На Театральной сели они передохнуть. В сквере народу было немного. У входа, сами покуривая, суетливо толкались мальчишки, продавцы папирос; были они также оборваны, грязны, но наших ребят, конечно, облаяли бы, если б Никандр не поглядел так свирепо, заранее даже двинув плечами. Он их презирал и завидовал им. Одна старуха, торговавшая ягоданми, схватила его за болтавшийся тощий мешок. -- Ай что продаешь? Никандр ее обругал. Он и сам бы скрутил папироску, больше, конечно, для вида, для независимости, сам бы охотно, с суровою важностью, станрухе приказал отпустить лакомый фунтик, но были коротки руки. А ягоды были огромные, знать городские, каких на денревне и не видал. Он злился, сопел и молчал. Ленька, измунченный ночью, ходьбой по камням, снова голодный, устало глядел, уже не удивляясь, на горки цветов, на мягко кативншие мимо автомобили, на желтых коней, со стены летевших по воздуху... Понемногу все это его сонно зачаровало, и он задремал. Никандр отдыхал методически. Он знал, что теперь было уже недалеко, и в десятый раз перебирал в голове все обстоянтельства предстоявшего дела. Он не задумывался, найдет ли Маланью, совесть его также молчала. Маланья, как говорят, стала богата, с кого же и взять, как не с толстозадой, да никонго по пути другого и не было, но сильно его озабочивало, как все это выйдет. Надо было застать Маланью одну, надо все выглядеть, как научил Иван Никанорыч... да он и сам бы обо всем догадался... и, главное, был ли хорош порошок... вода, ведь она тоже вредит. Звуки музыки из-за угла не сразу оторвали Никандра от Дум, и только когда проснувшийся Ленька дернул его за рункав и восхищенно воскликнул: "Ребята! Гляди-ка!" -- Никандр тоже повел головой. Необыкновенное зрелище пред ними развертывалось. Как солдаты на смотр, шли ребята и девочки. Все они были в матнросках, с голыми, на солнце блестевшими коленками. Вперенди из подростков выступал небольшой оркестр, знаменосец нес знамя. Никандр на нем с трудом разобрал: "В детях -- все будущее республики". За музыкантами, впереди остальных детей, шли две сонвсем маленькие девочки; они также несли небольшое, красинвое знамя. - А там что написано? А там что такое? -- допытывал Ленька. Но тут из-за голов маленькой группы прохожих ничего не было видно. Ленька же все приставал, и Никандр встал с нонгами на лавку. Но не успел он еще разобрать -- буквы были кривые и затейливо вышиты, -- как какой-то сзади него госнподин насмешливо вслух прочитал: "Дети -- цветы земли". Бог знает, что про себя таила эта насмешка, но в глазах госпондина в рыжем пальто и в такой же потертой, захватанной советке на голове, странно перемешаны были злоба и грусть, и выраженние это было так неожиданно и неподходяще на загорелом его и добром лице, что даже Ленька, как обернулся на голос, не сразу отвел головы, точно бы что дошло и до него. Вдруг дети запели, подхватив медные звуки трубы. Песня была не деревенская, и незнакомых слов нельзя разобрать, но самый мотив то подымал, то от него неясно щемило в груди. Праздно глазевшая публика давно разошлась, слез и Нинкандр, и Ленька почти не мог уже уследить чуть вдали колынхавшиеся, как два красных платка, полотнища детских знанмен, а ему все не хотелось слезать. Ему было грустно и весенло, очень понравилось и хоть заплачь... и так хотелось бы с ними, и... зачем он уехал?., и что делает мать?.. Эта сумятица маленькая в малой душе сковала его слабые члены, и он почти вздрогнул, когда услышал сзади себя тот же голос: -- Дети -- цветы земли... Только теперь голос был вовсе темен и глух. Господин в рыжем пальто сел на скамейку, и глаза его были как у сумасншедшего. Он еще что-то шептал про себя, но слова его были невнятны. Леньке сделалось страшно. Он слез и потянул за собою Никандра. И только когда отошли, еще раз обернулся. Челонвек этот сидел и глядел им вслед. Только едва ли он что-нибудь видел, глаза его были пусты. На Моховой была толкотня. Люди с портфелями и без портфелей, барышни в юбках, с подолом, болтавшимся у санмых колен, в коротких носочках и парусиновых туфельках, с красной от солнца на обнаженных ногах, в пупырышках, конжей и с бледноватым и вялым лицом, бородатые и безборондые люди, с мешками и без мешков, сплошь сухопарые и угнловатые -- тело само по себе, одежа сама по себе, -- все они походили па одержимых. Правда, что попадались и люди словнно другой, не овечьей породы. Их было порядочно. Шаг этих был ровен, отчетлив, одежда по стану, не торопливость, а тольнко размеренность, но главное взгляд: готовая формула. Леньнка, как мелкая рыбка у берега, скользил у стены, тяжеловантый Никандр идти норовил посередине, и, дай ему волю, -- не отстал бы от этих особенных, покуда не разглядел, в чем тут причина. За одною такою спиной он шел неотступно, шаг в шаг, точно прикидывая на ладони зерно. И в руке тяжелело, как бы и не зерно, а увесистый камень. Они ничего бы не поняли, ежели бы им про то рассказать, все это было не в мыслях и не в словах, как не в мыслях и не в словах та речная струя, в которой по солнцу плывешь, а то попадешь над ключом и ноги оледенеют... Стало снова просторней, как добрели до музея. Налево сияла уже, жарко горя, массивная шапка собора, несколько резвых касаток купались в лучах голубого небесного купола, а прямо у входа в музей, стены которого с лесом колонн резанли глаз нестерпимой своей белизной, приветно так зеленел и лопушился раскидистый, с разлатыми листьями виноград, с обеих сторон опушавший дорожку. Редкие люди входили по ней и выходили. Долго ребята их не решались спросить, можнно ли им, а было заманчиво, и Никандр, наконец, так на себя непохоже, как бы стесняясь, остановил одного господина: -- Дяденька, а что это там? Можно ль войти? Тот поглядел поверх низко сидевших очков и сказал ненсколько строго: - Через полчаса запирают. И нельзя было понять, что это значит, можно или нельзя. И только когда увидали целую кучу детей, с шумом и смехом повысыпавших на ступени у выхода, Никандр сказал Леньке: -- Пойдем поглядим. Мамке расскажешь. И, больше не спрашивая, они торопливо пошли. Полчаса эти были как сон. Огромные люди, в латах и на конях, и на гробницах, и голые каменные, и, будто живые из дерева, ярко раскрашенные, и Богородица, как малая девочнка, с веночком на голове, и собаки, и змеи, и эти особенно -- на бычьих ногах и с крылами бородатые мужики на целую стену... встретить такого -- умрешь. Но хоть и страшно, и все непонятно, а, кажется, век бы не уходил. И даже Никандр оживился, глаза его заблестели, он то и дело одергивал Леньнку, чтобы тот чего не проглядел. И когда они вышли, кружинлась у них голова, и, одновременно, оба почувствовали такой неукротимый и сокрушительный голод, как если бы на гору втащили одни тяжеленнейший воз. Никандр расхрабрился. Он не был похож сам на себя, щеки пылали, крутил головой и все повторял: - Ну, ну... наворочали... Здорово! Вот это так... здорово. Увидев огромных орлов, поверженных в землю, он предлонжил: -- Пойдем доедим! - и храбро направился к птицам. Последний ломоть круто они посолили оставшейся солью и стали закусывать. Никандр из озорства забрался наверх, попирая державную некогда птицу. Последние посетители ненторопливо покидали двор. Но и они задержались. Из ворот неожиданно показалась курьезная... почти что процессия. Четыре совсем карапуза, а впереди так лет пяти мальчуган - устроили шествие. Те схватили друг друга по двое за руки, старший один шел впереди и махал перед собой лопухом. Все они пели тот же мотив, что слышали Ленька с Никандром на Театральной. Детвора эта, по младости лет, еще сильно карнтавила, но все же теперь слова были слышны, и Ленька их разобрал. Махая зеленым своим лопухом, водитель процеснсии звонко, с задором, выкрикивал: Добьемся мы освобожденья Своею собственной рукой! Когда они кончили и остановились, довольные, что на них все глядят и смеются, какая-то женщина присела у знаменосца. -- А сколько тебе будет лет, республиканец? -- Я призывной, -- ответил тот, не смутясь. Она рассмеялась и потрепала его по щеке. Леньке запали на память слова этой песни. Они ему очень понравились. Бог ведает, как он их понимал. Но только когда мальчики снова построились и, направившись к выходу, запенли опять, Ленька в восторге кинул вверх свою руку и открыл уже рот, чтобы подпеть... Острая боль от неровного взмаха руки не дала ему этого сделать. Он чуть не вскрикнул, но удернжался и только, заморщившись, стал растирать больное пленчо. Никандр же, хоть и молчал, но с высоты поверженных крыл глядел перед собою спокойно, уверенно. Песню и он поннял по-своему. Впрочем, вышедший сторож попросил их убраться. Нинкандр, не торопясь, не без важности, повиновался; Ленька вышел за ним. IX Встреча с Маланьей вышла нечаянная. Когда попали они на Смоленский, это было для них не меннее сильно, чем каменный мир гигантских людей и чудовищ, куда нечаянно они заглянули. Но было зато все родное, свое, деревенское, будившее давние воспоминания детства. Деревню сгустили до степени города. И все здесь открыто, не за стекнлом, можно нагнуться и поглядеть, пощупать руками, все это пахло и вызывало слюну, самый воздух был вкусен. Один за другим прошли они, тесно протискиваясь между толпой, хлебный ряд, масляный, где продавали также мясо и сало, мыльный и крупяной... Дальше сидели торговки, проданвавшие ягоды, яйца в лукошках, старый картофель и молондую свекольную ботву, лук. Отдельными группами останавнливались завороженные зрители около одинокой потертой пары ботинок. Недороги были, и попадались нередко, щегольские американские с картонной подошвой. В тюбетейке татарин, снонва Москву победившая нация, -- весь православный народ переведя на торговлю старьем, сидел в полукруге товара, раснставленного в строгом порядке: мужские и дамские, детские, старые и новые, и подновленные; уединенно, как первый на лотерее приз, блестели калоши от "Богатыря". А еще несколько дальше стояли возы, и нераздельно цанрил мужицкий подлинный дух; сюда, как в низину, стекались и главные деньги. Тут же кое-кто из заплатанных барынь, в дырявых, без каблуков башмаках, пытались, минуя посреднинков, обменять на продукты то теплую кофточку, благо зима была далеко, то старые штаны диагональ, еще хранившие след от отпоротых генеральских лампасов, то, с бахромой, многонцветную персидскую шаль, то золотое кольцо, уже одну отслунжившее службу, с резною датой внутри и отошедшим именем: Жорж... Но в зипунах миллионеры неизменно обманывали все сденланные дома расчеты. Они также учитывали, что без посреднников сделка должна быть дешевле, и всю эту разницу вовсе не прочь были оставить себе. А впрочем, штаны, хоть и без лампасов, имели всегда хороший успех. Это были медовые дни вновь разрешенной свободной торнговли. Народу на рынке толпилось неимоверно, глаза разбегались, руки выкидывали целыми лентами разноцветные этинкетки, а другие совали их, почти не пере считанными, в отдувшийся толстый карман. -- Пулеметные ленты, -- шутили красноармейцы, стоявншие преимущественно со все еще полулегальными мешками с мукой. Передавали и толстыми пачками, перевязанными, верно по сотням, сероватою, грязной тесьмой. Попадались валявшиенся тридцатки и шестидесятки, никто их не поднимал. Между рядов с револьвером и хлыстом важно ходил минлиционер; он выступал, как индюк, которому зерно обеспеченно, и торопиться ему решительно незачем. Каких только возгласов не слышалось в воздухе и чем только тут не торговали! Больше всего ребят поразила старушка и следом за ней молодец. Старушка была согнута вдвое, но голос у ней был звонкий на редкость. Медово и убедительно она выкликала: - ВодичкиВодички! Кому угодно водички? Водички безнвредной! Сама кипятила! Водички! А следом за ней парень в поддевке. Из-за расстегнутонго ворота болтался поверх ситцевой синей рубахи в полоснку медный, большой, погнутый, в схватках, .должно быть, крестильный крест. Лицо его хитро подмигивало, реденьнкий ус улыбался. Этот орал во всю глотку, открыто, неприкровенно: -- А вот кому надо холодной! А вот кому надо свежей мытищинской! Сейчас из-под крана, истинный Бог! Изредка он разнообразил, глядя по публике: - Святой воды кому надо, товарищ? А вот кому надо кренщеной воды! Сам в купель наливал, сам окунался! Аи, кому надо воды! водички! воды! Стояла жара, и оба они торговали по двести с полтиной стакан. Уткнувшись в огромное кирпичнное здание с разбитыми окнами и заколоченной дверью, мальнчики стали его огибать. Тут, на углу, был водоворот, и как плавучие островки, колеблемые туда и сюда, между толчков, окриков, приветствий и задираний, не чувствуя ни малейшего стеснения или просто хотя б неудобства, люди пили и ели. К услугам их было и молоко, и фруктовые воды, и булочки, и пирожки, и лепешки, и пирожные с кремом... Те же пирожные в изобилии поглощали и сами бабы-молочницы, рукавом обтирая запенившийся на углах их губ розовый крем, а заодно захватив и толстую красную щеку, обнлитую потом. Мальчики тут едва протеснились, также сразу вспотев от давки, жары и от извинительной жадности, ничем не утоленной. Но и дальше не стало просторней. Сплошною толпой, как узкий мосток, был залит тротуар. Встречные волны с трудом одна проникали в другую, кто-нибудь постоянно косо летел на мостовую. Тут были сласти: сахар кусками, ирис, подсолнухи, миндаль и какао, изюм, шоколад и коннфеты в бумажках, толстый урюк. Продавцы - девчонки, старухи, мальчишки - жались у стенки, готовой обрушитьнся. Порой кто-нибудь из папиросников, рассеянных всюду и в самые уши зудивших, как комары, свою однотонную песню, скрывался в пролом, и к застарелой, из окон льюнщейся вони присоединялась, как крепкая эссенция, влитая в уксус, свежая струя густого и теплого, слишком знаконмого запаха. Ленька с Никандром дело это тотчас сообранзили. Один за другим юркнули туда и они. Там было мрачнно и затхло, промозглая сырость их охватила. Но это ниснколько не помешало им выполнить долг, и, сделав необхондимое, с новою бодростью, они, облегченные, вышли снова на свет. И когда вылезали, обоим им показалось, что это Маланья. Правда, они разглядели одни только ноги и желтую кожу на них, зашнурованную чуть не до колен, но раструбы ботиннок шли столь широко, как могла на свете распространиться одна только девка Маланья. Высокий подол, как вылезали, хлестнул их по глазам, терпким и пряным, раздражающим занпахом ударило в нос. Никандр чуть не схватил за подол пронходившую, но в тот же момент на него натолкнулся пожилой господин, несший, откинувшись, легкий полок на груди, занставленный сплошь небольшими коробочками. Он был принлично одет и, резво и рьяно, не переставая, выкрикивал: -- Сахарин настоящий, американский! Кристалл! Зыбкое его сооружение, от неожиданного толчка между худых колен, заколебалось, он пошатнулся, еще кого-то зандел, две дамы в черных вуалях, неспешные, неприспособленнные, сорвались на мостовую, крыло у одной от вуали зацепинлось за гвоздь на столбе, а в шляпу, сорванную этим рывком с головы, заехала, как лошадь в ворота, толстого пирожника рыжая осанистая борода. Произошло всеобщее замешательнство, во время которого Никандр получил в спину изрядный пинок, а Леньку презло щипнул кто-то за ухо. Но оба они и тому были рады, что отделались дешево. Однако же время было потеряно, Маланья ушла. Теперь перед ними открылась другая картина. Это был банзар вещевой. Не хватило бы времени не только что все погляндеть и осознать, но просто назвать и перечислить всякую дрянь, которая здесь была наворочена или, пожалуй, напротив того, любовно и бережно разложена и расставлена у ног этих принвычных уже и заядлых, новых торговок. Но были тут и из тех, кто приносил последнее платье, и последнюю куклу, потинхоньку сворованную у своего же ребенка, и золотой маленьнкий крестик на тонкой крестильной цепочке, нынче поутру снянтый с груди. Там, по ту сторону, царила еда, и крепкая брань, и деловинтый смешок, там неуклюже, наперебой, работали мускулы и языки, и если не будущим, то настоящим - жили непритязантельно, грубо и сочно. Здесь были остатки, обломки, обрывнки, мобилизация золотой нищеты и последнего, самого скромнного, когда-то живого уюта. Но и сюда заглядывал хищник. Не тот, которому надобна кровь, чтобы металлом звенел его пульс под тонкой и крепкою кожей, а хищник, учуявший пандаль, необходимую, чтобы все новый и новый, свежий жирок округлял и округлял его непотребную плоть. X Мальчики жадно глядели на мишуру, жидко блестевшую под все раскалявшимся солнцем. Они обошли только часть этого торжища и уже хотели его покидать, чтобы идти в перенулки и искать там Маланью, как коротенький, но многознанчительный для Никандра, глухой разговор заставил его останновиться, прислушаться. -- Нет, милый, эти дела делать так неудобно. Квартиры тебе я не скажу, а приходи-ка ты завтра пораньше -- туда! Там и обделаем. Одно, видишь ли, дело -- товар обезличенный, а другое -- на чистоту уворованный. Темная личность в широком, болтавшемся, не по плечам, пиджаке, с косыми глазами и с желтыми, с бурою накипью, кривыми зубами, круто и выразительно собрала морщинками кожу на левой скуле и повела ею по направлению к мрачному зданию, знакомому мальчикам. -- Ну, нуДавай, -- кратко ответил другой, коренастый. -Это верно, что там поспособнее. Никто не увидит. У Леньки от этого человека запало на память: из-за шинрокой спины косо болталась серьга, но, рядом со свежим пронколом, мочка была свежеразорвана, да еще были штаны с широким раструбом внизу, точно их распушил, да там и оснтался гулявший в них ветер. По наитию Никандр догадался и Леньке шепнул с уванжением: -- Сразу видать. Из матросов. Этот обрывок воровского короткого разговора Никандр не пропустил мимо ушей. Надо было кончать. Теперь отыснкать только Маланью, а сбыт обеспечен. Оба они устремились после того в переулки, ведущие к Дорогомилову, к Москва -реке. В них нелегко было им ранзобраться и очень легко запутаться вовсе. Дома походили один на другой и были так грязны, засалены, как были затерты грязною жизнью и друг от друга неотличимы населявшие их спекулянты. Мутная, как навозная жижа, тоска одолевала попадавшего сюда свежего человека, темное уныние и безыснходность охватили и наших ребят. Ленька скулил, как щенок, Никандр коротко его обрывал; лицо его было угрюмо. Наконец, в безнадежности, решили они снова пойти на банзар, и тут сразу им посчастливилось. Над грудой наваленных, вперемежку с цепочками и безденлушками, шелковых тряпок стояла, низко нагнувшись, нарядная толстая девка. Только что положила она синий большой, с густой бахромою, такого глубокого, ровного тона платок, каким должно быть само небо в раю, и теперь захватила толстыми пальцами, на которых блестели зеленые перстеньки, до сего украшавшие, надо так думать, руки мужчин, подняла и поколыхивала, сама не разнгибаясь, на золотой тонкой цепочке тяжелый овальный, с вырензанным наискось именем медальон. Ребята стояли, разинувши рты. Они узнавали и не узнаванли сестру. Маланья была одета в короткое, с глубоким вырензом платье. Оно было яркого желтого цвета, почти канареечнное, и отливало на складках, как золотое. Широкие кремовые кружевные прошивки шли сверху и донизу. Но тонкий этот соблазн был, пожалуй, излишним, и без этих просветов фигунра ее на солнце была отлита, как если б на тех каменных баб и богинь, что стояли в музее, накинули легкое одно покрывало, а при согнутом корпусе, и без того низкий вырез у платья походил на широко распахнутые ворота Эдема, где у самого входа перед оглушенным Адамовым взором возносились и поколыхивались, в царственной своей наготе, налитые соком и напоенные солнцем райские яблоки. Тонкая кожица этих плодов, казалось, просвечивала, и через нее глядели так живо, как если б ока, эта самая косточка, была на поверхности, темнно-малиновые ее очертания. Таких оглушенных и онемевших Адамов, бессмертно в нас пребывающих и проносимых в жизни земной решительно ченрез все, и через революцию, и спекуляцию, и преступление, и через любовь, и сквозь самую старость, лишь бы время от времени их осиял подобный слепительный свет из Эдема, этих неистребимых Адамов оказалось немало. Они обстали роснкошную трапезу восхищенным, немым полукружием. Взоры их воплотили всю жизнь; заменяли они, одновременно, и рунки: так непосредственно живо трепетала ладонь под нежною тяжестью; и были они как уста, ощущавшие тонким касанием ароматную кожу, и как жадный их рот, пожиравший самую плоть. Это было слияние чувств в чувство одно, первобытное и прародительское. Похоти не было в нем, похоть могла придти позже, в гнинлом и развратном мозгу, в котором живут и мерзко, как чернви, плодятся, от совокупления воспоминаний с воображаемым действием, мерзкие образы. И когда она, наконец, расправила стан и выпрямилась, округнляя вокруг бронзовой шеи загорелые полные руки свои, чтобы примерить массивный тот медальон, воистину была она, среди скудости и убожества повседневного бытия этих людей, как бонгиня, пусть не из пены морской, а из грязи Смоленского рынка возникшая, но она была идеал и средоточие, и устремление апонфеоза. И там, где полускрылись плоды и где между двух полухолмий лег медальон, как в линзе теперь перекрещивались и пренломлялись натянутые как струна, готовая издать звуки осанны, почти физически ощутимые, ощупываемые взоры людей. И ронзовый идол, казалось, сам понимал и принимал поклонение, бонжественно этого не обнаруживая. -- А что тут написано? Имя какое? -- спросила Маланья. И продавщица ответила ей с оттенком почтительности: - Имя хорошее и самое благородное имя: Матильда. - Как раз мое имя, -- сказала Маланья и усмехнулась. -- Имя мне нравится. Я это возьму. Она надела цепочку и, не стесняясь, полезла рукою за панзуху. Пошаривши там, за левою грудью, достала она из поднмышки завязанный неизбежною серой тесемкой толстый холнщовый мешочек. Развязать на нем узелок не сразу ей уданлось, он затянулся. Тогда она, держа одного рукой, стала его расшатывать прямо зубами. Никандр, между других, глядел на сестру с восхищением, он ею гордился. Но только успела она расплатиться и братья стали проталнкиваться, чтобы к ней подойти, как послышался крик и вслед за тем выстрелы, частые, один (за другим. Все беспорядочно кинулись в разные стороны, сбиваясь в комки. Продавцы понспешно сгребали, не разбирая, в узлы свои вещи. Смятение это возникло поблизости. Ленька шарахнулся сразу бежать, но Никандр его удержал, ему не хотелось опять упустить из виду Маланью, а она стояла спокойно, только оборотившись в сторону выстрелов. Там скоро народ поредел, и в непосреднственной близости обозначилось два человека. Они отступали спиной и беспорядочно стреляли перед собою. Преследовали их четверо в штатском, прилично одетые, двое из них, видинмо, стремились обойти с боков. Движение это было замечено, и оба бандита сразу, сжавшись, как кошки, упругой спиралью перевернулись и, прыгнув, смешались с толпой, продолжая стрелять. Тогда хладнокровие потеряли и сами преследователи и, наудачу, также открыли стрельбу. Все это сражение заняло не больше полутора-двух минут, а еще через пять -- базар торговал, словно бы ничего и не случилось, всем было дорого время, да и законный срок уже близился; даже и разговоров было немного. Маланья так и не двинулась с места, на равнодушном ее лице не отразилось ничего. Немного она удивилась, когда увидала подошедших к ней братьев. -- Пойдем поглядим, -- сказала она. Жертв было две. Женщина лет сорока лежала, как если б споткнулась. Одна рука подвернулась, и на нее из груди негусто стекала липкая кровь, в другой был зажат наскоро скомканный узел. Казалось, и мертвая, она никому его не хотела отдать. -- Только деньги ей зря отдала, -- сказала Маланья, узнав свою продавщицу. -- И нужно тебе было бежать? Сидела бы тихо, была бы цела. Из бандитов один был убит, другой, как говорили, был ранен, но скрылся. Убитого перевернули на спину. Лицо у него было совсем молодое и вовсе не зверское, напротив, какое-то простодушное удивление запечатлелось на нем. Зато на груди и на руке, ниже локтя, обнажилась татуировка самого неприснтойного содержания. Кругом говорили, что они ограбили банк, и за ними гнались на автомобиле, а они юркнули в толпу. Маланья остановилась и возле него. -- Красивый был мальчик, -- сказала она равнодушно и отвергалась. -- Пойдемте, я вас пирожными там угощу. XI Никандров план был очень прост и практичен. Он знал хорошо, что Маланья сама ничего им не даст, а Иван Никанорыч дал ему порошок, и отвечать за него не придется, ибо он был совершенно безвреден; все мысли Никандра были тенперь сосредоточены на том, как это сделать. Случай ему благоприятствовал. Маланья была дома одна. Как настоящая барыня, она распорядилась квартирной хозяйнке о самоваре и теперь у себя поила ребят, гордясь заранее теми рассказами, которые привезут ее братья в деревню. У нее была комната, довольно большая, по существу неопрятнная, но с большим сундуком в углу и еще с сундучком за занавеской. Туда она спрятала новый свой медальон, и Никандр отчетливо слышал, как щелкнул, запираясь, замок. Но сунндучок и весь был не тяжел, и захватить его было не трудно. Большой же сундук Маланья открыла и не заперла. Оттуда достала она легкий газовый шарф и накинула его, несмотря на жару, по-деревенски, на голову. Там же лежали и платья. Это Никандру легко было заметить, так как сундук наполнен был доверху, как в урожайные годы хороший амбар. Да Маланья особенно и не таилась, ей было лестно. Ход к ней был черный, пропитанный до основания застанрелою вонью, залитый помоями и загаженный кошками, окно выходило на двор, застроенный по углам безобразными деренвянными клетушками, унылый, пустынный; одиноко по нем бродила коза с костлявыми, выступавшими ребрами. Но было это окно у Маланьи завешено сверху и донизу широкою крунжевной занавеской, солнечный свет весело бил в туалет с раснставленными на нем безделушками, а от одной стороны трехнстворчатого роскошного зеркала, в которое теперь могла донсыта любоваться Маланья, отражался и с тихим спокойствинем дремал на огромной постели солнечный зайчик; ему было там уютно, тепло. И вообще, эта постель, застеленная белым тканевым покрывалом, с горою подушек, особо окинутых крунжевным покрывалом, была, ежели допустить, что наше жинлище есть подобие храма, в котором и ночью, и днем протеканет наше служение, поистине, была она, как алтарь. Даже Леньнка глядел на нее благоговейно. "Уволоку и продам, -- думал Никандр, хлебая чай с блюдечнка и с жадностью, как если бы горло кому перегрызал, хрустя куском сахару. -- Иван Никанорычу надо обещанное, а то на все куплю хлеба. Приволоку. Вот будет веселье! А там, пожанлуй, ищи. Доказывай! Нет, ты докажи, откуда сама нажила". -- А что ж ты сама-то не пьешь? -- спросил он Маланью и незаметно достал из кармана в газетную бумажку аккуратно завернутый и желтовато подмокший с угла порошок. - А выпью, -- лениво сказала Маланья. -- Ленька, ешь еще булку. Не думай, не жалко. Ленька теперь, когда отогрелся и больше не чувствовал голода, вдруг ощутил новое чувство, с такой остротой доселе ему незнакомое. Оно отравляло теперь блаженство минуты. Он ясно представил себе дома отца и, особенно, мать. Бывало он без раздумья отбирал у нее последнюю корочку, чтобы, забыв обо всем, бежать поскорее на двор, где его ждали собанки; сейчас же он думал о ней. Вернее, не думал, думать учился только теперь, а было как-то неловко и нехорошо в голове, сердце же Ленькино вдруг защемило ясно и определенно. -- Я не хочу, -- сказал он, -- я мамке возьму. Я ей обещал. -- Ему показалось, что утром тогда он обещал. Маланья ему не ответила, но больше не предлагала, и вонобще чем-то стала она недовольна. Она налила и себе, но не пила. Никандр поднялся со стула и незаметно к подносу поднвинул свой порошок. Он отошел к окну и стал глядеть на двор. Он придумал спросить про козу, и чтобы Маланья встала и поглядела, а тем временем всыпать ей в чай. Но только было Никандр решился позвать, как Ленька ему помешал. Он тоже поднялся и встал возле сестры. -- Малаша, -- сказал он, -- я что придумал. -- Поедем к нам жить. Ты нас всех будешь кормить. Маланья сердито его отодвинула. - Еще чего выдумал. Небойсь, прокормитесь как-нибудь сами. Довольно меня отец ремнем полоскал. Вас покормила, и ладно. И отправляйтесь. И ночевать не оставлю. -- А твой-то, -- спросил Никандр от окна, -- когда он вонротится? Голос его слегка задрожал от волнения. -- А тебе еще что за печаль? -- огрызнулась сестра. -- Он, может, и вовсе со мной не живет. Только приходит. -- Рассказывай сказки! -- грубо ответил Никандр и мотнул головой на постель. -- Ах ты, щенокВишь, куда метишь! А кого захочу, того и спать положу. Много ты понимаешь. И тебя бы, глядишь, на ночевку оставила, кабы ты не был родной. Маланья захохотала. Смех перешел в кашель, она наклоннилась и отпила. Никандр глядел на нее от окна, он покраснел от злости и напряжения. Склоненная толстая шея Маланьи была у него перед гланзами, определенно напоминая толстый и нежный затылок свинньи. "Сала-то сколько! -- подумал он с ненавистью, в которой одновременно и зависть была -- человеческая, и звериная гонлодная жадность. -- Ножом бы пырнул! Так и разъедется... -- У него потемнело в глазах, и если бы нож под рукой, ни за что поручиться было б нельзя. -- А так и еще было бы чище! У... солонина проклятая!.." - Поди сюда. Живо! -- грубо и повелительно приказал он ей вслух. Маланья оборотилась к нему и поднялась. Было что-то танкое и в голосе, и в напряжении глаз, что покорно она повинованлась. Никандр обогнул ее спину и положил руку на стол... Но тотчас отдернул назад и сам отпрянул к окну. В дверях стоял и глядел на него широкий мужчина в усах, в туго затянутом френче и галифе с кожаной проймой в шагу. Сапоги на нем были высонкие, голенища блестели, в руках был коротенький хлыст с двойнной ременной петлей на конце, и весь он стоял, как отлитой: сжатые губы, сдержанный взгляд, холодный, пронзительный. Никандр его сразу определил про себя: это из тех... -- Это что еще за ребята? -- Это браты. Из деревни. Что рано? -- Пришел навестить. -- Он скинул фуражку, присел к стонлу, помолчал. Потом посмотрел на Маланью странным загандочным взором. -- На Смоленском была? Маланья угукнула. - Мишку убили. Рисованого. - Знаю. Видала. - Жалко? - Красивый был мальчик, -- повторила Маланья те же слонва, как и на базаре. Потом улыбалась и подсела к вошедшему. Она полуобняла его голову и потянула к себе на грудь. Он несколько полуотклонился и глазом повел на ребят. Маланья настойчиво его приклонила к себе. - А ну их, -- сказала она. -- Надоели. Побудешь? Маланьин гость издал звук неопределенно разнеженный, понтом повернулся удобней и поцеловал одну за другой полуоткнрытые Маланьнины груди. Потом надул щеки, отвел назад гонлову и шумно выпустил воздух. При этом аккуратно-усатое лицо его было похоже на морду кота, который только что сала отведал, но отведал его недостаточно. Вдруг выражение его круто переменилось на недовольное. Он потянулся и захватил между пальцев слегка подоткнутый под чашку Никандров пакетик и, не спеша, начал развертывать. Маланья с невыразительным удивлением следила за ним. С большим интересом зато погляндывал Ленька, -- этот дяденька новый его занимал. Только Никандр, все время молчавший, отошел от окна и, на всякий случай, стал у дверей; мешки его тут же лежали на табурете, -- Ты это зачем же раскидываешь? -- глухо спросил Манланьин сожитель. -- Мне что ль готовила? Ах, ты паскуда! Да если бы сонный еще, а то из глухих! Последнего слова понять было нельзя, но, очевидно, оно было страшно, потому что усач побагровел и наотмашь, страшнным ударом убил бы Маланью на месте, если б она инстинкнтивно не отскочила. Никандр подхватил свой мешок. -- Ленька, за мной! -- крикнул он и, не оборачиваясь, вынлетел в дверь. Там внизу, готовый каждую минуту ринуться дальше, он остановился и подождал. Наверху слышен был крик, сначала мужской, потом преодолел его женский, потом опять заорал, почти взвыл Маланьин сожитель, и, вслед за тем, дверь раснпахнулась и что-то упало. Потом все затихло. Никандр догадался: это, конечно, усач выкинул Леньку.       XII Этот день в городе был, очевидно, особенным детским днем, - процессии утром, афиши о детях, игры ребят на бульварах и освещенные окна в детских домах. Весь долгий вечер ребята бродили но городу, не зная, куда себя им приткнуть. Ленька отделался очень счастливо. Он не сразу сообранзил, что надо бежать, а когда оглянулся и увидал, что Никандра уже не было, совсем потерялся. Ему непонятным останлось и это исчезновение, и то, почему Маланья так вдруг на него остервенилась. А потом кинулся этот и, как щенка, выкинул вон, сразу на несколько ступенек вперед. Булочка вынпала из кармана и покатилась вниз. Ленька только о ней в эту минуту и памятовал. Но когда потянулся, чтобы поднять, рука отказалась. Как и подобает, он упал на нее. В странном оцепеннении он лежал и не чувствовал боли, покуда, тихо, как кошнка, не подобрался Никандр и не поднял его. - Можешь ходить? -- спросил он негромко, сурово, но и заботливо. Ленька кивнул головой, понимая, что говорить было нельзя. Но в занемевшем плече поднялась вдруг такая ненстерпимая боль, что Никандр учуял ее еще до Ленькина крика. Он зажал ему рот и с поспешностью стащил брата с лестницы. Однако и булочку он подобрал и сунул обратно Леньке в карман. Когда они вышли на улицу, Никандр огляделся и, завидев пустырь, свернул вместе с Ленькой туда. Забор был разобнран, от дома еще полууцелели две невысоких стены, такая же, между них с одной стороны изразцовая печь, а под грудами мусора, между ржавыми рельсами, темнел, уже густо оброснший полынью и лебедой, деревенскими травами, вход в госнтеприимное подземелье. Никандр в него и укрылся. Там-то они и досидели до вечера. Ленькина боль улеглась, и они вышли бродить. Город при свете ночных фонарей, с огнями еще кое-где в магазинах, с огнями за окнами, где одна за другой им открынвались картины незнакомого им бытия и незнакомых людей, а больше всего ленты бульваров, такие ни на что не похожие, с толпою гуляющих, смехом и говором, -- все это было особеннно, необыкновенно. День им казался не имевшим конца. Никандр был угрюм, неразговорчив и всякую диковинку разглядывал молча, сосредоточенно, как-то цепляя ее за свои тяжелые мысли. Видели они опять и опять папиросников с наглыми и вонровскими глазами, маленьких девочек, которым давно бы пора видеть сны, как сидели они, держа на коленях по два, по три пирожных и внимательно, с готовой на случаи улыбкой, встренчали и провожали глазами проходивших мужчин; у иных сильнно темнели глаза, а щеки и губы горели, как мак. Голод и нищета, понятные им, были отгаданы и в этом седом, аккуратно подстриженном господине, который, коротко вскидынвая наметавшимся глазом на парня, сидевшего перед ним на сканмейке, с напыщенно-важной физиономией, с рыженьким пухом на пухлых щеках и с треугольничками по-американски подбринтых усов на детски припухлой губе, быстро чертил карандашом похожий портрет; и в этой старухе, в черном, заплатанном плантье, певшей остатками семидесятилетнего голоса: Очи черные, очи страстные, Очи жгучие и прекрасные... Потом она обходила жиденький полукруг и собирала, конкетливо улыбаясь, нищенскую за свой концерт мзду. -- Пойдем отсюда, -- сказал Никандр. -А куда ? -- А помнишь, звала. Они спросили теперь про Плющиху и быстро пошли. Тольнко раз все же остановились. Посередине бульвара, в крытом бараке, стоял истукан с кожаной харей. За деньги его, надев рукавицу, били по физинономии. Стрелка показывала силу удара. Охотников было немало, и у них была очередь. Зрелище это, само по себе отнвратительное, вдохновило Никандра своеобразно, он словно опять нашел сам себя и, неизвестно кого подразумевая, едва ли даже заметив, что почти закричал, громко излил свою душу: -- Так! Это вот так! Я им покажу! Я им всем покажу! Когда несколько позже, в одном из переулков, они заслыншали снова знакомый мотив и детские опять голоса, Никандр еще раз, и опять неизвестно кому, уже не так громко, но столь же внушительно, про себя повторил: -- Нет, погоди, я им всем покажу! А у Леньки опять, по-детски задорно и весело, запело на сердце как там, у сломанных крыльев: Своею собственной рукой, Своею собственной рукой... И он зашагал снова бодрей, махая ручонками в такт. Правая болталась несколько криво и задевала за оттопыренный Ленькин карман. Там была целая булочка, и это было тоже приятно. XIII Какое тут все было другое! В углу перед образом, тихо потрескивая, горела лампадка, на свежевымытом деревянном полу аккуратно серел половичок, на коленях у Ниночки сладнко мурлыкал дымчатый котик. Нынче суббота. Агафья Матафевна, вернувшись из дальней поездки, все убрала, перетернла; выкупала и внучку, закорявевшую без нее под присмотнром соседки, вымылась и сама, сходила ко всенощной, разогнрела на плите, в прошлом году обложенной кирпичом собственноручно самою Агафьей Матвеевной, дорожный свой чайник. Он еще не остыл, когда ребята стукнули в дверь. Она их приняла и радушно, и немного ворчливо. Устала, и пора было спать. Но потом и с ними она разболталась, прондолжая свой длинный, точно вязала спицами длинный чулок, рассказ о путешествии на Украину. Ниночка слушала и нанслаждалась. Она очень любила сухонькую и подвижную, мило ворчливую бабушку, без нее было все дни скучно и неуютно. И как теперь зато хорошо! Бабушка ей привезла белого хлебнца, платье и голова опять были чистые, опять она не одна, а тут еще эти ребята, и незаметно можно было лечь спать понпоздней. Волосенки у ней, Ленькина цвета, нежные и шелконвистые, успевшие быстро просохнуть, легко вились надо лбом, а сзади над тонкою шейкой двумя небольшими косичками горнбиком ложились на спину. Ленька, усталый, дремал, и когда полуоткрывал глаза, не сразу мог разобрать, сон или правда. Люди его не толкают, не бьют, не суетятся, никуда больше не надо идти, чисто, тепло. Ниночка Леньке очень понравилась, на деревенских девчонок совсем не похожа, к ним он привык относиться по-мальчиншески пренебрежительно, как это делал Никандр, а эта сама взяла его за руку, показала картинки. В углу у нее для трянпочной куклы целая комната, и там они вместе с ней поиграли, а завтра еще обещала показать на дворе, там между деревьянми устроен шалашик, и настоящие в нем скамейки и стол, и маленький погреб в земле, целое поместье, усадьба. Ленька так и заснул, а когда пробудился, была уже темная ночь. Он окликнул Никандра, но тот не отозвался. Пошарил рункой. Оба они легли на полу, и Никандровы ноги были тут, рядом, все слава богу. Ленька прислушался, сонное дыхание спящих было ровно и тихо. Чуть обозначалось, белея, окно, и низенькая перед ним занавеска. Ленька перевернулся и сладко заснул. Никандр, несмотря на усталость, однако не спал. Когда потушили огонь, небольшой под стеклом ночничок, и Агафья Матвеевна улеглась, пошептавши молитвы и оправив уже засннувшую в ногах ее внучку, Никандр на какую-то долю миннуты утра