себя отринуть вопросы, терзавшие его, страшные
аналогии, которые были вполне закономерны, параллели, напрашивавшиеся сами
собой. В тридцать восьмом, когда обвиняемые, кроме Бухарина, признались в
том, что служили немцам через Троцкого -- "главного агента Гитлера",
которого нацистская пресса называла "врагом рейха номер один", Исаев вдруг
подумал: "А что, если этот ужас нужен нам для того, чтобы заключить блок с
демократиями Запада против Гитлера?"
Это было успокоение, в которое он заставлял себя верить, слыша в
глубине души совершенно другое, запретное: но если те откажутся от блока с
нами, Сталин легко повернет к Гитлеру: "С теми, кто был мозгом и душою
большевистской теории и практики, покончено, мы стали державой, мы готовы к
диалогу, а вы?"
Политика альтернативна; вчерашний враг часто становится другом;
Александр Первый после сражения с "мерзавцем Наполеоном" сел с ним в
Тильзите за дружеский стол переговоров -- консул Бонапарт стал императором;
с ним можно было сотрудничать, только набраться терпения и такта...
...Исаев снова увидел лицо отца, его седую шевелюру, кбротко
подстриженные усы, выпуклый, без морщин лоб и -- он хранил в себе эту память
особенно бережно -- услышал его голос. Отец, как всегда ничего не навязывая,
изучал с ним дома, в Берне, то, что в гимназии проскальзывали, уделяя теме
всего лишь один урок...
Почему-то особенно врезалась в память история Каталины.
В гимназии учитель рассказывал, что "омерзительный развратник 'и злодей
Каталина, предав родину, ушел в стан врагов и за это поплатился жизнью".
Учитель задал ученикам упражнение на дом: выучить три пассажа из речей
Цицерона, обращенных против изменника. Исаев, тогда еще "Севушка", зубрил
чеканный текст обвинительной речи с увлечением, в ломком голосе его звучали
гнев и презрение к врагу демократии, посмевшему поднять руку на прекрасные
общественные институты древней Республики...
Что же я тогда читал, подумал Исаев. Интересно, смогу вспомнить?
Должен, сказал он себе.
Он остановился посреди камеры, расслабился и приказал себе увидеть
кухоньку, где отец, умевший легко обживаться, поставил старенький стол,
накрыл его крахмальной скатертью, повесил на стенах репродукции Репина,
Яро-шенко, Серова, Сурикова, барона Клодта; керосинку, раковину и ведро для
мусора отгородил фанерой, задекорировав ее первомайскими плакатами
французских и немецких социалистов, получилась уютная гостиная-столовая. В
комнате, которая была их спальней и одновременно кабинетом отца, висели
литографии Маркса, Энгельса, Бебеля; стеллажи были заполнены книгами,
журналами, газетами, и этот кажущийся беспорядок лишь придавал их жилищу
какой-то особый артистический шарм.
Диванчик, на котором спал Всеволод, был застелен шотландским
черно-красным пледом; свою узенькую коечку отец покрывал старой буркой: его
любимой книгой -- знал почти наизусть -- был "Хаджи-Мурат". Как же давно все
это было! Да и было ли вообще? -- горестно спросил себя Исаев, снова
осмотрев грязно-фиолетовые, покойницкие стены камеры.
Это было, ответил он себе, и это во мне, а когда меня убьют, это
останется в мире, потому что старик Шамес был прав -- энергия разума не
исчезает, надо уметь на нее настроиться, наверняка ученые изобретут аппарат,
который запишет мои мысли и заложит их в архив человеческой памяти...
А читал я тогда, ликующе вспомнил он, вот какие строки из Цицерона:
"Честолюбие заставило многих людей сделаться лжецами, одно держать втайне на
уме, другое высказывать на словах... Эти пороки росли сначала едва заметно,
иногда даже наказывались; после, когда зараза внедрилась, общество
изменилось в корне и верховная власть из самой справедливой превратилась в
жестокую и совершенно неприемлемую..."
Исаев замер, потому что явственно услышал голос отца, который тихонько,
извиняющимся голосом заметил, что это не Цицерон, а Крисп; консул Цицерон
говорил иначе, у него была блистательная система доказательств, первый
прагматик мира; послушай, как он вел свою линию против Каталины: "Сейчас ты
явился в Сенат. Кто обратился к тебе с приветствием? Зачем тебе ждать
словесного оскорбления, когда ты уже уничтожен грозным приговором молчания?!
С твоим приходом места возле тебя опустели. Вся Италия заговорила со мной:
"Марк Тулий, что ты делаешь?! Неужели ты не отдашь распоряжение
заключить Каталину в оковы и применить к нему не просто
казнь,(но самые отчаянные пытки?,,".
Я тогда спросил отца, отчего Цицерон и вправду не казнил изменника и
корыстолюбца? Вот тогда-то он и ответил, что историю Каталины нам преподают
нечестно, видимо, еще не пришло время открыть правду про этого доброго и
честного бунтаря, которого Цицерон смог представить человечеству убийцей,
развратником, вором и предателем...
"Будущее вынесет свой приговор, -- сказал тогда папа. -- Революция
позволит заново понять историю, оправдать тех, кого клеймили преступниками,
и с презрением отнестись к властолюбцам, кто называл себя праведниками...
Наверное, учитель не читал вам эту часть третьей речи Цицерона: "Я желаю,
чтобы все мои триумфы, почетные отличия, все памятники, увековечивающие мою
славу, оказались глубоко запечатленными в ваших сердцах... Мои подвиги будут
питаться вашей памятью, они будут расти, передаваемые из уст в уста, они
глубоко внедрятся в скрижали истории и займут в них почетное место...".
Отец тогда усмехнулся: "Можешь себе представить, чтобы нечто подобное
сказали Плеханов, Кропоткин или Засулич? А помнишь, как Цицерон уверял
римлян, вынеся смертный приговор соратникам Каталины, что казнь встречена
всем народом с полным энтузиазмом?! Как он возносил себя, утвердившего
казнь?! А вот чьи это слова: "Римское государство попало в кабалу олигархов,
и граждане сделались бесправной, презренной чернью! Олигархи не знают, куда
девать свои богатства, транжирят их на застройку морей и срытие гор, а у
других дома -- бедность, вне дома -- долги... Только тот, кто сам несчастен,
может быть заступником несчастных". Это слова "изменника" Каталины. Почему
Цицерон так его ненавидел? Только из-за разности идейных позиций? Нет,
Севушка, он ненавидел его еще и потому, что Каталину впервые судили за то,
что он, юноша, был искренне влюблен в весталку Фабию, сестру жены
Цицерона... В политике всегда надо искать не только общественную, но и
личную подоплеку... А когда Каталина внес предложение кассировать, то есть
отменить все долги ростовщикам, он сделался самым популярным человеком Рима,
это и испугало олигархов, отсюда та клевета, которая была обращена против
него... Он выставил свою кандидатуру в консулы, и он бы стал консулом, но в
действие была введена провокация,
и Цицерон, получив власть, обвинил Каталину в заговоре и измене...
Сколько прошло веков, прежде чем мы узнали не только речи Цицерона, но и
позицию Каталины? И что же, мы подняли Каталину на щит, как народного героя?
Судя по тому, что вам задают учить в классах, педагогика буржуа до сих пор
страшится открыть правду... Подвергай все сомнению, сын, прекрасная
позиция..."
...Исаев присел на табурет, обхватил голову руками: зачем мне
привиделось все это, подумал он, почему я вновь, как в самые счастливые или
горькие минуты жизни, услышал отца?
Ты услышал его дотому, медленно, превозмогая себя, ответил он, что
никогда не забывал то выступление Каменева в двадцать пятом, когда он
открыто перед съездом потребовал устранения Сталина. Вот почему ты сейчас
вспомнил Цицерона и Каталину; ты просто боялся назвать имя, ты до сих пор
страшишься говорить себе правду, ты ищешь искренность в словах Аркадия
Аркадьевича, который так хочет выслать этого самого Валленберга в Швецию,
только для этого ему надо доказать миру, что шведский банкир был агентом
гестапо. А не так ли работали с Алексеем Ивановичем Рыковым девять лет
назад? Тебя приглашают влезть в дерьмо для того лишь, чтобы сделать "благо"
другому человеку. И я все время возвращаюсь мыслью к его предложению сделать
добро Валленбергу, с "которым мы попали в глупое положение", разве нет? Я
запрещаю себе даже думать о подсадке, но именно потому, что я постоянно
запрещаю это, значит, так же постоянно эта мысль живет во мне!
...В конце пятой недели его разбудили в половине пятого утра; на пороге
стоял тот самый Сергей Сергеевич, которого он назвал тварью...
Лицо его было уставшим, осунувшимся, в глазах застыла боль...
-- Поднимайтесь, -- сказал он. -- Зря вы на меня наговорили
руководству... Мне строгача объявили, а я ведь отца похоронил...
Исаев почувствовал, как ослабли ноги и остановилось сердце, когда в
камере, куда его ввели, он увидел Сашеньку, сидевшую на табурете.
Это была не Сашенька, а седая женщина с морщинистым серым лицом и
высохшими руками; только глаза были ее -- огромные, серые, мудрые, скорбные,
любящие...
-- Садитесь на вторую табуретку, -- сказал Сергей Сергеевич. -- Друг к
другу не подходить, если ослушаетесь, прервем свидание. Я оставлю вас
наедине, но глазок камеры открыт постоянно, за нарушение будет отвечать
Гаврилина -- три дня карцера.
И, по-солдатски развернувшись на каблуках, Сергей Сергеевич вышел из
камеры...
-- Любовь моя, -- сказал Исаев и понял, что он ничего не сказал --
пропал голос.
-- Любовь моя, -- повторила Сашенька. -- Максимушка, Максим Максимович,
нежность вы моя единственная...
Зачем я не умею плакать, горестно подумал Исаев, как счастливы те, кто
может дать волю слезам; от инфаркта чаще всего умирают улыбчивые люди.
-- Двадцать лет назад... Я видел в Шанхае сон... Будто я вернулся к
тебе, в Москву... И мы едем на пролетке, -- прошептал он, откашлявшись.
У Сашеньки задрожал подбородок...
Я оставил ее, повинуясь приказу, пришедшему во Владивосток из этого
дома, подумал Исаев. Ей было двадцать тогда... А сейчас? Измученная
старенькая женщина... И я не имею права сразу же спрашивать о сыне, я должен
что-то сказать ей...
-- Ты похудела, любовь, но тебе это очень." Даже не знаю, как
сказать... К лицу...
-- Максимушка... Я же знаю про себя все... Женщины все про себя
знают... Даже если отобрали зеркальце... Я старуха, Максимушка... Глубокая
старуха... Вы меня не успокаивайте, вы ж всегда подтрунивали надо мною, вот
и сейчас будьте таким... Я вас тоже видела во сне... Это были какие-то
кинофильмы, а не сны...
-- Ты сказала "отобрали зеркальце", -- Исаев осмотрел камеру; сразу же
обратил внимание на большую отдушину, понял, что их не только записывают, но
и снимают. -- Тебя давно арестовали? В чем обвиняют? Говори быстро, потому
что могут прервать свидание-Сашенька покачала головой:
-- Мне сказали, что не прервут, дали честное слово... И разрешили
отвечать на ваши вопросы... Можно я спрошу, Максимушка?
-- Конечно, любовь...
-- Вы были верны мне все эти годы?
Ее заставили задать этот вопрос, понял Исаев, до конца ощутив их
трагическую, непереступаемую отгороженность друг от друга: дело здесь не в
том, что она говорит мне "вы", она и во Владивостоке так говорила, дело в
другом, совсем в другом, нам обоим неподвластном.
-- Я люблю тебя, -- ответил он, неотрывно глядя в ее лицо, словно бы
стараясь снять морщины, пепельность, отеки, чтобы увидеть прежнюю Сашеньку.
-- Я всегда любил тебя...
-- Но ведь вы живой человек... У вас были женщины?
-- Да.
-- И они ничего не значили в вашей судьбе? Они не остались в вас?
Зачем она говорит это, подумал Исаев. Нельзя так говорить, это совсем
даже и не Сашенька, это не моя Сашенька... Я же никогда не посмею спросить,
был ли у нее мужчина, Конечно, был, но ведь любовь, такая, как наша,
отмечена иной печатью, другим смыслом...
-- Они оставили рубец в душе, потому что их из-за меня убили, --
ответил он и ощутил, что сердце наконец перестало колотиться.
-- Вы совсем не изменились... -- прошептала Сашенька. -- Такой же
красивый... Нет, даже еще красивей... Вам так идет седина... Спасибо, что вы
сказали правду... Вы всегда были таким чистым человеком... Только чистые
люди честны... Помните, на заимке у Тимохи я говорила, что твои... что...
ваши читатели режут фамилию "Исаев" под статьями, когда заклеивают газетами
окна на зиму... Я ж поняла тогда, кого вы называли "читателями".
-- Я это чувствовал, любовь... Я был так благодарен тебе за это...
Мужчина очень гордится, когда любимая все про него понимает... Ведь понять
-- это значит простить, нет?
-- Понять -- это значит любить, Максимушка... Вы не спрашиваете про
Санечку... Почему? Не хотите сделать больно?
-- Да... Не знаю... За эти годы я приучился ждать, когда сам чело...
Фу, как ужасно я говорю... Я растерян, Сашенька... Да, я привык, что люди
сами говорят то, что посчитают нужным сказать... Но ведь ты не человек... Ты
Сашенька...
-- Наш Санечка пропал без вести, -- из ее глаз покатились слезы; лицо
было прежним, страдальческим, но губы все же таили в себе какое-то
умиротворение, появившееся в первое мгновение их встречи. -- Санечка пропал
в Праге, в последний день войны... Когда выступили власовцы...
-- Ты запрашивала командование? Где он был до исчезновения? С кем
встречался? Адреса?
-- Я писала всем... Я обратилась даже к товарищу Сталину...
-- Отвечали?
-- Да... "Никакой информацией не располагаем"... Я писала и товарищу
Берия... Три раза... Меня пригласили на Кузнецкий мост...
-- Куда? -- Исаев не понял. -- Что это?
-- Это приемная Министерства государственной безопасности...
-- Ну? -- спросил он нетерпеливо и понял, как бестактен он с этим своим
требовательным "ну?".
-- Мне сказали, -- Сашенька замолчала надолго, потом снова заплакала.
-- Мне сказали, что Санечка ушел с власовцами...
-- Это ложь, -- отрезал Исаев.
-- Я сказала то же самое.
-- Мне обещали с ним встречу, любовь... Или мне врали, или он тоже
сидит... Ты давно тут?
-- Нет... Меня только что привезли из Бутырок.
-- Я спрашиваю, давно ли тебя арестовали?
-- Три^ месяца назад.
Когда я вернулся, сразу же понял Исаев; чуть ли не в тот же день...
-- В чем тебя обвиняют?
Из ее глаз еще горше покатились слезы, которые как-то странно молодили
морщинистое лицо; безутешность свойственна детству или юности, люди средних
лет и старики готовы к потерям, в них нет такого отчаяния, как в малыше или
девушке; те еще слишком остро ощущают несправедливость, свою беззащитность и
малость, страшное противостояние огромного мира; потом это проходит; утраты
меняют людей.
-- Сначала пришла похоронка на вас... Потом про нашего Санечку
написали... что он пропал без вести... Это очень позорно, вы ведь знаете,
как это у нас позорно... А я кинохронику смотрела, бои за Будапешт, бежал
наш солдатик, а потом вдруг исчез, прямое попадание мины, облачко, ямка, и
ни следа от человека... А матери его: "пропал без вести"... Ни пенсии, ни
помощи...
-- Саня жив. И он не предатель, -- повторил Исаев. -- Пожалуйста, верь
мне, любовь...
104
-- Вы не называете меня по имени... Почему?
-- Потому что у тебя два имени... Одно -- Сашенька, а второе --
Любовь... В' Латинской Америке к женщине обращаются -- "Любовь", "Амор"...
-- А теперь я вам расскажу правду, ладно?
-- Конечно. Тебе разрешили? Тебя не предупреждали, что мне можно
говорить, а что нельзя? Сашенька покачала головой:
-- Нет, меня ни о чем не предупреждали...
-- Я боюсь, если ты откроешь всю правду, свидание прервут...
-- Мне сказали, что в вашей власти помочь мне...
-- Если я сделаю то, что от меня требуют, тебя выпустят? Тебе это
сказали?
-- Не выпустят... Нет, в общем-то выпустят... Просто не в лагерь
отправят, а сошлют -- с правом работы по специальности...
-- Ты же поэт, -- Исаев наконец смог улыбнуться. -- Это не
специальность, любовь...
-- Я учитель русского языка в начальных классах женской школы,
Максимушка...
-- Ввели раздельное обучение?
-- И формочки... Как у гимназистов... Не понимая толком зачем, он
сказал:
-- Очень давно я провел ночь в Харбине с Сашей Вертинским... Он пел
пронзительную песню: "И две ласточки, как гимназистки, провожают меня на
концерт"...
-- Я слыхала эту песню... Он часто выступает...
-- Где?! В Москве?!
-- Конечно, -- Сашенька вытерла глаза ладошками. -- Он же вернулся...
Ему все простили... Он так популярен в Москве...
-- Ты увидишь Саню, -- повторил Исаев. -- Только будь молодцом, ладно?
.
-- Максимушка, вам ничего про меня не говорили?
-- Нет.
Сашенька глубоко, прерывисто вздохнула; Максим Максимович чувствовал,
как тяжело ей переступить в себе что-то; бедненькая, она хочет мне
признаться в том, чего не могло не случиться за четверть века разлуки; он
понял, что обязан помочь ей:
-- Любовь, что бы ни было с тобою, с кем бы тебя ни сводила жизнь, я
буду любить тебя так же, как любил.
И случилось чудо: ее старенькое лицо вдруг озарилось таким счастьем,
такой пасхальной надеждой, что он наконец смог увидеть прежнюю Сашеньку, ту,
которая жила в его памяти все эти годы.
-- Вот сейчас ты стала неотразимо красивой, -- сказал Исаев. -- Такой,
какой жила во мне все время нашей разлуки.
-- Максимушка, -- голос ее прервался, дрогнул; она резко откинулась,
распрямила плечи, ему сразу же передалась ее струнная напряженность. --
Любовь, -- она улыбнулась через силу, -- вы верите мне?
-- Как себе...
-- Вы верите, что я любила, люблю и буду вас любить, и умру с вашим
именем в сердце?
-- Эта фраза -- бумеранг, -- Исаев тоже улыбнулся через силу.
-- Мы никогда не будем жить вместе, Максимушка... Я сделалась
старухой... Вы же сохранили силу и молодость... Вы еще очень молодой, а я
больше всего ненавижу принудительность -- в чем бы то ни было... Если
господь поможет, мы всегда будем друзьями... Я буду благодарно и счастливо
любить вас... Это будет грязно, если я посмею разрешить вам быть подле
меня... Вы проклянете жизнь, Максимушка... Она сделается невыносимой для
вас... Равенство обязано быть первоосновой отношений... А еще я ненавижу,
когда меня жалеют... Так вот, когда мне сказали, что вы погибли, а Санечка
пропал без вести, я рухнула... Я запила, Максимушка... Я сделалась
алкоголичкой... Да, да, настоящей алкоголичкой... И меня положили в
клинику... И меня спас доктор Гелиович... А когда меня выписали, он переехал
ко мне, на Фрунзенскую... Он был прописан у своей тетушки, а забрали его у
меня на квартире... Через неделю ко мне пришли с обыском -- при аресте
обыска не делали, он же не прописан, и ордера не было... Меня попросили
отдать все его записи и книги. Я ответила, что вещи его у тетушки, мне
отдавать нечего... Меня попросили расписаться на каких-то бумагах, я
расписалась, начался обыск, и в матраце, в Санечкиной комнате, нашли
записные книжки, доллары, брошюры Троцкого, книгу Джона Рида, "Азбуку
коммунизма" Бухарина... И меня арестовали... Как пособницу врага народа...
Изменника родины... А вчера следователь сказал, что, если я попрошу вас
выполнить то, чего от вас ждет командование, меня вышлют... И я смогу
спокойно работать... А несчастного, очень доброго, но совершенно нелюбимого
мною Гелиовича не расстреляют, а отправят в лагерь...
106
-- Бедненькая ты моя, -- прошептал Исаев, -- любовь, Сашенька,
нежность...
-- И все твои ордена при обыске забрали... Мне же вручили их -- орден
Ленина и два Красных Знамени...
-- Ты что-нибудь подписала на допросах, Сашенька?
Дверь камеры резко отворилась, вбежали два надзирателя, подхватили
Сашеньку легко, как пушинку, и вынесли из камеры.
-- Ничего не подписывай! -- крикнул Исаев. -- Слышишь?! Будет хуже!
Терпи! Я помогу тебе! Держись! Сергей Сергеевич, стоявший возле двери,
заметил:
-- Она в обмороке... Не кричите зазря, все равно не услышит... Ну что,
пошли? А то без пшенки останетесь, время баланды...
Возле камеры, однако, стоял тот вальяжный, внутренне неподвижный
мужчина, что сидел за столом-бюро в приемной Аркадия Аркадьевича.
-- Добрый день, Всеволод Владимирович... Генерал приглашает вас
пообедать. -- Следователю, вытянувшемуся по стойке "смирно", сухо бросил: --
Вы свободны.
Когда поднимались в лифте, мужчина поинтересовался:
-- Как себя вел следователь' сегодня? Никаких бестактностей? Был
корректен?
-- Вполне... Пережить такое горе...
-- Какое горе? -- мужчина нахмурился.
-- У него отец перенес тяжелый инфаркт... Сейчас стало лучше, вот он и
перестал быть таким раздражительно-забывчивым...
-- Да, да, -- рассеянно согласился мужчина. -- Как хорошо, что вы
отнеслись к нему снисходительно, отец есть отец...
А у немцев такого прокола не могло произойти, подумал Исаев. Видимо,
этот хлыщ не посвящен в подробности игры, иначе он бы посочувствовал Сергею
Сергеевичу -- смерть отца, горе... Интересно, напишет он рапорт о нашем
разговоре или нет? Если напишет, его уволят, это точно... Любопытно, как он
себя поведет, если я скажу ему о проколе? Ты думаешь использовать его,
спросил .себя Исаев. Напрасно, не выйдет. Он убежден, что служит Идее и что
я действительно враг. Сергей Сергеевич во время первого допроса заметил, что
сейчас времена другие, зря никого не сажают, ежовщина выкорчевана товарищем
Берия по указанию Вождя; без улик и бесспорных доказательств прокуратура
ныне не даст санкции на арест... Какие на меня могут быть улики или
доказательства? Да и посадили меня, как выясняется, только для того, чтобы
включить в комбинацию по Валленбергу... В теплоход сунули от растерянности,
я ж постоянно твердил: "Скорее берите Мюллера, бога ради, товарищи!" В
"Лондоне" мотали на излом, на даче начали настоящую игру... И ни слова о
Мюллере... Почему? Если бы меня сразу отвезли домой, я бы пошел на любое
задание; мы умнеем в камерах, на воле живем иллюзиями... "Отвезли домой",
зло повторил он; квартира опечатана, Сашеньку мучают в Бу-тырках, принуждая
учить то, что она должна мне сказать... Бедненькая моя, нежность... А если
бы ты приехал раньше? И тебя бы не бросили в камеру? И ты бы узнал ее адрес
и пришел к ней? И увидел в ее квартире этого самого доктора Гелиовича?
Мой Саня здесь, Исаев оборвал себя; сейчас надо сделать все, чтобы мне
его показали. Я должен увидеть его... И потребовать его дело... Иначе я
пойду под пулю, но не шевельну пальцем, чтобы помочь им выйти из "сложного
положения" со Швецией...
...Иванов на этот раз поднялся из-за стола, вышел ему навстречу, молча
пожал руку, кивнул на длинный стол совещаний, где был накрыт скромный обед
(бульон с яйцом, котлета с долькой соленого огурца и пюре), снял свой
потертый пиджак и сказал:
-- Как вы понимаете, я слушал весь ваш разговор с Гаврилиной... Я лишен
сантиментов, но сердце у меня прижало, признаюсь... Вы же настаивали на
свидании, не я...
-- Надеюсь, вы позволите нам увидеться еще раз?
-- Позже.
-- Это зависит от тех условий, которые вы намерены мне поставить?
-- Нет. Давайте кушайте, а то остынет...
Ел Аркадий Аркадьевич сосредоточенно, очень быстро, зато кофе пил
смакуя, маленькими глоточками, чуть отставив мизинец; закончив, нажал кнопку
под столом; вошел вальяжный мужчина, унес поднос, как-то артистически
придержав дверь локтем левой руки так, что она не хлопнула, а мягко
притворилась.
Аркадий Аркадьевич поднялся из-за стола, походил по кабинету, потом
остановился напротив Исаева и сурово спросил:
-- Теперь, видимо, вы захотите узнать все о сыне?
-- Да.
-- 'Вы не верите, что он пропал без вести?
-- Не верю.
-- Правильно делаете... СМЕРШ схватил его в Пльзене, .когда там еще
стояли американцы... Он утверждал, что бросился искать вас... Ему якобы
сказал полковник военной разведки Берг, что вас арестовали в середине
апреля, а потом, как и всех заключенных, транспортировали в район
"Альпийского редута"... Откуда Берг из военной разведки мог узнать про ваш
арест? Вы верите в это?
-- Верю. Берг был не прямо, но косвенно связан с участниками заговора
против фюрера... Я ж сообщал... Его могли сломать на этом, завербовав в
гестапо... А Мюллер активно работал со мной до двадцать восьмого апреля...
Он мог вычислить Саню, мальчик был ему выгоден, они умеют... умели ломать
отцов и матерей, приставляя пистолет к виску ребенка...
-- Вы бы согласились работать на Мюллера, случись такое?
-- Не знаю, -- ответил Исаев, подумав, что он плохо ответил, снова
открылся, прокол. -- Скорее всего -- нет... Я бы просто сошел с ума...
Думаю, если у вас есть дети, с вами случилось бы подобное же...
-- Я покажу вам дело сына...
-- Этого мало. Я хочу получить с ним свидание.
-- Я же сказал: получите. После окончания работы.
-- Я начну работать .только после того, как вы освободите мою же...
Александру Гаврилину и сына...
-- Вы с Лозовским встречались?
-- Кто это? Знакомая фамилия...
-- Соломон Лозовский, председатель Профинтерна...
-- В семнадцатом встречался... И в двадцать первом тоже, на
конгрессе...
-- Как думаете, генсек Профинтерна Лозовский -- он сейчас депутат
Верховного Совета, заместитель товарища Вячеслава Михайловича Молотова --
помнит вас?
-- Вряд ли...
-- А вашего отца?
-- Наверняка должен помнить...
Аркадий Аркадьевич снова принялся ходить по своему огромному кабинету,
потом взял со стола стопку бумаги, самописку (очень дорогая, сразу же
отметил Исаев, "монблан" с золотым пером и тремя золотыми ободками,
миллионерский уровень) и положил перед Исаевым.
-- Пишите, -- сказал он. -- Депутату Верховного Совета СССР Лозовскому
С. А.
-- Я не умею писать под диктовку... Каков смысл письма?
-- Вы обращаетесь к представителю высшего органа власти страны с
просьбой о помиловании Гаврилиной и вашего сына...
-- В качестве кого я обращаюсь к Лозовскому?
-- Подписываетесь Штирлицем... Этот псевдоним, думаю, был известен
высшему руководству наркомата, тьфу, министерства иностранных дел...
-- "Заключенный Штирлиц"? -- спросил Исаев. -- Или "штандартенфюрер"?
Иванов рассмеялся:
-- Я сам поеду с этим заявлением к Соломону Абрамовичу... И покажу вам
его визу -- какой бы она ни была... Второе письмо напишите товарищу
Кузнецову Алексею Александровичу, секретарю ЦК ВКП(б), он теперь курирует
органы, попросите его о переводе вас на дачу в связи с началом операции по
шведу...
-- Второе письмо я напишу после того, как вы покажете мне резолюцию
Лозовского.
-- Хорошо, не пишите про шведа, -- досадливо поморщился Аркадий
Аркадьевич. -- Посетуйте на несправедливость в отношении вас и попросите,
указав на работу против Карла Вольфа в Швейцарии, перевести на дачу...
Напишите, что идет завершающий этап проверки, вы убеждены в предстоящей
реабилитации, сдают нервы, одиночка -- не курорт... С этим письмом поедет
заместитель товарища Абакумова. Возможно, все дальнейшие встречи с
Александрой Гаврилиной и свидание с сыном мы проведем на даче... Я ничего не
обещаю, я говорю предположительно, не обольщайтесь...
Эти его слова и позволили Исаеву взять перо и лист бумаги...
...Спрятав заявления, Аркадий Аркадьевич бтошел к своему столу, снял
трубку телефона и коротко бросил:
-- Введите.
...Привели штурмбаннфюрера Риббе. Глаза его были по-прежнему совершенно
пусты, лицо пепельное, прозрачное с очень большими ушами; Исаеву даже
показалось, что отечные мочки трясутся при каждом шаге.
Рат, сопровождавший Риббе, улыбнулся Исаеву, как доброму знакомому.
-- Спросите его, -- сказал Рату Аркадий Аркадьевич, -- что он может
показать о деятельности Валленберга в Будапеште...
-- В конце ноября сорок четвертого года, -- начал рапортовать Риббе, --
Эйхман поручил мне провести встречу с Валленбергом на конспиративной
квартире и обговорить формы связи в Стокгольме, если произойдет трагедия и
рейх рухнет. Сначала я возражал Эйхману, говорил, что нельзя произносить
такие слова, однако Эйхман заверил меня, что фраза согласована с
группенфюрером Мюллером, некая форма проверки агента... Нам надо, пояснил
Эйхман, проверить реакцию Валленберга, и это я поручаю вам... Во время
конспиративной встречи Валленберг сказал, что он гарантирует безопасность
нашим людям... Переправит их в Латинскую Америку, если мы выполним
его-просьбу и освободим тех евреев, список которых он передал ранее "его
другу" Эйхману... Вот в общих чертах та единственная встреча, которую я имел
с Валленбергом...
-- Вы видели его вербовочное обязательство работать на РСХА? -- спросил
Аркадий Аркадьевич.
Рат перевел, Исаев отметил, что он допустил ошибку, ерундовую, конечно,
но тем не менее двоякотолкуемую: вместо "обязательство" сказал "обещание"; в
разведке не "обещают", а "работают".
-- Нет, -- ответил Риббе, -- все эти документы Эйхман хранил в своем
сейфе...
-- Каким образом Эйхман исчез? -- спросил Аркадий Аркадьевич.
-- Говорили, что он пробрался во Фленсбург, а оттуда*-- в Данию...
-- Вы хотите сказать, что он стремился попасть в Швецию?
-- Бесспорно. Все остальные партийные товари... коллеги, -- быстро, с
испугом поправился Риббе, -- стремились на юг, к швейцарской границе, чтобы
уходить по линии ОДЕССА* в Италию, а оттуда -- в Испанию...
( ОДЕССА -- секретная организация нацистов по переправке ответственных
сотрудников партии и СС в Испанию и Латинскую Америку после краха рейха.)
Аркадий Аркадьевич неожиданно обернулся к Исаеву и быстро спросил на
ужасном немецком:
-- Штирлиц, это правда?
-- Да, -- ответил Максим Максимович и сразу же пожалел об этом, надо
было просто кивнуть; его уже, хоть в самой малости, в едином слове "да",
втянули в комбинацию...
-- Вас вывозили через Италию, Штирлиц? -- продолжая коверкать немецкий,
уточнил Аркадий Аркадьевич.
Исаев колебался лишь одно мгновение, потом ответил по-русски:
-- Да, товарищ генерал...
Риббе никак не прореагировал на то, что он загоцорил по-русски,
отсутствовал; Иванов и Рат многозначительно переглянулись, и, хотя это было
лишь одно мгновение, Исаев точно засек выражение их острых, напряженных
глаз.
-- Спасибо, Риббе, -- мягко сказал Аркадий Аркадьевич. -- Можете
сегодня отдыхать, завтра вам увеличат прогулку до часа...
Рат чуть тронул Риббе, тот, словно автомат, повернулся и зашагал к
двери, вытянув руки по швам, словно шел на параде...
-- Ну как? -- спросил Иванов. -- Вы ему поверили? Или врет?
-- Видимо, вы даете ему какие-то препараты, Аркадий Аркадьевич... Он
производит впечатление больного человека... Он малоубедителен... Как Ван дер
Люббе...
-- Кто? -- не понял тот.
-- Ван дер Люббе, свидетель гитлеровского обвинения в процессе против
Георгия Димитрова...
-- Я отдам сотрудника под суд, -- тихо, с яростью сказал Аркадий
Аркадьевич, -- если узнаю, что он применяет недозволенные методы ведения
следствия...
Сейчас лучше промолчать, сказал себе Исаев; он должен отдать под суд
Сергея Сергеевича, который держал меня на стуле по сорок часов без движения,
да еще лампа выжигала глаза...
...Дверь внезапно открылась; вошел невысокого роста человек; Аркадий
Аркадьевич замер, подобрался, лицо его резко изменилось, сделалось
подобострастным, внимающим...
-- Здравия желаю, товарищ 4Мальков! -- отрапортовал он. --
Разрешите продолжать работу? Или прикажете отправить заключенного в камеру?
-- Нет, нет, продолжайте, -- ответил Мальков. -- Если не будете
возражать, я посижу, послушаю, не обращайте на меня внимания...
...Мальков устроился на стуле с подлокотниками в углу кабинета, возле
окна, так, чтобы лица не было видно заключенному, -- солнце обтекало его
толстое, женственное тело, лицо с коротенькими усами и бородкой-эспаньолкой,
в то время как слепящие лучи делали землистое лицо Исаева со впавшими
щеками, выпершими скулами и морщинистым лбом четким, как фотография.
-- Итак, Всеволод Владимирович, -- Иванов заговорил иначе, сдержаннее,
даже голос изменился, чуть сел, -- по указанию руководства я выполнил две
ваши просьбы, что дает вам основание верить, что и последняя, третья, будет
выполнена, тем более вы обратились к товарищу Кузнецову и товарищу
Лозовскому, другу вашего покойного отца... Могу ли я в присутствии товарища
Малькова задать вопрос: вы готовы помочь нам распутать шведский узел?
-- Я уже ответил: до тех пор, пока я не увижу сына, все разговоры
бессмысленны.
-- Разумно ли ставить ультиматум?
Аркадий Аркадьевич отошел к сейфу, стоявшему в углу кабинета, с видимым
трудом открыл тяжелую бронированную дверь, достал папку с грифом "совершенно
секретно, хранить вечно", предложил:
-- Полистайте.
Исаев машинально похлопал себя по карманам:
-- Очки-то вы у меня изъяли...
-- Вернем, -- пообещал Аркадий Аркадьевич и протянул Исаеву свои --
маленькие, круглые, в коричневой целлулоидной оправе.
Он дал мне дело Сани, понял Исаев; это -- пик нашего противостояния, я
должен приготовиться к схватке, я не имею права ее проиграть, грош тебе
цена, если ты проиграешь; ,ты выиграешь ее, потому что ты устал жить, тебе
стало это неинтересно после теплохода "Куйбышев", "Лондона" и одиночки; тебе
пусто жить после встречи с изломанной Сашенькой, которая невольно выполняет
их задания, откуда ей, бедненькой тростиночке, знать наши хитрости... Ты
виноват в том, что погубил ее жизнь, ты виноват в том, что твой мальчик
сидит в камере; если виноват -- искупай вину, принимай бой; смерть --
избавление, я мечтаю о ней, но они, эти двое, -- люди иной структуры, и то,
что они не понимают моей жажды искупления
вины, дает мне простор для маневра... Нет, сказал он себе, не торопясь
открывать папку, ты виноват не только в том, что 'погубил самых близких,
единственных, ты еще виноват в том, что предал друзей -- тех, с кем
начинал... Ты предал память Дзержинского, согласившись с тем, что все его
помощники -- Кедров, Трифонов, Сыроежкин, Уншлихт -- "шпионы"; Революцию,
разрешив себе смириться с тем, что друзья Ленина оказались "врагами и
диверсантами", ты кругом виноват, и то, что ты выкрал Мюллера, закончив этим
свою личную борьбу с нацизмом, не снимает с тебя вины... Ладно, сказал он
себе, это -- прошлое, сейчас ты готов к бою, открывай страницу...
Сначала он увидел изможденное лицо Сани, бритого наголо, в профиль и
анфас, отпечатки его пальцев, понял, что папку готовили, потому что не было
дат, перевернул следующую страницу, собственноручные показания сына:
"Виновным в предъявленных обвинениях не признаю, прошу разрешения обратиться
к великому вождю советского народа генералиссимусу Сталину". Затем увидел
протокол вербовки сына пражским гестапо -- 19 апреля 1945 года; затем шли
пять его донесений о работе чешского подполья с адресами, явками, паролями
вплоть до 26 апреля, затем была подшита справка гестапо: "По информации
агента Шмель арестован руководитель Пражского городского комитета
коммунистов Ян, он же Йозеф Смрков-ский..."
Стоп! Смрковский был арестован перед моей поездкой в Линц! О такого
рода победах нам в РСХА сообщали, значит, мне суют липу...
-- Дело в том, что указание завербоваться к нацистам дал сыну я, --
Исаев поднял глаза на Малькова, словно бы Аркадия Аркадьевича не было рядом
с ним. -- Он был денщиком полковника военной разведки Берга, связь с РСХА
была ему необходима как прикрытие...
-- Значит, вы дали ему право предавать гитлеровцам товарища
Смрковского, члена ЦК братской партии? -- спросил Аркадий Аркадьевич. -- Я
не могу в это поверить...
Исаев папку захлопнул, брезгливо ее отодвинул от себя:
-- Вы не учитываете меру моей информированности... Я знал, когда взяли
Смрковского и кто руководил операцией по его захвату... Вы забыли, что я был
не кем-то, а штандартенфюрером СС... Если вы намерены так же работать
процесс против Валленберга, вас ждет мировой скандал-Аркадий Аркадьевич взял
папку, запер ее в сейф, сел за стол, за свое рабочее место, потер ладонями
лицо и бесстрастно поинтересовался:
-- Вас надо понимать так, что вы отказываетесь помочь нам?
-- Повторяю: до тех пор, пока я не получу встречи с сыном, пока он и
Александра Гаврилина не будут освобождены, я палец о палец не ударю.
И тут заговорил Мальков:
-- Я хочу отметить ряд ваших ошибок, Аркадий Аркадьевич... Во-первых,
вы просили Исаева помочь нам... Это неверно... Речь идет о помощи Родине,
большевистской партии, советским людям, которые до сих пор живут в
Белоруссии и на Смоленщине в землянках, а денег, чтобы построить им дома,
можно просить лишь у шведов... Во-вторых, вы употребили слово "ультиматум"
вместо того, чтобы назвать вещи своими именами: "наглость"... В-третьих, мы
не вернем очки Исаеву, как вы пообещали, до тех пор, пока он не начнет
работать... Если же он не начнет работу по Валленбергу и не заявит об этом
сейчас, немедля, в моем присутствии, я попрошу дать мне те материалы на
него, которые у вас есть... Они подобраны? Или вы все это время играли с ним
в вашу обычную христову доброту?
-- Мы не подбирали документы, -- откашлявшись, ответил Аркадий
Аркадьевич. -- Я был убежден в партийной дисциплине Исаева, как-никак старый
чекист...
-- Если он старый чекист и вы убеждены в его партийной дисциплине,
какое вы имеете право держать человека в камере?! -- Мальков даже пристукнул
пухлой ладонью по ручке кресла. -- Вы обязаны извиниться перед ним, уплатить
ему компенсацию и выдать квартиру... Почему вы не сделали этого?! Отчего
нарушаете Конституцию?! Кто дал вам право на произвол?!
-- Товарищ Мальков, разрешите до... -- начал было Аркадий Аркадьевич
сдавленным, тихим голосом...
-- А что вы мне можете доложить? -- так же бесстрастно, но
прессово-давяще продолжал Мальков. -- Что?!
Аркадий Аркадьевич снова открыл сейф, делал он это теперь кряхтяще, с
натугой, достал несколько маленьких папочек и, мягко ступая, чуть ли не на
цыпочках, подошел к Малькову:
-- Это неоформленные эпизоды...
Не скрывая раздражения, Мальков начал листать папки, одну уронил;
Аркадий Аркадьевич стремительно поднял ее; первым порывом -- Исаев заметил
это -- было положить ее на колени Малькова, но колени были женственные,
округлые, папка не удержится, соскользнет, конфуз, руководство еще больше
разгневается, решил держать в руках...
Не поднимая глаз от папок, Мальков спросил:
-- В Югославии, в сорок первом, ваш псевдоним был Юстас?
Исаев гнял очки, положил их на стол, потер лицо, разглядывая стены
кабинета, -- Маркс, Сталин, Берия; на вопрос, обращенный в пустоту, не
ответил.
-- Я вас спрашиваю или нет?! -- Мальков повысил голос и" поднял глаза
на Исаева.
-- Простите, но я не понял, к кому вы обращались, -- ответил Исаев. --
У меня еще пока есть имя... Имена, точнее говоря... Да, в Югославии я
выполнял задания командования также под псевдонимом Юстас.
Мальков зачитал:
-- "Единственно реальной силой в настоящее время является товарищ Тито
(Броз), пользующийся непререкаемым авторитетом среди коммунистов и
леворадикаль-ной интеллигенции..." Это вы писали?
-- Да. .
-- Настаиваете на этом и сейчас?
-- Конечно.
Мальков протянул вторую папку Аркадию Аркадьевичу:
-- Дайте ему на опознание подпись... Если опознает, пусть подтвердит.
Аркадий Аркадьевич быстро подошел к Исаеву, положил перед ним папку, в
которой была сделана прорезь, вмещавшая в себя немецкую подпись --
"Штирлиц".
-- Ваша? Или фальсификация?
-- Моя.
-- Уд