автограф Александра Петровича, стал рассматривать. -- А где бы мне добыть автограф Александра Петровича? -- У Натальи Левантовской, -- ответил Троицын. "А..." -- подумал Миша Котиков. Глава XI ОСТРОВ Еще весной переехал Тептелкин в Петергоф, снял необыкновенное здание. Задумался у входа. Здесь он будет принимать друзей, будет гулять по парку с друзьями, как древние философы, и, прохаживаясь, объяснять и разъяснять, говорить о высоких предметах. Здесь посетит и мечта жизни его, необыкновенное и светлое существо, -- Мария Петровна Далматова. Сюда приедет и философ его, старый наставник и необыкновенный поэт, духовный потомок западных великих поэтов, прочтет им всем новые стихи свои на лоне природы. И другие знакомые приедут. Задумался Тептелкин. Утром он встал, распахнул окно и запел как птичка. Внизу чирикали, взлетали воробьи, шла молочница. "Теплынь-то какая", -- подумал он и простер руки к просвечивающему сквозь ветви деревьев солнцу. -- Тихо тут, совсем тихо, я буду работать вдали от города; здесь я могу сосредоточиться, не разбрасываться. Он облокотился на стол. -- Ха-ха, -- смеялись по вечерам обитатели соседних дач, утихомирившиеся советские чиновники, со своими женами и детворой, идя по дорожкам от дач и погружаясь в зелень парка. -- Ха-ха! приехал философ; тоже, выбрал помещение! -- Ха-ха, дурачок, по утрам цветы собирает. Тептелкин со дня на день ждал приезда своих друзей. Собирал цветы по утрам, чтобы встретить друзей с цветами. Вот идет он с охапкой черемухи -- Мария Петровна любит черемуху. Вот завернул он за угол с букетом сирени. Сирень любит Екатерина Ивановна. Но отчего нигде не видно Натальи Ардалионовны? Куда она скрылась? -- Мы последний остров Ренессанса, -- говорил Тептелкин собравшимся, -- в обставшем нас догматическом море; мы, единственно мы, сохраняем огоньки критицизма, уважение к наукам уважение к человеку; для нас нет ни господина ни раба. Мы все находимся в высокой башне, мы слышим, как яростные волны бьются о гранитные бока. Башня была самая реальная, уцелевшая от купеческой дачи. Низ дачи был растащен обитателями соседних домов на топку кухонь, но верх уцелел, и в комнате было уютно. Стоял стол, на крытый зеленой скатертью. Вокруг стола сидели общество: дама в шляпе со страусовыми перьями и с аметистовым кулоном, собачка рядом ней на стуле; старичок, рассматривающий ногти и делающий тут же маникюр; юноша в кителе старозаветной студенческой фуражкой на коленях философ Андрей Иванович Андриевский; три вечных девы и четыре вечных юноши. В уголке Екатерина Ивановна завивала пальцем волосы. -- Боже мой, как нас мало, -- Тептелкин качнул своими седеющими волосами. -- Попросим уважаемого Андрея Ивановича сыграть, повернулся он к высокому философу, совершенно седому, с длинными пушистыми усами. Философ встал, подошел к футляру, вынул скрипку. Тептелкин растворил окно, отошел. Философ сел на подоконник, засунул угол платка за Крахмаленный воротничок, попробовал струны и заиграл. Внизу цвели запоздавшие ветви сирени. В комнату проникал фиолетовый свет. Там, вдали, мерцало море, освещенное развенчанной, но сохранившей очарование для присутствующих луной. Перед морем фонтаны стремились достичь высоты луны разноцветными струями, наверху кончавшимися трепещущими белыми птичками. Философ играл старинную мелодию. Внизу, по аллее фонтанов, проходил Костя Ротиков с местным комсомольцем. У комсомольца были глаза херувима. Комсомолец играл на балалайке. Костя Ротиков был упоен любовью и ночью. Философ играл. Он видел Марбург, великого Когена и свою поездку по столицам западноевропейского мира; вспомнил, как он год прожил на площади Жанны д'Арк; вспомнил, как в Риме... Скрипка пела все унывней, все унывней. Философ с густой, седой шевелюрой, с моложавым лицом, с пушистыми усами и бородой лопатой видел себя великолепно одетым, в цилиндре, с тросточкой, гуляющим с молодой женой. -- Боже мой, как она любила меня, -- и ему захотелось, чтоб умершая жена его стала вновь молодой. -- Не могу, -- сказал он, -- не могу больше играть, -- опустил скрипку и отвернулся в фиолетовую ночь. Вся компания сошла вниз в парк. Философ некоторое время шел молча. -- По-моему, -- прервал он молчание, -- дол жен был бы появиться писатель, который воспел бы нас, наши чувства. -- Это и есть Филострат, -- рассматривая толь ко что сорванный цветок, остановился неизвестный поэт. -- Пусть будет по-вашему, назовем имеющего явиться незнакомца Филостратом. -- Нас очернят, несомненно, -- продолжа. неизвестный поэт, -- но Филострат должен на изобразить светлыми, а не какими-то чертями. -- Да уж, это как пить дать, -- заметил кто то. -- Победители всегда чернят побежденных и превращают, будь то боги, будь то люди, -- чертей. Так было во все времена, так будет и с Нами. Превратят нас в чертей, превратят, как пить дать. -- И уже превращают, -- заметил кто-то. -- Неужели мы скоро друг от друга отскочим? -- ужасаясь, прошептал Тептелкин, морга глазами, -- неужели друг в друге чертей видеть будем? Шли к бабьегонским высотам. Компания расстелила плед, каждый ската валиком свое пальто. -- Какой диван! -- воскликнул Тептелкин. Впереди, освещенный магометанским cepпом темной массой возносился Бельведер; направо лежал Петергоф, налево -- финская деревня. Когда все расположились, неизвестный поэт начал: Стонали, точно жены, струны. Ты в черных нас не обращай... Тептелкин, прислонившись к дереву, плакал и всем в эту ночь казалось, что они страшно молодые и страшно прекрасные, что все они страшно хорошие люди. И поднялись -- шерочка с машерочкой и затанцевали на лугу, покрытом цветами, и появилась скрипка в руках философа и так чисто и сладко запела. И все воочию увидели Филострата: тонкий юноша с чудными глазами, оттененными крылами ресниц, в ниспадающих одеждах, в лавровом венке -- пел, а за ним шумели оливковые рощи. И, качаясь как призрак, Рим вставал. -- Я предполагаю написать поэму, -- говорил неизвестный поэт (когда видение рассеялось): -- в городе свирепствует метафизическая чума; синьоры избирают греческие имена и уходят в замок. Там они проводят время в изучении наук, в музыке, в созидании поэтических, живописных и скульптурных произведений. Но они знают, что они осуждены, что готовится последний штурм замка. 'Синьоры знают, что им не победить; они спускаются в подземелье, складывают в нем свои лучезарные изображения для будущих поколений и выходят на верную гибель, на осмеяние, на бесславную смерть, ибо иной смерти для них сейчас не существует. -- Ах, не правда ли, я теперь совсем глупой стала, -- начала приставать к Тептелкину Екатерина Ивановна, -- совсем глупой стала без Александра Петровича и совсем несчастной. -- Послушайте, -- отвел Тептелкин в сторону Екатерину Ивановну, -- вы совсем не глупая, просто жизнь так складывается. "Развратил ее совершенно Заэвфратский, развратил", -- подумал он. -- А где Михаил Петрович Котиков, -- прошептала Екатерина Ивановна, -- отчего он не заходит, не говорит со мной об Александре Петровиче? Помолчал Тептелкин: -- Не знаю. Екатерина Ивановна, приподняв ножку, начала осматривать свои туфельки. -- А ведь туфли-то у меня совсем истрепались, -- широко раскрыв глаза, сказала она. -- И дома нет одеяла, пальто прикрываться приходится. И задумалась. -- Нет ли у вас конфеток? -- Нет, -- грустно ответил Тептелкин. -- А ведь Александр Петрович великий поэт, не правда ли? Нет теперь больше таких поэтов, -- выпрямилась она с гордостью. -- Он меня больше всего на свете любил. -- И улыбнулась. К Тептелкину подошла Муся в старомодной соломенной шляпке с голубыми ленточками и слегка блестящими ногтями дотронулась до его руки. -- Скажите, -- сказала она, что значит: Есть в статуях вина очарованье, Высокой осени пьянящие плоды... -- Ах, ах, -- покачал головой Тептелкин, -- в этих строках скрыто целое мировоззрение, целое море снующих, то поднимающихся как волны, то исчезающих смыслов! -- Как хорошо мне с вами, -- сказала Муся. -- Мне он говорил, -- она показала глазами на неизвестного поэта, разговаривающего с вечным юношей, -- что вы последние, уцелевшие листы высокой осени. Я это не совсем поняла, хотя кончила университет; но ведь теперь в университетах не этому совсем учат. -- Этому не учат, это чувствуют, -- заметил Тептелкин. -- Сядемте на ту ступеньку, -- указала Муся подбородком. Они поднялись повыше. Сели на ступеньку между кариатид портика Бельведера. -- Как поют соловьи! -- сказала Муся. -- Отчего девушек соловьи всегда волнуют? -- Не только девушек, -- ответил Тептелкин,-- меня соловьи тоже всегда волнуют. Он посмотрел Мусе в глаза. -- А я женщин боюсь, -- задумчиво уронил он. -- Это страшная стихия. -- Чем же страшная? -- улыбнулась Муся. -- А вдруг закрутит, закрутит и бросит. С моими друзьями это случалось, а как бросит, никак не умолить жить вместе. А как мои друзья на своих жен молились и портреты в бумажниках носили! А они всегда, всегда бросают. Тептелкин обиделся за друзей. Муся достала гребенку и стала расчесывать Тептелкину волосы. Внизу молодые люди пели: Gaudeamus igitur... Тептелкин вспомнил окончание университета, затем погрузился в свое детство и в нем встретился с Еленой Ставрогиной. Ему показалось, что есть нечто от Елены Ставрогиной в Марии Петровне Далматовой, что она как бы искаженный образ Елены Ставрогиной, искаженный -- но все же дорогой. Он поцеловал у нее руку. -- Боже мой, -- сказал он, -- если б вы знали... -- Что, что? -- спросила Муся -- Ничего, -- тихо ответил Тептелкин. Внизу пели: Есть на Волге утес... Утром в поезде ехали обратно в Ленинград Костя Ротиков и неизвестный поэт. Неизвестный поэт грустил невыносимо. Ведь его ждет полное забвение. Костя Ротиков развлекал его как мог и говорил о барокко. -- Не правда ли, -- говорил он, -- вы стремитесь не к совершенству и законченности, а к движущемуся и становящемуся, не к ограниченному и осязаемому, а к бесконечному и колоссальному. В вагоне никого не было, они сидели вдвоем. Костя Ротиков встал и стал читать сонет Гонгоры. Неизвестный поэт с нежностью смотрел на Костю Ротикова, насмешливого и остроумного, слегка легкомысленного, читающего только иностранные книги и несколько свысока любующегося творениями рук человеческих. -- Еще поборемся, -- сказал он, выпрямляясь. -- Что с вами? -- спросил Костя Ротиков. -- Ничего, -- улыбнулся неизвестный поэт, -- я обдумываю новую барочную поэму. За окнами неслись поля с высокой травой. Появившийся Костя Ротиков уже читал сонет Камоэнса и находил огромное сходство в настроенности с пушкинским стихотворением: Для берегов отчизны дальней... В конце поезда, в вагоне, одна, сидела Екатерина Ивановна и обрывала ромашку: любит -- не любит, любит -- не любит. Но кто ее любит или не любит, -- не знала. Но чувствовала, что ее должны любить и о ней заботиться. А в самом последнем вагоне ехал философ с пушистыми усами и думал: "Мир задан, а не дан; реальность задана, а не дана". Чиво, чиво, поворачивались колеса. Чиво, чиво... Вот и вокзал. У Кости Ротикова палочка с большим кошачьим глазом. У Кости Ротикова глаза голубые, почти сапфировые. У Кости Ротикова пальцы длинные, розовые. -- Куда мы направимся? -- весело спросил неизвестный поэт. -- Делать нам равно нечего. -- Пойдемте слушать, как изменяется язык отечественных осин, -- улыбнулся Костя Ротиков. Весь день провели вместе Костя Ротиков и неизвестный поэт. Гуляли по Летнему саду, по набережным Фонтанки, Екатерининского канала, Мойки, Невы. Постояли перед Медным Всадником, пожалели, что некогда отцы города счистили зелень, -- прекрасную черно-зеленую патину. Покурили. Сели на скамейку. Поговорили о том, что город по происхождению большой дворец. Поговорили о книгах. Летний вечер. Никаких официальных занятий. Никакой кафедры. Мошкара кружится и вьется. В лодке сидит Тептелкин, гребет. У берега качаются тростники, наверху виден Петергофский дворец, на берегу стоит неизвестный поэт. -- Приехали! -- кричит Тептелкин и гребгт к берегу. -- Наконец-то вы приехали. Если б вы знали, как мне грустно жить здесь, сегодня мне особенно грустно. Лодка пристала к берегу, неизвестный поэт сходит в нее, и Тептелкин, сутулый, седеющий, гребет от берега. Неизвестный поэт управляет рулем, -- лодка несется ко взморью. -- Мне вспомнилось, -- говорит Тептелкин, -- как я преподавал несколько лет тому назад в одном университетском городе. Я помню, как раз в этот день, в этот час, мы -- я и учащаяся молодежь -- отправились на противоположный берег реки и там в рощице я прочел лекцию. Сумерки. Наконец в темноте они привязали лодку и пошли гулять по парку. На востоке появилась розовая полоска зари, когда молча они подошли к башне. Неизвестный поэт слушал, как Тептелкин долго возится наверху в единственной жилой комнате, как он снимает сапоги и ставит их у кровати, как звенит ложечка в стакане. "Пьет холодный чай", -- решил он. Утром Костя Ротиков увидел неизвестного поэта дремлющим на белой скамье в парке у большой ели, прямой как мачта. Друзья радостно поздоровались и отправились к морю. Позади косят траву. Костя Ротиков сел на корточки в море, среди волн, крепкий, розовый. Неизвестный поэт дремлет на камнях, на берегу, согретый утренним солнцем. -- А знаете, -- появился Костя Ротиков, -- Андрей Иванович поселился здесь. Дрыгая ногой и обтираясь мохнатым полотенцем, он продолжает: -- Я у него беру уроки методологии искусствознания. Камни и песок раскалены. Костя Ротиков зашнуровывает ботинки с круглыми носами. Неизвестный поэт весело скачет с камня на камень и курит. Молодые люди отошли от кладбища и направились наискось, по тропинке, между еще не скошенным пушистым медком, покрытым черными букашками и зеленовато-металлическими жучками и улиточной слизью, тмином, красным и белым клевером и щавелем, к дороге, ведущей в Новый Петергоф, к небьющим фонтанам (будний день), к статуям с сошедшей позолотой, ко дворцу, где у балюстрады ходит взад и вперед инвалид -- продавец папирос, бегает босоногий мальчишка, предлагая ириски, и, скрестив ноги, прислонившись к ящику, меланхолически время от времени копает в носу мороженщик. Молодые люди вошли в общественную столовую, расположенную вблизи дворца, и стали есть кислые щи. Одна тарелка была тяжелая, морская, другая -- с гербом; ложки были оловянные. -- Что собой представляет Филострат? -- спросил Костя Ротиков, поднося ложку ко рту. Но в это время вошел в столовую философ Андрей Иванович в сопровождении фармацевта и научной сотрудницы местного института. Костя Ротиков и неизвестный поэт, встав, приветствовали вошедшего. После обеда все вместе направились в старый Петергоф на празднование годовщины местного института. Но по дороге решили зайти к Тептелкину. Тептелкин в это время принимал солнечную ванну. Он сидел голый в трехногом кресле, и играл пальцами ног, и улыбался, и пил чай, и читал "Дух христианства" Шатобриана. Костя Ротиков вошел первый и отпрянул. Прикрыл дверь, попросил поднимающихся подождать, приоткрыл дверь и элегантно проскочил в комнату. Тептелкин от неожиданности весь покраснел. Компания, расположившись у башни, в садике со сломанным забором, с кустами акаций, со следами клумб, развлекалась. Она увеличилась еще за это время. Среднего роста студент, сидя на пне, играл на гребенке. Другой, крошечного роста, присвистывал. Философ сидел на скамейке, недавно поставленной и еще не окрашенной; рядом с ним сидел фармацевт, вечно шевелящий губами; на траве аккуратно сидела сотрудница местного института. В это время с высоты башни спустился Костя Ротиков под руку с Тептелкиным. Фармацевт, наконец, только что начал говорить; ему жалко было, что ему помешали. Он был огромного роста, в крахмальном белье и собственно не носил, а преподносил свой костюм. Тут же, прося не двигаться, всю группу снимал "кодаком" Молодой человек, увлекающийся фрейдизмом; он даже уроки немецкого языка здесь брал у Тептелкина, чтобы читать Фрейда в подлиннике. -- Господа, -- сказал Тептелкин. -- Может быть, вместо того, чтобы сейчас идти на годовщину, еще посидим здесь, потому что через час ко мне ученик из города приедет. Пока Тептелкин в башне подготавливал ученика трудовой школы в вуз, неизвестный поэт и Костя Ротиков сходили за пивом, все поочередно пили из оказавшегося у кого-то стаканчика, обмахивались носовыми платками, били и отгоняли комаров. Послышались мужские шаги. На дороге появилась сморщенная цыганка в высоких смазных сапогах. Увидев башню и компанию, она быстро побежала к ней: -- Дай погадаю, дай погадаю! Глаза твои заграничные! Ходила она между лежащими, сидящими и стоящими. -- Не надо, не надо, -- отвечали ей, -- мы свое будущее знаем. Никто не заметил, как из башни проскользнул ученик с физикой Краевича под мышкой. -- Ля-ля, ля-ля, -- пел Тептелкин, пряча деньги и спускаясь по лестнице. Уже солнце садилось, когда компания приблизилась к местному институту. Они опоздали, научная часть кончилась, неслась музыка из небольшого зала небольшого дворца герцогов Лейхтенбергских. Стеклянные двери в парк были растворены, и красивые и некрасивые девушки, в тщательно сохраненных кружевных платьицах, вились у входа. Внутри танцевали. Все носило чистый и невинный характер. Радостные лица молодых девушек и молодых мужчин, тапер, сохранявший медленность, профессора, сидящие по стенам и с достоинством беседующие друг с другом. Компания гуськом вошла в зал. Уже давно луна рябит. Костя Ротиков танцует до седьмого пота; философ осторожно ходит между танцующими и беседует с профессорами; Тептелкин выплывает из дверей в парк с фармацевтом. Вокруг летают ночные бабочки и бьются в освещенные окна. Тьма. Философ, фармацевт и научная сотрудница движутся тремя силуэтами. Фармацевт следит, как бы не оступился философ, как бы не разбился, как бы не пропало одно из последних философских светил. У аккуратного крыльца два силуэта целуются с третьим. -- Покойной ночи, дорогой Андрей Иванович, -- говорят они. Утром студенты опять разбрелись по парку собирать козявок, жучков, всякую травку; некоторые плыли на лодках по небольшим прудам, сачками ловили в воде водоросли. Было жарко, солнце палило. Пахло сеном. Глава ХП РАСЦВЕТ Через южный городок лихо шли отряды матросов, суетливо полки красноармейцев, оборванных и усталых. Тянулись артиллерия и обозы. Врангель высадил десант. Он был в 16-ти верстах, когда в актовом зале двухэтажной женской гимназии, рядом с больницей, против собора, открылось торжественное заседание. За длинным столом, накрытым традиционным зеленым сукном, сидели петербуржцы. Сначала, вскочив, произнес речь только что назначенный ректор, затем говорили только что избранные деканы, потом только что избранные профессора и преподаватели. После третьего преподавателя поднимается Тептелкин. -- Граждане, -- говорит он, -- вы почтили нас священным званием профессоров и преподавателей; от голода, от повальных болезней, от морального страдания на севере Петербург погибает. Там книгохранилища опустели, музеи больше не посещаются. В университете бродят, серые, как тени, студенты, там нет ни собак, ни кошек, вороны не летают, воробьи не чирикают. Там всю зиму не раздеваются, сидят у буржуек, как эскимосы. На улицах валяются дохлые лошади с поднятыми к небу ногами и совершенно прозрачные, опухшие люди режут их на части и, запрятав куски за пазуху, тайком возвращаются по домам. Здесь, среди южной природы, в благодатном климате, в изобилии плодов земных, мы разовьем интеллектуальный сад, насадим плоды культуры. Тептелкин останавливается, поднимает лицо, ломает руки. -- Здесь, на юге, культура взойдет многоярусной башней, южные ветры будут овевать ее, невинные цветы усеют ее подножие, в окна будут залетать птицы, летом мы будем уходить в степь целыми толпами и читать вечные страницы философии и поэзии. Война, разруха не должны смущать вас. Я думаю, вы чувствуете тот пафос, который одушевляет нас. Пожилой человек, знаток сумеро-аккадийских письмен, не выдержал и захохотал; старичок, которого увлекала античность не своими грамматическими формулами, а своей эротикой, прыснул и закрыл лицо руками; биолог, известный Дон-Жуан, посмотрел иронически и поправил пробор. Но весь актовый зал аплодировал Тептелкину, и в учительской ему пожимали руку и беседовали. По краткому собеседованию со студентами, Тептелкин решил читать курс по Новалису. Великолепна была первая лекция Тептелкина. Он склонялся на фоне досок над кафедрой и время от времени заглядывал в свои листки. -- Коллеги, -- говорил он, -- мы сейчас погрузимся в прекраснейшее, что существует на свете. Мы выйдем из связанного по рукам и по ногам классицизма, чтобы услышать пленительную музыку человеческой души, чтобы лицезреть, еще покрытый росой, букет юности, любви и смерти. Голос Тептелкина переливался как пение соловья, его фигура -- высокая, стройная, без малейшей сутулости, его руки, соединенные в виде лодочки за спиной, его вдохновенные глаза, -- все вызывало в слушающих восторг, а когда Тептелкин на следующей лекции стал читать оригиналы и тут же переводить их и комментировать, привлекая бог знает скольких поэтов и на скольких языках, многие юноши окончательно были потрясены, а барышни влюбились в Тептелкина. Всю учащуюся молодежь охватила физическая жажда юности, любви и смерти. Всю зиму лекции Тептелкина были переполнены. Уже настала весна, и на мостовых меж кирпичей пробивалась сорная трава; уже солнце грело; уже Тептелкин носил летний костюм и белые парусиновые туфли. Когда проходил он по улице, за ним следовали барышни с букетами цветов и говорили о юности, любви и смерти. Когда он заходил к учащейся молодежи, его встречали почтительными поклонами. Тептелкин стал кумиром города. Некоторые студенты принялись изучать итальянский язык, чтобы читать о любви Петрарки и Лауры в подлиннике, другие повторять латынь, чтобы читать переписку Абеляра и Элоизы, иные стали грызть греческую грамматику, чтобы читать "Пир" Платона. Все чаще устраивались экстраординарные доклады Тептелкина. -- Расцвет, расцвет, -- волновался он и как дирижер носился по городу. То он с кем-нибудь читал о любви и толковал о прегнантном обороте, то кстати разбирал Данте и, дойдя до середины пятой песни, до Паоло и Франчески, потрясенный, ходил по комнате, то комментировал прощание Гектора с Андромахой, то читал доклад о Вячеславе Иванове. Год просуществовал университет в городке. Врангель был отогнан, и было получено распоряжение о том, чтобы в университете было не меньше десяти марксистов. В то время марксистов не оказалось, все они были заняты на фронте. И университет закрылся. Закрылись аудитории, помещавшиеся в лабазе, кончились торжественные заседания и экстраординарные доклады в актовом зале женской гимназии. Тщетно прекраснейший климат и южные степи звали Теп телки на остаться. Он, захватив свои пожитки, вернулся в Петербург. Глава XIII ОСЕНЬ Все лето прожил Тептелкин в своей башне, в милой для него дворянской окрестности. Поздней осенью, когда багряные листы стали кружиться в воздухе и шуршать под ногою, сложил свои книжки, единственное свое достояние, в брезентовый чемодан; обошел в последний раз приходящий в запустение английский парк, маленький, но сложный, как лабиринт. Прошел в соседний парк, посмотрел грустно на Еву, прикрывавшую рукой лобок; между рукой и телом видны были черные прутья (шалость местной детворы), взглянул на Адама, продолжение спины Адама было запачкано нечистотами. Сел на скамейку. На этой скамейке несколько дней тому назад он сидел с Мусей Далматовой, но не говорил о любви, а говорил о том, что хорошо жить вдвоем, что он больше не боится женщин. Он вспомнил золотые слова Марьи Петровны в ответ: -- Жена как мать должна относиться к своему мужу. Ведь Тептелкину нужна была мама, которая любила бы его и ласкала, целовала бы в лоб и называла своим ненаглядным мальчиком. -- Боже мой, как прекрасен парк, как прекрасен... -- прошептал Тептелкин, вставая со скамейки. И хотя он не был дворянин, ему стало жаль дворян, разрушенных усадеб, коров с кличками Ариадна, Диана, или Амальхен, Гретхен; всех многочисленных родственниц и приживалок, вечно зябнущих в серых, коричневых или черных платках, самоваров, варений, альбомов, пасьянсов, раскладываемых дрожащею рукой. -- Разве теперь, -- думал он, -- когда это все отошло, не трогательны розовые сады, где-нибудь в Харьковской губернии. Подростки женского пола, читающие только Пушкина, Гоголя и Лермонтова и мечтающие о спасении Демона; и не ужасна ли жизнь этих бывших подростков теперь, когда прежний быт, для которого они были созданы, кончился? Не обступает ли их теперь ужаснейшее отчаяние? Глава XIV ПОСЛЕ БАШНИ Снова для Тептелкина наступила пора занятий в городских библиотеках, чтения писем и сочинений маленьких сотрудников гуманистов, скромных солдат армии, предводителями которой были Петрарка и Боккаччио. Видел он, Петрарку бродящим вместе с Филиппом де Кабассолем по окрестностям Воклюза, занятых разговорами о научных, религиозных вопросах и проводящих целые ночи за книгами, и появлялся Клемент VI, награждающий за латинские стихи пребендой. Затем он с грустью читал отчеты о спорах. Он чувствовал, что при крайнем упадке гуманитарных наук и при крайней скудости в хороших книгах возможна только пустая болтовня, а не ученый спор. Иногда он перелистывал новые, выходившие книги. Его поражала форма изложения. "Современники, -- думал он, -- отличаются невозможной формой изложения, полным отсутствием духа критики, крайним невежеством и чрезвычайной наглостью". Стали приходить к Тептелкину Аким Акимовичи и на ухо сообщали сведения о его друзьях. Один живет со своей матушкой и занимается оккультизмом; другой -- к песикам неравнодушен; третий бывший наркоман, и прозрения его в высшей степени подозрительны. Четвертый подхалимствует в чуждых сферах. Смеялся Тептелкин. -- Мои друзья -- избранники, никогда клевете не поверю. Нет ничего выше дружбы. Но он стал замечать, что молодой человек, увлекающийся радио, действительно как-то слишком страстно целуется со своей матушкой. Сидят, сидят и вдруг язык с языком соединяется, и напряжение языков у них до того сильно, что оба они, и сын и мать, от натуги краснеют. И действительно заметил, что другой его знакомый с непочтенными людьми на "ты" и при встречах с ними виляет задом. А третий часто неестественно нервный. То все же убеждал сам себя Тептелкин, что все это пустяки, дружба выше всего на свете. И тут произносилась цитата из Цицерона. Неизвестный поэт поджидал Костю Ротикова в Екатерининском сквере. Постоял. Прошелся по саду. На одной скамейке заметил Мишу Котикова с актрисой Б. Сидит и что-то на ухо нежно шепчет и уголком рта, заметив неизвестного поэта, нехорошо улыбается. "Все биографические сведения о Заэвфратском собирает", -- повернулся неизвестный поэт спиной и пошел к калитке. Купил газету. Сел на скамейку. Почитал. Опустил газету. Затем вспомнил философа с пушистыми усами и мысленно преклонился перед его стойкостью; в прежние времена этого философа ждала бы великолепная кафедра. Почтительную молодежь было бы не оторвать от его книг. Но теперь нет ни кафедры, ни книг, ни почтительной молодежи. Зевнул. Лениво подумал: "Это ересь, что с победой христианства исчезли сильные, языческие поэты и философы. Они нигде не встречали понимания, самого примитивного понимания, и должны были погибнуть. Какое одиночество испытывали последние философы, какое одиночество..." Он заметил Марью Петровну Далматову на скамейке. Встал. Подошел. -- Что делаете вы тут? -- спросил он. -- Вашу книгу читаю, -- улыбаясь, ответила Муся. -- Вы лучше Троицына почитайте. Для девушек это полезнее. Охота вам читать такой сухой вздор. "Я разучиваюсь говорить, -- подумал он, -- совсем разучиваюсь". И вдруг грустно, грустно посмотрел вокруг. Глава XV СВОИ Совсем глубокой осенью, после того, Тептелкин покинул башню и переехал обратно в город, неизвестный поэт вошел в его комнату. Тептелкин, как всегда, в часы занятий сидел в китайском халате, на голове его возвышалась тюбетейка. -- Я изучаю санскрит, -- сказал он. -- Мне необходимо проникнуть в восточную мудрость; я вам сообщу совершенно по секрету, я пишу книгу "Иерархия смыслов". -- Да, -- опираясь подбородком на палку, засмеялся неизвестный поэт. -- Дело в том, что современность вас осмеет. -- Какие вы глупости говорите, -- вскричал, раздражаясь, Тептелкин. -- Меня осмеют! Все меня любят и уважают! Неизвестный поэт поморщился и забарабанил пальцами по стеклу. -- Для современности, -- повернул он голову, -- это только забава. -- Возьмем Троицына. Можно спорить об его величине, но все же он поэт настоящий. -- Я слышал, как Троицын собирает поэтические предметы, -- смотря на затылок неизвестного поэта, заметил Тептелкин. -- Что ж, это от великой любви к поэзии. Для посторонних великая любовь часто бывает смешна. -- А Михаил Александрович Котиков? -- задумавшись, спросил Тептелкин. От Тептелкина неизвестный поэт пошел по полученному утром приглашению. Сидели на железных неокрашенных кроватях безумные юноши. Один поблескивал пенсне, другой пел птичьим голосом свое стихотворение. Третий, ударяя в такт ногой, выслушивал свой пульс. Посредине сидела их общая жена -- педагогичка второго курса. На голой стене комнаты отражалось окно с цветком. Неизвестный поэт вошел. -- Мы хотим поговорить с вами о поэзии. Мы считаем вас своим, -- прервали они свои занятия. -- Даша, брысь со стула, -- сказал человек в пенсне. Педагогичка повернулась и хлопнулась на постель. -- Гомперцкий, -- протянул руку человек в пенсне, -- изгнан из университета за академическую неуспешность. -- Ломаненко, сельскохозяйственник, -- пропел птичьим голосом второй. -- Стокин, будущий оскопитель животных, -- представился третий. -- Иволгина, -- протянула руку педагогичка и поцарапала пальцем по ладони неизвестного поэта. -- Даша, смастери чай, -- пробасил будущий фельдшер в сторону. -- Я слушать хочу, -- скривив голову набок, засмеялась Даша. -- Говорят тебе! -- истерическим голосом провизжал человек в пенсне, сделал пируэт и грациозно шлепнул ее носком сапога ниже спины. Педагогичка скрылась. "Попался, -- повернулся к окну неизвестный поэт. -- Здесь нельзя говорить о сродстве поэзии с опьянением, -- думал он, -- они ничего не поймут, если я стану говорить о необходимости заново образовать мир словом, о нисхождении во ад бессмыслицы, во ад диких и шумов и визгов, для нахождения новой мелодии мира. Они не поймут, что поэт должен быть, во что бы то ни стало, Орфеем и спуститься во ад, хотя бы искусственный, зачаровать его и вернуться с Эвридикой -- искусством, и что, как Орфей, он обречен обернуться и увидеть, как милый призрак исчезает. Неразумны те, кто думает, что без нисхождения во ад возможно искусство. Средство изолировать себя и спуститься во ад: алкоголь, любовь, сумасшествие..." И мгновенно перед ним понеслись страшные гостиницы, где он, со стаей полоумных бродяг, медленно подымался по бесконечным лестницам, освещенным ночным, уменьшенным светом. Ночи под покачивание матрацев, на которых матросы, воры и бывшие офицеры, и женские ноги то под ними, то на них. Затем прояснились заколоченные, испуганные улицы вокруг гостиницы. И бежит он снова, шесть лет тому назад, с опасностью для жизни, по снежному покрову Невы, ибо должен наблюдать ад, и видит он, как ночью выводят когорты совершенно белых людей. Еще на западе земное солнце светит... -- скажет потом одна поэтесса, но он твердо знает, что никогда старое солнце не засветит, что дважды невозможно войти в один и тот же поток, что начинается новый круг над двухтысячелетним кругом, он бежит все глубже и глубже в старый, двухтысячелетний круг. Он пробегает последний век гуманизма и дилетантизма, век пасторалей и Трианона, век философии и критицизма и по итальянским садам, среди фейерверков и сладостных латино-итальянских панегириков, вбегает во дворец Лоренцо Великолепного. Его приветствуют там, как приветствуют давно отсутствовавших любимых друзей. -- Как ваши занятия там, наверху? -- спрашивают его. Он молчит, бледнеет и исчезает. И уже видит себя. стоящим в рваных сапогах, нечесаным и безумным перед туманным высоким трибуналом. "Страшный суд", -- думает он. -- Что делал ты там, на земле? -- поднимается Данте. -- Не обижал ли ты вдов и сирот? -- Я не обижал, но я породил автора, -- отвечает он тихим голосом, -- я растлил его душу и заменил смехом. -- Не моим ли смехом, -- подымается Гоголь, -- сквозь слезы? -- Не твоим смехом, -- еще тише, опустив глаза, отвечает неизвестный поэт. -- Может быть, моим смехом? -- подымается Ювенал. -- Увы, не твоим смехом. Я позволил автору погрузить в море жизни нас и над нами посмеяться. И качает головой Гораций и что-то шепчет на ухо Персию. И все становятся серьезными и страшно печальными. -- А очень мучились вы? -- Очень мучились, -- отвечает неизвестный поэт. -- И ты позволил автору посмеяться над вами? -- Нет тебе места среди нас, несмотря на все твое искусство, -- поднимается Дант. Падает неизвестный поэт. Подымают его привратники и бросают в ужасный город. Как тихо идет он по улице! Нечего делать ему больше в мире. Садится за столик в ночном кафе. Подымается Тептелкин по лесенке, подходит. -- Не стоит горевать, -- говорит он. -- Мы все несчастны в этом мире. Ведь я тоже думал донести огонек возрождения, а ведь вот что получается. Снова неизвестный поэт в комнате. -- Вы стремитесь к бессмысленному искусству. Искусство требует обратного. Оно требует осмысления бессмыслицы. Человек со всех сторон окружен бессмыслицей. Вы написали некое сочетание слов, бессмысленный набор слов, упорядоченный ритмовкой, вы должны вглядеться, вчувствоваться в этот набор слов; не проскользнуло ли в нем новое сознание мира, новая форма окружающего, ибо каждая эпоха обладает ей одной свойственной формой или сознанием окружающего. -- На примере, конкретно! -- закричали присутствующие. "Надо попроще, -- подумал он, -- надо попроще". -- Окна комодов, деревья садов... что это значит? -- спросил он. -- Ничего, -- закричали с постелей, -- это бессмыслица! -- Нет, -- ощупывая листки в кармане, сказал он. -- Всмотритесь в комод. -- У комодов нет окон, -- закричали с постелей, -- у домов -- окна! -- Хорошо, -- улыбнулся неизвестный поэт. -- Значит, дома -- комоды. А что в садах деревья -- согласны? -- Согласны, -- ответили присутствующие. -- Получается: в домах-комодах живут люди, подобно тому как деревья растут в садах. -- Не понимаем! -- закричали присутствующие. -- Вот импровизация! -- Вот что значит, -- сказал неизвестный поэт, -- окна комодов, деревья садов. -- Вот штука-то, -- процедили люди на постелях, когда неизвестный поэт исчез. -- Дашка, чай не нужен. -- А сволочь, какие стихи пишет, -- нахмурился человек в пенсне. -- Заумные и вмнсте с тем незаумные. Поди его разбери. Гомперцкий пошел на кухню, сел обратился к Даше: -- Яичницу поставь. Стал барабанить пальцами по стеклу. -- Я человек интеллигентный, неврастеник, ты меня больше чем, -- он указал на дверь, -- любить должна. Я учился, я рафинированный субъект, а они что -- темнота. Ой, тру-ла-ла, ой, тру-дала... -- запел он. -- А ведь, в общем, мы твой гарем, Дашка; ты у нас -- падишах. -- Он подошел к ней. -- Эх, отстань, -- оттолкнула она его, -- яичница пригорит. Глава XVI ВЕЧЕР СТАРИННОЙ МУЗЫКИ Переехав с дачи в город, снова Тептелкин давал бесплатные уроки египетского, греческого, латинского, итальянского, французского, испанского, португальского языков; надо было поддержать падающую культуру. Вот и сегодня, в этот ясный, осенний день, в своей комнате, на фоне семейных фотографий, сидел он над египетской сказкой о потерпевшем кораблекрушение. Разбирал иероглифы, выписывал слова на отдельные листки. Себаид -- поручение Мер -- начальник города Нефер -- прекрасный И смотря в пространство, он слышал, как изображенные птицы поют, как проносятся разукрашенные лодки, как пальмы качаются. И вставал прекрасный образ Изиды, а затем последней царицы. А во дворе, под окнами, пионеры играли в пятнашки, в жмурки, иные ковыряли в носу, как самые настоящие дети, и время от времени пели: мы новый мир построим или поедем на моря. А по каналам, по рекам, перерезающим город, сидели в лодках совбарышни, а за ними ухажер в кожаной куртке играл на гармонике, или на балалайке, или на гитаре. И при виде их такое уныние овладевало петербургскими безумцами, что они бесслезно плакали, поднимали плечи, сжимали пальцы. А поэт Троицын, возвращаясь после виденного в свою каморку, ложился на постель, повертывался к стене и вздрагивал, как бы от холода. А Екатерина Ивановна, в своей нетопленной комнате, ходила со свертком на руках! боже мой, как ей хотелось иметь от Александра Петровича ребенка, и вспоминала, как Александр Петрович подымался вместе с ней по уставленной зеркалами и кадками с деревьями лестнице и делал ей предложение и она ввела его в свою розовую, совсем розовую комнату. Как он читал ей стихи до глубокой ночи и как они потом сидели в светлой столовой. Вспомнила -- скатерть была цветная и салфеточки были цветные. И отца вспомнила, видного чиновника одного из министерств. И мать, затянутую и натянутую. И лакея Григория в новой тужурке и белых перчатках. И Ковалев, при виде лодок, вдруг старел душой и с ужасом вокруг осматривался и чувствовал, что время бежит, бежит, а он все еще не начал жить, и в нем что-то начинало кричать, что он больше не корнет, что он никогда не сядет на лошадь, не будет ездить по круговой верховой дорожке в Летнем саду, не будет отдавать честь, не будет раскланиваться с нарядными барышнями. Тептелкин выписал кучу слов. Справился в египетской, на немецком языке, грамматике, разобрался во временах. Все было готово, а ученик не приходил. Прошел час, другой. Тептелкин подошел к стене. "Скоро шесть часов. Еще не скоро придет Марья Петровна. Сегодня мы пойдем к Константину Петровичу Ротикову слушать старинную музыку", -- подумал он с удовольствием. Часы в комнате квартирной хозяйки пробили шесть часов, затем половину седьмого. В комнате Сладкопевцевой сидели четыре ухажера, пили чай с блюдечек, блюдечки были все разные. Говорили о теории относительности, и, незаметно, то один под столом нажимал на ножку Сладкопевцевой, то другой. Иногда падала ложка или подымался с пола платок -- и рука схватывала коленко Евдокии Ивановны. Это были ученики Сладкопевцевой, а ученики, как известно, любят поухаживать за учительницей. Пробило семь часов. Евдокия Ивановна села за пианино. Чибирячкин, самый широкий, самый высокий, сел рядом и стал чистить огромные ногти спичкой. -- Когда эта шантрапа уйдет, -- посмотрел он через плеч