себя отринуть вопросы, терзавшие его, страшные аналогии, которые были вполне закономерны, параллели, напрашивавшиеся сами собой. В тридцать восьмом, когда обвиняемые, кроме Бухарина, признались в том, что служили немцам через Троцкого -- "главного агента Гитлера", которого нацистская пресса называла "врагом рейха номер один", Исаев вдруг подумал: "А что, если этот ужас нужен нам для того, чтобы заключить блок с демократиями Запада против Гитлера?" Это было успокоение, в которое он заставлял себя верить, слыша в глубине души совершенно другое, запретное: но если те откажутся от блока с нами, Сталин легко повернет к Гитлеру: "С теми, кто был мозгом и душою большевистской теории и практики, покончено, мы стали державой, мы готовы к диалогу, а вы?" Политика альтернативна; вчерашний враг часто становится другом; Александр Первый после сражения с "мерзавцем Наполеоном" сел с ним в Тильзите за дружеский стол переговоров -- консул Бонапарт стал императором; с ним можно было сотрудничать, только набраться терпения и такта... ...Исаев снова увидел лицо отца, его седую шевелюру, кбротко подстриженные усы, выпуклый, без морщин лоб и -- он хранил в себе эту память особенно бережно -- услышал его голос. Отец, как всегда ничего не навязывая, изучал с ним дома, в Берне, то, что в гимназии проскальзывали, уделяя теме всего лишь один урок... Почему-то особенно врезалась в память история Каталины. В гимназии учитель рассказывал, что "омерзительный развратник 'и злодей Каталина, предав родину, ушел в стан врагов и за это поплатился жизнью". Учитель задал ученикам упражнение на дом: выучить три пассажа из речей Цицерона, обращенных против изменника. Исаев, тогда еще "Севушка", зубрил чеканный текст обвинительной речи с увлечением, в ломком голосе его звучали гнев и презрение к врагу демократии, посмевшему поднять руку на прекрасные общественные институты древней Республики... Что же я тогда читал, подумал Исаев. Интересно, смогу вспомнить? Должен, сказал он себе. Он остановился посреди камеры, расслабился и приказал себе увидеть кухоньку, где отец, умевший легко обживаться, поставил старенький стол, накрыл его крахмальной скатертью, повесил на стенах репродукции Репина, Яро-шенко, Серова, Сурикова, барона Клодта; керосинку, раковину и ведро для мусора отгородил фанерой, задекорировав ее первомайскими плакатами французских и немецких социалистов, получилась уютная гостиная-столовая. В комнате, которая была их спальней и одновременно кабинетом отца, висели литографии Маркса, Энгельса, Бебеля; стеллажи были заполнены книгами, журналами, газетами, и этот кажущийся беспорядок лишь придавал их жилищу какой-то особый артистический шарм. Диванчик, на котором спал Всеволод, был застелен шотландским черно-красным пледом; свою узенькую коечку отец покрывал старой буркой: его любимой книгой -- знал почти наизусть -- был "Хаджи-Мурат". Как же давно все это было! Да и было ли вообще? -- горестно спросил себя Исаев, снова осмотрев грязно-фиолетовые, покойницкие стены камеры. Это было, ответил он себе, и это во мне, а когда меня убьют, это останется в мире, потому что старик Шамес был прав -- энергия разума не исчезает, надо уметь на нее настроиться, наверняка ученые изобретут аппарат, который запишет мои мысли и заложит их в архив человеческой памяти... А читал я тогда, ликующе вспомнил он, вот какие строки из Цицерона: "Честолюбие заставило многих людей сделаться лжецами, одно держать втайне на уме, другое высказывать на словах... Эти пороки росли сначала едва заметно, иногда даже наказывались; после, когда зараза внедрилась, общество изменилось в корне и верховная власть из самой справедливой превратилась в жестокую и совершенно неприемлемую..." Исаев замер, потому что явственно услышал голос отца, который тихонько, извиняющимся голосом заметил, что это не Цицерон, а Крисп; консул Цицерон говорил иначе, у него была блистательная система доказательств, первый прагматик мира; послушай, как он вел свою линию против Каталины: "Сейчас ты явился в Сенат. Кто обратился к тебе с приветствием? Зачем тебе ждать словесного оскорбления, когда ты уже уничтожен грозным приговором молчания?! С твоим приходом места возле тебя опустели. Вся Италия заговорила со мной: "Марк Тулий, что ты делаешь?! Неужели ты не отдашь распоряжение заключить Каталину в оковы и применить к нему не просто казнь,(но самые отчаянные пытки?,,". Я тогда спросил отца, отчего Цицерон и вправду не казнил изменника и корыстолюбца? Вот тогда-то он и ответил, что историю Каталины нам преподают нечестно, видимо, еще не пришло время открыть правду про этого доброго и честного бунтаря, которого Цицерон смог представить человечеству убийцей, развратником, вором и предателем... "Будущее вынесет свой приговор, -- сказал тогда папа. -- Революция позволит заново понять историю, оправдать тех, кого клеймили преступниками, и с презрением отнестись к властолюбцам, кто называл себя праведниками... Наверное, учитель не читал вам эту часть третьей речи Цицерона: "Я желаю, чтобы все мои триумфы, почетные отличия, все памятники, увековечивающие мою славу, оказались глубоко запечатленными в ваших сердцах... Мои подвиги будут питаться вашей памятью, они будут расти, передаваемые из уст в уста, они глубоко внедрятся в скрижали истории и займут в них почетное место...". Отец тогда усмехнулся: "Можешь себе представить, чтобы нечто подобное сказали Плеханов, Кропоткин или Засулич? А помнишь, как Цицерон уверял римлян, вынеся смертный приговор соратникам Каталины, что казнь встречена всем народом с полным энтузиазмом?! Как он возносил себя, утвердившего казнь?! А вот чьи это слова: "Римское государство попало в кабалу олигархов, и граждане сделались бесправной, презренной чернью! Олигархи не знают, куда девать свои богатства, транжирят их на застройку морей и срытие гор, а у других дома -- бедность, вне дома -- долги... Только тот, кто сам несчастен, может быть заступником несчастных". Это слова "изменника" Каталины. Почему Цицерон так его ненавидел? Только из-за разности идейных позиций? Нет, Севушка, он ненавидел его еще и потому, что Каталину впервые судили за то, что он, юноша, был искренне влюблен в весталку Фабию, сестру жены Цицерона... В политике всегда надо искать не только общественную, но и личную подоплеку... А когда Каталина внес предложение кассировать, то есть отменить все долги ростовщикам, он сделался самым популярным человеком Рима, это и испугало олигархов, отсюда та клевета, которая была обращена против него... Он выставил свою кандидатуру в консулы, и он бы стал консулом, но в действие была введена провокация, и Цицерон, получив власть, обвинил Каталину в заговоре и измене... Сколько прошло веков, прежде чем мы узнали не только речи Цицерона, но и позицию Каталины? И что же, мы подняли Каталину на щит, как народного героя? Судя по тому, что вам задают учить в классах, педагогика буржуа до сих пор страшится открыть правду... Подвергай все сомнению, сын, прекрасная позиция..." ...Исаев присел на табурет, обхватил голову руками: зачем мне привиделось все это, подумал он, почему я вновь, как в самые счастливые или горькие минуты жизни, услышал отца? Ты услышал его дотому, медленно, превозмогая себя, ответил он, что никогда не забывал то выступление Каменева в двадцать пятом, когда он открыто перед съездом потребовал устранения Сталина. Вот почему ты сейчас вспомнил Цицерона и Каталину; ты просто боялся назвать имя, ты до сих пор страшишься говорить себе правду, ты ищешь искренность в словах Аркадия Аркадьевича, который так хочет выслать этого самого Валленберга в Швецию, только для этого ему надо доказать миру, что шведский банкир был агентом гестапо. А не так ли работали с Алексеем Ивановичем Рыковым девять лет назад? Тебя приглашают влезть в дерьмо для того лишь, чтобы сделать "благо" другому человеку. И я все время возвращаюсь мыслью к его предложению сделать добро Валленбергу, с "которым мы попали в глупое положение", разве нет? Я запрещаю себе даже думать о подсадке, но именно потому, что я постоянно запрещаю это, значит, так же постоянно эта мысль живет во мне! ...В конце пятой недели его разбудили в половине пятого утра; на пороге стоял тот самый Сергей Сергеевич, которого он назвал тварью... Лицо его было уставшим, осунувшимся, в глазах застыла боль... -- Поднимайтесь, -- сказал он. -- Зря вы на меня наговорили руководству... Мне строгача объявили, а я ведь отца похоронил... Исаев почувствовал, как ослабли ноги и остановилось сердце, когда в камере, куда его ввели, он увидел Сашеньку, сидевшую на табурете. Это была не Сашенька, а седая женщина с морщинистым серым лицом и высохшими руками; только глаза были ее -- огромные, серые, мудрые, скорбные, любящие... -- Садитесь на вторую табуретку, -- сказал Сергей Сергеевич. -- Друг к другу не подходить, если ослушаетесь, прервем свидание. Я оставлю вас наедине, но глазок камеры открыт постоянно, за нарушение будет отвечать Гаврилина -- три дня карцера. И, по-солдатски развернувшись на каблуках, Сергей Сергеевич вышел из камеры... -- Любовь моя, -- сказал Исаев и понял, что он ничего не сказал -- пропал голос. -- Любовь моя, -- повторила Сашенька. -- Максимушка, Максим Максимович, нежность вы моя единственная... Зачем я не умею плакать, горестно подумал Исаев, как счастливы те, кто может дать волю слезам; от инфаркта чаще всего умирают улыбчивые люди. -- Двадцать лет назад... Я видел в Шанхае сон... Будто я вернулся к тебе, в Москву... И мы едем на пролетке, -- прошептал он, откашлявшись. У Сашеньки задрожал подбородок... Я оставил ее, повинуясь приказу, пришедшему во Владивосток из этого дома, подумал Исаев. Ей было двадцать тогда... А сейчас? Измученная старенькая женщина... И я не имею права сразу же спрашивать о сыне, я должен что-то сказать ей... -- Ты похудела, любовь, но тебе это очень." Даже не знаю, как сказать... К лицу... -- Максимушка... Я же знаю про себя все... Женщины все про себя знают... Даже если отобрали зеркальце... Я старуха, Максимушка... Глубокая старуха... Вы меня не успокаивайте, вы ж всегда подтрунивали надо мною, вот и сейчас будьте таким... Я вас тоже видела во сне... Это были какие-то кинофильмы, а не сны... -- Ты сказала "отобрали зеркальце", -- Исаев осмотрел камеру; сразу же обратил внимание на большую отдушину, понял, что их не только записывают, но и снимают. -- Тебя давно арестовали? В чем обвиняют? Говори быстро, потому что могут прервать свидание-Сашенька покачала головой: -- Мне сказали, что не прервут, дали честное слово... И разрешили отвечать на ваши вопросы... Можно я спрошу, Максимушка? -- Конечно, любовь... -- Вы были верны мне все эти годы? Ее заставили задать этот вопрос, понял Исаев, до конца ощутив их трагическую, непереступаемую отгороженность друг от друга: дело здесь не в том, что она говорит мне "вы", она и во Владивостоке так говорила, дело в другом, совсем в другом, нам обоим неподвластном. -- Я люблю тебя, -- ответил он, неотрывно глядя в ее лицо, словно бы стараясь снять морщины, пепельность, отеки, чтобы увидеть прежнюю Сашеньку. -- Я всегда любил тебя... -- Но ведь вы живой человек... У вас были женщины? -- Да. -- И они ничего не значили в вашей судьбе? Они не остались в вас? Зачем она говорит это, подумал Исаев. Нельзя так говорить, это совсем даже и не Сашенька, это не моя Сашенька... Я же никогда не посмею спросить, был ли у нее мужчина, Конечно, был, но ведь любовь, такая, как наша, отмечена иной печатью, другим смыслом... -- Они оставили рубец в душе, потому что их из-за меня убили, -- ответил он и ощутил, что сердце наконец перестало колотиться. -- Вы совсем не изменились... -- прошептала Сашенька. -- Такой же красивый... Нет, даже еще красивей... Вам так идет седина... Спасибо, что вы сказали правду... Вы всегда были таким чистым человеком... Только чистые люди честны... Помните, на заимке у Тимохи я говорила, что твои... что... ваши читатели режут фамилию "Исаев" под статьями, когда заклеивают газетами окна на зиму... Я ж поняла тогда, кого вы называли "читателями". -- Я это чувствовал, любовь... Я был так благодарен тебе за это... Мужчина очень гордится, когда любимая все про него понимает... Ведь понять -- это значит простить, нет? -- Понять -- это значит любить, Максимушка... Вы не спрашиваете про Санечку... Почему? Не хотите сделать больно? -- Да... Не знаю... За эти годы я приучился ждать, когда сам чело... Фу, как ужасно я говорю... Я растерян, Сашенька... Да, я привык, что люди сами говорят то, что посчитают нужным сказать... Но ведь ты не человек... Ты Сашенька... -- Наш Санечка пропал без вести, -- из ее глаз покатились слезы; лицо было прежним, страдальческим, но губы все же таили в себе какое-то умиротворение, появившееся в первое мгновение их встречи. -- Санечка пропал в Праге, в последний день войны... Когда выступили власовцы... -- Ты запрашивала командование? Где он был до исчезновения? С кем встречался? Адреса? -- Я писала всем... Я обратилась даже к товарищу Сталину... -- Отвечали? -- Да... "Никакой информацией не располагаем"... Я писала и товарищу Берия... Три раза... Меня пригласили на Кузнецкий мост... -- Куда? -- Исаев не понял. -- Что это? -- Это приемная Министерства государственной безопасности... -- Ну? -- спросил он нетерпеливо и понял, как бестактен он с этим своим требовательным "ну?". -- Мне сказали, -- Сашенька замолчала надолго, потом снова заплакала. -- Мне сказали, что Санечка ушел с власовцами... -- Это ложь, -- отрезал Исаев. -- Я сказала то же самое. -- Мне обещали с ним встречу, любовь... Или мне врали, или он тоже сидит... Ты давно тут? -- Нет... Меня только что привезли из Бутырок. -- Я спрашиваю, давно ли тебя арестовали? -- Три^ месяца назад. Когда я вернулся, сразу же понял Исаев; чуть ли не в тот же день... -- В чем тебя обвиняют? Из ее глаз еще горше покатились слезы, которые как-то странно молодили морщинистое лицо; безутешность свойственна детству или юности, люди средних лет и старики готовы к потерям, в них нет такого отчаяния, как в малыше или девушке; те еще слишком остро ощущают несправедливость, свою беззащитность и малость, страшное противостояние огромного мира; потом это проходит; утраты меняют людей. -- Сначала пришла похоронка на вас... Потом про нашего Санечку написали... что он пропал без вести... Это очень позорно, вы ведь знаете, как это у нас позорно... А я кинохронику смотрела, бои за Будапешт, бежал наш солдатик, а потом вдруг исчез, прямое попадание мины, облачко, ямка, и ни следа от человека... А матери его: "пропал без вести"... Ни пенсии, ни помощи... -- Саня жив. И он не предатель, -- повторил Исаев. -- Пожалуйста, верь мне, любовь... 104 -- Вы не называете меня по имени... Почему? -- Потому что у тебя два имени... Одно -- Сашенька, а второе -- Любовь... В' Латинской Америке к женщине обращаются -- "Любовь", "Амор"... -- А теперь я вам расскажу правду, ладно? -- Конечно. Тебе разрешили? Тебя не предупреждали, что мне можно говорить, а что нельзя? Сашенька покачала головой: -- Нет, меня ни о чем не предупреждали... -- Я боюсь, если ты откроешь всю правду, свидание прервут... -- Мне сказали, что в вашей власти помочь мне... -- Если я сделаю то, что от меня требуют, тебя выпустят? Тебе это сказали? -- Не выпустят... Нет, в общем-то выпустят... Просто не в лагерь отправят, а сошлют -- с правом работы по специальности... -- Ты же поэт, -- Исаев наконец смог улыбнуться. -- Это не специальность, любовь... -- Я учитель русского языка в начальных классах женской школы, Максимушка... -- Ввели раздельное обучение? -- И формочки... Как у гимназистов... Не понимая толком зачем, он сказал: -- Очень давно я провел ночь в Харбине с Сашей Вертинским... Он пел пронзительную песню: "И две ласточки, как гимназистки, провожают меня на концерт"... -- Я слыхала эту песню... Он часто выступает... -- Где?! В Москве?! -- Конечно, -- Сашенька вытерла глаза ладошками. -- Он же вернулся... Ему все простили... Он так популярен в Москве... -- Ты увидишь Саню, -- повторил Исаев. -- Только будь молодцом, ладно? . -- Максимушка, вам ничего про меня не говорили? -- Нет. Сашенька глубоко, прерывисто вздохнула; Максим Максимович чувствовал, как тяжело ей переступить в себе что-то; бедненькая, она хочет мне признаться в том, чего не могло не случиться за четверть века разлуки; он понял, что обязан помочь ей: -- Любовь, что бы ни было с тобою, с кем бы тебя ни сводила жизнь, я буду любить тебя так же, как любил. И случилось чудо: ее старенькое лицо вдруг озарилось таким счастьем, такой пасхальной надеждой, что он наконец смог увидеть прежнюю Сашеньку, ту, которая жила в его памяти все эти годы. -- Вот сейчас ты стала неотразимо красивой, -- сказал Исаев. -- Такой, какой жила во мне все время нашей разлуки. -- Максимушка, -- голос ее прервался, дрогнул; она резко откинулась, распрямила плечи, ему сразу же передалась ее струнная напряженность. -- Любовь, -- она улыбнулась через силу, -- вы верите мне? -- Как себе... -- Вы верите, что я любила, люблю и буду вас любить, и умру с вашим именем в сердце? -- Эта фраза -- бумеранг, -- Исаев тоже улыбнулся через силу. -- Мы никогда не будем жить вместе, Максимушка... Я сделалась старухой... Вы же сохранили силу и молодость... Вы еще очень молодой, а я больше всего ненавижу принудительность -- в чем бы то ни было... Если господь поможет, мы всегда будем друзьями... Я буду благодарно и счастливо любить вас... Это будет грязно, если я посмею разрешить вам быть подле меня... Вы проклянете жизнь, Максимушка... Она сделается невыносимой для вас... Равенство обязано быть первоосновой отношений... А еще я ненавижу, когда меня жалеют... Так вот, когда мне сказали, что вы погибли, а Санечка пропал без вести, я рухнула... Я запила, Максимушка... Я сделалась алкоголичкой... Да, да, настоящей алкоголичкой... И меня положили в клинику... И меня спас доктор Гелиович... А когда меня выписали, он переехал ко мне, на Фрунзенскую... Он был прописан у своей тетушки, а забрали его у меня на квартире... Через неделю ко мне пришли с обыском -- при аресте обыска не делали, он же не прописан, и ордера не было... Меня попросили отдать все его записи и книги. Я ответила, что вещи его у тетушки, мне отдавать нечего... Меня попросили расписаться на каких-то бумагах, я расписалась, начался обыск, и в матраце, в Санечкиной комнате, нашли записные книжки, доллары, брошюры Троцкого, книгу Джона Рида, "Азбуку коммунизма" Бухарина... И меня арестовали... Как пособницу врага народа... Изменника родины... А вчера следователь сказал, что, если я попрошу вас выполнить то, чего от вас ждет командование, меня вышлют... И я смогу спокойно работать... А несчастного, очень доброго, но совершенно нелюбимого мною Гелиовича не расстреляют, а отправят в лагерь... 106 -- Бедненькая ты моя, -- прошептал Исаев, -- любовь, Сашенька, нежность... -- И все твои ордена при обыске забрали... Мне же вручили их -- орден Ленина и два Красных Знамени... -- Ты что-нибудь подписала на допросах, Сашенька? Дверь камеры резко отворилась, вбежали два надзирателя, подхватили Сашеньку легко, как пушинку, и вынесли из камеры. -- Ничего не подписывай! -- крикнул Исаев. -- Слышишь?! Будет хуже! Терпи! Я помогу тебе! Держись! Сергей Сергеевич, стоявший возле двери, заметил: -- Она в обмороке... Не кричите зазря, все равно не услышит... Ну что, пошли? А то без пшенки останетесь, время баланды... Возле камеры, однако, стоял тот вальяжный, внутренне неподвижный мужчина, что сидел за столом-бюро в приемной Аркадия Аркадьевича. -- Добрый день, Всеволод Владимирович... Генерал приглашает вас пообедать. -- Следователю, вытянувшемуся по стойке "смирно", сухо бросил: -- Вы свободны. Когда поднимались в лифте, мужчина поинтересовался: -- Как себя вел следователь' сегодня? Никаких бестактностей? Был корректен? -- Вполне... Пережить такое горе... -- Какое горе? -- мужчина нахмурился. -- У него отец перенес тяжелый инфаркт... Сейчас стало лучше, вот он и перестал быть таким раздражительно-забывчивым... -- Да, да, -- рассеянно согласился мужчина. -- Как хорошо, что вы отнеслись к нему снисходительно, отец есть отец... А у немцев такого прокола не могло произойти, подумал Исаев. Видимо, этот хлыщ не посвящен в подробности игры, иначе он бы посочувствовал Сергею Сергеевичу -- смерть отца, горе... Интересно, напишет он рапорт о нашем разговоре или нет? Если напишет, его уволят, это точно... Любопытно, как он себя поведет, если я скажу ему о проколе? Ты думаешь использовать его, спросил .себя Исаев. Напрасно, не выйдет. Он убежден, что служит Идее и что я действительно враг. Сергей Сергеевич во время первого допроса заметил, что сейчас времена другие, зря никого не сажают, ежовщина выкорчевана товарищем Берия по указанию Вождя; без улик и бесспорных доказательств прокуратура ныне не даст санкции на арест... Какие на меня могут быть улики или доказательства? Да и посадили меня, как выясняется, только для того, чтобы включить в комбинацию по Валленбергу... В теплоход сунули от растерянности, я ж постоянно твердил: "Скорее берите Мюллера, бога ради, товарищи!" В "Лондоне" мотали на излом, на даче начали настоящую игру... И ни слова о Мюллере... Почему? Если бы меня сразу отвезли домой, я бы пошел на любое задание; мы умнеем в камерах, на воле живем иллюзиями... "Отвезли домой", зло повторил он; квартира опечатана, Сашеньку мучают в Бу-тырках, принуждая учить то, что она должна мне сказать... Бедненькая моя, нежность... А если бы ты приехал раньше? И тебя бы не бросили в камеру? И ты бы узнал ее адрес и пришел к ней? И увидел в ее квартире этого самого доктора Гелиовича? Мой Саня здесь, Исаев оборвал себя; сейчас надо сделать все, чтобы мне его показали. Я должен увидеть его... И потребовать его дело... Иначе я пойду под пулю, но не шевельну пальцем, чтобы помочь им выйти из "сложного положения" со Швецией... ...Иванов на этот раз поднялся из-за стола, вышел ему навстречу, молча пожал руку, кивнул на длинный стол совещаний, где был накрыт скромный обед (бульон с яйцом, котлета с долькой соленого огурца и пюре), снял свой потертый пиджак и сказал: -- Как вы понимаете, я слушал весь ваш разговор с Гаврилиной... Я лишен сантиментов, но сердце у меня прижало, признаюсь... Вы же настаивали на свидании, не я... -- Надеюсь, вы позволите нам увидеться еще раз? -- Позже. -- Это зависит от тех условий, которые вы намерены мне поставить? -- Нет. Давайте кушайте, а то остынет... Ел Аркадий Аркадьевич сосредоточенно, очень быстро, зато кофе пил смакуя, маленькими глоточками, чуть отставив мизинец; закончив, нажал кнопку под столом; вошел вальяжный мужчина, унес поднос, как-то артистически придержав дверь локтем левой руки так, что она не хлопнула, а мягко притворилась. Аркадий Аркадьевич поднялся из-за стола, походил по кабинету, потом остановился напротив Исаева и сурово спросил: -- Теперь, видимо, вы захотите узнать все о сыне? -- Да. -- 'Вы не верите, что он пропал без вести? -- Не верю. -- Правильно делаете... СМЕРШ схватил его в Пльзене, .когда там еще стояли американцы... Он утверждал, что бросился искать вас... Ему якобы сказал полковник военной разведки Берг, что вас арестовали в середине апреля, а потом, как и всех заключенных, транспортировали в район "Альпийского редута"... Откуда Берг из военной разведки мог узнать про ваш арест? Вы верите в это? -- Верю. Берг был не прямо, но косвенно связан с участниками заговора против фюрера... Я ж сообщал... Его могли сломать на этом, завербовав в гестапо... А Мюллер активно работал со мной до двадцать восьмого апреля... Он мог вычислить Саню, мальчик был ему выгоден, они умеют... умели ломать отцов и матерей, приставляя пистолет к виску ребенка... -- Вы бы согласились работать на Мюллера, случись такое? -- Не знаю, -- ответил Исаев, подумав, что он плохо ответил, снова открылся, прокол. -- Скорее всего -- нет... Я бы просто сошел с ума... Думаю, если у вас есть дети, с вами случилось бы подобное же... -- Я покажу вам дело сына... -- Этого мало. Я хочу получить с ним свидание. -- Я же сказал: получите. После окончания работы. -- Я начну работать .только после того, как вы освободите мою же... Александру Гаврилину и сына... -- Вы с Лозовским встречались? -- Кто это? Знакомая фамилия... -- Соломон Лозовский, председатель Профинтерна... -- В семнадцатом встречался... И в двадцать первом тоже, на конгрессе... -- Как думаете, генсек Профинтерна Лозовский -- он сейчас депутат Верховного Совета, заместитель товарища Вячеслава Михайловича Молотова -- помнит вас? -- Вряд ли... -- А вашего отца? -- Наверняка должен помнить... Аркадий Аркадьевич снова принялся ходить по своему огромному кабинету, потом взял со стола стопку бумаги, самописку (очень дорогая, сразу же отметил Исаев, "монблан" с золотым пером и тремя золотыми ободками, миллионерский уровень) и положил перед Исаевым. -- Пишите, -- сказал он. -- Депутату Верховного Совета СССР Лозовскому С. А. -- Я не умею писать под диктовку... Каков смысл письма? -- Вы обращаетесь к представителю высшего органа власти страны с просьбой о помиловании Гаврилиной и вашего сына... -- В качестве кого я обращаюсь к Лозовскому? -- Подписываетесь Штирлицем... Этот псевдоним, думаю, был известен высшему руководству наркомата, тьфу, министерства иностранных дел... -- "Заключенный Штирлиц"? -- спросил Исаев. -- Или "штандартенфюрер"? Иванов рассмеялся: -- Я сам поеду с этим заявлением к Соломону Абрамовичу... И покажу вам его визу -- какой бы она ни была... Второе письмо напишите товарищу Кузнецову Алексею Александровичу, секретарю ЦК ВКП(б), он теперь курирует органы, попросите его о переводе вас на дачу в связи с началом операции по шведу... -- Второе письмо я напишу после того, как вы покажете мне резолюцию Лозовского. -- Хорошо, не пишите про шведа, -- досадливо поморщился Аркадий Аркадьевич. -- Посетуйте на несправедливость в отношении вас и попросите, указав на работу против Карла Вольфа в Швейцарии, перевести на дачу... Напишите, что идет завершающий этап проверки, вы убеждены в предстоящей реабилитации, сдают нервы, одиночка -- не курорт... С этим письмом поедет заместитель товарища Абакумова. Возможно, все дальнейшие встречи с Александрой Гаврилиной и свидание с сыном мы проведем на даче... Я ничего не обещаю, я говорю предположительно, не обольщайтесь... Эти его слова и позволили Исаеву взять перо и лист бумаги... ...Спрятав заявления, Аркадий Аркадьевич бтошел к своему столу, снял трубку телефона и коротко бросил: -- Введите. ...Привели штурмбаннфюрера Риббе. Глаза его были по-прежнему совершенно пусты, лицо пепельное, прозрачное с очень большими ушами; Исаеву даже показалось, что отечные мочки трясутся при каждом шаге. Рат, сопровождавший Риббе, улыбнулся Исаеву, как доброму знакомому. -- Спросите его, -- сказал Рату Аркадий Аркадьевич, -- что он может показать о деятельности Валленберга в Будапеште... -- В конце ноября сорок четвертого года, -- начал рапортовать Риббе, -- Эйхман поручил мне провести встречу с Валленбергом на конспиративной квартире и обговорить формы связи в Стокгольме, если произойдет трагедия и рейх рухнет. Сначала я возражал Эйхману, говорил, что нельзя произносить такие слова, однако Эйхман заверил меня, что фраза согласована с группенфюрером Мюллером, некая форма проверки агента... Нам надо, пояснил Эйхман, проверить реакцию Валленберга, и это я поручаю вам... Во время конспиративной встречи Валленберг сказал, что он гарантирует безопасность нашим людям... Переправит их в Латинскую Америку, если мы выполним его-просьбу и освободим тех евреев, список которых он передал ранее "его другу" Эйхману... Вот в общих чертах та единственная встреча, которую я имел с Валленбергом... -- Вы видели его вербовочное обязательство работать на РСХА? -- спросил Аркадий Аркадьевич. Рат перевел, Исаев отметил, что он допустил ошибку, ерундовую, конечно, но тем не менее двоякотолкуемую: вместо "обязательство" сказал "обещание"; в разведке не "обещают", а "работают". -- Нет, -- ответил Риббе, -- все эти документы Эйхман хранил в своем сейфе... -- Каким образом Эйхман исчез? -- спросил Аркадий Аркадьевич. -- Говорили, что он пробрался во Фленсбург, а оттуда*-- в Данию... -- Вы хотите сказать, что он стремился попасть в Швецию? -- Бесспорно. Все остальные партийные товари... коллеги, -- быстро, с испугом поправился Риббе, -- стремились на юг, к швейцарской границе, чтобы уходить по линии ОДЕССА* в Италию, а оттуда -- в Испанию... ( ОДЕССА -- секретная организация нацистов по переправке ответственных сотрудников партии и СС в Испанию и Латинскую Америку после краха рейха.) Аркадий Аркадьевич неожиданно обернулся к Исаеву и быстро спросил на ужасном немецком: -- Штирлиц, это правда? -- Да, -- ответил Максим Максимович и сразу же пожалел об этом, надо было просто кивнуть; его уже, хоть в самой малости, в едином слове "да", втянули в комбинацию... -- Вас вывозили через Италию, Штирлиц? -- продолжая коверкать немецкий, уточнил Аркадий Аркадьевич. Исаев колебался лишь одно мгновение, потом ответил по-русски: -- Да, товарищ генерал... Риббе никак не прореагировал на то, что он загоцорил по-русски, отсутствовал; Иванов и Рат многозначительно переглянулись, и, хотя это было лишь одно мгновение, Исаев точно засек выражение их острых, напряженных глаз. -- Спасибо, Риббе, -- мягко сказал Аркадий Аркадьевич. -- Можете сегодня отдыхать, завтра вам увеличат прогулку до часа... Рат чуть тронул Риббе, тот, словно автомат, повернулся и зашагал к двери, вытянув руки по швам, словно шел на параде... -- Ну как? -- спросил Иванов. -- Вы ему поверили? Или врет? -- Видимо, вы даете ему какие-то препараты, Аркадий Аркадьевич... Он производит впечатление больного человека... Он малоубедителен... Как Ван дер Люббе... -- Кто? -- не понял тот. -- Ван дер Люббе, свидетель гитлеровского обвинения в процессе против Георгия Димитрова... -- Я отдам сотрудника под суд, -- тихо, с яростью сказал Аркадий Аркадьевич, -- если узнаю, что он применяет недозволенные методы ведения следствия... Сейчас лучше промолчать, сказал себе Исаев; он должен отдать под суд Сергея Сергеевича, который держал меня на стуле по сорок часов без движения, да еще лампа выжигала глаза... ...Дверь внезапно открылась; вошел невысокого роста человек; Аркадий Аркадьевич замер, подобрался, лицо его резко изменилось, сделалось подобострастным, внимающим... -- Здравия желаю, товарищ 4Мальков! -- отрапортовал он. -- Разрешите продолжать работу? Или прикажете отправить заключенного в камеру? -- Нет, нет, продолжайте, -- ответил Мальков. -- Если не будете возражать, я посижу, послушаю, не обращайте на меня внимания... ...Мальков устроился на стуле с подлокотниками в углу кабинета, возле окна, так, чтобы лица не было видно заключенному, -- солнце обтекало его толстое, женственное тело, лицо с коротенькими усами и бородкой-эспаньолкой, в то время как слепящие лучи делали землистое лицо Исаева со впавшими щеками, выпершими скулами и морщинистым лбом четким, как фотография. -- Итак, Всеволод Владимирович, -- Иванов заговорил иначе, сдержаннее, даже голос изменился, чуть сел, -- по указанию руководства я выполнил две ваши просьбы, что дает вам основание верить, что и последняя, третья, будет выполнена, тем более вы обратились к товарищу Кузнецову и товарищу Лозовскому, другу вашего покойного отца... Могу ли я в присутствии товарища Малькова задать вопрос: вы готовы помочь нам распутать шведский узел? -- Я уже ответил: до тех пор, пока я не увижу сына, все разговоры бессмысленны. -- Разумно ли ставить ультиматум? Аркадий Аркадьевич отошел к сейфу, стоявшему в углу кабинета, с видимым трудом открыл тяжелую бронированную дверь, достал папку с грифом "совершенно секретно, хранить вечно", предложил: -- Полистайте. Исаев машинально похлопал себя по карманам: -- Очки-то вы у меня изъяли... -- Вернем, -- пообещал Аркадий Аркадьевич и протянул Исаеву свои -- маленькие, круглые, в коричневой целлулоидной оправе. Он дал мне дело Сани, понял Исаев; это -- пик нашего противостояния, я должен приготовиться к схватке, я не имею права ее проиграть, грош тебе цена, если ты проиграешь; ,ты выиграешь ее, потому что ты устал жить, тебе стало это неинтересно после теплохода "Куйбышев", "Лондона" и одиночки; тебе пусто жить после встречи с изломанной Сашенькой, которая невольно выполняет их задания, откуда ей, бедненькой тростиночке, знать наши хитрости... Ты виноват в том, что погубил ее жизнь, ты виноват в том, что твой мальчик сидит в камере; если виноват -- искупай вину, принимай бой; смерть -- избавление, я мечтаю о ней, но они, эти двое, -- люди иной структуры, и то, что они не понимают моей жажды искупления вины, дает мне простор для маневра... Нет, сказал он себе, не торопясь открывать папку, ты виноват не только в том, что 'погубил самых близких, единственных, ты еще виноват в том, что предал друзей -- тех, с кем начинал... Ты предал память Дзержинского, согласившись с тем, что все его помощники -- Кедров, Трифонов, Сыроежкин, Уншлихт -- "шпионы"; Революцию, разрешив себе смириться с тем, что друзья Ленина оказались "врагами и диверсантами", ты кругом виноват, и то, что ты выкрал Мюллера, закончив этим свою личную борьбу с нацизмом, не снимает с тебя вины... Ладно, сказал он себе, это -- прошлое, сейчас ты готов к бою, открывай страницу... Сначала он увидел изможденное лицо Сани, бритого наголо, в профиль и анфас, отпечатки его пальцев, понял, что папку готовили, потому что не было дат, перевернул следующую страницу, собственноручные показания сына: "Виновным в предъявленных обвинениях не признаю, прошу разрешения обратиться к великому вождю советского народа генералиссимусу Сталину". Затем увидел протокол вербовки сына пражским гестапо -- 19 апреля 1945 года; затем шли пять его донесений о работе чешского подполья с адресами, явками, паролями вплоть до 26 апреля, затем была подшита справка гестапо: "По информации агента Шмель арестован руководитель Пражского городского комитета коммунистов Ян, он же Йозеф Смрков-ский..." Стоп! Смрковский был арестован перед моей поездкой в Линц! О такого рода победах нам в РСХА сообщали, значит, мне суют липу... -- Дело в том, что указание завербоваться к нацистам дал сыну я, -- Исаев поднял глаза на Малькова, словно бы Аркадия Аркадьевича не было рядом с ним. -- Он был денщиком полковника военной разведки Берга, связь с РСХА была ему необходима как прикрытие... -- Значит, вы дали ему право предавать гитлеровцам товарища Смрковского, члена ЦК братской партии? -- спросил Аркадий Аркадьевич. -- Я не могу в это поверить... Исаев папку захлопнул, брезгливо ее отодвинул от себя: -- Вы не учитываете меру моей информированности... Я знал, когда взяли Смрковского и кто руководил операцией по его захвату... Вы забыли, что я был не кем-то, а штандартенфюрером СС... Если вы намерены так же работать процесс против Валленберга, вас ждет мировой скандал-Аркадий Аркадьевич взял папку, запер ее в сейф, сел за стол, за свое рабочее место, потер ладонями лицо и бесстрастно поинтересовался: -- Вас надо понимать так, что вы отказываетесь помочь нам? -- Повторяю: до тех пор, пока я не получу встречи с сыном, пока он и Александра Гаврилина не будут освобождены, я палец о палец не ударю. И тут заговорил Мальков: -- Я хочу отметить ряд ваших ошибок, Аркадий Аркадьевич... Во-первых, вы просили Исаева помочь нам... Это неверно... Речь идет о помощи Родине, большевистской партии, советским людям, которые до сих пор живут в Белоруссии и на Смоленщине в землянках, а денег, чтобы построить им дома, можно просить лишь у шведов... Во-вторых, вы употребили слово "ультиматум" вместо того, чтобы назвать вещи своими именами: "наглость"... В-третьих, мы не вернем очки Исаеву, как вы пообещали, до тех пор, пока он не начнет работать... Если же он не начнет работу по Валленбергу и не заявит об этом сейчас, немедля, в моем присутствии, я попрошу дать мне те материалы на него, которые у вас есть... Они подобраны? Или вы все это время играли с ним в вашу обычную христову доброту? -- Мы не подбирали документы, -- откашлявшись, ответил Аркадий Аркадьевич. -- Я был убежден в партийной дисциплине Исаева, как-никак старый чекист... -- Если он старый чекист и вы убеждены в его партийной дисциплине, какое вы имеете право держать человека в камере?! -- Мальков даже пристукнул пухлой ладонью по ручке кресла. -- Вы обязаны извиниться перед ним, уплатить ему компенсацию и выдать квартиру... Почему вы не сделали этого?! Отчего нарушаете Конституцию?! Кто дал вам право на произвол?! -- Товарищ Мальков, разрешите до... -- начал было Аркадий Аркадьевич сдавленным, тихим голосом... -- А что вы мне можете доложить? -- так же бесстрастно, но прессово-давяще продолжал Мальков. -- Что?! Аркадий Аркадьевич снова открыл сейф, делал он это теперь кряхтяще, с натугой, достал несколько маленьких папочек и, мягко ступая, чуть ли не на цыпочках, подошел к Малькову: -- Это неоформленные эпизоды... Не скрывая раздражения, Мальков начал листать папки, одну уронил; Аркадий Аркадьевич стремительно поднял ее; первым порывом -- Исаев заметил это -- было положить ее на колени Малькова, но колени были женственные, округлые, папка не удержится, соскользнет, конфуз, руководство еще больше разгневается, решил держать в руках... Не поднимая глаз от папок, Мальков спросил: -- В Югославии, в сорок первом, ваш псевдоним был Юстас? Исаев гнял очки, положил их на стол, потер лицо, разглядывая стены кабинета, -- Маркс, Сталин, Берия; на вопрос, обращенный в пустоту, не ответил. -- Я вас спрашиваю или нет?! -- Мальков повысил голос и" поднял глаза на Исаева. -- Простите, но я не понял, к кому вы обращались, -- ответил Исаев. -- У меня еще пока есть имя... Имена, точнее говоря... Да, в Югославии я выполнял задания командования также под псевдонимом Юстас. Мальков зачитал: -- "Единственно реальной силой в настоящее время является товарищ Тито (Броз), пользующийся непререкаемым авторитетом среди коммунистов и леворадикаль-ной интеллигенции..." Это вы писали? -- Да. . -- Настаиваете на этом и сейчас? -- Конечно. Мальков протянул вторую папку Аркадию Аркадьевичу: -- Дайте ему на опознание подпись... Если опознает, пусть подтвердит. Аркадий Аркадьевич быстро подошел к Исаеву, положил перед ним папку, в которой была сделана прорезь, вмещавшая в себя немецкую подпись -- "Штирлиц". -- Ваша? Или фальсификация? -- Моя. -- Уд