в издаваемые в те годы законы, так как они определяли жизнь не только каждого из работников, но и жизнь наших семей, близких родственников, друзей и знакомых. Эти законы определяли облик и характер жизни нашего поколения. Их нужно было хорошо помнить, чтобы не подвергнуть себя неизбежному уничтожению. "Великий страх" наступил не сразу. Он подкрадывался медленно и постепенно и хватал нас исподтишка. В какой-то момент интеллигенция, оставшаяся в СССР для того, чтобы работать и "строить социализм" в России, внезапно почувствовала себя чем-то вроде покоренного народа, завоеванного нашествием победителей, "варваров" по концепции О.Э.Мандельштама. Но бежать куда-либо было уже невозможно: границы страны уже были на запоре. Как свидетель событий истории тридцатых годов, я могу выделить два этапа в развитии "великого страха". Первый - это этап 1930-1934 гг. (от XVI съезда ВКП(б) до убийства С.М.Кирова 1 декабря 1934 года), когда устрашение (терроризация) было направлено главным образом против крестьян, упорно не желавших идти в колхозы. Имущество их (строения, скот, инвентарь, запасы хлеба от небольшого хозяйства единоличника) конфисковались. Непокорных крестьян с их семьями вывозили в приарктические районы европейского Севера и Сибири, на Дальний Восток, в пустыни и степи Казахстана. Часть их была направлена в концлагеря и работала на новостройках промышленных предприятий, на разработке копей, на строительстве шоссейных и железных дорог и т.д.Урожай 1930 года не был собран, засуха 1931 года вызвала голод, крестьянство бросилось в города в поисках хлеба, заработка и т.д. В городах были введены карточки на хлеб, на мыло, жиры, сахар. Хотя голодавших крестьян в Москву и Ленинград старались не допускать, но я сам видел в 1931-32 г. на улицах Ленинграда прорвавшихся туда оборванных, изголодавшихся крестьян в крестьянских "свитках", с землистыми лицами, истощенных и умирающих от голода детей, просивших подаяние. Это было как бы повторением великого голода 1921 года в Поволжье. На этот раз особенно пострадала от насильственной коллективизации и голода Украина. Сколько миллионов человек там погибло, знают лишь власти! Пострадали и родственники моего отца, крестьяне, о судьбе которых я узнал в 1932-33 гг, Но голод и массовые ссылки заставили крестьянство к концу 1935 года подчиниться насильственной коллективизации. Его открытое сопротивление коллективизации было сломлено. Оно "приняло" колхозы и вошло в них, усвоив в колхозных работах методы итальянской забастовки и обрабатывая с честным, а не показным усердием лишь разрешенные членам колхозов индивидуальные земельные участки (огороды). С этих огородов они кормились и жили. Другой категорией населения, пострадавшей в период 1930-1934 гг. была старая инженерно-техническая интеллигенция. Она позволяла себе критику и возражения против "скоростных методов" коллективизации и индустриализации. Она, например, считала планы первой пятилетки завышенными, невыполнимыми. Ее робкие возражения против темпов и уровней пятилетки были объявлены "вредительством". Ее сделали "козлом отпущения" за ошибки властей. Мало того, нужно было скомпрометировать ее знания и опыт для того, чтобы облегчить создание собственной "пролетарской" технической и гуманитарной интеллигенции, набранной "от станка и от сохи" и верной "генеральной линии партии". Так были организованы с началом первой пятилетки первые судебные процессы против вредителей - Шахтинский (в 1928 г. в Донбассе), "Промпартии" (якобы созданной профессором Рамзиным для захвата власти) , Громановский ("вредительство" в Госплане), "Кондратьевщина" (защита в Наркомземе кулачества) и др. Какова была подлинная вина судимых на этих процессах, общество могло судить лишь по официальным обвинительным актам, печатавшимся в газетах. Но вот признание Е.В.Тарле, арестованного в 1930 году по процессу "Промпартии". "Промпартия" во главе с профессором Рамзиным якобы организовала правительство "технократов", которое должно было стать у власти после падения советской власти. Главой правительства должен был стать Рамзин, академику Е.В.Тарле будто бы предназначался портфель министра иностранных дел. Тарле был арестован и после обязательной отсидки в тюрьме, пока шло следствие, был судим и отправлен в ссылку в Алма-Ату, где он стал профессором истории нового времени в только что организованном Казахском Университете. В 1936 году Тарле был возвращен в Ленинград. Работникам кафедры новой истории Ленинградского Университета, где в это время начал работать и я, Тарле рассказал, как его допрашивал следователь ГПУ в 1930 году. Следователь обвинил Евгения Викторовича в том, что он согласился принять портфель министра иностранных дел в будущем кабинете Рамзина. "Помилуйте, - возразил Тарле, - я в первый раз в жизни об этом слышу, Рамзина я не знаю, с ним не знаком, и никто мне портфеля министра иностранных дел не предлагал. Впервые слышу об этом предложении от вас". "Ах так, - не смущаясь, возразил следователь, - значит Рамзин и его промпартия были настолько убеждены в вашем согласии быть у них министром, что даже не спрашивал вас". Второй этап террора продолжался в период 1935- 1941 гг. - от убийства С.М.Кирова до Второй мировой войны и нападения гитлеровской Германии на СССР, когда механизм террора был пущен "на полный ход" и истребление "непокорных" и "инакомыслящих" проводилось в массовых масштабах. Именно к этому этапу можно применить к интеллигенции слова Глумова (Салтыков-Щедрин "Современная идиллия") о "безвременьи" 70 годов XIX в.: "Надо погодить". Это значило - надо закупориться на своих нескольких квадратных метрах жилплощади и ждать перемен. А пока обстоятельства не переменятся, советскому обывателю, находящемуся под таким надзором "соглядатаев", который не снился Александрам и Николаям в России XIX века, оставалось только играть в карты или "забивать козла" в домино, пить водку, "терять образованность" и "обрастать шерстью", "добру и злу внимая равнодушно". Так советские граждане постепенно превращались в безликое стало в "Мы", которое предсказал еще в 1920 г. Е.И.Замятин в своем романе. Программа Сталина сводилась, как известно, к построению социализма в одной стране - в Советской России. Она нашла выражение в скоростной индустриализации страны, в скоростной коллективизации крестьянства и в создании новой пролетарской рабочекрестьянской интеллигенции, верной "сталинскому пути". Не буду повторять уже давно известные рассказы о том, что такое "индустриализация" и "коллективизация" и как их проводили в Советском Союзе. Ведь я принимал участие, так сказать, в "третьей части программы Сталина" - в создании новой интеллигенции - сначала как преподаватель (1930-1931), а затем как профессор, читавший в течение 40 лет (1930- 1971) различные курсы по экономической географии, истории народного хозяйства, экономике и новой истории Запада (1840-1918) в ленинградских и провинциальных вузах. За эти годы я подготовил немало студентов, ставших кандидатами и докторами наук. Я был знаком с большинством самых крупных историков и экономистов Советского Союза, в частности Ленинграда и Москвы, и достаточно хорошо знал быт, настроения и нравы преподавательского состава вузов. Точно также в процессе издания моих книг в 30-60 гг., я основательно познакомился с нравами советской редакторско-издательской кухни. С переходом в 1930 году на преподавательскую работу в вузы я бросил журналистику и ушел из реформированного и "очищенного" Союза советских писателей. Я просто не пошел на перерегистрацию - "чистку". Меня, конечно, "вычистили" бы, как мало проявившего себя писателя. Но я не жалел, во-первых, потому что не был настоящим писателем, способным написать такое произведение, которое оставило бы свой след в литературной и общественной жизни страны, а во-вторых, реформированный и "очищенный" Союз советских писателей с 30-х годов стал карикатурой на Союз писателей 20-х годов. Вместо вольной критики, веселых разговоров и шуток при обсуждении новых произведений Союз писателей стал литературной казармой, где писатели старались молчать или поменьше говорить, чтобы не сказать что-либо лишнее, не соответствующее "генеральной линии", которая все время, и притом внезапно, менялась в зависимости от международной ситуации, экономических неудач и прорывов. Друзья, сохранившие после "чистки" членский билет Союза писателей, рассказывали, что на собраниях Союза писателей царила тоскливая тишина. Никто не хотел выступать. Тогда новое правление установило новые порядки: каждый член Союза должен был сделать "творческий отчет" о своей работе в той секции, куда он был причислен, а особая комиссия из двухтрех человек, назначаемая каждый раз правлением Союза, выступала с содокладом о творческой работе отчитывающегося писателя. После этого могли высказать свое мнение отдельные члены Союза. Но обычно мало кто хотел выступить, и резюмирующую оценку давал кто-либо из членов правления Союза. От одобрительного "резюме" зависело все - рекомендация новых произведений для напечатания в журналах и в издательствах, выдача ссуд из литературного фонда, творческие авансы, творческие отпуска, места в санаториях и домах отдыха для писателей, творческие командировки, предоставление квартир и пр. Правление Союза писателей пыталось установить "творческую дисциплину" и обязательность посещения заседаний своей секции и общих собраний Союза. Появились и своего рода литературные чины - "генералы", "полковники" и "младший комсостав" от литературы. Но и тут бывали неожиданные переплеты, повороты и зигзаги, так как верховным критиком и ценителем литературы был Сталин. Когда бывшие рапповцы, включенные в состав реформированного Союза, выступили с нападками на А.Н.Толстого за первый том "Петра I", А.Н.Толстой не смущаясь ответил, что "Петр I" встретил хорошую оценку в авторитетных кругах и, вытянув из кармана письмо с одобрительным отзывом о своей книге, прочел его собранию. На удивленный вопрос какого-то рапповца, кто же смел написать такой одобрительный отзыв, А.Н.Толстой любезно ответил: "Товарищ Сталин". После этого немедленно произошел поворот на 180 градусов, и критика и обличения А.Н.Толстого сменились восторженным одобрением и приветствиями по его адресу. Крах социалистической государственности, наступивший в роковые тридцатые годы, угрожал самому существованию советского государства. Он оказал огромное влияние на дальнейшую жизнь, на быт и идеологию всего населения страны. Главным настроением населения стало чувство безысходности и безнадежности. Хотя хозяйственное строительство шло, по данным официальных отчетов, более или менее благополучно, коллективизация крестьянства привела сельское хозяйство к разрухе, а страну - к нужде и голоду. Все это Сталин приписал "головокружению от успехов" со стороны местных властей, которые лишь слепо исполняли его приказы. Еще более важным и серьезным был крах социалистической идеологии. Старики-рабочие, и тем более интеллигенция, прекрасно помнили, что демократические реформы в России пришли с февральской революцией и падением царизма в 1917 году и что на долю октябрьской революции, собственно говоря, выпала задача строительства социализма, создания первого в мире социалистического государства. Но никто из обывателей не понимал, почему для строительства социализма нужно столько крови, казней и ссылок. Идеологический кризис охватил в тридцатые годы все население СССР. И общим сигналом краха веры народных масс в большевистскую партию как строителя социализма, общим для всех классов и прослоек советского общества сигналом разочарования, морального надлома, безнадежности и безысходности явилась огромная волна алкоголизма, поразившего и крестьянство, и рабочий класс, и интеллигенцию. Алкоголизм - социальное зло? Конечно, и прежде всего - социальное зло социалистического общества. Крестьянство удовлетворялось самогоном, который варился чуть ли не в каждой избе. Законы против самогона теряли всякую силу, если самогонщики и самогонщицы позаботились предусмотрительно пригласить сельское и колхозное начальство "попробовать первача". В эти годы в крупных и малых промышленных городах количество пьяниц и пьяных скандалов в "забегаловках" резко увеличилось. На долю милиции доставалось немало возни и хлопот. Пили все, и притом в массовых размерах. Старинная поговорка, идущая от великого князя Владимира Святого (X век нашей эры), связывала пьянство с весельем и радостью: "Руси веселие есть питие". Эта "установка" сохранилась и во время Московского государства и Российской империи: угнетенные и обездоленные топили свое горе и отчаяние в вине. Бюджет русского государства (винные откупа и "монополька") был всегда "пьяным", т.е. основанным на доходах от водки. В 1914 году продажа вина и водки была запрещена из-за войны. Запрещение продержалось до 1923 года. В 1924-25 году Сталин разрешил продажу виноградного вина и водки - сначала до 30А, а потом и до 40А. Пьянство двадцатых годов имело оттенок веселья и жизнерадостности. Оно соответствовало завету Владимира Святого. Причиной веселья и радости была надежда на лучшую жизнь. Массового, ежедневного пьянства, до одури, до бессознательности, в двадцатых годах было мало. Но пьянство тридцатых годов имело совершенно иной характер. Это было пьянство безнадежности и отчаяния. Рабочие в городах (Ленинграде и Москве - в особенности) допивались до бесчувствия, до положения риз, они искали в водке забвения от действительности, от тревог жизни нашей, от ее безысходности, от убивающей здоровье тяжелой работы, от страха перед нуждой и старостью. Пили отчаянно и озлобленно - и мужчины, и женщины, и даже подростки 15-16 лет. Алкоголизм охватил и интеллигенцию, в особенности творческую интеллигенцию - писателей, художников, музыкантов, артистов, работников науки. Пили главным образом на дому, пили по всякому поводу и без повода. Пили на банкетах после защиты кандидатских и, в особенности, докторских диссертаций, после удачной постановки пьесы или оперы, или удачного исполнения роли в пьесе или опере, после выхода книги и непогромной рецензии на нее, - словом, как только подвертывался повод вступить в бой с Ивашкой Хмельницким. Трудно сказать, кто пил больше, - ученые или писатели, или артисты, или музыканты. О том, что писатели любили "гораздо выпить", имеется уже достаточно свидетельств мемуарной литературы беженцев из Советского Союза. О подвигах художников на фронте борьбы с Бахусом я слышал мало, так как к концу тридцатых годов растерял свои знакомства с художниками. Что касается музыкантов, то они не уступали писателям. В те годы я читал фельетон в "вечерке" "Красной газеты" о ленинградском "Обществе друзей камерной музыки". В фельетоне утверждалось, что когда "друзья" входят в помещение Общества (а оно было на III этаже дома, где находился ставший знаменитым в 40-50-е годы винный погребок), то они еще могли сказать, что являются членами "Общества камерной музыки", но, выходя из Общества, они уже утверждали, что являются членами "Общества мамерной пузики". Винный погребок, о котором упоминалось выше, начавший приобретать известность в тридцатые годы, (расцвет его славы падает на годы после Второй мировой войны), находился в доме на углу Невского проспекта и Малой Садовой улицы, против Публичной библиотеки им. Салтыкова-Щедрина. Он стал привилегированным питейным заведением, "забегаловкой" ленинградской интеллигенции. Водки здесь не подавали. Но посетитель мог заказать стакан любого виноградного вина - сухого, десертного, крепленого; рюмку коньяку или рома. Сюда после Второй мировой войны забегали по дороге или, сговорившись заранее, самые видные артисты, писатели, художники, музыканты, ученые. Это был клуб творческой интеллигенции. Здесь говорилось о театральных постановках, о распределении ролей, о судьбе кандидатских и докторских диссертаций, о доцентурах и профессурах и даже о премиях на выставке художников. Здесь бывал и директор Эрмитажа академик И.А.Орбели, и директора институтов, в том числе брат будущего маршала Гречко, ставшего позже министром обороны СССР, лауреаты Ленинских и Сталинских премий, известные артисты и певцы (басы - в особенности). А о профессорах и старых доцентах и говорить нечего... Основным стержнем идеологического кризиса 30-х годов, стержнем, вокруг которого вращались все события этого десятилетия и который определил дальнейший облик советского государства и судьбу его населения, был культ личности Сталина. Он был провозглашен Сталиным в письме в редакцию журнала "Пролетарская революция". Письмо было опубликовано под скромным названием "О некоторых вопросах истории большевизма". Ближайшие меры Сталина на идеологическом фронте, в особенности в исторической науке, показали, что Сталин присвоил себе монополию на социалистическую идеологию, то есть на разработку догм по теории социализма. Его суждения и оценки стали для населения СССР абсолютными и обязательными в гораздо большей степени, чем суждения и решения папы римского для всего католического мира. Все ученые, и в особенности гуманитарии (философы, экономисты, историки, юристы и т.д.), были обязаны опираться в своих работах на оценки и высказывания Ленина и еще больше - Сталина. Работы Маркса и Энгельса, анализировавшие и критиковавшие капитализм и свободную конкуренцию XIX века, были признаны втихомолку устаревшими и непригодными для объяснения процессов монополистического капитализма в XX веке. Такие теоретики научного социализма, как Бебель, Каутский, Роза Люксембург, Плеханов и другие, были объявлены "путаниками". Приводить ссылки на их труды в обоснование и объяснение фактов и для характеристики событий было запрещено. Ссылки на работы Троцкого, Зиновьева, Каменева, Бухарина и иже с ними были признаны крамолой и запрещены. В тридцатые годы, после письма Сталина в "Пролетарскую революцию", их уже никто не смел цитировать, точно так же, как не цитируют и высказывания самого Сталина после XX съезда КПСС. Авторы, цитировавшие писания отреченных отцов партии (в двадцатые годы они были столпами партии, позже стали извергами рода человеческого), очень пострадали во время чистки партии в 1933-35 годах и проверки партийных билетов в 1936-39 годах. Таких авторов не только исключали из партии, но и подвергали административным репрессиям - ссылке или заключению в концлагерь, следуя принципу: "Раз ты цитировал Троцкого, Зиновьева или других, то ты был их сторонником". В дополнение ко всему этому от Сталина всегда можно было ждать внезапных перемен в оценках событий и фактов, что тяжело отражалось на гуманитарных науках. Красочный пример: профессор государственного права в Московском юридическом институте А.Н.Трайнин разоблачал, как полагалось, согласно программе и стандартным вузовским учебникам, "ложь и лицемерие буржуазного демократизма" и охаивал конституции западных стран, утверждая, что конституции западного типа для Советского Союза не нужны. Но в один роковой день в конце ноября 1936 года проф. Трайнин явился на лекцию в 9 часов утра, не успев прочитать свежий номер "Правды". Он обрушился на слухи о подготовке новой конституции СССР, построенной по образцу западноевропейских конституций, называя эти слухи вымыслом заграничных буржуазных газет. Со студенческих скамей послышалось хихиканье. Профессор вознегодовал и распалился еще больше. Но тут один студент подал ему номер "Правды", в котором был напечатан доклад Сталина о новой конституции СССР. Это была так называемая "Сталинская конституция", которая была составлена Бухариным и Радеком как раз по образцу западных конституций, с единственным отличием от них, а именно: все "свободы" и "гарантии" этих свобод существовали в СССР только на бумаге, а на практике, как очень скоро выяснилось, совершенно не соблюдались. Проф. Трайнин прервал свою лекцию и пошел к директору института просить отпуск на месяц - для того, чтобы "перестроиться". На переломе жизни День 2 декабря 1934 года оказался для нашей семьи необычайным. Монтер ленинградского радиоузла устанавливал в нашей квартире радиоточку - черную бумажную тарелку, передававшую сообщения ленинградского радиоузла. Радиоприемники-коробки с большим диапазоном коротких и длинных волн были в начале тридцатых годов, в частности и в Ленинграде, большой редкостью. Установив точку, радиотехник ушел, предварительно показав мне, как усиливать и ослаблять звук радио. Я практиковался в этом некоторое время, как вдруг радио замолкло. Через несколько секунд чей-то торжественно-траурный голос возвестил: "Говорят все радиостанции Советского Союза". Так обычно предупреждали население, подготавливая его в какому-то важному чрезвычайному сообщению. Еще несколько секунд тишины, и тот же траурный голос сообщил о "злодейском убийстве наемными агентами международного империализма и троцкистами" первого секретаря обкома ВКП (б), члена ЦК и члена Политбюро, секретаря ЦК ВКП (б) "выдающегося деятеля Всесоюзной коммунистической партии и международного коммунистического движения - Сергея Мироновича Кирова". Затем тот же голос сообщил, что убийство С.М.Кирова было совершено 1-го декабря в 16 ч. 30 минут в Смольном, у входа в кабинет Кирова, что убийцей был член ленинградской комсомольской организации Леонид Николаев и что "товарищи Сталин, Молотов, Ворошилов и Жданов прибыли утром 2 декабря в Ленинград для расследования этого дела". Сообщение радио было началом "великого террора" 1934-1940 годов. Я не могу изложить историю великого террора во всех аспектах и опосредствованиях. Я пишу не исследование о большом терроре тридцатых годов, а свои воспоминания - то, что я пережил, что видел и что знал. Я могу рассказать лишь о том, как мы, безымянные и мелкие винтики в советском механизме, жили в эти годы большого террора, что мы знали, слышали и что понимали о терроре тридцатых годов. Единственными официальными источниками знаний советского обывателя были отчеты газет о "врагах народа", отчеты о показательных процессах против них, печатавшиеся в газетах или изданные отдельными книгами. Это было все. Но зато у нас был мощный и неофициальный источник информации, сохранившийся и в сороковые и в шестидесятые годы, несмотря на появление после Второй мировой войны нелегальных передач иностранного радио: Би-Би-Си, "Голос Америки" и других. Этот непреодолимый и неуловимый советский источник информации назывался ОЖС - по первым буквам слов "одна женщина сказала". Мы, запуганные советские обыватели, жили текущим днем, полагаясь больше на информацию ОЖС, а не на официальные сообщения властей или информацию советских газет и протоколы показательных процессов над "врагами народа" в 1936-1938 годах. Двадцать лет спустя, когда в 1956 году появились первые разоблачения Н.С.Хрущева о культе личности Сталина и сталинском терроре, те, кто уцелели в тридцатые годы, могли лишь удивляться богатству и точности информации ОЖС. Большой террор начался на другой день после похорон Кирова. 4-го декабря 1934 года было опубликовано официальное сообщение НКВД об аресте руководителя ленинградского управления НКВД Филиппа Медведя и семи его ближайших помощников. Сперва оно вызвало легкомысленную шутку: "Скажите, пожалуйста! Обычно медведь ест ягоду, но на этот раз Ягода съел Медведя!" Приехавшие из Москвы чекисты занялись усиленными поисками "заговора" в кругах ленинградской организации комсомола, главари которой были немедленно арестованы. Но вскоре из сообщений ОЖС выяснилось, что на XVII съезде партии в июне 1934 года, "съезде победителей", на выборах в высшие партийные органы - в ЦК и в Политбюро, и в секретариат ЦК Киров набрал больше голосов, чем сам Сталин. Такой популярности "вождь всех народов" никому не прощал! Спешные аресты и расстрелы в конце декабря 1934 года в верхушке ленинградской организации комсомола, секретарей и ближайшего окружения Кирова сразу вызвали подозрения среди ленинградцев. Попутно, используя убийство Кирова, НКВД расстреляло всех "подозрительных", сидевших в тюрьмах Ленинграда после окончания гражданской войны, бывших офицеров и солдат белой армии, взятых в плен во время войны. Расстрелы таких "подозрительных", по данным ОЖС, были в Москве, Киеве, Одессе и других городах. В Ленинграде следователи НКВД ( то же было и в других городах) вооружились серией ежегодных справочников "Весь Петербург" за 12 лет (с 1905 по 1917 год) и "Телефонными книгами Петербургской телефонной станции" за те же годы. В этих книгах были адреса и номера телефонов лиц, "служивших царизму". Все это были средние и мелкие чиновники (крупные почти все сбежали в 1917-1920 годах на юг или за границу или уже были расстреляны), служившие в министерствах и учреждениях царского времени начальниками отделений, столоначальниками и т.д. Их арестовывали и отправляли вместе с семьями в ссылку в северные и восточные районы страны, имущество их было конфисковано и распродано за бесценок, их квартиры были заселены переведенными на работу в Ленинград (в Москву, Киев и т.д.) партийными администраторами и комсомольцами. Общее число высланных из Ленинграда достигало 30-40 тысяч человек. Это была первая волна большого террора против служилой интеллигенции в крупных городах, продолжавшаяся с декабря 1934 года по июль 1935 года. Официальное число казненных в тюрьмах Ленинграда, конечно, без суда и следствия, в декабре 1934 года было всего 37 человек, согласно газетным данным. Но, по данным ОЖС, шли неофициальные расстрелы, которые давали до двухсот трупов за одну ночь. Тюрьмы надо было срочно освободить для приема новых заключенных, и это легче всего было сделать, казнив старых. Огромная волна арестов прокатилась в эти месяцы не только по Ленинграду, но и по всей стране. Хватали тысячами - арестовывали всех, кто был на заметке в НКВД. В январе 1935 года был арестован мой хороший знакомый - писатель А.Г.Лебеденко, автор романа "Тяжелый дивизион". (Он был выпускающим ночным редактором "Ленинградской правды" и вместе с писателями М.Л.Слонимским и Евгением Шварцем редактировал журнал "Ленинград", издававшийся "Ленинградской правдой" в 1923-1926 годах). В 1924 году А.Г.Лебеденко был корреспондентом "Ленинградской правды" в первом советском перелете МоскваПекин. 21 января 1935 года как-то таинственно, скоропостижно скончался Куйбышев. В мае-июне 1935 года из всех библиотек Советского Союза были изъяты сочинения Троцкого, Зиновьева, Каменева, Преображенского. 25 мая было распущено "Общество старых большевиков", а 25 июня 1935 года - "Общество бывших политкаторжан", возражавшее в двадцатые годы против приема Сталина в число своих членов. Так погибали "винтики" советского механизма. Но в первой половине декабря 1934 года грянул первый гром: были арестованы ближайшие соратники и помощники Зиновьева в Ленинграде - Евдокимов и Бакаев. 16 декабря в Ленинграде были арестованы сам Зиновьев, Залуцкий, Куклин, Сафаров, в Москве - Каменев и другие. 16-16 января 1935 года все они, вместе с 14-ю более мелкими соратниками бьши приговорены к разным срокам заключения - от 5 до 10 лет. В конце января 1935 года верхушка ленинградского НКВД - Медведь и другие - получила очень легкое наказание - всего от двух до пяти лет тюрьмы. Их берегли как свидетелей для подготовляемых "показательных процессов". Они бьши казнены лишь в 1937 году. Обыватель впал в панику. Он не знал, что следует думать и что нужно говорить. Волна доносов пронеслась по всей стране, особенно по партийным собраниям, на которых происходила проверка, точнее, повторная чистка членов партии. Первая капитальная чистка партии началась в 1933 году, и в этом году было вычищено 800 тысяч членов и кандидатов в члены партии; в 1934 году - еще 340 тысяч. В первую очередь шла расправа со старыми большевистскими кадрами. Партия стала клубом для подхалимов генеральной линии, для бессовестных доносчиков и наглых карьеристов. В конце 1935 года основная чистка бьша объявлена законченной, но немедленно после этого была объявлена "проверка" партийных билетов. После сталинской чистки и проверки партия стала уже иной, отличной от старой партии большевиков, созданной до 1917 года. Это была новая, сталинская партия. Она еще цеплялась за марксистские и ленинские догмы, но уже мало верила в них. Основным теоретиком и создателем партийных догм стал Сталин. Речи Сталина и его адъютантов, вопли газет о "бдительности", о "гнилом либерализме" заставляли каждого дрожать за свою шкуру. Какая-либо связь или продолжение знакомства с арестованным другом или приятелем немедленно обрывалась. Этого требовали секретные инструкции ЦК ВКП(б) и самого Сталина. За "связь с врагами народа" можно было не только вылететь из партии, но и попасть в тюрьму или в ссылку. Террор тридцатых годов ударил и по нашей семье. Жертвой его стал мой брат Юрий. Его катастрофа может служить яркой иллюстрацией нравов и практики "большого террора". После смерти А.М.Горького в июне 1936 года, ареста секретарей Горького и его ближайших сотрудников любимый журнал Горького "Наши достижения", где Юрий печатался несколько лет, был закрыт. С закрытием этого журнала моральное и материальное положение Юрия ухудшилось. В 20-е годы Юрий печатал свои фельетоны и очерки в газетах "Правда" и "Труд", а литературные статьи и рецензии - в вечерке "Красной газеты" и в журнале "Русский современник", это его особенно ценил Е.И.Замятин. Но в 30-е годы писать так свободно и так остро, как могли еще писать в 20-е годы, было невозможно. Критика не допускалась. Нужно было хвалить и умиляться, восхищаться и хвалить. Юрий стал писать очерки для "Наших достижений". Горький их охотно печатал, несмотря на то, что Юрий критиковал некоторые методы, посредством которых достигались успехи. В "Красной вечерке" перестали печатать литературные, театральные и кинорецензии Юрия. Он хвалил то, что не позволялось хвалить, и порицал то, что от него требовали хвалить. Юрий стал работать корректором в редакции газеты "Смена" (газета ленинградского комсомола) и печатал иногда в ней свои очерки. Присяжными и штатными очеркистами "Смены" была публика малоинтеллигентная, не блиставшая литературными способностями. Редакция "Смены" браковала их очерки и заказывала их Юрию. Юрий был менее осторожен, чем я. Увлекшись, он мог сболтнуть что-либо такое, что могло быть поставлено ему в вину. В 30-е годы было достаточно одного неосторожного слова, чтобы попасть в тюрьму или в ссылку. Так случилось с Юрием и его напарником по корректорской работе в "Смене" Долматовым. Осенью 1936 года, после окончания процесса "троцкистскозиновьевского центра" (Зиновьева, Каменева и др.), очеркисты "Смены" задали моему брату вопрос: "Как вы думаете, Юрий Павлович, почему эти злодеи так долго могли быть на свободе, могли строить заговоры, заниматься шпионажем? Почему Ягода, глава НКВД, своевременно не арестовал и не обезвредил их?" Юрий, не предвидя ловушки, брякнул: "Вероятно, потому, что сам Ягода был в этой компании". Напарник Юрия по корректорской работе в "Смене" Долматов подтвердил мнение Юрия: "Если бы Ягода не был в этой шайке, они давно были бы арестованы и казнены". "Слово" было произнесено, и его оказалось достаточно. Был ли этот вопрос Юрию и Долматову задан очеркистами по поручению органов НКВД или они задали его по своей собственной инициативе, ни брату, ни Долматову выяснить не удалось. Затем началось "дело": очеркисты немедленно подали на Юрия и Долматова донос "в органы", и дело сразу приняло серьезный оборот. Редакция "Смены" немедленно уволила Юрия и Долматова с работы и предупредила их, что они будут преданы суду. В тот же день в 10 часов вечера Юрий и Долматов явились ко мне на квартиру под тайным наблюдением, как выяснилось впоследствии на суде, агентов НКВД. Тут я впервые узнал от брата, в чем дело. Он и Долматов спрашивали меня, что будет с ними. Я сказал, что дело серьезно и все зависит от того, отнесется ли НКВД к их мнению о Ягоде сквозь пальцы, или вопрос очеркистов был задан специально по заданию НКВД. Тогда будет создано "дело" с судом и прочими последствиями. Все это произошло в конце августа или в начале сентября 1936 года, когда Ягода еще находился на свободе и был наркомом связи СССР. В ту же ночь под утро или в следующую ночь Юрий и Долматов были арестованы. Так завязалось "дело", столь обычное и шаблонное в СССР для этих лет. Друзья нашли Юрию порядочного человека в качестве защитника - члена коллегии защитников. Он бесплатно защищал брата и Долматова. Следствие по их делу тянулось два месяца. Следователи старались припутать к этому делу и меня. Но никакой связи между "преступниками" и мной следователю НКВД не удалось установить. На другой день после ареста Юрия на меня в университете обрушился заведующий кафедрой новой истории проф. А.И.Молок, который еще недавно, в мае 1936 года, пригласил меня на работу в университет: "Почему вы, Николай Павлович, не пришли в деканат истфака и не сообщили, что ваш родной брат арестован?" Я ответил: "Мне известно, что члены партии обязаны сообщать в партком об аресте близких родственников. Но я беспартийный и не думал поэтому, что обязан сделать такое сообщение. К тому же, деканат получил сведения об аресте моего брата и помимо меня, ибо вы сами узнали об этом, вероятно, в деканате". А.И.Молоку было нечего возразить на мои слова, но на истфаке, пока шло следствие по делу Юрия, ко мне стали "присматриваться". Никаких свиданий с родными, даже с женою, Юрию до окончания следствия, не давали. Но его жене разрешили носить Юрию в тюрьму передачи. Наконец через два месяца дело было передано в "особое присутствие" ленинградского городского суда. Адвокат сделал все что мог, но приговор был предрешен заранее. К тому же на суде Юрий и Долматов, надеясь на "беспристрастие" и "честность" суда, заявили, что показания, данные ими на предварительном следствии, были получены от них силой, и они, подсудимые, отказываются от своих показаний. Это еще более раздражило суд, который приговорил их по ст. 58-10 Уголовного кодекса (клевета и агитация против советской власти) к заключению каждого на 5 лет в лагеря Дальнего Севера с поражением в правах и запрещением жить в больших городах. Это был по тем временам очень жестокий приговор. Мне было разрешено только одно свидание с Юрием. Одно свидание было разрешено и нашей матери. Жене Юрия, насколько я помню, было разрешено несколько свиданий. Не буду говорить о своем свидании с Юрием. Оно длилось всего полчаса и было очень горьким. Я обещал Юрию помочь его жене и дочери, чем могу, если уцелею. Мы все время плакали и старались успокоить друг друга. Тюремщики равнодушно смотрели на нас. Для них это была столь обычная и столь привычная картина... Мама решила приехать в Ленинград, чтобы проститься с Юрием. Ведь было неизвестно, выдержит ли Юрий 5 лет тяжелой физической работы в лагерях Дальнего Севера и проживет ли мама эти 5 лет до окончания ссылки Юрия. Маме было больше 60 лет, и она была почти слепой. Но она решила все-таки поехать в Ленинград, где ни разу в жизни не была. Отчим проводил ее из Конотопа, где они жили, до станции Бахмач и там посадил ее на поезд Бахмач-Ленинград. Мама ехала в бесплацкартном вагоне третьего класса, набитом самым простым людом, надеясь на помощь и заботу спутников. Пассажиры вагона как только узнали, что она едет к сыну, осужденному на 5 лет, что ее сын - беспартийный, что он работал у Горького в журнале "Наши достижения", всю дорогу о маме заботились, как о родной сестре. Я. встретил мать на Витебском вокзале и ушел с ней, провожаемый благословениями и пожеланиями ее попутчиков, которые крестились нам вслед. Свидание мамы с Юрием прошло очень тяжело, и они простились друг с другом навсегда, не рассчитывая на встречу через 5 лет. К счастью, этот расчет оказался ошибочным. Мама дождалась возвращения Юрия с Колымы, где он пробыл до окончания войны, то есть около 10 лет, и увиделась с Юрием. После свидания с Юрием мама просила показать ей Ленинград, о котором она знала лишь по описаниям Пушкина, Гоголя и Достоевского. Показать ей я ничего не мог, т.к. она ничего не видела, кроме смутных контуров. Она просто хотела поговорить со мной и дать мне последние напутствия и советы, не зная, уцелею ли я в кровавой бане 30-х годов. Мы гуляли по Ленинграду несколько часов, часто присаживались и отдыхали. Я рассказал маме, что Ленинград 1936 года уже не тот, который я застал, приехав сюда в 1923 году. В Ленинграде 1923 года еще было много от Петербурга, бывшей столицы. Москва постепенно подрывала значение Ленинграда как центра культуры, дававшего два столетия импульс всей России. Теперь Москва хотела сама стать центром страны. Мама говорила о моем будущем и умоляла, чтобы я берег себя в разразившейся с 1934 года катастрофе: "Будь осторожен! Ты видишь, к чему привело Юру одно неосторожное слово! Если с тобой случится то же самое, что случилось с Юрой, я этого не переживу". Она опасалась, что при обыске у меня НКВД может найти какие-либо компрометирующие меня рукописи и документы. Я признался, что храню несколько таких документов, в том числе запись беседы Зиновьева со знаменитым английским экономистом Кейнсом в 1925 году. Мама взяла с меня честное слово, что я сожгу эти материалы, что я и сделал после ее отъезда из Ленинграда. "С Юрой мне вряд ли придется свидеться, - говорила мама, - но ты вскоре будешь защищать докторскую диссертацию, и от этого зависит твое будущее. Поэтому не пиши часто Юре и не посылай ему посылок. Связь с "политическим преступником", а Юра сейчас как раз является им, может помешать твоей защите и утверждению тебя как доктора наук и профессора, может повредить положению и других братьев. Поэтому заботу о посылках для Юры на Колыму я беру на себя. Я и другим сыновьям скажу и напишу то же самое, что сейчас говорю тебе: посылайте деньги мне, кто сколько может, а я буду посылать Юре посылки с продуктами". Так мы помогали Юрию, не подвергаясь упрекам со стороны "органов" или ближайшего начальства за связь с "преступником". Мама была в Ленинграде всего три или четыре дня. Я посадил ее в бесплацкартный вагон третьего класса ("Мне так легче и спокойнее на душе", - говорила она) на Витебском вокзале на поезд Ленинград-Бахмач, телеграфировал отчиму, чтобы он мог встретить мак:у в Бахмаче. Она приехала в Бахмач благополучно, окруженная заботой и помощью пассажиров. Юрий оставался в пересыльной тюрьме Ленинграда до весны и тепла, для того, чтобы часть "этапа" на Колыму (отрезок Охотск - Магадан) проехать морем с другими ссыльными, отправленными на Колыму. И тут, в ожидании весны и этапа, произошло нечто фантастическое и невообразимое: 3-го апреля 1937 года Ягода был арестован и присужден к смерти за соучастие в преступлениях Зиновьева, Каменева и др. Юрий, сам того не зная, оказался "провидцем". По нашей просьбе адвокат, защищавший Юрия и Долматова в ленинградском суде, поехал в Москву, чтобы подать апелляцию в Верховный суд о пересмотре решения ленинградского суда по делу Юрия и Долматова: за ч