Лев Вершинин. Обмен ненавистью
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Двое у подножия Вечности". М., "Аргус", 1996.
OCR & spellcheck by HarryFan, 15 December 2000
-----------------------------------------------------------------------
...неправдоподобно белые кафельные стены. И мертвый неоновый свет,
опоясывающий камеру, скрадывает тень.
- Вы готовы?
Никак не привыкну к этому тусклому голосу. И глаза над голосом тоже
тусклые, даже и не глаза, а две гладкие свинцовые бляшки, но оторваться от
них нет сил; поэтому сегодня я опять не сумею увидеть это лицо, хотя из
раза в раз обещаю себе, что заставлю себя его разглядеть.
Кто знает - возможно, удайся это, и я найду наконец силы сказать:
"Нет!"...
- Да, - слышу я словно бы со стороны. - Да, готов.
В сизых бляшках - торжество. Впрочем, нет, скорее привычная скука: все
известно заранее, все исчислено и подытожено; так чего же ради
торжествовать?
- Вот и славно.
И нет тусклого.
Исчез.
А свет все резче, и кафель еще белее, он белый, как первый снег, хотя и
банально сравнивать белизну со снегом - а с чем же еще сравнивать, если
никто пока что не придумал ничего более белого, чем свежий снег?
И халат на мне хрустит отутюженным крахмалом. И зеркала - громадные, в
полстены - многократно отражают меня, бледного и сосредоточенного, а рядом
- сияющий эмалью столик с инструментами, а чуть впереди - кресло, словно
прикованное к линолеуму фиолетово-белыми лучами юпитеров.
Я не думаю ни о чем; даже если бы мог, я постарался бы не думать. Так
легче; слишком хорошо я знаю все, что сейчас будет. А то, что сидит в
кресле, пристегнутое зажимами, знает еще лучше - и негромко скулит, даже
не пытаясь вырваться. Как вырвешься? Даже голова притянута к спинке узким
ремешком, плотно захватившим лоб.
Противно.
Но что поделаешь, если я снова сказал тусклому: "Да"?
- Здравствуй, Аннушка...
Как гадко! - хуже, чем издевательство, здороваться, глядя в
вытаращенные предчувствием глаза. Но таков Ритуал. Не мной он придуман, и
не от меня зависит, что говорить и говорить ли вообще; сценарий утвержден
раз и навсегда, и даже сожми я до хруста зубы, даже прикуси язык, все
равно прозвучит это проклятое "Здравствуй...".
Глаза под ремешком замирают, уставившись в одну точку; точка эта где-то
посреди моего лба. Я не отражаюсь в зрачках, там нет ничего, кроме ужаса,
как обычно, стоит ей лишь увидеть меня. Позже глаза застынут и даже
поскуливание прекратится, чтобы смениться воем, когда начнется Ритуал.
Я пытаюсь медлить. Я медлю очень долго, секунды две, а то и четыре;
кажется, еще чуть-чуть, и мне удастся сломать в себе нечто, повернуться и
выйти - тогда я не приду сюда никогда больше, и не станет тусклого, и
кончится этот бесконечный белый кошмар...
Но я не глядя протягиваю руку за спину, к столику, и мне подают первый
инструмент. Я не знаю ассистента и никогда не увижу его, он невидим и
неслышим, зато расторопен и услужлив. Те, кем придуман Ритуал, вышколили
его на совесть...
...и ладонь коротко сводит нежным холодком доясна вычищенного металла.
Это лобзик. А в прошлый раз были иголки. Единственная вариация,
допущенная Ритуалом, но даже и она определяется не мной.
Что поделаешь? Лобзик так лобзик.
Я подправляю юпитер, который слева, и нагибаюсь.
И белый вой хлещет по кафелю! - да так, что мгновенно краснеет
белоснежная простыня. То, что в кресле, визжит и извивается, глупо и
безнадежно пытаясь вырваться из ремней и зажимов.
Хруст.
Лобзик с лязгом падает в эмалированный таз, и мельчайшие багровые
брызги рассыпаются по идеальной белизне.
Я обтираю перчатки полотенцем, стараясь не слышать визга. Ну что ж ты,
Аннушка, не нужно, побереги лучше силы, кричать-то зачем, тем паче сейчас,
мы же сейчас отдыхаем... а силы тебе понадобятся еще, ведь я пока что,
считай, даже и не начинал.
Но она не хочет быть логичной, она вопит, да так, что я бы сошел с ума,
уже бы сошел... но меня, видимо, готовят перед Ритуалом так, что я всегда
довожу его до конца; она кричит! - это не крик разумного, ибо разум ее
отключился почти сразу; это вопль живого тела, которому больно и которое
знает, что это еще не боль, это пустяки, а боль впереди, потому что я
сейчас возьму тонкие щипчики со спиртовки...
А я не могу кричать: в горле комок, но я знаю, что вытолкну его и тоже
завою через минуту, потому что без крика нельзя ни делать, ни видеть того,
что я сейчас сделаю и увижу...
...нельзя, нельзя...
...вот они, щипчики...
...я поднимаю руку, примериваюсь...
...и...
...руку перехватывают на полпути к воплю.
- Не стоит, Леонид Романович. Право же, не стоит.
Он чуть сильнее сжимает пальцы, и щипчики падают на пол.
Я не могу мыслить трезво, но даже в полубреду вдруг понимаю, что
случилось невероятное и Ритуал нарушен. Передо мной - молодой человек,
впрочем, нет, скорее - человек моих лет, так что не очень уж и молодой. Он
в элегантном сером костюме-тройке, галстук в тон, и ни пятнышка белизны,
ни единого! - даже рубашка строгого кремового оттенка.
Он совсем чужой; он непредставим здесь, среди белого кафеля.
И он улыбается.
Сочувственно, немного грустно.
- Вы ведь согласны, что это ненормально, Леонид Романович?
И, выдержав паузу:
- Да знаю я все. Только не нужно это, право же...
Славно звучит это "право же", изумительно мягкое, словно бы даже с
легчайшей картавинкой, староинтеллигентской этакой всероссийской
картавинкой, от гувернантки во младенчестве впитанной.
И, представив себе эту гувернантку в твердом чепце, я прихожу в себя.
Исчезла дрожь, и в глазах не стелется бело-красный туман, и все вокруг
плывет и тает, кроме умного, спокойного лица под безукоризненным пробором.
Да кто ж ты такой, человече?
- Об этом мы еще поговорим, Леонид Романович. - Он улыбается, и в
уголках глаз собираются нежные морщинки. - Обязательно поговорим. Но не
здесь же, в самом-то деле. Не место здесь вам, батенька, право же...
Он слегка дует по сторонам. Совсем не сильно. Но от дуновения этого,
почти неощутимого, бело-кафельный ад начинает оседать и пропадает,
развеивается медленной пылью, и только Аннушкин визг все не унимается, все
прыгает от стены к стене, отскакивая и мерцая в угасающих неоновых бликах.
- Я зайду к вам позже, - мягко говорит незнакомец.
А визг звенит все тоньше и тоньше, он заполняет все, весь мир, он уже
не похож на визг, нет, это пронзительная трель зашедшейся в приступе
бензопилы - но и это не то: бензопила воет резко, а здесь силы не хватает,
это скорее дверной звонок... в кнопку ткнули пальцем и не отпускают - и
он, срываясь, хрипя, булькая, все пищит, и пищит, и пищит...
И я просыпаюсь.
Я просыпаюсь в холодном поту.
Нельзя привыкнуть к этому сну. Особенно теперь, когда он повторяется из
ночи в ночь. Раньше было реже. Зато раньше я постоянно думал об Аннушке
наяву; я думал и представлял себе в мельчайших подробностях Ритуал - и
наконец пришел этот сон, чтобы стереть грань между собой и явью.
Но к нему нельзя привыкнуть.
Простыни скомканы, сбились набок, я лежу на голом матрасе, а в ушах
звенит...
...дверной звонок. Реальный до идиотизма.
Потому что уже - ого! - без четверти одиннадцать, и, значит, тетя Вера,
почтальон, стоит перед дверью, и звонит, и злится, потому что вовсе не
обязана этого делать. Я просил ее не бросать почту в ящик - его поджигают
юные пироманы, - и она согласилась, хотя и ворчит, что, пока меня
добудишься, весь участок обойти можно.
Я вскакиваю, стряхивая обрывки кошмара; я пронзительно ору: "Идууууу!"
- и, накрутив на бедра плед, мчусь к двери. Этот плед смешит тетю Веру, и
она ругается не то чтобы меньше, но как-то мягче, по-матерински, что ли:
мол, тебя бы в хорошие руки, Ленюшка, а то уже совсем непонятно, на кого
похож...
Щелкает замок.
Это не тетя Вера.
Это он.
Строгий серый костюм-тройка. Галстук в тон. И прокрахмаленная до
ломкого скрипа - даже на взгляд - кремовая рубашка.
И он улыбается.
- Доброе утро, Леонид Романович. Или, скорее, добрый день?
Это доносится уже из комнаты. Когда он успел войти? Я не знаю. Видимо,
я на секунду отключился, увидев его. Но упрекать себя за малодушие было бы
лицемерно.
- Ну где же вы, друг мой?
Снова эта картавая интеллигентская капризинка. Он сидит в кресле около
журнального столика, столик протерт от пыли, на салфетках две чашечки с
дымящимся кофе, сахарница, вазочка полна бисквитов. Вчера, кстати, там
была только безнадежно одинокая конфета "Чародейка", по старости
обреченная на вечную жизнь.
Кто-то не поверит! - но меня не удивляют ни кофе, ни бисквиты, ни вся
эта абсолютно булгаковская сцена; более того, я спокойно сажусь напротив
него, накинув край пледа на плечо, и если меня что-то и тревожит, то
только полное отсутствие удивления.
- А зачем же нам нужны лишние эмоции? - разводит руками гость. - Совсем
не нужны. Кстати, можете звать меня Володей.
И, чуть помедлив, добавляет:
- А чтобы между нами не было неясностей, я покажусь вам таким, каков
есть.
На долю секунды он мутнеет, а потом превращается в огромного
сизо-зеленого жука, точнее - не вполне жука, но в существо, более всего
похожее на земных жуков. Вот разве что вместо лапок у него щупальца, а
брюхо словно бы выложено из семиугольной смальты.
Вот теперь мне ясно, почему я так спокоен. Видимо, он принял для этого
меры, потому что в противном случае ему очень долго пришлось бы ждать
разговора со мной.
- Разумеется, принял, - усмехается он, теперь уже опять человеческой и
даже очень симпатичной улыбкой. - Мне же с вами поговорить нужно, а не
инфаркт провоцировать. Итак, я - Володя.
Как могу, изображаю приветливое лицо и выжидательно смотрю на гостя. Я
- весь внимание.
Володя одобрительно подмигивает... впрочем, нет! - подмигнуть было бы
слишком вульгарно для столь лощеного джентльмена; он просто поводит бровью
и, отхлебнув кофе, тихо, почти по слогам, выдыхает одно-единственное
слово:
- Аннушка.
Готово. Меня передергивает. Ладони леденеют. Это плохо, это
ненормально, я знаю, но поделать с собой не могу ничего: резиново прыгают
губы, перед глазами мгла, и сквозь мглу проглядывают веселые, немного
кошачьи глаза на холеном миловидном личике...
...Аннушка...
...и моя дочка, Аленочка, крепко обнимает меня за шею и шепчет:
"Папочка, папа, не уходи" - и никак не хочет оторваться...
...и снова обаятельная улыбка, пухлые руки...
...и Марина, жена моя, нежно гладит эти руки и оловянными от
преданности глазами ест свою лучшую подругу, объясняющую ей, как жить и
почему без меня вполне можно обойтись...
..."Маришенька, ангел, разве нам плохо с тобой?.."
...и Славкина жалеющая гримаска: "Старик, ну пойми, ну бывает, в Дании
их даже регистрируют"...
...в висках чмокающий стук...
...и дом мой, ставший расхристанной берлогой затравленного подранка...
...Аннушка...
...и все это вместе - ненависть, бессильная ненависть, сводящая с ума,
трусливая ненависть слабовольного интеллигентишки, который не имеет права
позволять себе сильные страсти...
...во всяком случае, наяву.
Щемит сердце, гудят виски, еще немножко, и я...
И я прихожу в себя.
Полное спокойствие. Володя откидывается на спинку кресла, и кресло
деликатно всхлипывает. Кажется, он подул мне в лицо.
- Как видите, я позволил себе заглянуть не только в ваши сны, но и в
ваши мысли, - мягко говорит Володя. - Но, поверьте, отнюдь не из праздного
любопытства. Напротив...
Теперь он говорит, словно не видя меня. Словно знает, что я буду
слушать. И не ошибается. Я слушаю. Очень внимательно. Не пропуская ни
слова. Как никого в жизни.
- Леонид Романович, - говорит Володя, - мы с вами взрослые люди... то
есть я, конечно же, не человек для вас, как и вы для меня, но мы разумны и
взрослы и, значит, всегда сможем понять друг друга, а следовательно,
назвать нас людьми не столь ошибочно, как может показаться на первый
взгляд...
У него странная, непривычная манера говорить. Сейчас так не умеют -
обстоятельно, с отступлениями, с разъяснениями, с обволакивающими паузами;
такую манеру мы давно и под самый корень извели вместе с уроками закона
Божьего, казачьими чубами и правильно расставленными ударениями; нет
больше этого искусства, нет и не будет, - и, слушая плавный Володин
говорок, я окончательно осознаю, что передо мной - существо не из нашего
мира, отнюдь; я понимаю это гораздо ярче и яснее, нежели в тот миг, когда
увидел зеленого жука, чопорно сидящего в кресле.
- Итак, Леонид Романович, - продолжает Володя, - я полагаю, вы
признаете, что ненависть утоляют не муки недруга, но его физическое
исчезновение. Истязать подобного себе не просто недостойно. Это
бессмысленно, гадко и даже, простите за прямоту, патологично. Вы на пороге
паранойи. И, поверьте, я вас понимаю. Вы согласны со мной?
Он переводит дыхание, глядя мне в глаза. Я медленно киваю. Зачем
оспаривать собственный ужас и свою же неспособность преодолеть отчаяние?
- Бессмысленно, Леонид Романович. Это непреодолимо. Нет ничего страшнее
бессильной ненависти. Вам вдвоем тесно. Ведь так?
И вдруг голос его срывается в наждачный хрип:
- Но вы не можете сделать этого. Не можете уничтожить подобного себе. А
еще вы учитываете последствия. Социальные последствия! Так или нет?
И снова он прав. Не нужно даже показывать это.
- Ну а если так...
Володя выпрямляется. Он неотрывно смотрит глаза в глаза, и я вдруг
вижу, что веки его воспалены и в желтизне зрачков застыла мутная
непроглядная тоска. Мне страшно; я словно смотрю в зеркало.
- Если так, Леонид Романович, я предлагаю вам обмен ненавистью!
Кончилась выдержка! Он говорит теперь быстро и сбивчиво, путаясь, сам
себя перебивая и одергивая, как я сам изредка, когда молчать совсем уже
невмоготу и нельзя не сорваться в хрип, и слава Богу, если только в хрип,
а не в слезы.
У Володи беда. Такая же, как и у меня. Или не такая. Неважно. Суть
обиды мне не понять, как и Володе непонятна суть моего чувства к Аннушке.
Но мы связаны. Импульс ненависти, понятно, Леонид Романович? Нет? Ну и не
надо. Главное мне ясно. Самое главное, что мы - и больше никто! - способны
друг друга спасти.
- Только минута, Леонид Романович! Одна минута объективного времени. И
у нас, и у вас. Может, и меньше. Но вы будете лицом к лицу с _ним_, и вы
_его_ узнаете. А я - здесь - узнаю _ее_. Вам ясно? Минута - это очень,
очень много. После - обратный обмен.
Невероятно, но он достает из кармана "беломорину", заламывает мундштук,
чиркает спичкой и глубоко-глубоко затягивается. Пальцы у него ярко-желтые
от табака, я только сейчас это заметил. А на щеках выступают ярко-красные
пятна.
- Вы понимаете? Понимаете? Алиби, полное алиби! Вы сейчас дома,
свидетелей десятки. _Она_ в другом городе, не так ли? Очевидцам даже не
поверят, когда они станут лепетать про зеленого жука... как не поверят и
тем, кто в моем мире увидит чудовище, подобное вам... простите, Леонид
Романович...
Третья затяжка - и в ноздри бьет вонь паленой бумаги.
Володя давит окурок в кофейной гуще. Теперь его никак не назовешь
лощеным джентльменом.
- И последнее. Запомните хорошенько: вы не убийца. И никогда им не
были. Вы раздавите жука. Мерзкого зеленого жука. Существо. Нечто. Больше
того, возможно, это будет всего лишь наваждением, как и весь наш разговор.
Вы ведь меня понимаете?
Он с силой провел по лицу ладонью - сверху вниз. Помолчал. И закончил
фразу почти спокойно:
- Разумеется, эти же доводы действительны и для меня.
Если бы в висках не постукивали крохотные острые молоточки, я решил бы,
что тоже почти спокоен. Но они частили. Да еще в груди, чуть ниже
солнечного сплетения, ворочался тяжелый сгусток, подталкивая вверх
тошноту.
Миловидное, несколько кошачье, совсем немножко подкрашенное лицо
мелькнуло перед глазами, заслонив Володю. Аннушка посмотрела словно бы
даже жалеючи, с эдаким привычно-презрительным превосходством. И когда
трудно, словно сквозь вату, в уши пробился медленный голос, совсем
незнакомый, я не сразу понял, что этот голос - мой.
- Гарантии?
- Абсолютные! - откликнулся Володя. - Ненависть размыкается в момент
удовлетворения. Вы не сможете вернуться из моего мира, не сделав
необходимого. Я соответственно из вашего.
Мы встали одновременно, словно связанные пуповиной. В сущности, так оно
и было на самом деле.
- Итак, Леонид Романович, вы окажетесь прямо перед _ним_...
- Простите, Володя, но я еще не...
- Ошибаетесь, друг мой. Вы уже решили.
Он опять улыбнулся. И эта улыбка была последним, что увидел я перед
тем, как полыхнула вспышка, а может быть, вовсе и не вспышка, я не знаю,
как это назвать - мгновенный, ясно _слышимый_ вскрик всех оттенков
красного, от нежно-розового до темного, почти фиолетового пурпура; она
ударила меня вхлест, до боли, и разошлась радужными кругами, а когда круги
поблекли и улеглись, я стоял на черной земле почти по колено в мельчайшей
сине-зеленой пыли, и вокруг замерли в странных позах зеленые, сизые,
темно-серые жуки; ветер свистел в ушах незнакомым свистом, я никогда не
слышал такого ветра, и запахи рвали грудь - чужие запахи чужого мира...
...но я почти не видел окружающего, потому что прямо передо мной стоял
жук, такой же, как и все, - или не такой?! - он ничем не отличался от
прочих, совсем-совсем ничем...
...но, глядя на него, я ощутил, как мгновенно морозные иголки ударили в
кончики пальцев, мягко подломились ноги, под ложечкой шевельнулся горячий
ком...
И я уже знал, что нам двоим - мне и этому, конкретно этому и никакому
иному жуку - тесно на Земле, на его Земле и на моей, и на всех Землях,
сколько их там есть, тесно...
...и что один из нас не уйдет с этого места.
А он стоял, замерев в непонимании и страхе передо мной, непонятным и
чужим, но спустя миг, видимо, понял что-то и торопливо взмахнул верхним
левым щупальцем, целясь мне в лицо; щупальце кончалось когтем, острым, как
золингенское лезвие моего деда, и оно летело прямо в цель, но я был готов
чуть раньше...
...и я ударил его изо всех сил - по граненым глазам и вниз, ломая
усики...
...шею опалило острой болью, но все это было уже бесполезно: жук отжил
свое... и я прыгнул на него, упавшего, с хрустом проломил мозаичное
хитиновое брюшко, провернулся на месте и еще раз подпрыгнул, разбрызгивая
синеватую слизь...
И в этот момент меня ослепило коротким сполохом.
Я зажмурился. А когда огненные переливы стихли, не было вокруг ни
черной земли, ни серой пыли, ни жуков.
Ни даже кофе и бисквитов.
Только мокрая от пота постель и я, трясущийся в ознобе. Да еще боль в
неловко подвернутой шее. И мелкий, занудливый комариный писк, неумолчное
"зззззззз", то подпрыгивающее, то снова монотонно впивающееся в мозг;
звенело, привзвизгивало, подзвякивало; все сильнее, и сильнее, и еще
сильнее, словно после аттракциона-центрифуги.
Это невозможно было вытерпеть...
...и я проснулся.
Меня вообще-то сложно разбудить, именно поэтому я и поставил такой
звонок - резкий, как плетка, вматывающийся в нервы. Правда, тогда я еще
работал в школе, а в школу опаздывать никак нельзя; на завод тоже,
наверное, нельзя, но все же школа - это святое: дети не фрезерные станки,
это люди, их следует уважать, если хочешь, чтобы они захотели взять у тебя
что-то. А я хотел. И, больше того, видимо, что-то получилось, если они по
сей день захаживают ко мне на огонек.
А гонорары пошли уже потом. Я сначала не поверил, потом поверил и
удивился, а потом привык, обрел свободу и зажил относительно вольной
жизнью литературного шакала. Звонок теперь был анахронизмом, но проклятая
привычка ложиться не раньше трех привела к тому, что просыпаюсь около
полудня, а это плохо. Поэтому я не стал менять визгливое чудо на что-либо
манерно шелестящее. Пускай будят. Тем паче, тетя Вера с почтой долго ждать
не любит.
Я сорвался с кровати, словно горный орел, красивым, плавным прыжком
вынесся к двери, распахнул ее и озадаченно выглянул на идеально пустую
лестничную клетку. Никого и ничего. А в дверь, между прочим, звонили, пока
я не щелкнул замком...
Некоторое время я безрадостно размышлял о слуховых галлюцинациях. Потом
затворил дверь, опустил собачку, покачал головой...
...и вскрикнул.
Шею больно щипнуло.
Я подошел к зеркалу. Небритое, сильно помятое лицо хмуро поглядело на
меня тоскливыми глазами. Привычное, нелюбимое, но единственное. Очень
знакомое. Вот только не было вчера этого шрама. Вернее, даже не шрама, а
царапины - глубокой, правда, но царапины, тонкой и прямой, словно кто-то
исхитрился полоснуть вдоль щеки до самой шеи золингенским лезвием, но не
рассчитал, удар вышел слабый и, вместо того чтобы перехватить глотку,
всего лишь оцарапал кожу.
Однако же, подумал я. У религиозных фанатиков бывает так: доводят себя
до воплощения страстей Господних наяву. А тут у тебя, парень, без всякого
фанатизма шрамы возникают. Хотя... как сказать.
Снова кольнуло. Щека дернулась. И я понял, хотя и не сразу, что не могу
остановить тик. Отчетливо вспомнился сон. Всего лишь сон! - но с хрусткой
ясностью привиделся жук; он стоял передо мною, слабо шевеля щупальцами, и
усики его мелко дрожали.
Господи, да ведь ему было страшно, вдруг понял я. Очень страшно и очень
больно. Ведь это действительно больно, когда восемьдесят три кило живого
веса прыгают на хрупкий хитин, проламывают грудь и утопают в ней почти по
колено. И последняя мысль: за что?!
Спокойно, парень. Я сильно ущипнул себя за ухо и обрадовался,
почувствовав боль. Не ту, от которой умираешь, а нормальную боль
бодрствующего человека. Спокойно. Это - сон. Всего лишь. Бывает.
Успокойся. Иначе свихнешься прямо здесь, в собственной прихожей.
Подожди до вечера. Вечером Славка придет с работы, и ты пойдешь к нему.
Вообще-то в последнее время мы общаемся чересчур редко, во всяком случае
всерьез, чаще просто легкий треп в смешанной компании. Раньше было иначе.
Хотя раньше мы были помоложе. И потом, у бизнесменов вечно нет времени. А
с другой стороны, время - деньги, а какой же это бизнесмен, если у него
нет денег? А еще с одной стороны, откуда у них деньги при таком
правительстве, тем более в такой стране?
Лучше всего успокаивают нервы забавные логические цепочки. В конце
концов Славка по крайней мере умеет выслушать. Может, в том и штука, что
слишком редко удается выговориться...
Тик унялся. Парень в зеркале не стал менее помятым, спутанные волосы
липли ко лбу, обнажая совершенно наглую утреннюю лысину, но щека, слава
Богу, разгладилась.
- Спасибо! - внятно поблагодарил я нервную систему. Не скажу, что мой
голос ангельски музыкален, но это еще одно доказательство, что я наконец
проснулся.
А еще можно поглядеть в окно.
Я прошел на кухню, настежь распахнул створки и перегнулся через
подоконник. Четвертый этаж уже позволяет хлебнуть синевы, не подпорченной
выхлопными газами.
Внизу торопливо, как в старом фильме, суетились люди, выныривая из-под
зеленых крон. Листва уже довольно густа; если сейчас прыгнуть вниз, то
задержать не задержит, но в морг доставят сильно поцарапанным.
Все сильнее щипала щека; царапина обиженно напоминала о себе. Я прикрыл
створки, оставив открытой форточку; открыл аптечку, добыл йод и пластырь.
Теперь вата. Я пошарил пальцами внутри аптечки, и что-то мягко шлепнулось
на стол, сорвавшись с верхней полки. Вернее, не что-то. Совсем даже не
что-то. Пачка, перетянутая черной аптечной резинкой. Толстенькая,
сантиметров пять, не меньше. А может, и меньше. Не ручаюсь. Раньше мне
как-то не приходилось мерить сантиметрами портреты великого физика
Франклина.
- Спокойно, - сказал я вслух, уже не для системы, а для себя. -
Спокойно, Ленчик. Это не лобзик. Это деньги.
Действительно, это был совсем не лобзик. А деньги. И даже очень деньги.
Зеленые купюры, слегка потрепанные, но именно слегка, а вовсе не
замусоленные, во всяком случае те, что сверху; внутри пачки, вполне
возможно, были и не такие кондиционные.
Я присвистнул.
- А вот это зря, сынок, - сказали за спиной. - В доме свистишь - удачу
выдуваешь. Иди-ка сюда.
Свободно развалившись в кресле, перед журнальным столиком сидел
немолодой, но весьма крепкий на вид мулат с благородной, коротко
подстриженной сединой и спокойным, незапоминающимся лицом. В одной руке он
держал рюмку, а другой медленно вливал в еще одну емкость янтарный напиток
из пузатенькой бутылки.
- Ну чего стоишь? Присаживайся! - он и не пытался изображать денди, но
грубоватость была незлобивой, почти приятельской. - Давай-давай, сколько
ждать можно?
- Одну минуту, - ответил я.
- И штаны надень. Молод еще с дядькой без штанов говорить.
Я торопливо натянул брюки, накинул футболку, пригладил волосы, сел
напротив визитера и спросил впрямую:
- Вы сон или не сон?
Тон я сделал то что надо - отрывистый и напористый, под Глебушку
Жеглова. Старик, однако, попался матерый и напором моим нисколько не
озаботился, а только хмыкнул:
- Ты что, парень? Разве сон коньяк пить будет?
- Значит, вы от Володи?
- Володи? - седые, плохо подстриженные брови недоуменно приподнялись. -
А-а, Володя... Ты про этого... - Он произнес нечто невразумительное,
поморщился и покачал головой. - Еще чего. С ним другие побеседуют.
Быстрый взгляд на часы.
- Думаю, уже побеседовали. Не мое дело. Мое дело с тобой поболтать,
сынок...
Он лезет в карман и кладет на столик пачку баксов. Ту самую, стянутую
аптечной резинкой. Как он добыл ее из кухни, даже не поднявшись, остается
гадать.
- Держи. Твое! - он перегнулся через столик и хлопнул меня по плечу. -
Ежели чего другого нужно, говори. Разменяем. А то с первого раза хрен
разберешься.
- Простите?
Едва ли стоило удивляться так ненатурально. Старик пожал плечами и
прищурился.
- Не делайся пнем, парень, не надо. Не люблю. Лучше коньяк пей.
По утрам я предпочитаю чай. Но, присмотревшись к прищуру мулата, решил
выпить. И не пожалел.
- Ну?
- Ухх! - выдохнул я.
- Правильно, сынок.
Похожие на маслины глаза снова были широко раскрыты и искренне
доброжелательны.
- Понимаешь, Леня, под старость с утра ничего лучше нет, чем
коньячишко. Не ваш, ясное дело.
Он очень к месту сделал упор на вот это "не ваш". И после короткой
паузы добавил:
- Ну что, Ленчик, показываться нужно или как?
Я торопливо качаю головой. Не надо, и так все ясно. Если я сейчас увижу
зеленого жука, то могу не выдержать. Слишком ясно помнит тело, как трещит
и булькает под ногами. Нет!
Кривую гримаску на синеватых губах можно счесть улыбкой; на миг
обнажаются белейшие, один в один, зубы.
- Ясно мыслишь, сынок, - старик хмыкает. - Это я так спрашивал, все
равно показываться нельзя, ради тебя же. Я ж не жук какой-нибудь...
испарения всякие... а звать меня можешь, мммм, дядя Фил...
Короткая пауза.
- А еще лучше Феликсом Наумовичем.
- Очень приятно.
- Ну, парень, слушай...
Феликс Наумович садится прямо, и под тонкой шерстяной водолазкой
медленно вздуваются громоздкие, совершенно не стариковские бугры. Он
подкидывает пачку и ловит ее.
- Бумага, сынок, твоя. Забирать не будем.
Информация простая и приятная. Автоматически отмечаю, что с
однокомнатностью, кажется, покончено. Но все же...
- Не суетись, Ленчик! - он так спокоен, что я успеваю позавидовать. -
Кто работает, тому платят. А ты хотя пока что не у нас, но уже успел. Так
что, считай, аванс.
Я все еще не понимаю. Вернее, стараюсь не понимать. Но под ложечкой
вдруг возникает холодок. А в тоне Феликса Наумовича проскальзывает, почти
незаметно, уважительная зависть знатока.
- Ты его, сынок, чисто сделал. Без помарок. Давно мы к нему
подбирались, ох давно. Но кто ж мокруху сработать может? Полудурка еще
туда-сюда, а чтобы разумного...
Глубокий вдох. Выдох. И - бьюще:
- Тебе повезло, парень. Босс предлагает контракт.
У меня неплохая реакция. У Феликса Наумовича она, как и следовало
ожидать, еще лучше. Пачка не долетает до его лица, он перехватывает ее,
почти не двинувшись, подбрасывает, ловит и осторожно опускает на стол,
ближе ко мне.
- А вот это зря. Ну ладно, на первый раз, считай, сошло. Тоже мне,
миллионер... бумагой швыряться.
- Вон отсюда!
Но он не обращает внимания.
- Сноровка у тебя, сынок, есть, а вот ума пока маловато. Поэтому
слушай, что говорю!
Не хочу слушать его. Но голос словно сел, и нет силы подняться, чтобы
выкинуть незваного гостя, да, собственно, это и не выйдет: есть в Феликсе
Наумовиче что-то, предостерегающее от попыток схватить за шиворот.
- Слушай, кому сказал!
И я слушаю.
Значит-ца, так. Есть некая организация. Что, как, где - этого мне знать
ни к чему, проживу дольше. Работа там сложная, иногда приходится кое-кого
и убирать. (Да не дрыгайся ты, - вставляет он, - не каждый же день.) Вот.
А ликвидатором пахать высокоразвитое существо неспособно по... мммм... ну,
в общем, физиология мешает. Отчего мне и предлагается. На постоянную. За
гонорарами не постоят. Ну и технические детали фирма тоже берет на себя;
понятно, за безопасность ручаются.
- Ты, Ленчик, молчи и смекай: пропасть не дадут, уж очень нужен. И
потом, у тебя здесь, в твоем-то мирке, работы не предвидится еще лет
семьсот. Не доросли вы еще до серьезных контактов.
- Но почему я?
Разве это я спросил? Но отвечает Феликс Наумович мне, ласково и очень
серьезно:
- Да ты же ненавидишь, сынок! Думаешь, Аннушку свою? Да тьфу с ней, с
Аннушкой... это ж такое дело: раз начал, и все, на всю жизнь обеспечен...
От тяжело вздыхает.
- Да ежели б я мог ненавидеть... они бы все у меня вот где сидели! Не
бегал бы по мелочам на старости лет.
Я очень сильно сжимаю кулаки. Ногти врезаются в кожу, и боль приносит
облегчение.
- Нет! - говорю я. - Вон отсюда!
Желтоватая кожа на щеках Феликса Наумовича слегка сереет; он очень
плотно прищуривается, но сохраняет спокойствие. Из папки, лежащей на краю
стола, добывает нечто и кидает мне.
- Гляди сюда, парень...
Ярким глянцевым пятном лежит на столике фотобуклет. Великолепно
выполненный, на прекрасной плотной бумаге, едва ли не объемный. Минимум
текста. И вся гамма синего и зеленого переливается на снимках.
На каждом - я. Я и жук.
Во всех ракурсах: слева, справа, фас, сверху, снизу, вполоборота, в еще
какой-то совсем невероятной проекции.
Я! - но и не я. Лицо зверя: побелевшие, почти без зрачков, глаза, зубы
оскалены, пальцы скрючены, и в уголках рта закипает белесая пена.
Вот: я бью жука по глазам. А вот: он падает и я прыгаю на него. И еще:
я стою по колено в нем и проворачиваюсь вокруг своей оси, а в стороны
летят брызги темной слизи; камера засекла момент поворота - все словно
расплылось, но лицо видно отчетливо. И наконец: жук, лежащий на черной
почве. Он раздавлен, хитин переломан и смят, расплющенный глаз висит на
тоненькой ниточке, а над телом склонились несколько внушительных жуков в
одинаковых черно-белых накидках.
Глотку сводит. Я пытаюсь встать; мне нужно успеть к раковине, пока
коньяк не брызнул наружу. Но ноги словно из ваты. А тошнота медленно
успокаивается, подчиняясь хрипловатому властному голосу Феликса Наумовича.
- Вот так, Ленчик. Так оно и бывает. Первый миллион налопатишь, тогда и
кричи "вон". А пока что сиди тихо...
Я не заметил, когда он успел пересесть. Теперь он рядом, сидит на
подлокотнике моего кресла.
- Думаешь, алиби у тебя, сынок? Пыль это, а не алиби. Ежели полиции
ихней эти снимочки подкинуть, считай - кранты. Даже спрашивать у ваших
властей не будут, какой смысл с недоразвитыми болтать. Изымут и "здрасьте"
не скажут. А тянет работка твоя лет на семь каторги. А тамошняя каторга...
Он умолкает, на миг прижимается ко мне плечом, и в этот миг я узнаю,
что такое тамошняя каторга. И одного-единственного мгновения мне хватает,
чтобы ужаснуться и понять, что никогда и ни за что не хочу я оказаться в
этом ядовито-зеленом, опутанном черными разрядами аду.
- Нет! - кричу я.
На самом деле это вовсе не крик, для крика нет сил после того, что
показал мне Феликс Наумович. Но гостю хватает и хриплого шепота. Он
встает, одергивает водолазку, небрежно сует в полуоткрытую папку буклет и
отечески смотрит на меня.
Мы молчим. Я - потому, что нечего сказать. Он - потому, что знает: я
сломан. Я согласен на все.
Уже у двери он останавливается.
- И главное, сынок, не трясись. Ты боссу сильно нужен, так что не
пропадешь, если глупостей не наделаешь. Понадобишься - к тебе зайдут.
Пока!
Феликс Наумович уже исчез, а слова все висят в воздухе, кружатся
надоедливыми мухами. Их следует выгнать, но я не могу встать. Меня знобит.
Болит щека, и губы искусаны в кровь: я чувствую соленый привкус во рту.
Очень сильно ноет зуб.
Кроме боли - ничего. Только одна мысль: проснуться, проснуться,
проснуться, проснуться...
И я просыпаюсь.
Когда тетя Вера в гневе, лучше смириться и переждать.
Я стою, вытянув руки по швам, и старательно отвожу глаза, кошусь на
кипу журналов, а с глянцевой обложки "Нового времени" мне подмигивает
товарищ Евтушенко Евгений Александрович, снятый вполоборота в позе,
изображающей совесть России. "СПИД - НЕ СПИТ!" - информируют алые буквы,
вчеканенные в глянец вокруг кепки "больше, чем поэта". Лик Евгения
Александровича иконописно гражданственен, словно бы заранее отвергая
всякие подозрения в авторстве презренных стишков.
А тетя Вера бушует. Но я, заспанный, несчастный, так неухожен и
покорен, что вековой инстинкт женщины из русского селенья постепенно
усмиряет стихию.
Она протягивает мне кипу журналов и улыбается.
- Тебя бы в хорошие руки, Ленюшка, - звучит коронная фраза. - А то,
пока добудишься, весь участок обойти можно.
Я вымученно ухмыляюсь в ответ.
Бессмысленно объяснять, что почти две минуты я стоял под дверью, не
решаясь открыть. Сны кружили у стен, огрызаясь... бугрилась водолазка
Феликса Наумовича, плавно превращаясь в удлиненное породистое лицо Володи,
и Володя грустно покачал головой и снова стал Феликсом Наумовичем...
...а звонок трезвонил как взбесившийся, и я никак не мог заставить себя
открыть...
...и наконец перед глазами мелькнула Аннушка - но, странное дело, в
пальцах не кольнуло изморозью, я даже обрадовался ей, я впервые подумал о
ней спокойно, не как о воплощенном зле, а просто как о человеке, плохом,
правда...
...а почему, собственно, плохом? Или я так уж хорош, чтобы выносить
приговоры? И кто вообще хорош?.. В сущности, подумал я, отпусти Аннушка
Маринку - и лучше ее для меня на свете не будет, а значит - какой я
судья?..
...Аннушка мелькнула и исчезла, и тогда я...
...наконец открыл хрипящую дверь.
И тетя Вера с порога развернула репрессии, но, выкричавшись, поутихла и
снизошла до беседы.
- Мама-то когда приедет?
- Не знаю, теть Вера, недели через три.
- Ну ладно, Ленюшка. До свидания.
Она тяжело побрела вниз, держась за перила и приохивая через каждые
два-три шага. В общем-то, она права: свинство просить пожилого человека
таскать почту на четвертый этаж. Надо будет пойти и поговорить с
начальницей отделения. Пусть оставляют. Не любит она этого, но как-нибудь
договоримся.
Из-под тумбочки выглянул обрывок сна; он шевельнул сине-зелеными усами,
и меня передернуло от омерзения.
- Ликвидатор, - сказал я зеркалу. - Поздравляю. Привет боссу.
Опять свело. Всего, от холки до копчика, как собаку. Сон снова выглянул
и зашипел и шипел до тех пор, пока я не прогнал его, сунув голову под
холодную воду.
А потом я насухо обтерся полотенцем, и еще раз облился мокрым холодом,
захлебнулся запахом хлорки, и опять обтерся, и поставил чайник, и заварил
свежий чай, не пожалев заварки.
Желтое солнце скакало по кухонной стене, янтарный кипяток светился в
чашке, свежая булка и свежая пресса тихо спорили, за что я примусь раньше.
Булка была одна, а прессы много. Я уже рассортировал ее, отложив
толстые журналы на угол. Это потом. "Новое время", "Комсомолку" и
"Литературку" - поближе. Их - с чаем.
А вот "Аргументы" можно прямо сейчас, пока не остыло.
Я быстро пролистал газетку. Все нормально. Только странно, что еще
существуем. А так - ничего особенного. Разве что запоздавшая лет на семь
статья о некоем Абдуллятифе (Ицике) Шнеерзоне, из _когорты_. Два кандидата
наук из Средней Азии степенно выясняли, кто же таков есть А.Шнеерзон, если
по приказу Николая Иваныча собственноручно расстрелял генерала И. с женой
и тремя детьми, а годом позже был собственноручно же расстрелян Лаврентий
Палычем за попытку сообщить вождю народов о своих угрызениях совести.
"Такие люди, как Абдуллятиф Шнеерзон, строили фундамент нашей
суверенной демократической государственности!", - с невинным оптимизмом
резюмировали азиаты.
Еще не успел я покончить со Шнеерзоном, как позвонила Люда. Или Таня? Я
их всегда путаю. И осведомилась, найду ли я время написать ей курсовую.
- Найду, - ответил я. - Но, дитя мое, теперь это будет стоить гораздо
дороже.
Дитя торопливо согласилось.
Я повесил трубку, добавил заварки, отложил в сторонку "Аргументы" и
взял "Новое время".
Но я не прочитал его и даже просмотреть не успел, потому что из недр
журнала выскочило и с мягким шлепком рухнуло на пол что-то блестящее,
яркое и глянцево-праздничное. И еще только нагибаясь, еще не видя
подробностей, я уже знал и понимал все...
...морозные иголки вонзились под ногти, и футболка прилипла к спине.
Большой, цветастый, почти объемный буклет.
Синее небо, зелень, застывшие изумленно люди.
Минимум текста.
И Аннушка.
Но она не похожа на себя, она вообще не похожа на человека.
Перекошенное кошачье лицо потеряло всю миловидность; рот - кривая черная
дырка; в глазах - застывший, выматывающий ужас.
А огромный зеленый жук, прижав ее к кирпичной стене, взметнул над
коротко стриженной головой гибкие щупальца, на которых сияют в солнечных
лучах длинные, слегка искривленные когти, похожие на золингенские
лезвия...
Но я ошибся, сказав, что картинки были почти объемными; нет! они жили;
они словно бы даже шевелились... жук хрипло сипел, а Аннушка сжималась в
комочек... а я смотрел - и никак не мог оторваться... и наконец прямо в
глаза мне плеснуло красно-соленым, и очень захотелось проснуться, но как
же можно проснуться, если не спишь?..
...и я торопливо, боясь о чем-то подумать, вскочил на подоконник,
рывком распахнул окно и шагнул в синюю пустоту, вниз, навстречу людям,
веткам и асфальту, но...
совершенно зря,
потому что не оказалось под ногами никакой пустоты,
и никакой зелени,
и никаких, никаких, никаких людей...
...совсем никого...
и вокруг сомкнулись намертво вымытые резким неоновым светом,
исступленно-белые кафельные стены.
Last-modified: Fri, 15 Dec 2000 18:41:31 GMT