обернутая в
несколько слоев плотной черной бумаги, содержалась его неразделенная любовь.
Содержалась давно, и никто, даже я, не знал, кому предназначена вторая
половина.
Сережа тщательно протер стол и только после этого освободил свое
сокровище от бумаги и укрепил посреди стола на штативе от фотоаппарата.
Неразделенная любовь размером и формой была как кирпич. Она была
полупрозрачная, гладкая, с белыми прожилками внутри, светилась розовым
светом и почему-то пахла рыбой.
- Видишь, - прошептал Сережа. - Посередине трещинка. С каждым днем она
все глубже и глубже. Та, которая должна прийти, придет и возьмет свою
половину. Ждать осталось недолго.
Я никакой трещинки не заметил. Сережина неразделенная любовь структуру,
по-моему, имела монокристаллическую.
- Вот, смотри вдоль грани, - сказал Сережа. - Туда смотри, вглубь. Зря
ты это затеял... Смотри, а потом, если не передумаешь, иди.
Я добился своего, и Сережу мне стало немного жаль. Он имел и дал мне
то, чем не мог воспользоваться сам. Я хотел сказать ему какие-нибудь добрые
слова, но ничего не смог придумать. Не до того мне было. Я вплотную
приблизился к гладкой поверхности кристалла и стал смотреть.
И ничего не увидел, кроме своего отражения. Мы долго смотрели друг
другу в глаза, я и мое отражение. А потом в зрачках отражения мелькнула
неясная тень. Я сразу догадался, кто это, и едва не вскрикнул. Тень пропала.
Вместо нее я увидел множество крохотных людских фигурок, волокущих каменные
глыбы. Они укладывали глыбы одна на другую, с невероятной быстротой
выстраивая стену, и скоро она была готова. Фигурки пропали, стена
отдалилась, и стало ясно, что она окружает стоящий на равнине огромный
город. Вдали виднелась гряда пологих холмов, а еще дальше неясно синел
многовершинный горный хребет. Город отдалялся и стал едва заметен у подножия
гор. Послышался глухой рокот разбивающихся о берег волн, звон металла и
крики. Черные крутобокие суда по волнам неслись к берегу. Длинные весла
разом вспаривали воду. Брызги попали мне на лицо, и я зажмурился. А когда
протер глаза, передо мной была дорога, прихотливо вьющаяся среди поросших
кустарником холмов. Я шагнул, и ноги по щиколотку погрузились в горячую
шелковистую пыль.
9
Небо было того экономического немаркого цвета, который жены выбирают
для рубашек нелюбимых мужей, а комендант общежитии - для панелей в
коридорах. Дорога была прямохожей и прямоезжей, вдрызг разбитой. На обочинах
валялись обломки надежд и разбитые судьбы.
Надежды еще посверкивали кое-где радужным сквозь ржавчину, а судьбы
топорщились гнутой арматурой. Кто-то в сером на склоне холма пытался
выправить арматуру своей судьбы газовой горелкой.
Дорога была бы обычной...
Следы велосипедных шин, копыт, кроссовок, колесниц, гусениц, рифленых
подошв ("Саламандра"), лаптей, онучей, сандалий и женских шпилек покрывали
ее многослойными письменами.
Читать их я не умел.
Дорога была бы обычной, если бы не одна строчка, выписанная легчайшими,
глубиной в одну пылинку, следами босых ног тридцать четвертого размера.
Вероника!
Она здесь прошла. Это ее следы, и шрамик от пореза на левой пятке.
Прошлым летом в Гагре она наступила на стекло. Она могла в долю секунды
заживить ранку, но не стала этого делать. Я нес ее с пляжа на руках. Теплую,
родную, пахнущую морем и солнцем, очень тихую и нежную, и чувствовал...
Черта с два объяснишь, что чувствовал! Южные люди останавливали свои
витриноподобные авто и предлагали помощь, продавщицы киосков с газводой
выглядывали из-за павлиньих перьев и зеленели от зависти, а вскоре весь
город высыпал на улицу и, стоя на тротуарах, смотрел, как я несу мою
Веронику. Я нес ее, и не было усталости. Я готов был нести ее на край света,
но принес в дом, в котором мы снимали комнату у славного армянина Макар
Макарыча. Ночью я протянул руку за окно, и самая крупная звезда из зенита
скатилась мне на ладонь.
А потом наступило утро, и у меня ныли мышцы на руках. Я хотел найти
звезду, чтобы водрузить ее на место, пока никто не заметил пропажу, но она
куда-то подевалась. На улице слишком многие обращали на нас внимание, и мне
это не нравилось. Я увез Веронику домой. Не тогда ли начались осенние мелкие
дожди? А ведь верно! Как это я раньше не догадался! Неужто кто-нибудь из тех
попсовых пляжных мальчиков, что материализовывались рядом с Вероникой,
стоило мне на минуту ее оставить?
Я замедлил шаг, остановился, но в это время впереди, из-за поворота
послышался голос, который я узнаю среди тысячи голосов, журчащий смех, между
деревьями мелькнуло знакомое платье - Вероника!
Сзади рявкнул клаксон, я отскочил в сторону, споткнулся о чью-то
надежду и упал. Мимо пролетел кто-то одетый в белые "Жигули" девятой модели.
Кажется, это был Марк Клавдий Марцелл. Следы Вероники пылью поднялись над
дорогой и щекотали ноздри. Я чихнул. Марк Клавдий Марцелл обдал меня
напоследок облаком едкого презрения и скрылся за поворотом.
В следующее мгновение я обнаружил себя несущимся в ту сторону, где,
удаляясь, звенели и звенели колокольчики вероникиного смеха, еще слышные за
ревом мотора.
Сразу за поворотом начинался спуск. У подножия, растопыренными руками
загораживая мне путь, стоял этот модный бело-жигулевый тип.
Мне некогда было разбираться, Марк Клавдий Марцелл это или кто другой.
Мне преграждали путь, и этого было достаточно. И смех Вероники был уже едва
различим.
Лишь секунду помедлив, я плотнее нахлобучил гривастый шлем, перебросил
тяжелое копье с руки на руку и ринулся вниз, все быстрее и быстрее,
разгоняясь на крутом склоне холма, и скоро ноги уже не успевали за
стремительным движением вперед закованного в сверкающую медь туловища, и вот
тогда...
10
... родился вопль. Шестьдесят глоток одновременно извергли из глубин
существа оглушительное "И-а-э-х!" Живой таран-черепаха, шестьдесят человек,
по шесть в ряд, сверху и с боков прикрывшись щитами, в середине сосновое
бревно, летел к воротам. И уже не было мыслей, не было боли, было одно
стремление, одна страсть: бежать, орать, добежать, протаранить ворота, а уж
там...
До судорог в скулах желанное там!
Вперед и быстрее, сквозь ливень стрел. Кто упал, тот погиб. Желанием ты
уже там, за стенами, так добеги до себя! Нет силы, способной остановить
лавину железа и страсти.
С оглушительным "И-а-э-х!" черепаха врезалась в ворота, они затрещали,
но выстояли. И еще раз "И-а-э-х!", и еще, но уже слабее, с каждым разом
слабее. А сверху, со стен, - возмездие: камни, горящие клочья, кипящее
масло, помои.
Черепаха распалась, кричали раненые, живые искали пути к спасению.
Прижавшись к стене, можно было уберечься от камнепада, но масло, кипящее
оливковое масло доставало и здесь. Те, у кого не хватило выдержки или
сообразительности, выбегали на открытое пространство, устремляясь к лагерю,
и падали, пораженные в спину меткими защитниками стен.
Я остался один. Я бился с воротами, честная схватка - один на один.
Я ломился в ворота и чувствовал - поддаются! Я был уже там, мщение
обидчику и жажда забрать свое, но забрезжила вдруг предательская мыслишка -
дальше что, приятель? - и обрушилась тотчас боль обожженной маслом кожи,
заныли уши, и ворота отбросили меня прочь.
Я вжался в крохотное углубление в стене. Не я вжался, тело, так не
вовремя вспомнившее о себе, искало эту спасительную щербину в каменном
монолите и нашло, и вжалось, растеклось, слилось со стеной, и только потом
все это отметил рассудок.
Я скорчился в три погибели и прикрылся щитом. Сверху что-то ударило,
придавило.
Только бы не масло. Только бы не заметили.
Меня не заметили.
Немного погодя я осторожно выглянул из-за щита. От четырех лохосов
гоплитов, составивших мою черепаху, в живых осталось всего ничего. Большая
часть храбрецов полегла перед воротами, несколько счастливчиков, бросив
оружие, чесали во все лопатки по направлению к неподвижно застывшим в боевом
порядке фалангам.
Вслед им неслись хохот и проклятия.
Крепкостенная выстояла.
Я ожидал, что с минуты на минуту распахнутся Скейские ворота, пенным
гребнем на волне выплеснется на равнину свирепая геренская конница, а следом
и сама волна накатится - беспощадные эфиопы Мемнона, кавконы, куреты,
страшные в рукопашном бою дарданцы...
Но время шло, утих шум на стенах, дрогнули фаланги в долине Скамандра,
смялся сверкающий строй, и солнце долго еще играло на шлемах уходящих за
холмы, к лагерю, воинов.
11
Звезды высоко - не достать. Ворота крепки - не сломать. Чем дальше я
ухожу от них, тем они крепче. Кто-то смотрит со стены мне в спину.
Удивительно знакомый кто-то. И чувствуя затылком этот взгляд, я, оплеванный,
ошпаренный, ушибленный, пружиню шаг и расправляю плечи.
Бегство? Какое бегство, просто я тут, ну, скажем, прогуливаюсь.
И все равно паршиво.
- Ты трус, приятель, - говорю я себе.
- Вовсе нет, - возражаю я. - Почему обязательно трус? Нужно иногда
останавливаться и думать. Должен же быть предел безумствам.
- Ступил на дорогу - иди до конца.
- А стоит ли идти до конца, если на полпути усомнился в цели?
- Прекрати. Словоблудом ты всегда был изрядным.
Меня на эту удочку не поймаешь, перед кем другим распинайся. Нужно
дойти до конца хотя бы затем, чтобы подтвердить или опровергнуть сомнения.
- Не знаю, не знаю. Каждую вещь нужно покупать за ее цену.
- Трудно мне с тобой будет, приятель.
- Не нравится - не ешь.
Стены отдалялись, и я едва сдерживался, чтобы не побежать к виднеющейся
на побережье цепочке костров.
Стены отдалялись, и я едва сдерживался, чтобы не повернуть обратно и не
грохнуть в последний раз кулаком в ворота - вдруг отворятся?
Стены отдалялись, и я едва сдерживался от узнавания того, кто смотрел
мне в спину.
Я вспомнил, как зимой мы зайцами ехали с Вероникой в автобусе и
целовались на задней площадке. В кратких перерывах - на один вдох - она
спрашивала: "А вдруг контролер?", а я касался ее ресниц своими и уверенно
отвечал: "Отобьемся". И не брать билет стало делом чести. Только контролер в
самом деле появился.
- И ты заплатил штраф?
- Не драться же мне с той свирепой бабищей. Всякая категоричность -
признак ограниченности. Понял?
- Твой идеал - манная каша до горизонта?
- Заткнись!
Я заткнулся и пошел дальше. Тяжелое копье бесполезно оттягивало руку, я
зашвырнул его в темноту. Следом отправился пятислойный щит, и едва не снес
голову возникшему из темноты кентавру Василию. Василий не обиделся. Был он
тих, задумчив и пах дезодорантом. Он молча пожал мне руку и пошел рядом,
изредка передергивая плечами и хлеща хвостом по крупу.
- Только пыль из-под копыт, - бормотал он. - Только пыль из-под
копыт... Не понимаю, решительно не понимаю. Я хотел сделать ее крылатой. Я
уговаривал ее и уговорил, она согласилась. Я - кентавр, а она обыкновенная
кобылица, этого бы не поняли. Пусть знаменитых кровей, но - обыкновенная.
Кентавр и крылатая кобылица - это уже что-то... Ты меня понимаешь? Я купил
самые лучшие крылья, какие только можно найти. Достал у спекулянтов
суперклей "Момент" фирмы "Хейнкель"... В последний момент она взбрыкнула
своим божественным крупом и ускакала. Только пыль из-под копыт бескрылой
лошаденки...
Я ожидал чего угодно, но чтоб Василий, хронический холостяк и выпивоха,
любитель едко комментировать ритмическую гимнастику и синхронное плавание...
- Что вы все Василий да Василий! - обиделся кентавр. - Особенный я, что
ли? Не такой, как все? У Василия тоже есть сердце... Ах, эти бабки, высокие
стройные бабки, этот дерзкий изгиб шеи, шелковистый теплый круп, горящие
глаза, эта пеноподобная грива и хвост...
Он глухо то ли замычал, то ли зарычал и ударил себя кулаком по лбу:
- Но ведь бескрыла! Бескрыла!
- А вдруг еще отрастут? - неуверенно предположил я. Василий возмущенно
фыркнул, топнул, брызнули из-под копыт искры!
- Отрастут! Как же, жди! Скорее я начну жрать сено! - Он вдруг резко
остановился, схватил меня за локти, подтащил к себе и - с мольбой
проговорил: - Ты скажи, скажи мне, почему мы всегда любим не таких, как мы
сами? Почему мы всегда видим их не такими, какими их видят другие? Ты скажи
мне...
Что я мог ему сказать? Я и сам не знал. Василий понял.
- Да что там говорить. Не о чем говорить, - сам себя оборвал он,
оттолкнул меня и поплелся прочь, весь как-то сгорбившись, уныло шаркая
ногами и вяло помахивая хвостом, в котором, как всегда, застряли репьи.
- Бескрыла! Решительно бескрыла. Насовсем! - донесся из темноты его
безнадежный голос.
12
- Два циклопа по лесу идут, один нормальный, а другой Полифем...
- И в Киле, и в Ларисе было полегче.
- Возьмем город - повеселимся.
- А первый-то циклоп и говорит: все, говорит, пришли.
- А второй: здравствуй, бабушка!
- На печени гадал и на бараньей лопатке, кости раскидывал, воду лил, и
по всему выходит - возьмем! Быть того не может, чтоб не взяли. Экая силища
собралась! Девять птиц пожрал дракон и превратился в бездыханный камень.
Возьмем!
- Скорее бы.
В три ряда, корма к корме, от Сигейского мыса до Ретейского, стояли на
песке укрепленные подпорками крутобокие черные корабли. Бесчисленные костры
раздирали пламенем тьму, отодвигая границу ночи, и по одну сторону этой
границы ссорились, ели, играли в кости, точили оружие и готовились к схватке
пришедшие со мной, поклявшиеся отомстить за мою обиду аргивяне, локры,
чубатые абанты, фессалийцы, копьеносные критяне, а по другую... Я не решался
переступить границу света и тьмы и сказать им... Что я мог им сказать? Что
передумал? Что не будем мы брать город, не за что мстить? Прав, тысячу раз
прав Феогнид: "То, что случилось уже, нельзя неслучившимся сделать". Ошибся,
ребята, скажу я им, в горячке был, не додумал. А город, что ж город, город
ни при чем.
Та, которая за его стенами, будет еще неприступней и дальше, сровняй мы
стены с землей. Не те стены рушим. Такие дела.
Это им сказать?
Я шел в темноте вдоль кромки света. Шел, не зная куда и зачем. Я знал,
уже знал, что не нужно, и не знал, как нужно.
Я услышал знакомые голоса у одного из костров и остановился.
- Даже обладающий знанием поступает согласно своей природе, ибо
поведение каждого человека зависит от влияния трех гун.
- Быдло. Все и все - быдло. Дай прикурить.
- И гуны эти, движущие человеком, - добродетель, страсть и
невежество...
- Все так, но пропорции! Пропорции! Каждая личность неповторима, потому
как пропорции разные!
- Нет личностей, есть типажи. Старик Феофраст...
- И путь разума выше кармической деятельности. Нужно искать и искать,
но не сиюминутное, а бесконечное и вечное. Важен не результат, а процесс.
- Нет, ты послушай, что я скажу, послушай. Сидят два бога на вершине
Памира, и один говорит...
- Драть надо! Как Сидорову козу. Кнутом и по субботам. От Земли, от
исконных корней нас пытаются увести, в этом все дело, это причина всех бед.
Но мы не позволим! Единым фронтом, плечом к плечу, как былинные богатыри! А
бабы, что бабы, они силушку любят. Раньше как было? Выдали девку замуж, и не
моги рыпнуться, потому - порядок. Это все их штучки, абстрактное искусство,
свободная любовь... Разврат! Раскол!
- ...а второй и отвечает: Новый Год - это хорошо, но женщина - лучше.
Проходит еще месяц...
- Не будем корней своих знать, ничего не будет, растворимся, исчезнем,
погибнем. Только этого они и ждут, потому как близок срок...
-