Владимир Короленко. Убивец
---------------------------------------------------------------
OCR: Владимир Лущенко │ http://vluschenko.chat.ru/library.htm
---------------------------------------------------------------
I. Бакланы
Когда я на почтовой тройке подъехал к перевозу, уже вечерело. Свежий,
резкий ветер рябил поверхность широкой реки и плескал в обрывистый берег
крутым прибоем. Заслышав еще издали почтовый колокольчик, перевозчики
остановили "плашкот" и дождались нас. Затормозили колеса, спустили телегу,
отвязали "чалки". Волны ударили в дощатые бока плашкота, рулевой круто
повернул колесо, и берег стал тихо удаляться от нас, точно отбрасываемый
ударявшею в него зыбью.
Кроме нашей, на плашкоте находились еще две телеги. На одной я
разглядел немолодого, солидного мужчину, по-видимому купеческого звания, на
другой -- трех молодцов, как будто из мещан. Купец неподвижно сидел в
повозке, закрываясь воротником от осеннего свежего ветра и не обращая ни
малейшего внимания на случайных спутников. Мещане, наоборот, были веселы и
сообщительны. Один из них, косоглазый и с рваною ноздрей, то и дело начинал
наигрывать на гармонии и напевать диким голосом какие-то песни; но ветер
скоро обрывал эти резкие звуки, разнося и швыряя их по широкой и мутной
реке. Другой, державший в руке полуштоф и стаканчик, потчевал водкой моего
ямщика. Только третий, мужчина лет тридцати, здоровый, красивый и сильный,
лежал на телеге врастяжку, заложив руки под голову, и задумчиво следил за
бежавшими по небу серыми тучами.
Вот уже второй день, в моем пути от губернского города N.. то и дело
встречаются эти примелькавшиеся фигуры. Я еду по спешному делу, погоняя, что
называется, и в хвост и в гриву, но ни купец на своей кругленькой кобылке,
запряженной в двухколесную кибитку, ни мещане на своих поджарых клячах не
отстают от меня. После каждой моей деловой остановки или роздыха я настигаю
их где-нибудь в пути или на перевозе.
-- Что это за люди? -- спросил я у моего ямщика, когда тот подошел к
телеге.
-- Костюшка с товарищами,-- ответил он сдержанно.
-- Кто такие? -- переспросил я, так как имя было мне незнакомо.
Ямщик как будто стеснялся сообщать мне дальнейшие сведения, ввиду того,
что разговор наш мог быть услышан мещанами. Он оглянулся на них и потом
торопливо ткнул кнутом в направлении к реке.
Я посмотрел в том же направлении. По широкой водной поверхности
расходилась темными полосами частая зыбь. Волны были темны и мутны, и над
ними носились, описывая беспокойные круги, большие белые птицы, вроде чаек,
то и дело падавшие на реку и подымавшиеся вновь с жалобно-хищным криком.
-- Бакланы! -- пояснил ямщик, когда плашкот подъехал к берегу и наша
тройка выхватила нас на дорогу.-- Вот и мещанишки эти, -- продолжал он, --
те же бакланы. Ни у них хозяйства, ни у них заведениев. Землишку, слышь,
какая была, и ту летось продали. Теперь вот рыщут по дорогам, что тебе
волки. Житья от них не стало.
-- Грабят, что ли?
-- Пакостят. Чемодан у проезжающего срезать, чаю место-другое с обоза
стянуть -- ихнее дело... Плохо придется, так и у нашего брата, у ямщика
обратного, лошадь, то и гляди, уведут. Известно, зазеваешься, заснешь,--
грешное дело, а он уж и тут. Этому вот Костюшке ямщик кнутом ноздрю-то
вырвал... Верно!.. Помни: Коська этот-- первеющий варвар... Товарища вот ему
настоящего теперь нету... И был товарищ, да обозчики убили...
-- Попался?
-- Попался в деле. Не пофартило. Натешились над ним ребята, обозчики то
есть.
Рассказчик засмеялся в бороду.
-- Первое дело -- пальцы рубили. Опосля огнем жгли, а наконец того
палку сунули, выпустили кишки, да и бросили... Помер собака!..
-- Да ты-то с ним знакомый, что ли? С чего они тебя водкой-то
потчевали?
-- Будешь знаком,-- сказал ямщик угрюмо.-- Сам тоже винища им выпоил
немало,-- потому -- опасаюсь во всякое время... Помни: Костюшка недаром и
нонче-то выехал... Эстолько места даром коней гонять не станет... Фарт чует
дьявол, это уж верно!.. Купец вот тоже какой-то...-- задумчиво добавил ямщик
после некоторого молчания,-- не его ли охаживают теперича?.. Только вряд, не
похоже будто... И еще с ним новый какой-то. Не видывали мы его раньше.
-- Это который в телеге лежал?
-- Ну, ну... Жиган, полагать надо... Здоровенный, дьявол!.. -- Ты вот
что, господин!.. -- заговорил он вдруг, поворачиваясь ко мне. -- Ты ужо,
мотри, поберегайся... Ночью не езди. Не за тобой ли, грехом, варвары-то
увязались...
-- А ты меня знаешь? -- спросил я. Ямщик отвернулся и задергал вожжами.
-- Нам неизвестно,-- отвечал он уклончиво.-- Сказывали -- кудиновский
приказчик из губернии проедет... Дело не наше...
Очевидно, меня здесь знали. Я вел процесс купцов Кудиновых с казною и
на днях его выиграл. Мои патроны были очень популярны в той местности да и
во всей Западной Сибири, а процесс производил сенсацию. Теперь, получив из
губернского казначейства очень крупную сумму, я торопился в гор. NN, где
предстояли срочные платежи. Времени было немного, почта в NN ходила редко, и
потому деньги я вез с собой. Ехать приходилось днем и ночью, кое-где для
скорости сворачивая с большой дороги на прямые проселки. Ввиду этого
предшествовавшая мне молва, способная поднять целые стаи хищных "бакланов",
не представляла ничего утешительного.
Я оглянулся назад. Несмотря на наступавший сумрак, по дороге виднелась
быстро скакавшая тройка, а за нею на некотором расстоянии катилась
купеческая таратайка.
II. Лог под "Чортовым пальцем"
На ...ской почтовой станции, куда я прибыл вечером, лошадей не
оказалось.
-- Эх, батюшка, Иван Семеныч! -- уговаривал меня почтовый смотритель,
толстый добряк, с которым во время частых переездов я успел завязать
приятельские отношения.-- Ей-богу, мой вам совет: плюньте, не ездите к ночи.
Ну их и с делами! Своя-то жизнь дороже чужих денег. Ведь тут теперь на сто
верст кругом только и толков, что о вашем процессе да об этих деньжищах.
Бакланишки, поди, уже заметались... Ночуйте!..
Я, конечно, сознавал всю разумность этих советов, но последовать им не
мог.
-- Надо ехать... Пошлите, пожалуйста, за "вольными"... И то время
уходит...
-- Эх вы, упрямец! Ну, да тут-то я вам дам дружка (Дружками называют в
Сибири ямщиков, "гоняющих" но вольному найму) надежного. Он вас доставит в
Б. к молокану. А уж там непременно ночуйте. Ведь ехать-то мимо Чортова лога
придется, место глухое, народец аховый... Хоть свету дождитесь.
Часа через два я сидел уже в телеге, напутствуемый советами приятеля.
Добрые лошади тронулись сразу, а ямщик, подбодренный обещанием на водку,
гнал их всю дорогу, как говорится, в три кнута; до Б. мы доехали живо.
-- Куда теперь меня доставишь? -- спросил я у ямщика.
-- К "дружку", к молокану. Мужик хороший. Проехав мимо нескольких
раскиданных по лесу избенок, мы остановились у ворот просторного, очевидно,
зажиточного; дома. Нас встретил с фонарем в руке старик с длинною седою
бородой, очень почтенного вида. Он поднял свой фонарь над головой и, оглядев
мою фигуру своими подслеповатыми глазами, сказал спокойным старческим
голосом:
-- А, Иван Семеныч!.. То-то сказывали тут ребята проезжие: поедет
кудиновский приказчик из городу... Коней, мол, старик, готовь... А вам, я
говорю, какая забота?.. Они, может, ночевать удумают... Дело ночное.
-- А какие ребята-то? -- перебил мой ямщик.
-- А шут их знает. Бакланишки, надо быть! На жиганов тоже смахивают по
виду-то... Думаю так, что из городу, а кто именно -- сказать не могу... Где
их всех-то узнаешь... А ты, господин, ночуешь, что ли? .
-- Нет. Лошадей мне, пожалуйста, поскорей! -- сказал я, не слишком-то
довольный предшествовавшею мне молвой. Старик немного подумал.
-- Заходи в избу, чего здесь-то стоять... Вишь, горе-то, лошадей у меня
нету... Третьегоднись в город с кладью парнишку услал. Как теперь будешь?..
Ночуй.
Эта новая неудача сильно меня обескуражила. Ночь между тем сгустилась в
такую беспросветную тьму, какая возможна только в сибирскую ненастную осень.
Небо сплошь было покрыто тяжелыми тучами. Взглянув вверх, можно было с
трудом различить, как неслись во мраке тяжелые, безобразные громады; но
внизу царствовала полная темнота. На два шага не было видно человека.
Моросил дождик, слегка шумя по деревьям. В густой тайге шел точно шорох и
таинственный шепот.
И все-таки ехать было необходимо. Войдя в избу, я попросил хозяина
послать за лошадьми к кому-нибудь из соседей.
-- Ох, господин,-- закачал старик своею седою головой,-- на грех ты
торопишься, право... Да и ночка же выдалась! Египетская тьма, прости
господи!
В комнату вошел мой ямщик, и у него с хозяином пошли переговоры и
советы. Оба еще раз обратились ко мне, прося остаться. Но я настаивал.
Мужики о чем-то шептались, перебирали разные имена, возражали друг другу,
спорили.
-- Ладно,-- сказал ямщик, как будто неохотно соглашаясь с хозяином.--
Будут тебе лошади. Съезжу сейчас недалече тут, на заимку.
-- Нельзя ли поближе найти? Пожалуй, долго будет...
-- Не долго! -- решил ямщик, а хозяин добавил сурово:
-- Куда торопиться-то? Знаешь, пословица говорится: "скоро, да не
споро"... Успеешь...
Ямщик стал одеваться за перегородкой. Хозяин продолжал что-то внушать
ему своим дребезжавшим старческим голосом. Я начал дремать у печки.
-- Ну, парень,-- услышал я голос хозяина уже за дверью,-- скажи
"убивцу"-то, пущай поторапливается... Вишь, ему не терпится...
Почти тотчас же со двора послышался топот скачущей лошади.
Последняя фраза старика рассеяла мою дремоту. Я сел против огня и
задумался. Темная ночь, незнакомое место, незнакомые люди и не совсем
понятные речи, и, наконец, это странное, зловещее слово... Мои нервы были
расстроены.
Через полтора часа под окнами послышался звон колокольчика. Тройка
остановилась у подъезда. Я собрался и вышел.
Небо чуть-чуть прояснилось. Тучи бежали быстро, точно торопились
куда-то убраться вовремя. Дождь перестал, только временами налетали
откуда-то сбоку, из мрака, крупные капли, как будто второпях роняемые быстро
бежавшими облаками. Тайга шумела. Подымался к рассвету ветер.
Хозяин вышел провожать меня с фонарем, и благодаря этому обстоятельству
я мог рассмотреть моего ямщика. Это был мужик громадного роста, крепкий,
широкоплечий, настоящий гигант. Лицо его было как-то спокойно-угрюмо, с тем
особенным отпечатком, какой кладет обыкновенно застарелое сильное чувство
или давно засевшая невеселая дума. Глаза глядели ровно, упорно и мрачно.
Правду сказать, у меня мелькнуло-таки желание отпустить восвояси этого
мрачного богатыря и остаться на ночь в светлой и теплой горнице молокана, но
это было только мгновение. Я ощупал револьвер и сел в повозку. Ямщик закрыл
полог и неторопливо полез на козлы.
-- Ну, слышь, "убивец",-- напутствовал нас старик,-- смотри, парень, в
оба. Сам знаешь...
-- Знаю,-- ответил ямщик, и мы нырнули в тьму ненастной ночи.
Мелькнуло еще два-три огонька разрозненных избенок. Кое-где на фоне
черного леса клубился в сыром воздухе дымок, и искры вылетали и гасли, точно
таяли во мраке. Наконец последнее жилье осталось сзади. Вокруг была лишь
черная тайга да темная ночь.
Лошади бежали ровно и быстро мчали меня к роковому "логу", однако до
лога оставалось еще верст пять, и я мог на свободе обдумать свое положение.
Как это случается иногда в минуту возбуждения, оно представилось мне вдруг с
поразительною ясностью. Вспомнив хищнические фигуры "бакланов",
таинственность сопровождавшего их купца, затем странную неотвязчивость, с
какою все они следовали за мною,-- я пришел к заключению, что в логу меня
непременно ожидает какое-нибудь приключение. Роль, какую примет при этом
угрюмый возница, оставалась для меня загадкой Эдипа.
Загадка эта скоро, однако, должна была разрешиться. На посветлевшем
несколько, но все еще довольно темном небе выделялся уже хребет. На нем,
вверху, шумел лес, внизу, в темноте, плескалась речка. В одном месте большая
черная скала торчала кверху. Это и был "Чортов палец".
Дорога жалась над речкой, к горам. У "Чортова пальца" она отбегала
подальше от хребта, и на нее выходил из ложбины проселок. Это было самое
опасное место, прославленное многочисленными подвигами рыцарей сибирской
ночи. Узкая каменистая дорога не допускала быстрой езды, а кусты скрывали до
времени нападение. Мы подъезжали к ложбине. "Чортов палец" надвигался на
нас, все вырастая вверху, во мраке. Тучи пробегали над ним и, казалось,
задевали за его вершину.
Лошади пошли тихо. Коренная осторожно постукивала копытами, внимательно
вглядываясь в дорогу. Пристяжки жались к оглоблям и пугливо храпели.
Колокольчик вздрагивал как-то неровно, и его тихое потренькиванье, отдаваясь
над рекой, расплывалось и печально тонуло в чутком воздухе...
Вдруг лошади остановились. Колокольчик порывисто дрогнул и замер. Я
привстал. По дороге, меж темных кустов, что-то чернело и двигалось. Кусты
шевелились.
Ямщик остановил лошадей как раз вовремя: мы избегли нападения сбоку; но
и теперь положение было критическое. Вернуться назад, свернуть в сторону --
было невозможно. Я хотел уже выстрелить наудачу, но вдруг остановился.
Громадная фигура ямщика, ставшего на козлах, закрыла кусты и дорогу.
"Убивец" поднялся, неторопливо передал мне вожжи и сошел на землю.
-- Держи ужо. Не пали!..
Он говорил спокойно, но в высшей степени внушительно. Мне не пришло в
голову ослушаться: моих подозрений как не бывало; я взял вожжи, а угрюмый
великан двинулся вперед, по направлению к кустам. Лошади тихо и как-то
разумно двинулись за хозяином сами.
Шум колес по каменистой дороге мешал мне слушать, что происходило в
кустах. Когда мы поровнялись с тем местом, где раньше заметно было движение,
"убивец" остановился.
Все было тихо, только вдали от дороги, по направлению к хребту, шумели
листья и слышался треск сучьев. Очевидно, там пробирались люди. Передний,
видимо, торопился.
-- Костюшка это, подлец, впереди всех бежит,-- сказал "убивец",
прислушиваясь к шуму.-- Э, да один, гляди-ко, остался!
В это время из-за куста, очень близко от нас, выделилась высокая фигура
и как-то стыдливо нырнула в тайгу вслед за другими. Теперь явственно
слышался в четырех местах шум удалявшихся от дороги людей.
"Убивец" все так же спокойно подошел к своим коням, поправил упряжку,
звякнул дугой с колокольчиком и пошел к облучку.
Вдруг на утесе, под "Пальцем", сверкнул огонек. Грянул ружейный
выстрел, наполнив пустоту и молчание ночи. Что-то шлепнулось в переплет
кошовки и шарахнулось затем по кустам.
"Убивец" кинулся было к утесу, как разъяренный, взбесившийся зверь, но
тотчас же остановился.
-- Слышь, Коська, -- сказал он громко, глубоко взволнованным голосом,
-- не дури, я те говорю. Ежели ты мне теперича невинную животину испортил,--
уходи за сто верст, я те достану!..-- Не пали, господин! -- добавил он
сурово, обращаясь ко мне.
-- Мотри и ты, "убивец",-- послышался от утеса чей-то сдержанный, как
будто не Костюшкин голос. -- Не в свое дело пошто суешься?
Говоривший как будто боялся быть услышанным тем, к кому обращался.
-- Не грози, ваше степенство, -- с презрением ответил ямщик. -- Не
страшен, небось, даром что с "бакланами" связался!
Через несколько минут лог под "Чортовым пальцем" остался у нас назади.
Мы выехали на широкую дорогу.
III. "Убивец"
Мы проехали версты четыре в глубоком молчании. Я обдумывал все
случившееся, ямщик только перебирал вожжи, спокойно понукая или сдерживая
своих коней. Наконец я заговорил первый:
-- Ну, спасибо, приятель! Без тебя мне, пожалуй, пришлось бы плохо!
-- Не на чем, -- ответил он.
-- Ну, как не на чем? Эти молодцы, видно, народ отчаянный...
-- Отчаянный, это верно!
-- А ты их знаешь?
-- Костюшку знаю... Да его, варвара, почитай, всякая собака знает...
Купца тоже ранее примечал... А вот того, который остался, не видал будто...
Видишь ты, понадеялся на Костюшку, остался. Да нет, Костюшка, брат, не того
десятка... Завсегда убегет в первую голову... А этот смелый...
Он помолчал.
-- Не бывало этого ранее, никогда не бывало, -- заговорил он опять
тихо, покачивая головой. -- Костюшка его откуда ни то раздобыл... Скликает
воронья на мою голову, проклятый...
-- А почему они тебя так боятся?
-- Боятся, верно это!.. Уложил я у них тут одного... Он остановил
лошадей и повернулся на козлах.
-- Погляди, -- сказал он, -- вон он, лог-то, виднеется, погляди,
погляди!.. Тут вот, в этом самом логу, я этого человека убил...
Мне показалось, что когда он высказывал это признание, голос его
дрожал; мне показалось также, что я вижу в его глазах, слабо освещенных
отблеском востока, выражение глубокой тоски.
Повозка стояла на гребне холма. Дорога шла на запад. Сзади, за нами, на
светлеющем фоне востока, вырисовывалась скалистая масса, покрытая лесом;
громадный камень, точно поднятый палец, торчал кверху. Чортов лог казался
близехонько.
На вершине холма нас обдавало предутренним ветром. Озябшие лошади били
копытами и фыркали. Коренная рванула вперед, но ямщик мгновенно осадил всю
тройку; сам он, перегнувшись с облучка, все смотрел по направлению к логу.
Потом он вдруг повернулся, собрал вожжи, приподнялся на козлах и
крикнул... Лошади сразу подобрались, подхватили с места, и мы помчались с
вершины холма под гору.
Это была бешеная скачка. Лошади прижали уши и понеслись, точно в
смертельном страхе, а ямщик то и дело приподнимался и без слова помахивал
правою рукой. Тройка как будто чуяла, хотя и не могла видеть этих
движений... Земля убегала из-под колес, деревья, кусты бежали навстречу и
будто падали за нами назад, скошенные бешеным вихрем...
На ровном месте мы опять поехали тише. От лошадей валил пар. Коренная
тяжело дышала, а пристяжки вздрагивали, храпели и водили ушами. Помаленьку
они, однако, становились покойнее. Ямщик отпустил вожжи и ласково ободрял
коней...
-- Тише, милые, тише!.. Не бойся... Вот ведь лошадь, -- повернулся он
ко мне, -- бессловесная тварь, а тоже ведь понимает... Как на угор этот
выехали, да оглянулись, -- не удержишь... Грех чуют...
-- Не знаю, -- сказал я, -- может, оно и так; да только на этот раз ты
ведь сам их погнал.
-- Погнал нешто? Ну, может, и впрямь погнал. Эх, барин! Кабы знал ты,
что у меня на сердце-то...
-- Что ж? Ты расскажи, так узнаю...
"Убивец" потупился.
-- Ладно, -- сказал он помолчав, -- расскажу тебе... Эх, милые! Ступай,
ступай, не бойся...
Лошади застучали по мягкой дороге ровною, частою рысцой.
...Видишь ты... Было это давно... Оно хоть и не очень давно, ну, да
воды-то утекло много. Жизнь моя совсем по-иному пошла, так вот поэтому и
кажется все, что давно это было. Крепко меня люди обидели -- начальники. А
тут и бог, вдобавок, убил: жена молодая да сынишко в одночасье померли.
Родителей не было, -- остался один-одинешенек на свете: ни у меня родных, ни
у меня друга. Поп -- и тот последнее имение за похороны прибрал. И стал я
тогда задумываться. Думал, думал и, наконец, того, пошатился в вере. В
старой-то пошатился, а новой еще не обрел. Конечно, дело мое темное. Грамоте
обучен плохо; разуму своему тоже не вовсе доверяю... И взяла меня от этих
мыслей тоска, то есть такая тоска страшенная, что, кажется, рад бы на белом
свете не жить... Бросил я избу свою, какое было еще хозяйствишко -- все
кинул... Взял прозапас полушубок, да порты, да сапоги пару, вырезал в тайге
посошок и пошел...
-- Куда?
-- Да так, никуда. В одном месте поживу, за хлеб поработаю -- поле
вспашу хозяину, а в другое -- к жатве поспею. Где день проживу, где неделю,
а где и месяц; и все смотрю, как люди живут, как богу молятся, как веруют...
Праведных людей искал.
-- Что же, нашел?
-- Как сказать тебе?.. Конечно, всякие тоже люди есть, и у всякого,
братец, свое горе. Это верно. Ну, только все же плохо, братец, в нашей
стороне люди бога-то помнят. Сам тоже понимаешь: так ли бы жить-то надо,
если по божьему закону?.. Всяк о себе думает, была бы мамона сыта. Ну, что
еще; который грабитель в кандалах закован идет, и тот не настоящий
грабитель... Правду ли я говорю?
-- Пожалуй... Ну, и что же?
-- Ну, еще пуще стал на миру тосковать... Вижу, что толку нету, --
мечусь, все равно как в лесу... Теперь, конечно, маленькое понятие имею, да
и то... Ну, а тогда вовсе стал без ума. Надумал, например, в арестанты
поступить...
-- Это как же?
-- А так, очень просто: назвался бродягой -- и посадили. Вроде крест на
себя наложил...
-- Что ж, легче ли стало от этого?
-- Какой-те легче! Конечно, глупость одна. Ты вот, может, в тюрьме не
бывал, так не знаешь, а я довольно узнал, каков это есть монастырь. Главное
дело -- без пользы всякой живут люди, без работы. Суется это он из угла в
угол, да пакость какую ни есть и надумает. На скверное слово, на отчаянность
-- самый скорый народ, а чтоб о душе подумать, о боге там, -- это за большую
редкость, и даже еще смеются... Отчаянный самый народ. Вижу я, что, по
глупости своей, не в надлежащее место попал, и объявил свое имя, стал из
тюрьмы проситься. Не пускают. Справки пошли, то, другое... Да еще говорят:
как смел на себя самовольно этакое звание принять?.. Истомили вконец. Не
знаю уж, что и было б со мной, да вышел тут случай... И плохо мне от этого
самого случая пришлось... ну, а без него-то, пожалуй, было бы еще хуже...
Прошел как-то по тюрьме говор: Безрукого, мол, покаянника опять в
острог приведут. Слышу я разговоры эти: кто говорит "правда", другие
спорятся, а мне, признаться, в ту пору и ни к чему было: ведут, так ведут.
Мало ли каждый день приводят? Пришли это из городу арестантики, говорят:
"Верно. Под строгим конвоем Безрукого водят... К вечеру беспременно в
острог". Шпанка (Шпанкой на арестантском жаргоне зовут серую арестантскую
массу) на двор повалила, -- любопытно. Вышел и я погулять тоже: не то, чтобы
любопытно было, а так, больше с тоски, все, бывало, по двору суешься. Только
стал я ходить, задумался и о Безруком забыл совсем. Вдруг отворяют ворота,
смотрю -- ведут старика. Старичонка-то маленький, худенький, борода седая
болтается, длинная; идет, сам пошатывается, -- ноги не держат. Да и рука
одна без действия висит. А, между прочим, пятеро конвою с ним, и еще штыки к
нему приставили. Как увидел я это, так меня даже шатнуло... "Господи, думаю,
чего только делают. Неужели же человека этак водить подобает, будто тигру
какую? И диви бы еще богатырь какой, а то ведь старичок ничтожный, неделя до
смерти ему!.."
Взяла меня страшная жалость. И что больше смотрю, то больше сердце у
меня разгорается. Провели старика в контору; кузнеца позвали -- ковать в
ручные и ножные кандалы, накрепко. Взял старик железы, покрестил старым
крестом, сам на ноги надел. "Делай!" -- говорит кузнецу. Потом "наручни"
покрестил, сам руки продел. "Сподоби, говорит, господи, покаяния ради!"
Ямщик замолчал и опустил голову, как будто переживая в воспоминании
рассказанную сцену. Потом, тряхнув головой, заговорил опять:
-- Прельстил он меня тогда, истинно тебе говорю: за сердце взял.
Удивительное дело! После-то я его хорошо узнал: чистый дьявол, прости,
господи, сомуститель и враг. А как мог из себя святого представить! Ведь и
теперь как вспомню его молитву, все не верится: другой человек тогда был, да
и только.
Да ведь и не я один. Поверишь ли, "шпанка" тюремная -- и та притихла.
Смотрят все, молчат. Которые раньше насмехались, и те примолкли, а другой
даже и крестное знамение творит. Вот, брат, какое дело!
Ну, а уж меня он прямо руками взял. Потому как был я в то время в
задумчивости, вроде оглашенного, и взошло мне в голову, что есть этот старик
истинный праведник, какие в старину бывали. Ни с кем я в ту пору не то что
дружбу водить, а даже не разговаривал. Я ни к кому, и ко мне никто. Иной раз
и слышу там разговоры ихние, да все мимо ушей, точно вот мухи жужжат... Что
ни надумаю, -- все про себя; худо ли, хорошо ли, -- ни у кого не спрашивал.
Вот и задумал я к старику к этому в "секретную" пробраться; подошел случай,
сунул часовым по пятаку, они и пропустили, а потом и так стали пускать,
даром. Глянул я к нему в оконце, вижу: ходит старик по камере, железы за ним
волочатся, да все что-то сам себе говорит. Увидел меня, повернулся и
подходит к дверям.
-- Что надо?
-- Ничего, говорю, не надо, а так... навестить пришел. Чай одному-то
скучно.
-- Не один я здесь, отвечает, а с богом, с богом-то не скучно, а все же
доброму человеку рад.
А я стою перед ним дурак дураком, он даже удивляется, посмотрит на меня
и покачает головой. А раз как-то и говорит:
-- Отойди-ка, парень, от оконца-то, хочу тебя всего видеть. Отошел я
маленько, он глаз-то к дыре приставил, смотрел, смотрел и говорит:
-- Что ты за человек за такой, сказывайся.
-- Чего сказываться-то, -- отвечаю ему, -- самый потерянный человек,
больше ничего.
-- А можно ли, говорит, на тебя положиться? Не обманешь?..
-- Никого, мол, еще не обманывал, а тебя и подавно. Что прикажешь, все
сделаю верно.
Подумал он немножко, а потом опять говорит: -- "Нужно мне человека на
волю спосылать нынче ночью. Не сходишь ли?" -- Как же мне, говорю, отсюда
выйти? -- "Я тебя научу", говорит. И точно, так научил, что вышел я ночью из
тюрьмы, все равно как из избы своей. Нашел человека, которого мне он указал,
сказал ему "слово". К утру назад. Признаться, как стал подходить к острогу,
на самой зорьке, стало у меня сердце загораться. "Что, думаю, мне за неволя
в петлю лезти? Взять да уйти!.." А острог-то, знаешь, за городом стоит.
Дорога тут пролегла широкая. У дороги на травушке роса блестит, хлеба
стоят-наливаются, за речкой лесок шумит маленечко... Приволье!.. А назад
оглянешься: острог стоит, точно сыч насупившись... Да еще ночью-то, дело,
конечно, сонное... А вспомнишь, как тут с зарей день колесом завертится, --
просто беда! Сердце не терпит, так вот и подмывает уйти по дороге на простор
да на волюшку...
Однако вспомнил про старика своего... "Неужто, думаю, я его обману?"
Лег на траву, в землю уткнулся, полежал маленечко, потом встал да и
повернулся к острогу. Назад не гляну... Подошел поближе, поднял глаза, а в
башенке, где у нас были секретные камеры, на окошке мой старик сидит, да на
меня из-за решетки смотрит.
Пробрался я днем-то в его камеру, обсказываю все, как, значит, его
приказание исполнил. Повеселел он. -- "Ну, говорит, спасибо тебе, дитятко.
Сослужил ты мне службу, век не забуду. А что, парень, -- спрашивает после,
-- на волю-то, небось, крепко хочется?" А сам смеется. -- Так, говорю,
хочется, смерть! -- "То-то, говорит. А за что ты сюда-то попал, за какое
качество?" -- Никакого, говорю, качества не было. Так, глупость моя, больше
ничего. -- Покачал он тут головой. -- "Эх, говорит, посмотреть на тебя,
парень, и то обидно. Эдакую тебе бог дал силу и года твои, можно сказать, уж
не маленькие, а ты, кроме глупостей этих, ничего не знаешь на свете. Вот
сидишь теперь тут... Что толку? На миру, брат, грех, на миру и спасенье..."
-- Греха, отвечаю, много.
-- А здесь мало, что ли? Да и грехи-то здесь все бестолковые. Мало ли
ты здесь нагрешил-то, а каешься ли? -- Горько мне, говорю. -- "Горько! А о
чем -- и сам не знаешь. Не есть это покаяние настоящее. Настоящее покаяние
сладко. Слушай, что я тебе скажу, да помни: без греха один бог, а человек по
естеству грешен и спасается покаянием. А покаяние по грехе, а грех на миру.
Не согрешишь -- и не покаешься, а не покаешься -- не спасешься. Понял ли?"
А я, признаться, в ту пору не совсем его слова понимал, а только слышу,
что слова хорошие. Притом и сам уже я ранее думал: какая есть моя жизнь? Все
люди -- как люди, а я точно и не живу на свете: все равно как трава в поле
или бы лесина таежная. Ни себе, ни другим.
-- Это, говорю, верно. На миру хоть и не без греха жить, так по
крайности жить, чем этак-то маяться. А только как мне жить, не знаю. Да еще
когда из острога-то выпустят.
-- Ну, -- говорит старик, -- это уж мое дело. Молился я о тебе: дано
мне извести из темницы душу твою... Обещаешь ли меня слушаться, -- укажу
тебе путь к покаянию. -- Обещаюсь, говорю. -- "И клянешься?" -- И клянусь...
-- Поклялся я клятвой, потому что в ту пору совсем он завладел мною: в огонь
прикажи, -- в огонь пойду, а в воду, так в воду.
Верил я тому человеку. И стал было мне один арестантик говорить: "Ты,
мол, зачем это с Безруким связываешься? Не гляди, что он живой на небо
пялится: руку-то ему купец на разбое пулей прострелил!.." Да я слушать не
стал, тем более, что и говорил-то он во хмелю, а я пьяных страсть не люблю.
Отвернулся я от него, и он тоже осердился: "Пропадай, говорят, дурья
голова!" А надо сказать: справедливый был человек, хоть и пьяница.
В скорости Безрукому облегчение вышло. Перевели его из секретной в
общую, с другими прочими вместе. Только и он, как я же, все больше один.
Бывало, начнут арестанты приставать, шутки шутить, он хоть бы те слово в
ответ. Поведет только глазами, так тут самый отчаянный опешит. Нехорошо
смотрел...
Ну, а еще через малое время -- и совсем освободился. Гулял я раз,
летнее дело, по двору; смотрю, заседатель в контору прошел, потом провели к
нему Безрукого.
Не прошло полчаса, выходит Безрукий с заседателем на крыльцо, в своей
одежде, как есть на волю выправился, веселый. И заседатель тоже смеется.
"Вот ведь, думаю, привели человека с каким отягчением, а между прочим, вины
за ним не имеется". Жалко мне, признаться, стало, -- тоска. Вот, мол, опять
один останусь. Только огляделся он по двору, увидел меня и манит к себе
пальцем. Подошел я, снял шапку, поклонился начальству, а Безрукой-то и
говорит:
-- Вот, ваше благородие, нельзя ли этого парня обсудить поскорее? Вины
за ним большой нету.
-- А как тебя звать-то? -- спрашивает заседатель.
-- Федором, мол, зовут, Силиным.
-- А, говорит, помню. Что ж, это можно. И судить его не надо, потому
что за глупость не судят. Вывести за ворота, дать но шее раза, чтоб напредки
не в свое место не совался, только и всего. А между прочим, справки-то,
кажись, давно у меня получены. Через неделю непременно отпущу его...
-- Ну, вот, и отлично, -- говорит Безрукой. -- А ты, парень, -- отозвал
он меня к сторонке, -- как ослобонишься, ступай на Кильдеевскую заимку,
спроси там хозяина Ивана Захарова, я ему о тебе поговорю, дитятко; да
клятву-то помни.
И ушли они. А через неделю, точно, и меня на волю отпустили. Вышел я из
острога и тотчас отправился в эти вот самые места. Разыскал Ивана Захарова.
Так и так, говорю, меня Безрукой прислал. -- "Знаю, говорит. Сказывал об
тебе старик. Что ж, становись пока в работники ко мне, там увидим". -- А
сам-то, мол. Безрукой где же находится? -- "В отлучке, говорит, -- по делам
он все ездит. Никак скоро будет".
Вот и стал я жить на заимке -- работником не работником, -- так, живу,
настоящего дела не знаю. Семья у них небольшая была. Сам хозяин, да сын
большой, да работник... Я четвертый, Ну, бабы еще, да Безрукой наезжал.
Хозяева -- люди строгие, староверы, закон соблюдают; табаку, водки -- ни-ни!
А работник Кузьма -- тот у них полоумный какой-то был, лохматый да черный,
как эфиоп. Чуть, бывало, колокольчик забрякает, он сейчас в кусты и
захоронится. А Безрукого-то пуще всех боялся. Издали, бывало, завидит,
тотчас бегом в тайгу, и все в одно место прятался. Зовут хозяева, зовут --
не откликается. Пойдет к нему сам Безрукой, слово скажет, он и идет за ним,
как овечка, и все опять справляет, как надо.
Наезжал Безрукой на заимку-то не часто и со мной почитай что не
разговаривал. Беседует, бывало, с хозяином да на меня смотрит, как я
работаю; а подойдешь к нему, все некогда. "Погоди, говорит, дитятко, ужо на
заимку перейду, тогда поговорим. Теперь недосуг". А мне тоска. Хозяева,
положим, работой не притесняли, пища хорошая, слова дурного не слыхивал. С
проезжающими и то посылали редко. Все больше либо сам хозяин, либо сын с
работником, особливо ночью. Ну, да мне без работы-то еще того хуже; пуще
дума одолевает, места себе не найду...
Прошло никак недель пять, как я из тюрьмы вышел. Приезжаю раз вечером с
мельницы; гляжу, народу у нас в избе много... Распрег коня; только хочу на
крылец итти, -- хозяин мне навстречу. "Не ходи, говорит, погоди малость, сам
позову. Да слышь! -- не ходи, я тебе говорю". Что же, думаю себе, за оказия
такая? Повернулся я, пошел к сеновалу. Лег на сено, -- не спится. Вспомнил,
что топор у меня около ручья оставлен. Сходить, думаю: станет народ
расходиться, как бы кто не унес. Пошел мимо окон, да как-то и глянул в избу.
Вижу: полна изба народу, за столом заседатель сидит; водка перед ним,
закуска, перо, бумага, -- следствие, одним словом. А в стороне-то, на лавке,
Безрукой сидит. Ах ты, господи!.. Точно меня обухом по голове шибануло!..
Волосы у него на лоб свесились, руки назад связаны, а глаза точно угли... И
такой он мне страшный тогда показался, сказать не могу...
Отшатнулся я от окна, отошел к сторонке... Осенью дело это было. Ночь
стояла звездная да темная. Никогда мне, кажется, ночи этой не забыть будет.
Речка эта плещется, тайга шумит, а сам я точно во сне. Сел на бережку, на
траве, дрожу весь... Господи!..
Долго ли, коротко ли сидел, только слышу: кто-то идет из тайги
тропочкой мимо, в белом пинжаке, в фуражке, палочкой помахивает. Писарь...
верстах в четырех жил. Прошел он по мостику и прямо в избу. Потянуло тут и
меня к окну: что будет?
Писарь вошел в двери, снял шапку, смотрит кругом. Сам, видно, не знал,
зачем позвали. Потом пошел к столу мимо Безрукого и говорит ему:
"Здравствуй, Иван Алексеевич!" Безрукой его так и опалил глазами, а хозяин
за рукав дернул да шепнул что-то. Писарь, видно, удивляется. Подошел к
заседателю, а тот, уже порядочно выпивши, смотрит на него мутными глазами,
точно спросонья. Поздоровались. Заседатель и спрашивает:
-- Знаете вы этого человека? -- сам в Безрукого пальцем тычет.
Посмотрел писарь, с хозяином переглянулся.
-- Нет, говорит, не видывал будто. Что такое, думаю, за оказия? Ведь и
заседатель-то его хорошо знает.
Потом заседатель опять:
-- Это не Иван Алексеевич, здешний житель, по прозванию Безрукой?
-- Нет, -- отвечал писарь, -- не он.
Взял заседатель перо, написал что-то на бумаге и стал вычитывать.
Слушаю я за окном, дивлюсь только. По бумаге-то выходит, что самый этот
старик Иван Алексеев не есть Иван Алексеев; что его соседи, а также и писарь
не признают за таковое лицо, а сам он именует себя Иваном Ивановым и пачпорт
кажет. Вот ведь удивительное дело! Сколько народу было, все руки
прикладывали, и ни один его не признал. Правда, и народ тоже подобрали на
тот случай! Все эти понятые у Ивана Захарова чуть не кабальные, в долгу.
Кончили это дело, понятых отпустили... Безрукого заседатель развязать
велел еще раньше. Иван Захаров выносит деньги, дает заседателю, тот
сосчитал, сунул в карман. "Теперь, говорит, тебе, старик, беспременно месяца
на три уехать надо. А не уедешь, -- смотри, -- на меня не пеняй... Ну,
лошадей мне давайте!.."
Отошел я от окна, прошел на сеновал, думаю, сейчас кто-нибудь к лошадям
выйдет. Не хотелось мне, чтоб меня под окном-то увидали. Лежу на сене, спать
не сплю, а все будто сон вижу, с мыслями не могу собраться... Слышу --
проводили заседателя. Побрякал колокольцами, уехал... В доме все улеглись,
огни погасли. Стал было и я дремать, да вдруг это слышу опять: динь, динь,
динь! Колокольчик звенит. А ночь-то тихая-прети-хая, далеко слышно. И все
это ближе да ближе: из-за реки к нам будто едут. Малое время спустя и в избе
колокольчик-то услыхали, огонь вздули. Тройка на двор въехала. Знакомый
ямщик проезжающих привез, -- значит, по дружбе; мы к нему возили, он к нам.
Ну, думаю себе, может, ночевать станут. Да и то: ночью редко меня
посылали; больше сам хозяин либо сын да работник. Стал я опять дремать, да
вдруг слышу: Безрукой с хозяином тихонько под навесом разговаривают.
-- Ну, как же быть? -- старик-то говорит. -- Да где же Кузьма?
-- То-то вот, -- хозяин отвечает. -- Иван с заседателем уехал, а
Кузьма, как народ увидал, так сейчас теку. И в кустах его, слышь, нету.
Дурак парень этот. Совсем, кажись, ума решился.
-- Ну, а Федор?-- старик опять спрашивает: это уж про меня.
-- Федор, мол, вечор с мельницы приехал, хотел в избу итти, да я не
пустил.
-- Хорошо, говорит, надо быть спать завалился. Ничего не видал?
-- Надо полагать -- ничего. Прямо на сеновал ушел.
-- Ну, ладно. Пустить его, видно, сегодня в дело...
-- Ладно ли будет? -- говорит Захаров.
-- Ничего, ладно. Парень этот простой, а сила в нем чудесная; и меня
слушает, -- кругом пальца его оберну. И то сказать: я ведь в самом деле
теперича на полгода еду, а парня этого надо к делу приспособить. Без меня
дело не обойдется.
-- Все же будто сумнительный человек, -- говорит Захаров. -- Не по уму
он мне что-то, даром что дурачком глядит.
-- Ну, ну, -- старик отвечает. -- Знаю я его. Простой парень. Нам
этаких и надо. А уж Кузьму как-нибудь сбывать придется. Как бы чего не
напрокудил.
Стали меня окликать: Федор, а Федор! А у меня духу нет ответить. Молчу.
Полез старик на сеновал, ощупал меня. "Вставай, Федорушка! -- говорит, да
таково ласково. -- Ты, спрашивает, спал ли?" -- Спал, говорю... -- "Ну,
говорит, дитятко, вставай, запрягай коней; с проезжающим поедешь. Помнишь
ли, в чем клялся?" -- Помню, говорю. А у самого зубы-то щелкают, дрожь по
телу идет, холод. -- "Может, -- говорит старик, -- подошло твое время.
Слушайся, что я прикажу. А пока -- запрягай-ка проворней: проезжающие
торопятся".
Вытащил я из-под навеса телегу, захомутал коренную, стал запрягать, а
сердце так и стучит, так и колотится! И все думаю, не сонное ли, мол, все
это видение? В голове суета какая-то, а мыслей нету...
Безрукой, гляжу, тоже коня седлает, а конек у него послушный был, как
собачонка. Одною рукой он его седлал. Сел потом на него, сказал ему слово
тихонько, конь и пошел со двора. Запрег я коренную, вышел за ворота, гляжу:
Безрукой рысцой уже в тайгу въезжает. Месяц-то хоть не взошел еще, а все же
видно маленько. Скрылся он в тайгу, и у меня на сердце-то полегчало.
Подал я лошадей. В избу меня проезжающие позвали -- барыня молодая да
трое ребят, мал-мала меньше. Старшему-то четыре годика, а младшей самой
девочке года два, не более. И куда только, думаю, тебе горемычной экое место
ехать доводится, да еще одной, без мужа? Барыня-то тихая, приветная.
Посадила меня за стол, чаем напоила. Спрашивает, какие места, нет ли
шалостей? -- Не слыхивал, говорю, а сам думаю: ох, родная, боишься ты,
видно. Да и как ей, бедной, не бояться: клади с ней много, богато едет, да
еще с ребятами; материнское сердце -- вещун. Тоже, видно, неволюшка гонит.
Ну, сели, поехали. До свету еще часа два оставалось. Выехали на дорогу,
с версту этак проехали; гляжу, пристяжка у меня шарахнулась. Что, думаю,
такое тут? Остановил коней, оглядываюсь: Кузьма из кустов ползет на дорогу.
Встал обок дороги, смотрит на меня, сам лохмами своими трясет, смеется про
себя... Фу ты, окаянная сила! У меня и то кошки по сердцу скребнули, а
барыня моя, гляжу, ни жива, ни мертва... Ребята спят, сама не спит, мается.
На глазах слезы. Плачет... "Боюсь я, говорит, всех вас боюсь..."
-- Что ты, говорю, Христос с тобой, милая. Или я душегуб какой?.. Да вы
почто же ночевать-то не остались?..
-- Там-то, говорит, еще того хуже. Прежний ямщик сказал: к ночи в
деревню приедем, а сам в глухую тайгу завез, на заимку... У с