, казалось
ей  каким-то  сном: громадная поляна была охвачена живым кольцом из огней, а
за  ними  поднималась  зубчатая стена векового бора. Святые могилки занимали
центр  поляны,  и  около них теперь горели тысячи свеч. Пред своими аналоями
кучками  толпились  богомольцы одного согласия: поповцы у своих исправленных
попов,  беспоповцы  у  стариков и стариц, поморцы у наставников. Около огней
деление   шло   по   месту   жительства:  екатеринбургские,  златоустовские,
невьянские,  шарташские,  мурмосские,  самосадские, кукарские, - все сбились
отдельными  кучками. Скитские тоже разделились на артельки: анбашские особо,
заболотские  и  красноярские  особо.  Кроме  своих уральских, сошлись сюда и
"чужестранные"  -  из-под  Москвы, с Поволжья, из дальних сибирских городов.
Белое  пятно оказалось большою палаткой, в которой засел какой-то начетчик с
Иргиза.   Слышалось   протяжное   пение,  а  скитские  головщицы  вычитывали
наперебой.
     Таисья  переходила  от  одной  кучки к другой и напрасно кого-то хотела
отыскать,  а спросить прямо стеснялась. Нюрочка крепко уцепилась ей за руку,
- она едва держалась на ногах от усталости.
     - Погоди,  милушка, погоди, касаточка, - уговаривала ее Таисья шепотом.
- Вон сколько народу, не скоро разыщешь своих-то.
     Их догнал старик Основа и, показав головой на Нюрочку, проговорил:
     - Айда  ко  мне  в  балаган,  Таисьюшка...  Вот  и  девушка  твоя  тоже
пристала, а у нас место найдется.
     Таисья  без  слова пошла за Основой, который не подал и вида, что узнал
Нюрочку  еще  на плоту. Он привел их к одному из огней у опушки леса, где на
живую  руку был сделан балаган из березовых веток, еловой коры и хвои. Около
огня  сидели  две девушки-подростки, дочери Основы, обе крупные, обе кровь с
молоком.
     - Ну,  теперь  можно  тебя и признать, барышня, - пошутил Основа, когда
подошли  к  огню.  -  Я  еще  даве, на плоту, тебя приметил... Неужто пешком
прошла экое место?
     - А  мы  через  Мурмос,  - объясняла Таисья. - Парасковья Ивановна было
увязалась с нами, да только обезножила.
     Нюрочка  познакомилась  с  обеими  девушками, - одну звали Парасковьей,
другую Анисьей. Они с удивлением оглядывали ее и улыбались.
     - Нет, я не устала, - точно оправдывалась Нюрочка. - А вы?
     - Мы  со  вчерашнего  дня  здесь,  -  объяснила  старшая, Парасковья. -
Успели отдохнуть.
     От  балагана  Основы  вид  на  всю  поляну был еще лучше, чем с берега.
Нюрочке  казалось,  что  она в какой-то громадной церкви, сводом для которой
служило  усеянное  звездами небо. Восторженно-благоговейное чувство охватило
ее  с  новою  силой,  и  слезы  навертывались  на глаза от неиспытанного еще
счастья,  точно  она  переселилась в какой-то новый мир, а зло осталось там,
далеко  позади. Эта народная молитва под открытым небом являлась своего рода
торжеством  света,  правды  и  духовной  радости.  Старик Основа так любовно
смотрел  на  Нюрочку  и все беспокоился, чем ее угостить. Одна Таисья сидела
на  земле,  печально  опустив  голову,  -  ее  расстроили  наговоры  матушки
Маремьяны.  Время  от  времени  она что-то шептала, тяжело вздыхала и качала
головой.
     Молились  всю  ночь  напролет. Не успевала кончить у могилок свой канун
одна  партия,  как  ее  сейчас  же  сменяла  другая. Подождав, когда Нюрочка
заснула,  Таисья  потихоньку вышла из балагана и отправилась в сопровождении
Основы к дальнему концу горевшей линии огоньков.
     - Соблазн, Таисья... - повторял Основа.
     - Ох,  и  не  говори, Аника Парфеныч!.. Кабы знатье, так и глаз сюда не
показала бы...
     - Мать  Енафа  совсем  разнемоглась  от  огорчения, а та хоть бы глазом
повела: точно и дело не ее... Видел я ее издальки, ровно еще краше стала.
     - А он тут?
     - Как  волк  посреди  овец  бродит...  К златоустовским пристал и все с
Гермогеном, все с Гермогеном. Два сапога - пара.
     Они  нашли мать Енафу в крайнем балагане. Она действительно сказывалась
больной  и  никого  не  принимала,  кроме  самых  близких.  Ухаживала за ней
Аглаида.
     - Змея...  змея...  змея!..  -  зашипела  мать  Енафа,  указывая Таисье
глазами на Аглаиду. - Не кормя, не поя, видно, ворога не наживешь.
     Аглаида  молчала,  как  убитая,  и  даже не взглянула на Таисью. Основа
посидел для видимости и незаметно ушел.
     - Аглаидушка,  што же это такое и в сам-то деле? - заговорила, наконец,
Таисья  дрогнувшим  от  волнения голосом. - Раньше телом согрешила, а теперь
душу загубить хочешь...
     Аглаида молчала, опустив глаза.
     - Да  ты  што  с  ней  разговариваешь-то? - накинулась мать Енафа. - Ее
надо  в  воду  бросить  - вот и весь разговор... Ишь, точно окаменела вся!..
Огнем  ее  палить, на мелкие части изрезать... Уж пытала я ее усовещивать да
молить, так куды, приступу нет! Обошел ее тот, змей-то...
     Тут  случилось  что-то  необыкновенное,  что  Таисья  сообразила только
потом,  когда  опомнилась и пришла в себя. Одно слово о "змее" точно ужалило
Аглаиду.  Она  накинулась  на  Енафу  с  целым градом упреков, высчитывая по
пальцам  все скитские порядки. Мать Енафа слушала ее с раскрытым ртом, точно
чем подавилась.
     - Вы  все  такие, скитские матери! - со слезами повторяла Аглаида. - Не
меня,  а  вас  всех  надо  утопить...  С  вами  и  говорить-то  грешно. Одна
Пульхерия  только  и  есть,  да  и та давно из ума выжила. В мире грех, а по
скитам-то  в  десять раз больше греха. А еще туда же про Кирилла судачите...
И  он грешный человек, только все через вас же, скитских матерей. На вас его
грехи и взыщутся... Знаю я все!..
     - Ну,  ну,  говори...  Пусть  Таисья  послушает!  -  подзадоривала мать
Енафа.
     - И  скажу... всем скажу!.. не спасенье у вас, а пагуба... А Кирилла не
трогайте...  он, может, побольше нас всех о грехах своих сокрушается, да и о
ваших тоже. Слабый он человек, а душа в ем живая...
     - Ты  бы  у  красноярских  девок  спросила, какая у него душа! - резала
мать  Енафа,  злобно  сверкая глазами. - Нашла тоже кого пожалеть... Змей он
лютый!
     Мать  Енафа  разгорячилась,  а  в  горячности  она  была скора на руку.
Поэтому  Таисья сделала ей знак, чтобы она вышла из балагана. Аглаида стояла
на одном месте и молчала.
     - Что  же  ты молчишь, милушка? - глухо спросила Таисья. - Все мы худы,
одна ты хороша... Ну, говори.
     - И  скажу,  все  скажу...  Зачем  ты  меня в скиты отправляла, матушка
Таисья?  Тогда  у  меня  один был грех, а здесь я их, может, нажила сотни...
Все  тут  обманом  живем. Это хорошо, по-твоему? Вот и сейчас добрые люди со
всех  сторон на Крестовые острова собрались души спасти, а мы перед ними как
представленные...  Вон  Капитолина с вечера на все голоса голосит, штоб меня
острамить. Соблазн один...
     - Так,  так...  Ах,  великий  соблазн,  Аглаида,  когда  хвост попереди
головы  очутится.  Верное  ты  слово сказала... Ты вот все вызнала, живучи в
скитах,  а  то тебе неизвестно, что домашнюю беду в люди не носят. Успели бы
и  после  разобрать,  кто у вас правее, а зачем других, сторонних смущать?..
Да  и говоришь-то ты совсем не то, о чем мысли держишь, скитскими-то грехами
ты  глаза отводишь. Молода еще, голубушка, концы хоронить не умеешь, а вот я
тебе  скажу  побольше  того, што ты и сама знаешь. Да... Кирилл-то по своему
малодушию  к  поморцам  перекинулся, ну, и тебя в свою веру оборотит. Теперь
ты  Аглаида,  а  он  тебя перекрестит Аглаей, по-поморскому все грехи на том
свете  с  Аглаиды  будут взыскиваться, а Аглая стеклышком останется... Аглая
нагрешит,  тогда  в  Агнию  перевернется  и опять горошком покатилась. И еще
тебе  скажу,  затаилась  ты  и, как змея, хочешь старую кожу с себя снять, а
того  не  подумала,  што всем отпустятся грехи, кроме Июды-христопродавца. И
сейчас  в  тебе  женская твоя слабость говорит... Ну-ко, погляди мне прямо в
глаза,  бесстыдница!..  Какие  ты  слова  сейчас  Енафе-то  выговаривала?  И
статочное  ли нам с тобой дело чужие грехи разбирать, когда в своих тонем?..
Ну, что молчишь?
     - Матушка! - взмолилась Аглаида, ломая руки.
     - Нет,  нет... - сурово ответила Таисья, отстраняя ее движением руки. -
Не  подходи и близко! И слов-то подходящих нет у меня для тебя... На кого ты
руку  подняла,  бесстыдница?  Чужие-то  грехи  мы все видим, а чужие слезы в
тайне проходят... Последнее мое слово это тебе!
     Таисья  кликнула стоявшую за балаганом мать Енафу, и Аглаида, как сноп,
повалилась  ей  в  ноги.  Это смирение еще больше взорвало мать Енафу, и она
несколько раз ударила ползавшую у ее ног девушку.
     - Свою  скитскую  змею  вырастила!  -  шипела мать Енафа. - Ну, ползай,
подколодная душа!
     - Прости  ты  ее, матушка, - молила Таисья, кланяясь Енафе в пояс. - Не
от  ума  вышло  это  самое дело... Да и канун надо начинать, а то анбашские,
гляди, кончат.
     - А  из-за кого мы всю ночь пропустили? - жаловалась мать Енафа упавшим
голосом. - Вот из-за нее: уперлась, и конец тому делу.
     - Прости, матушка, и благослови, - молила Аглаида.
     Нюрочка   проснулась   утром   от   ужасного,   нечеловеческого  крика,
пронесшегося над поляной. Она без памяти выскочила из балагана.
     - Это  красноярская  кликуша  Глафира,  -  объяснила  ей  дочь  Основы,
выбежавшая  вслед  за  ней.  -  Теперь  все кликуши учнут кликать... Страсть
господня!
     Перед  могилкой  Порфирия  страстотерпца в ужасных конвульсиях каталась
худая  и  длинная  женщина, которую напрасно старались удержать десятки рук.
Народ  обступил  ее  живою  стеной.  Никто  и голоса не подавал, и в воздухе
неслось  мерное  чтение  Аглаиды,  точно  звенела  туго натянутая серебряная
струна.  Не  успела  Глафира  успокоиться,  как  застонал  кто-то  у могилки
Пахомия  постника, и вся толпа вздрогнула от истерического плача, причитаний
и  неистовых воплей. Через полчаса у могилок билось с пеной у рта до десятка
кликуш.  Это  было так ужасно, что Нюрочка забежала в чей-то чужой балаган и
натолкнулась  на дядю Мосея, которого и не узнала сгоряча. Он спокойно сидел
у балагана и сумрачно смотрел куда-то вдаль.
     - Зачем их бьют? - стонала Нюрочка, закрыв глаза от страха.
     - Перестань дурить! - закликнул ее Мосей строго. - Бес их бьет.
     Тускло  горели тысячи свеч, клубами валил синий кадильный дым из кацей,
в  нескольких местах пели гнусавыми голосами скитские иноки, а над всем этим
чистою  нотой  звучал  все  тот  же  чудный  голос  Аглаиды!  За  ней стояла
мастерица  Таисья  и  плакала...  Не  было  сердца  у  нее на Аглаиду, и она
оплакивала  свою  собственную  слабость.  Но  что  это  такое? Голос Аглаиды
дрогнул  и  точно  порвался.  Она  делала видимое усилие, чтобы "договорить"
канун  до  конца,  но  не могла, - лицо побледнело, на лбу выступил холодный
пот,  и  ангельский  голос  погас  так  же,  как  гаснет  догорающая  свеча.
Мастерица  Таисья  инстинктивно  оглянулась  назад,  увидела  стоявших рядом
смиренного  Кирилла  и  старика  Гермогена  и  сразу  все  поняла: проклятые
поморские  волки  заели  лучшую  овцу  в  беспоповщинском стаде... На них же
смотрел  жигаль  Мосей  от  своего  балагана, и горело огнем его самосадское
сердце.  На  Крестовых островах набралось много поморцев, которые признавали
почивших   здесь   угодников.   Гермогена  избили  на  богомолье  у  могилки
о.Спиридония  именно  за  то,  что  поморцы  не  признавали его, а здесь они
расхаживали, как у себя дома, и никто не смел их тронуть пальцем.
     Вечером  в  Петров день мастерица Таисья с Нюрочкой потихоньку убралась
с островов, точно она скрывалась от какой неминучей беды.


        IX

     После  страды  семья Горбатых устроилась по-новому: в передней избе жил
Макар  с  женой  и  ребятишками,  а  заднюю занял старик Тит с женатым сыном
Фролом  да  с Пашкой. Домнушка очутилась, как говорила сама, ни на дворе, ни
на  улице  и пока устроилась в прежней избе вместе с Татьяной, благо мужья у
них  дома  появлялись  только  наездом.  Между бабами, сбегавшимися опять на
одном  дворе, постоянно возникали мелкие ссоришки, тем более что над ними не
было  железной  руки свекровушки Палагеи и они могли вздорить и перекоряться
от  свободности.  Татьяна  все-таки  отмалчивалась,  а  вздорила  Домнушка с
Агафьей.  Старик  Тит  не вмешивался в эти бабьи дела, потому что до поры до
времени  не считал себя хозяином. Вместе с покосом кончилась и его работа, и
он  опять  почувствовал  себя  лишним человеком. Впрочем, у старика завелась
одна  мысль,  которая  ему  не  давала  покоя: нужно было завести помаленьку
коней,  выправить  разную куренную снасть - дровни, коробья, топоры; лопаты,
а   там,   благословясь,   опять  углепоставщиком  сделаться.  Работа  своя,
привычная,  а  по  первопутку, гляди, большак Федор из орды воротится, тогда
бы  Тит  сам-четверт  в  курень выехал: сам еще в силах, да три сына, да две
снохи.  А  в  дому  пусть  Макар  с Артемом остаются. Мало-замало можно бы в
Туляцком  конце  дворишко-другой  присмотреть,  чтобы в отдел уйти. У добрых
людей сыновей выделяют, а тут самому приходится уходить.
     Основанием  для  всех  этих  соображений служило заготовленное в страду
сено.  По  хозяйству Макара его хватит с лишком, - всего одна коровенка, две
лошади  да  пять  овец. Одна лошадь у Макара устарела для езды по лесу, и он
все  хотел  променять  ее, чтобы добыть получше, - вот бы и лошадь осталась,
кабы  Макар  прямо  купил  себе  новую.  Другую  бы  можно  было справить из
задатка,  когда  стали  бы  в конторе подряд брать, а третью прихватили бы в
долг.  На  трех-то  лошадях  можно  вывезти коробьев двести угля. Теперь Тит
берег  сено,  как  зеницу ока, - в нем схоронено было все будущее разоренной
переселением  в орду семьи. Кстати у свата Коваля жеребенок по третьему году
есть  -  поверит сват и в долг. Пока Фрол робил на домне, но все это было не
настоящее,  не  то, чего хотелось Титу. Главное, жаль было Титу отпускать на
фабрику Пашку: малыш как раз набалуется.
     Своих   хозяйственных  соображений  старый  Тит,  конечно,  не  доверял
никому,  но  о  них чутьем догадалась Татьяна, сгоревшая на домашней работе.
Она  с  первого  разу  приметила,  как  жадничал  на  сене  старик  и как он
заглядывал  на  состарившуюся  лошадь  Макара, и даже испугалась возможности
того,  что  опять  восстановится  горбатовская  семья  в  прежней силе. Ведь
старому  Титу  только  бы  уйти  в  курень, а там он всех заморит на работе:
мужики  будут рубить дрова, а бабы окапывать землей и дернать кученки. А как
поднимется  Тит, тогда опять загонит всех снох под голик, а Татьяну и совсем
сморит.
     - Ишь,  старый  пес,  чего удумал! - удивлялась Домнушка, когда Татьяна
объяснила  ей затаенные планы батюшки-свекра. - Ловок тоже... Надо будет его
укоротить.
     - И  то  надо,  а то съест он нас потом обеих с тобой... Ужо как-нибудь
поговори  своему  солдату, к слову замолви, а Макар-то прост, его старик как
раз обойдет. Я бы сказала Макару, да не стоит.
     Подстроив  Домнушку,  Татьяна  при  случае  закинула словечко и младшей
снохе  Агафье,  которая  раньше над ней форсила. С ней ссорилась Домнушка, а
Татьяна дружила, точно раньше ничего и не было.
     - Вот  погляди,  старик-то  в  курень  собирается вас везти, - говорила
Татьяна  молодой  Агафье.  -  Своего  хлеба  в  орде ты отведала, а в курене
почище  будет:  все равно, как в трубе будешь сидеть. Одной сажи куренной не
проглотаешься...  Я  восемь  зим изжила на Бастрыке да на Талом, так знаю. А
теперь-то тебе с полугоря житья: муж на фабрике, а ты посиживай дома.
     Вышедшая  из  богатой  семьи,  Агафья  испугалась серьезно и потихоньку
принялась  расстраивать  своего  мужа  Фрола,  смирного  мужика, походившего
характером  на  большака  Федора.  Вся  беда  была в том, что Фрол по старой
памяти боялся отца, как огня, и не смел сказать поперек слова.
     - Ты  и  молчи,  -  говорила  Агафья. - Солдат-то наш на што? Как какой
лютой  змей... Мы его и напустим на батюшку-свекра, а ты только молчи. А я в
куренную  работу  не  пойду...  Зачем  брали сноху из богатого дому? Будет с
меня и орды: напринималась горя.
     Одним   словом,   бабы   приготовили  глухой  отпор  замыслам  грозного
батюшки-свекра.  Ждали  только  Артема, чтобы объяснить все. Артем приехал с
Мурмоса  около  Дмитриевой  субботы,  когда  уже  порошил  снег.  Макар тоже
навернулся  домой,  -  капканы  на  волков  исправлял. Но бабьи замыслы пока
остались  в  голове,  потому что появился в горбатовском дому новый человек:
кержак Мосей с Самосадки. Его зазвал Артем и устроил в передней избе.
     - Вместе  под  Горюном  робили,  -  говорил  Артем. - Нашего хлеба-соли
отведай,  Мосей.  Что  мочегане, что кержаки - все одно... Нечего нам друг с
дружкой делить.
     Артем  точно  обошел  кержака  Мосея, который даже и про свой Кержацкий
конец  забыл.  Сидит  в избе да с солдатом разговоры разговаривает, а солдат
перед  ним  мелким бесом рассыпается. Обошел он и брата Макара, который тоже
все  по  его  делает.  Что  нужно было Артему от кержака - бабы ума не могли
приложить.  Одно  оставалось:  видно, Артем вместе с Мосеем мокрую пшеницу у
Груздева  с  убившего  каравана  под  Горюном  воровали,  не иначе. Домнушка
проболталась,  что муж привез много денег, а где их взять? Уж это верно, что
вместе  ихнее  дело  было, а вот теперь солдат и компанится с кержаком. Раза
два солдат водки покупал и угощал Мосея.
     - Вот  в  гости  к  твоему  братцу, к Петру Елисеичу в Крутяш пойдем, -
шутил Артем.
     - Отрезанный  ломоть  он,  вот  што,  -  угрюмо  отвечал Мосей. - Он на
господскую руку гнет.
     Макар  тоже заметно припадал к Мосею, особенно когда разговор заходил о
земле.  Мосей  не  вдруг  распоясывался, как все раскольники, и сначала даже
косился  на  Макара,  памятуя  двойную обиду, нанесенную им кержакам: первая
обида - круг унес на Самосадке, а вторая - испортил девку Аграфену.
     - Ваши-то  мочегане  пошли  свою  землю  в орде искать, - говорил Мосей
убежденным  тоном,  -  потому  как народ пригонный, с расейской стороны... А
наше  дело  особенное:  наши деды на Самосадке еще до Устюжанинова жили. Нас
неправильно  к  заводам  приписали  в казенное время... И бумага у нас есть,
штобы  обернуть  на  старое.  Который  год  теперь собираемся выправлять эту
самую  бумагу, да только согласиться не можем промежду себя. Тоже у нас этих
разговоров весьма достаточно, а розним...
     - Значит, обнадеживают, которые есть знающие? - спрашивал Макар.
     - Правильная  бумага,  как  следовает...  Так  и  прозванье  ей:  ак. У
Устюжанинова  свой  ак,  у нас свой. Беспременно землю оборотим на себя, а с
землей-то  можно  жить:  и  пашенку  распахал,  и  покос  расчистил,  и репы
насеял...  Ежели,  напримерно, выжечь лес и по горелому месту эту самую репу
посеять,  так  урождай страшенные бывают, - по шляпе репа родится и слатимая
такая  репа.  По  скитам  завсегда  так  репу сеют... По старым-то репищам и
сейчас знать, где эти скиты стояли.
     - А мочеганам уж, значит, насчет земли шабаш? - любопытствовал Макар.
     - Окончательно, потому народ пригонный.
     - Ежели бы мы и свой ак добыли?
     - Все  единственно...  Уставную  грамоту  только не подписывайте, штобы
надел  получить,  как  в  крестьянах.  Мастеровым  надела  не должно быть, а
которые  обращались  на вспомогательных работах, тем выйдет надел. Куренным,
кто  перевозкой  займовался,  кто дрова рубил, - всем должен выйти надел. На
Кукарских заводах тоже уставную-то грамоту не подписывают.
     В  голове  Макара  эта мысль о земле засела клином. Смутно сказался тот
великорусский  пахарь,  который еще жил в заводском лесообъездчике. Это была
темная  тяга к своей земле, которая прошла стихийною силой через всю русскую
историю.
     Солдат  Артем  только  слушал  эти  толки о земле, а сам в разговоры не
вступался.  Он думал свое и при случае расспрашивал Мосея о скитах. Уляжется
вечером на полати с Мосеем и заведет речь.
     - И  в скитах так же живут, - неохотно отвечал Мосей. - Те же люди, как
и  в  миру,  а  только название одно: скит... Другие скитские-то, пожалуй, и
похуже  будут мирских. Этак вон сибирские старцы проезжали как-то по зиме...
С  Москвы  они, значит, ехали, от боголюбивых народов, и денег везли с собой
уйму.
     - А много денег?
     - Большие  тысячи,  сказывают...  Ну, их, значит, старцев, и порешили в
лесу  наши  скитские,  а деньги себе забрали. Есть тут один такой-то инок...
Волк  он,  а  не инок. Теперь уж он откололся от скитов и свою веру объявил.
Скитницу  еще за собой увел... Вот про него и сказывают, что не миновали его
рук убитые-то сибирские старцы.
     - А как его звать, убивца-то?
     - Кириллом  прежде  звали,  а  ноне он перекрестился и свою полюбовницу
тоже  перекрестил.  В  лесу  с  ей и живет... Робенка, сказывают, прижил. Да
тебе-то какая печаль? Вот еще пристал человек, как банный лист.
     - А  может,  я  сам  тоже  хочу  в  скиты  уйти?  - отшучивался солдат,
ворочаясь с боку на бок. - Вот Домна помрет, ну, я тогда и уйду в лес...
     - Перестань  зря  молоть, - оговаривал его степенный Мосей, не любивший
напрасных слов. - Одно дело сказать, а другое и помолчать.
     Старый  Тит  прислушивался  к  разговорам кержака издали, а потом начал
подходить  все ближе и ближе. Что же, хоть он и кержак, а говорит правильные
слова.  Солдат  Артем поглядывал на родителя и только усмехался. По куренной
работе  Тит  давно  знал  Мосея, как и других жителей, но близких сношений с
кержаками  старательно  избегал. Титу нравилось то, что Макар как будто гнет
тоже  к  своей земле, к наделу. Только вот проклятый солдат замешался совсем
не к числу. Раз, когда было выпито малым делом, Тит вмешался и в разговор:
     - Ты,  этово-тово,  Мосей,  правильно, хоть и оборачиваешь на кержацкую
руку.  Нельзя  по-ихнему-то,  по-заводскому, думать... Хозяйством надо жить:
тут  тебе телушка подросла, там - жеребенок, здесь - ярочка. А первое дело -
лошадь. Какой мужик, этово-тово, без лошади?
     - Лошадь,  говоришь, родитель, нужно? - подзадоривал солдат, подмигивая
Макару.
     - Обнакновенно...  Да  ты  чего,  этово-тово,  зубы-то скалишь, шишига?
Тебе дело говорят... Вот и Мосей то же скажет.
     - Ишь, как расстарался-то! - поддразнивал Артем. - Туда же, кричит...
     - Да  ты  с  кем разговариваешь-то? - накинулся на него Тит с внезапным
ожесточением. - Я не погляжу, што ты солдат...
     Рассвирепевший  старик  даже  замахнулся  на  солдата,  но тот спокойно
отвел грозную родительскую руку и заговорил:
     - Родитель  ты  наш  любезный, и што это какая в тебе злость? Вот сядем
рядком  да  поговорим  ладком...  У тебя на уме опять курень, - я, родитель,
все  могу  понимать.  Ты еще, может, не успел и подумать, а я уж вперед тебя
понимаю.  Так  ведь  я  говорю?  Ну,  сделаем  мы тебе удовольствие, заведем
коней,  всю  куренную  снасть,  и  пойдет опять каторжная работа, а толку-то
никакого.  Одна маета... И брательников замотаешь, и снох тоже. Тебя же бабы
и  учнут  корить.  И  чего тебе, родитель, надо? Пока живи, а вперед увидим.
Погоди  малость,  заживем  и почище... Так я говорю? Тебя же жалею, родитель
наш любезный!
     - Не  ладно  ты,  этово-тово,  -  бормотал  Тит,  качая  своею  упрямою
маленькою головкой. - Обижаешь ты меня, Артем.
     - Будет,  родитель,  достаточно  поработано,  а  тебе пора и отдохнуть.
Больно  уж  ты  жаден  у  нас  на  работу-то... Не такие твои года, штобы по
куреням маяться.
     Тит  понимал,  что  все  его расчеты и соображения разлетелись прахом и
что  он  так  и  останется  лишним человеком. Опустив голову, старик грустно
умолк,  и по его сморщенному лицу скатилась непрошенная старческая слезинка.
Ушиб его солдат одним словом, точно камнем придавил.


        X

     Гуляет  холодный  зимний  ветер  по  Чистому  болоту,  взметает снег, с
визгом  и  стоном катится по открытым местам, а в кустах да в сухой болотной
траве  долго  шелестит и шепчется, точно чего ищет и не находит. Волки, и те
обходят  Чистое  болото:  нечего  взять здесь острому волчьему зубу. А между
тем  по  суметам идет осторожный легкий след, точно прошел сам леший: вместо
ног  на  снегу  отпечатались  какие-то ветвистые лапы. Непривычный глаз и не
заметит,  пожалуй,  ничего.  След путается, делает петли, а потом и приведет
на  островок,  заросший гнилым болотным березняком, сосной-карлицей, кривыми
горными  елочками. Издали островок не отличишь в болотной заросли, а ближе в
снегу  чернеет что-то, не то волчье логово, не то яма, в какой сидят смолу и
деготь.  Под  саженным сугробом снега спряталась избушка-землянка, в которой
перебивается  теперь  бывший  заболотский инок Кирилл, а теперь Конон. С ним
живет  в  избушке  сестра  Авгарь,  бывшая заболотская скитница Аглаида, а в
мире  Аграфена  Гущина.  С ними в избушке живет маленький сын Глеб, которому
пошел  уже  второй год. Кирилла перекрестил старик Гермоген на Святом озере,
а потом Кирилл перекрестил скитницу Аглаиду и сына Глеба.
     - Отметаются  все  твои  старые  грехи, Конон, - сказал Гермоген, кладя
руку  на голову новообращенного. - Взыщутся старые грехи на иноке Кирилле, а
раб божий Конон светлеет душой перед господом.
     Крестился  инок Кирилл на озере в самый день крещения, прямо в проруби.
Едва  не  замерз  в  ледяной воде. Сестру Авгарь окрестил он раннею весной в
том же озере, когда еще оставались забереги и лед рассыпался сосульками.
     - Будь  ты мне сестрой, Авгарь, - говорил Конон. - С женой великий грех
жить...  Адам  погиб от жены Евы, а от сестры никто еще не погибал. И на том
свете  не  будет ни мужей, ни жен, а будут только братья и сестры. В писании
сказано:  имущие  жены  в  последнее  время будут яко неимущие; значит, жена
грех,  а про сестру ничего в писании не сказано. Твои грехи остались на рабе
божией  Аграфене,  а  раба божия Авгарь тоже светлеет душой, как и раб божий
Конон.  Водой  и  духом  мы  возродились  от прежнего греха, а сейчас я тебе
духовный  брат.  Одна  наша вера правая, а остальные все блуждают, как стадо
без пастыря.
     - А мать Пульхерия? - нерешительно спрашивала Авгарь.
     - И  Пульхерия  постит  и  девствует напрасно... Я ужо и ее перекрещу в
нашу  веру,  ежели  захочет  настоящего  спасенья. Будет моя вторая духовная
сестра.
     Авгарь  подчинялась своему духовному брату во всем и слушала каждое его
слово,  как откровение. Когда на нее накатывался тяжелый стих, духовный брат
Конон  распевал  псалмы  или  читал  от  писания.  Это  успокаивало духовную
сестру,  и  ее  молодое  лицо  точно  светлело.  Остальное  время уходило на
маленького  Глеба,  который  уже  начинал бодро ходить около лавки и детским
лепетом называл мать сестрой.
     - На  том  свете  не  будет ни родителей, ни детей, - объяснял Конон. -
Глеб тебе такой же духовный брат, как и я... Не мы с тобой дали ему душу.
     На  Чистом  болоте  духовный  брат  Конон  спасался  с духовкою сестрой
Авгарью  только  пока,  -  оставаться вблизи беспоповщинских скитов ему было
небезопасно.  Лучше  бы  всего  уехать  именно  зимой,  когда  во  все концы
скатертью  дорога,  но  куда  поволокешься  с  ребенком на руках? Нужно было
"сождать",  пока  малыш  подрастет,  а  тогда и в дорогу. Собственно говоря,
сейчас  Конон  чувствовал  себя  прекрасно. С ним не было припадков прежнего
религиозного  отчаяния,  и  часто,  сидя  перед  огоньком  в каменке, он сам
удивлялся себе.
     - Каков  я  был  человек,  сестра Авгарь? - спрашивал он и только качал
головой. - Зверь я был, вот что...
     - И  то  зверь,  - соглашалась сестра Авгарь. - Помнишь, как завез было
меня на Бастрык-то?
     - Да  это што: сущие пустяки! То ли бывало... Как-то сидел я одно время
в  замке,  в  Златоусте.  За беспаспортность меня усадили, ну, потом беглого
солдата  во  мне  признал  один  ундер...  Хорошо.  Сижу  я в таком разе под
подозрением,  а со мной в камере другой бродяга сидит, Спиридон звать. Он из
Шадринского  уезда...  То,  се, разговорились. Тоже, значит, в бегах состоял
из-за  расколу:  бросил  молодую  жену,  а  сам  в лес да в пещере целый год
высидел.  Голодом  хотел  себя  уморить...  Ну,  сидим  мы,  а  Спиридон мне
рассказывает  про все - и про жену, и про родню, и про деревню. Запала тогда
мне  мысль  превращенная...  Как  бежал из замка, сейчас в Шадринский уезд и
прямо  в  ту  деревню,  из  которой  Спиридон.  Пожил там с неделю, вызнал и
сейчас  к  жене  Спиридона  вечерком  прихожу:  "Я  и  есть  твой  самый муж
Спиридон".  Бабенка молодая, красивая из себя, а как увидела меня, так вся и
помушнела.  Жила-то  она  с матерью да с ребятами и себя содержала честно, а
тут  вдруг  чужой  человек  мужем называется. Ну, всполошилась моя баба, а я
робят   ласкаю   и   совсем,  значит,  по-домашнему,  как  настоящий  муж...
Бабенка-то  головой  только  вертит,  не  муж  и  кончено, а старуха мать по
древности  лет совсем помутилась в разуме и признала меня за Спиридона. Дело
к  ночи  пришло, бабенка моя уж прямо на дыбы... Боится тоже за свою женскую
честь.  Мать  ее  уговаривает,  а она свое толмит. Тогда на меня отчаянность
напала:  "Пойдем,  говорю, в волость, там старички меня признают..." Пошли в
волость,  народ сбежался, глядят на меня. Есть во мне Спиридоновы приметы, а
все-таки  сумлеваются.  Тогда  я  водки выставил старикам, а жене при всех и
говорю  такую  примету,  про которую только старухи знали. Ну, тут она уж не
вытерпела,  упала  мне  в ноги и повинилась, что вполне подвержена мужу... И
старички  присудили ее мне: волей не пойдет, силом уводи и што хошь делай. А
я  еще  днем  наказал  старухе истопить баню; все, значит, честь-честью, как
заправский  муж.  Пошли  мы  в баню с женой... Притихла и только вздыхает. И
после  бани  ничего,  молчит.  Хорошо...  Только  утром моя любезная жена на
дыбы:  "Нет,  не  муж  ты  мне,  не  Спиридон!.."  Я  ее  за  волосы,  а она
простоволосая  на  улицу  и  ревет,  как зарезанная. Сбежался народ, оцепили
избу  и  меня,  раба  божия, в волость да в темную. Едва на четвертый день я
бежал  из  волости-то...  Спроси  ты  меня  сейчас,  Авгарь,  для чего я это
делал?..  Вот  какой  лютой  зверь  был смиренный Заболотский инок Кирилл!..
Страха  во  мне  не  было, а одна дерзость: мало своих-то баб, - нет, да дай
обесчещу у всех на глазах честную мужнюю жену.
     - А настоятеля, отца Гурия, ты убил? - тихо спрашивает Авгарь.
     - Нет, не я...
     - Знаю, что не ты, а заболотский инок Кирилл.
     Не  один  раз  спрашивала  Авгарь про убийство отца Гурия, и каждый раз
духовный  брат  Конон  отпирался.  Всю  жизнь  свою  рассказывал, а этого не
признавал,  потому  что  очень  уж  приставала к нему духовная сестра с этим
Гурием. Да и дело было давно, лет десять тому назад.
     - Я  еще  подростком  была,  как  про  отца  Гурия  на Ключевском у нас
рассказывали,  -  говорила  сестра Авгарь. - Мучили его, бедного, а потом уж
убили.  Серою  горючей  капали по живому телу: зажгли серу да ей и капали на
отца Гурия, а он истошным голосом молил, штобы поскорее убили.
     - Вот  и  врут все ваши ключевские! - не утерпел духовный брат Конон. -
Это самое дело знает одна мать Енафа да...
     - Да смиренный инок Кирилл.
     - Ну, он знает, а ключевские все-таки врут... Совсем дело не так было.
     - А как?
     - А я почем знаю?
     - Ежели  говоришь,  што  не  так,  значит  знаешь  как. Серою зажженной
капали вы с Енафой на отца Гурия, а он слезно о смерти своей молил.
     - Вот  и  врешь,  сестра! Отец-то Гурий сам бы всякого убил... Росту он
был  высокого, в плечах - косая сажень, а рука - пудовая гиря. Сказывали про
него,  что  он  с  каторги  бежал,  а  потом  уж  поселился  у  нас. Я с ним
познакомился  в  скиту у Енафы. Здоровенный старичище, даром что седой весь,
как  лунь.  Слабость у него большая была к женскому полу... С него Енафа и в
дело  пошла:  он ее и выучил всему, значит, Гурий. Жил с ней... Федосья-то у
Енафы  от  Гурия.  Ну,  а  потом промежду них вздор пошел, тоже из-за баб...
Уедет  Гурий  и  кантует  где-нибудь  на  стороне, а Енафа в скиту его грехи
замаливает  да  свою  душу  спасает.  Конечно,  баба она была в соку, бес ее
смущает,  а  тут  смиренный  заболотский  инок  Кирилл подвернулся. Гурий-то
пронюхал  да  инока Кирилла за честные власы. До полусмерти уходил... Затаил
смиренный  Кирилл  смертную злобу на отца Гурия и три года оную воспитывал в
себе.  Все  ждал  случая...  Случилось  им  пойти  вместе  в лес за дровами.
Пришли.  Подходит  инок  Кирилл  с  топором  к  отцу Гурию и говорит: "Отче,
благослови!"  Только  поднял  отец Гурий правую руку с крестом, а Кирилл его
топором  прямо  по  лбу  и  благословил.  Даже  не  дохнул старик, точно его
молоньей  ушибло.  Только  и  всего  дела было, сестра моя духовная. А потом
Кирилл  привязал  камень  отцу  Гурию  на  шею  да в окно на Чистом болоте и
спустил...
     - Так это верно, что ты его убил? - в ужасе спрашивала Авгарь.
     - Не  я,  сестра,  а  заблудший  инок  Кирилл...  зверь  был  в  образе
человека. А только серой отца Гурия не пытали... Это уж врут.
     Убитый  о.Гурий  так  и  засел  в  голове сестры Авгари, и никак она не
могла   выкинуть   его  из  своих  мыслей.  Несколько  раз  она  принималась
расспрашивать  духовного  брата  про этого старика, но духовный брат отперся
от  своих  слов  начисто,  а  когда  Авгарь  стала  его  уличать,  больно ее
поколотил.
     Особенно  по  ночам  мучилась Авгарь. Все ей казалось, что кто-то ходит
около  избушки,  а  вдали  раздаются  и  стоны,  и  плач,  и дикий хохот. Ей
делалось  вдруг так страшно, что она не смела дохнуть. Ведь это он, о.Гурий,
ходит.  Его  душа  тоскует.  Не  успел  он  и  покаяться перед смертью, да и
похоронить  его  никто  не  похоронил.  Вот  он и бродит по ночам, ищет свою
могилку.  Странное  что-то  делалось  с  Авгарью: она по целым неделям точно
застывала  и  ничего не думала, то не находила места от какого-то смутного и
тяжелого  раздумья.  Новое  согласие  духовных братьев и сестер несколько ее
успокоило,   но   оставалась   неопределенная   тоска.   Скитская  жизнь  ей
опротивела,  как  и  жизнь  в  миру.  Везде грех, человеконенавистничество и
неправда.  Друг  дружку  обманывают.  А  всех  несчастнее бабы. Куда баба ни
повернется,  тут  ей  и  грех. Только и спасенья, когда состарится. Духовный
брат  Конон  порассказал про скитниц: ни одной-то нет праведной, кроме самых
древних  старушек.  На  что крепкая мастерица Таисья, а и та приняла всякого
греха  на  душу,  когда  слепой  жила  в  скитах. С тем же Кириллом грешила.
Какое-то  отчаяние  охватывало душу Авгари, и она начинала ненавидеть и свою
молодость,  и  свою  красоту,  и свой голос. Еще на богомольях она замечала,
как  все заглядывались на нее, а стоило ей самой взглянуть ласковее - грех и
тут.
     Маленький  духовный  брат  Глеб  рос  каким-то  хилым и молчаливым, как
осенняя  поздняя  травка.  Мать  часто  подолгу  вглядывалась  в него, точно
старалась  узнать в нем другого ребенка, того несчастного первенца, которого
она  даже  и  не  видала.  Тогда  скитницы не дали ей и взглянуть на него, а
сейчас  же  отправили  в  Мурмос.  Куда  он  девался,  Авгарь так и не могла
допытаться.  Она не могла его забыть, а маленького духовного брата совсем не
любила.  Особенно  сильно  стала  задумываться  Авгарь, когда узнала, как ее
духовный  брат Конон убил о.Гурия. Все тосковала Авгарь, убивалась и плакала
потихоньку, а наконец не вытерпела и накинулась на Конона:
     - Это ты, змей, убил его...
     - Кого убил? - удивился Конон.
     - Моего  сына  убил...  Того,  первого...  -  шептала Авгарь, с яростью
глядя  на  духовного брата. - И отца Гурия убил и моего сына... Ты его тогда
увозил в Мурмос и где-нибудь бросил по дороге в болото, как Гурия.
     Это  был  какой-то  приступ  ярости,  и  Авгарь так и лезла к духовному
брату  с  кулаками.  А когда это не помогло, она горько заплакала и кинулась
ему в ноги.
     - Успокой  ты мою душу, скажи... - молила она, ползая за ним по избушке
на  коленях.  -  Ведь  я  каждую  ночь  слышу, как ребеночек плачет... Я это
сначала  на  отца  Гурия  думала,  а потом уж догадалась. Кононушко, братец,
скажи  только одно слово: ты его убил? Ах, нет, и не говори лучше, все равно
не  поверю...  ни одному твоему слову не поверю, потому что вынял ты из меня
душу.
     - Бес  смущает...  бес смущает... - бормотал Конон, начиная креститься.
-  Ребенка  я  в  Мурмос  свез,  как  и других. Все знают, и Таисья знает на
Ключевском...


        XI

     Ночь.  Низкие  зимние  тучи  беспрерывною  грядой  несутся так близко к
земле,  что  точно задевают верхушки деревьев. Сыплется откуда-то сухой, как
толченое  стекло,  снег,  порой  со  стоном  вырвется холодный ветер и глухо
замрет,  точно  дохнет  какая-то страшная пасть, которую сейчас же и закроет
невидимая  могучая рука. Авгарь лежит в своей избушке и чутко прислушивается
к  каждому  шороху,  как насторожившаяся птица. Вот храпит на печке духовный
брат  Конон, вот ровное дыхание маленького брата Глеба, а за избушкой гуляет
по Чистому болоту зимний буран.
     - Конон, слышишь?.. - шепчет Авгарь, затаив дыхание.
     - А,  что?..  -  бормочет  сквозь сон духовный брат; он спит чутко, как
заяц.
     - Опять стонет кто-то в болоте.
     - Пусть его стонет. Сотвори молитву и спи.
     - И ребеночек плачет... Слышишь? Нет, это стонет отец Гурий.
     Духовный  брат  Конон  просыпается.  Ему так и хочется обругать, а то и
побить  духовную сестру, да рука не поднимается: жаль тоже бабенку. Очень уж
сумлительна  стала. Да и то сказать, хоть кого боязнь возьмет в этакую ночь.
Эх,  только  бы  малость Глеб подрос, а тогда скатертью дорога на все четыре
стороны.
     - А  ты  голову  заверни,  да  и  спи, - советует Конон, зевая так, что
челюсти  у  него  хрустят. - Как же иноки по скитам в одиночку живут? Право,
глупая.
     - Ежели меня блазнит...
     - Читай  Исусову  молитву...  Ну,  уж  и ночь, прямо сказать: волчья...
Уйдем  мы  с тобой из этих самых местов, беспременно уйдем. В теплую сторону
проберемся,  к  теплому  морю.  Верно  тебе  говорю!  Один человек с Кавказу
проходил,  тоже из наших, так весьма одобрял тамошние места. Первая причина,
говорит,  там  зимы  окончательно  не  полагается:  у нас вот метель, а там,
поди,  цветы  цветут.  А вторая причина - произрастание там очень уж чудное.
Грецкий  орех  растет,  виноград,  разное чудное былие... Наших туда ссылали
еще в допрежние времена, и древлее благочестие утверждено во многих местах.
     - А турки где живут?
     - Турки  -  другое. Сначала жиды пойдут, потом белая арапия, а потом уж
турки.
     - А до Беловодья далеко будет?
     - Эк  куда махнула: Беловодье в сибирской стороне будет, а турки совсем
наоборот.
     - Пульхерия  сказывала,  што  в  Беловодье  на  велик  день  под землей
колокольный звон слышен и церковное четье-петье.
     - Ну,  это  не в Беловодье, а на расейской стороне. Такое озеро есть, а
на  берегу стоял святый град Китиш. И жители в нем были все благочестивые, а
когда  началась  никонианская пестрота - святой град и ушел в воду. Слышен и
звон  и  церковная служба. А мы уйдем на Кавказ, сестрица. Там места нежилые
и   всякое  приволье.  Всякая  гонимая  вера  там  сошлась:  и  молоканы,  и
субботники,  и  хлысты... Тепло там круглый год, произрастание всякое, наших
братьев и сестер найдется тоже достаточно... виноград...
     Последние  слова  духовный  брат  проговорил уже сквозь сон и сейчас же
захрапел.  Авгарь  опять  прислушивалась  к  завыванию ветра и опять слышала
детский  плач,  стоны  о.Гурия  и чьи-то безответные жалобы. Видно, так и не
уснуть  ей, пока не займется серое зимнее утро. Но что это такое?.. В полосу
затишья,  между  двумя  порывами ветра, она ясно расслышала скрип осторожных
шагов.  Кто-то  невидимый  приближался  к  избушке,  и  Авгарь похолодела от
охватившего  ее  ужаса.  Она  хотела  крикнуть  и разбудить Конона, но голос
замер  в  груди.  А  шаги  были  все  ближе...  Авгарь  бросилась  к  печи и
растолкала Конона.
     - Ну тебя!.. - бормотал духовный брат.
     - Идут  сюда! - не своим голосом шептала Авгарь, прислушиваясь к скрипу
снега. - Слышишь? Уж близко...
     - И  то  идут,  -  согласился  Конон.  -  Надо  полагать, кто-нибудь из
скитских заплутался.
     Шаги  уж  были  совсем  близко.  Все  затихло. Потом донесся сдержанный
говор нескольких голосов.
     - Ужо вздуй-ко огня, - шепнул Конон, быстро вскакивая.
     Пока  Авгарь  возилась  у  печки, добывая из загнеты угля, чтобы зажечь
самодельщину спичку-серянку, чьи-то тяжелые шаги подошли прямо к двери.
     - Кто  там  крещеный?  -  окликнул Конон, вставая за косяк в угол, - на
всякий случай он держал за спиной топор.
     - Свои  скитские, - послышался мужской голос за дверью. - Заплутались в
болоте. Пустите погреться.
     - А сколько вас?
     - Сам-друг.
     - Што больно далеко заехали?
     Авгарь,  побелевшая  от  ужаса,  делала  знаки,  чтобы Конон не отворял
двери,  но  он  только  махнул  на  нее  рукой.  Дверь  была  без  крючка  и
распахнулась  сама,  впустив  большого  мужика в собачьей яге*. За ним вошел
другой, поменьше, и заметно старался спрятаться за первым.
     ______________
     * Яга - шуба вверх мехом. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.)

     - Мир  на  стану,  -  проговорил  первый и, не снимая шапки, кинулся на
Конона.
     Завязалась  от