ь трезвыми глазами, смиряя свои личные эмоции и пристрастия. Для тридцатых годов массовая песня была открытием, откровением даже -- называйте, как угодно. Она была нужна, чтобы утвердить наш общий порыв, нашу монолитность. Но ведь жизнь-то на месте не стоит! Сегодня мы подходим к явлениям с другими мерками и с другими критериями. То, что когда-то казалось открытием, сегодня уже никого не удивляет. Совсем недавно слово "космос" было таким романтическим понятием, что просто дух захватывало, а теперь при его произнесении все чаще слышатся интонации деловые. оно становится рабочим словом. Так и песня. Дунаевский! Блантер! Покрасс! -- это была музыка нашей жизни, музыка энтузиастов, с ней учились, работали, боролись. Теперь у нашего труда иной, я бы сказал, более сосредоточенный ритм. И музыка нужна другая. И вот уж нам кажется, что те песни не столь богаты выразительными средствами, что это марши-бодрячки. Усложнилась наша духовная жизнь, и если старые песни все еще подкупают своей непосредственностью, то уже не могут выразить нас самих с достаточной полнотой. Искать истоки нашей сегодняшней глубокой лирики надо в песнях Великой Отечественной войны. Именно в то время, перед великими испытаниями, начали мы себя по-настоящему продумывать, анализировать, понимать. По этому пути осмысливания человеком себя самого и развивается наша песня, и я думаю, это верный путь развития. А то, что ушла массовая песня, что ж, недаром же говорится: новые времена, новые песни. Наоборот, было бы странно, противоестественно, если бы мы всИ пели и пели то, что было сочинено сорок -- пятьдесят лет назад. То, что идут поиски новых форм, новых выразительных средств, все это закономерно, все это естественно. Песня -- это ведь самое живое, самое подвижное в искусстве, это, я бы сказал, журналистика музыки -- она и должна быстро схватывать новые интонации духовной жизни человека. Были одно время очень популярны так называемые "барды" и "менестрели", особенно у студенчества. Среди них было много сорняков, но были и интересные, по-настоящему творческие открытия. Мода на них схлынула, но я уверен, что какую-то свою интонацию они в общую нашу Песню внесли. Ничто не проходит бесследно. И чем больше будет разных песенных жанров, тем лучше. Тем больше тонкостей нашей жизни будет отражено. Да, песня может быть всякая -- героическая, шуточная, романтическая, песня-анекдот. Важно, чтобы она помогала нам строить и жить, любить и преодолевать горести, шутить и смеяться, развлекаться и отдыхать, бороться с недостатками, высмеивать слабости, воспевать достоинства, мобилизовать себя на труд и на подвиг... А что, такую песню, пожалуй, иначе и не назовешь, как спутником жизни. Выражение банальное, но ведь оно не виновато, что точно и всеобъемлюще. Конечно, у читателя возникает вопрос, а кто же из современных наших певцов нравится мне, человеку, отдавшему песне почти всю свою жизнь. Я могу сказать, что мне очень нравились и нравятся Георг Отс, Юрий Гуляев, Муслим Магомаев, Иосиф Кобзон, Лев Лещенко, Вадим Мулерман. Эдуард Хиль, Лидия Русланова, Клавдия Шульженко, Людмила Зыкина, и о каждом из этих певцов, достойно представляющих советское эстрадное пение, я мог бы сказать много хороших слов. Но мастерство движется вместе со временем, его нельзя приобрести раз и навсегда, приемы и манеры устаревают. Некоторые из названных мною начинали великолепно, но порой не всегда могли удержаться на достигнутых высотах, теряли над собой власть; есть и такие, которые до сих пор доставляют мне радость -- не буду расшифровывать, что к кому относится, -- подумайте и сами поймете. Иногда успех кружит голову, а это опасно для актера -- по себе знаю. Дорогие друзья мои певцы, не забывайте время от времени посмотреть на себя со стороны, посмотреть строгим, критическим оком. И не придавайте излишнего значения преувеличенным восторгам ваших поклонников. Я не раз и не два убеждался, что об одном и том же актере мнения могут быть настолько противоположные, что остается только руками развести. И часто, чем ярче актер, тем противоречивей о нем говорят. Встречались мне люди, отрицавшие даже Шаляпина. Они говорили: "Ну, ведь есть и лучше голоса в Мариинском театре! Меня Шаляпин не волнует". Кажется, в журнале "Жизнь искусства" был рассказан такой эпизод. Шаляпин проходил по улице, а навстречу ему шел какой-то господин с дамой. Поровнявшись, он громко сказал своей даме, кивая на Шаляпина: "Дутая знаменитость". Он получил пощечину, и был даже судебный процесс. Господин оказался ювелиром, он не потребовал сатисфакции, а подал в суд на Шаляпина и удовлетворился двадцатью пятью рублями штрафа, взысканными с певца. Другого спора я сам был участником. В поезде, среди прочих дорожных разговоров, зашел разговор о великих артистах кино. Я сказал, что ничего талантливее, великолепнее, артистичнее Чарли Чаплина нет. Мои соседки по купе, две пожилые учительницы, посмотрели на меня, как на чудовище. -- Боже мой, в своем ли вы уме? -- сказала одна из них. -- Как вам может нравиться этот отвратительный клоун? С этими дурацкими башмаками и походкой кретина? Я был вне себя от возмущения, каюсь, наговорил им кучу дерзостей. Когда на одной из остановок они выходили, я все-таки сказал им: "До свидания". Они же, не повернув головы, с каменными лицами прошли мимо, не ответив. И еще один спор, когда все более популярным становился Райкин. О нем в то время много говорили, им восхищались. Я обедал в ресторане гостиницы в Сочи. За соседним столом сидели два весьма пожилых человека, как я потом узнал, академики, с такими же пожилыми дамами, наверное, с женами. Они тоже говорили о Райкине. С каким презрением! Может быть, это было и бестактно с моей стороны, но я не выдержал и сказал: -- Как можно так говорить о Райкине! Это не просто артист -- это явление в искусстве. -- Неужели он вам нравится? -- удивился один из ученых. Недавно в компании добрых знакомых снова возник извечный и нескончаемый спор о достоинствах и недостатках актеров, о том, кто лучше. И я рассказал все эти эпизоды, чтобы доказать бесплодность таких споров. Одна моя знакомая, очень культурная дама, посмотрела на меня и совершенно серьезно сказала: -- Все это так, но нет такого человека, которому мог бы не понравиться Михаил Водяной. -- А вдруг найдется? -- не удержался я. Много песен спел я на своем веку. Были среди них хорошие, были и плохие. Вы спросите, зачем я пел плохие -- по самой простой причине: когда человеку нужны ботинки, а хороших нет, он надевает, что есть, -- не ходить же босиком. Но какими бы они ни были, мои песни, -- их было так много, что по их сюжетам мог бы составиться целый роман о разных периодах жизни человека, о разных человеческих судьбах. В этом "романе" много страниц отведено лирике, не только любовной, но и гражданской, там есть страницы, посвященные ратной славе народа, целые главы сатиры и юмора, пародии и шутки, они воспевают труд, романтику труда -- без романтики и лирики я не мыслю своей жизни. И как же радостно мне было узнать, что "с песней Утесова" поднимался в космос Гагарин. Павел Попович на страницах "Комсомольской правды" рассказывал: "Потом я сказал ему, что объявлена часовая готовность. Он подтвердил, что понял, что все у него хорошо. Это был один из самых длинных часов моей жизни. Ход времени относителен не только по законам Эйнштейна, но и по законам человеческого сердца. Мне вдруг показалось, что другу там, в корабле, одиноко и грустно, и я спросил: -- Юра, ну ты не скучаешь там? -- Если есть музыка, можно немножко пустить. Пошла команда: -- Станция... Дайте ему музыку, дайте ему музыку... Я через минуту спрашиваю: -- Ну как, есть музыка? -- Пока нет, -- с веселым сарказмом отвечает Гагарин, -- но надеюсь, скоро будет... -- ...Дали про любовь. Слушаю Леонида Утесова..." А вот запись в дневнике Владислава Николаевича Волкова, бортинженера первой в мире пилотируемой орбитальной станции "Салют", который велся во время космического полета, закончившегося так трагически: "20 июня. ...В 9 ч. 15 мин. все сели на связь слушать "С добрым утром", где должны были прозвучать по заявкам наши песни. Для меня исполнили "Нежность", для Виктора -- "Как хорошо быть генералом". И кто только ее заказывал? Для Жоры, конечно, Утесов, об Одессе". Песня для меня -- это, как я уж говорил, мой интимный разговор со зрителем. Но не только. Это и какой-то ориентир в распознавании людей. На сцене я всегда стараюсь определить по тому, как принимают песни, что за публика сегодня в зале. С меркой песни я и в жизни подхожу к отдельному человеку. Городской транспорт, да еще в часы пик -- не большое удовольствие, но мне в нем ездить интересно: городской транспорт -- это и привычные и провоцирующие условия. Достоинства и недостатки людей -- грубость, чванливость, хамство, как и благородство, широта души, доброжелательность проявляются там мгновенно. В трамвае или автобусе, чтобы скоротать время, я играю в игру "угадайку", которая мне самому очень нравится. Я смотрю на человека и стараюсь определить, какую музыку он должен любить. Я понимаю, что этот анализ никогда не подтвердится прямыми доказательствами. Но когда неожиданность выводит человека из состояния транспортной отрешенности, тогда я могу ручаться за точность своих выводов. Вы помните ту трамвайную историю с девушкой и украденным кошельком? Помните? Какую музыку может любить такая девушка? Тогда я еще не изобрел себе этой игры и на месте не проанализировал ее склонности. Но теперь я думаю, несомненно сентиментальную, мещански-трогательную, слезливую. Наверно, она приходила в восторг от песни "Маруся отравилась". А вот наблюдения последних лет. В вагон трамвая я вошел вместе с пожилой женщиной. Все места были заняты, и мы, чтобы сохранить равновесие, притулились у спинок сидений. На скамейке, у которой стояла женщина. сидел парень лет семнадцати-восемнадцати. Рядом стоял молодой лейтенант. Я видел, парень заметил женщину, но делал вид, что задумчиво смотрит в окно. Я взглянул на лейтенанта. Его добродушное курносое лицо блондина стало суровым. Проехали одну остановку -- мизансцена не изменилась: женщина стояла, парень сидел, лейтенант... Взглянув на него еще раз, я почувствовал, что внутренний драматизм сцены нарастает. Проехали вторую остановку. Я заметил, как у лейтенанта заходили на скулах желваки от крепко стиснутых зубов. Вдруг глаза его вспыхнули и, обращаясь к парню, он крикнул: -- Встать! Тот хоть и не смотрел на лейтенанта, но сразу понял, к кому относится эта неожиданная в трамвае военная команда. -- А что, что такое? -- забормотал он. -- Встать! Уступи место женщине! Она мать! Парень бормотал: -- Что? В чем дело?.. -- и продолжал сидеть. Лейтенант не сдержался и крикнул: -- Встань, блоха! И, схватив его за воротник, приподнял с места. Парень возмущенно вскочил. Обратившись к женщине, лейтенант приветливо и даже как-то ласково сказал: -- Садитесь, мамаша. Я удивился гибкости его голоса. Не так просто подавить в себе такое сильное возмущение и гнев и сразу после крика заговорить тихо и ласково. Сзади кто-то одобрительно сказал: -- Вот это да! Многие засмеялись. Парень, расталкивая всех локтями, быстро пробирался к выходу. Наверное, этот лейтенант, думал я, любит песни романтические и о героях, веселые и в энергичном ритме. Ну, а что может нравиться парню? Крутит, конечно, записанные на рентгеновских снимках танцульки, музыку бездумную и пошлую, ничего не дающую ни уму, ни сердцу. А уж старушке по душе песни тихие, ласковые. В другой раз я вошел с задней площадки в автобус. Было тесновато. Впереди меня стоял дородный высокий мужчина в шубе с дорогим меховым воротником и шапке бобрового меха. Шуба и шапка ни о чем не говорили, но чванливое выражение его лица всех осведомляло, что в автобусе он случайный пассажир, что у него персональная машина... в ремонте. Впереди него стоял невысокий человек в потрепанном полутулупчике и видавшей виды ушанке. Он стоял спиной ко мне, и лица его я не видел. Шофер включил скорость и неосторожно дал газ -- автобус рванулся, все дружно качнулись назад. Человек в тулупчике тоже не удержал равновесие и налетел на соседа. А тот грубым, брезгливым тоном сказал: -- Ездят всякие пьяные. Человек в тулупчике пояснил: -- Я, мил-человек, не пьяный, я старый. Извинения не последовало. В автобусе никто ничего не сказал, но осуждение повисло в воздухе. Почувствовав это, мужчина в бобровой шапке начал пробираться к выходу. Я вдруг увидел его в компании, услышал, как он фальшиво и важно затягивает "Ревела буря, гром гремел", а потом с каким-то тупым оживлением быстро переключается на песню "Зять на теще капусту возил". Но этому оживлению не хватает, я бы сказал, высокого простодушия. И я легко представил себе старика поющим на завалинке протяжную задушевную песню или какую-нибудь шуточную с подковыркой на деревенском застолье. Нет, не случайно, не для показного глубокомыслия я говорю, что певец, особенно современный, должен быть философом, не случайно мы протестуем против "текста" и боремся за стихи для песен, не случайно считается, что певец поет сердцем столько же, сколько и голосом, если не больше; песня -- жанр гибкий, быстрый, крылатый, чуткий, она выражает и сиюминутное настроение человека и всю глубину его натуры. Даже в том, что он любит петь, сказывается человек. Песня -- душа времени. Она сохраняет нам самое тонкое, хрупкое, непрочное в истории -- интонацию времени, его целеустремленность. Песня стоит того, чтобы отдавать ей себя сполна. Я ЗНАЛ, КОМУ ПОЮ Ты нужен всем В этом счастье человека. Артиста Моя жизнь отдана зрителю, и мой зрительный зал -- это вся наша страна. Я могу так сказать не только потому, что изъездил ее вдоль и поперек, -- это право дали мне и письма, которые приходили ко мне со всех концов необъятной нашей Родины. Их накопилось у меня несколько больших ящиков. Я получал их всю жизнь. Они начали приходить с тех пор, как я стал опереточным артистом в Ленинграде, и приходят до сих пор. После очередной премьеры или концерта по радио их количество значительно увеличивалось. "Письма, -- как сказал поэт, -- пишут разные: слезные, болезные, иногда прекрасные, чаще бесполезные". Я думаю, что для артиста бесполезных писем не бывает. Даже если в них избитые слова поклонников -- "кумир", "мечта", "идеал", "бог", -- они подтверждение того, что твоим искусством взволновано еще одно человеческое сердце. Правда, в молодости, когда столько планов и замыслов требует осуществления, когда времени не хватает и ты разрываешься на части, их количество приводило меня порой в отчаяние, даже раздражало: ведь на них надо было отвечать, больше того, надо было что-то делать -- ибо они содержали в себе самые разнообразные просьбы, заставляющие куда-то звонить, что-то доставать, кому-то посылать. Одному с этим справиться было невозможно, и мне помогала моя семья. А письма действительно были разные, написанные почерком старательно ученическим или небрежным, убористо или размашисто, каллиграфически или коряво, тщательно или наскоро, письменными или печатными буквами, порой просто с типографской ровностью. Это были письма коллективные и индивидуальные, написанные литературно и безграмотно, вдохновенно и сухо, деловито и лирично, в стихах и в прозе. Это были письма озабоченные, ободряющие, забавные, смешные, нелепые, серьезные, шутливые, бесцеремонные, нахальные, злобные, оскорбительные, обидные, трогательные, нежные, негодующие -- и нет для меня на свете ничего дороже этих писем, писем моих зрителей. Со временем я понял, какое это богатство. Для меня это документы эпохи. И думаю, не только для меня. Не надо специально смотреть на дату -- по их стилю, настроению, точке зрения тотчас же почувствуешь, к какому периоду нашей жизни то или иное письмо относится. Вот, например, записка, переданная мне во время концерта: "Мы, группа рабочих завода Кр. Треугольник, Кр. Заря, Кр. Путиловец, шлем Вам, подлинному пролетарскому артисту, наш пролетарский привет! Мы далеки от мысли посылать вам живые цветы, т. к. это буржуазная манера, а мы выражаем Вам свою благодарность простым пролетарским спасибо". В каждом письме -- характер автора. Уж одним этим они могут быть ценны: сотни характеров, стремлений, состояний, желаний, просьб -- стихийный автопортрет народа. Этот портрет всегда был передо мной -- я знал, кому пою. Эти письма мне симпатичны еще и потому, что в них встречается немало забавного, хотя авторы об этом вовсе не заботились. Забавность начиналась чаще всего уже с адреса. Адреса на конвертах бывали самые неожиданные, и в них тоже выражалось отношение автора к адресату. Большинство конвертов было, конечно, оформлено по всем правилам: город, улица, дом, квартира, имя, фамилия. Но одесситы писали на конвертах "Одесскому консулу в столице Леониду Утесову"; те, кто не знал адреса, полагались на почту и прямо обращались к ней: "Почтальоны города Москвы, прошу передать письмо Утесову Леониду"; некоторые писали просто "Москва, Леониду Утесову", а то и вовсе без города "Леониду Утесову", иногда уточняли: "Большой театр. Утесову", "Союз писателей", "Справочное бюро", "Театр Утесова", "Композитору Утесову", "Комитет искусств", или "Самому веселому артисту", "Самому популярному певцу", один раз даже "Профессору". Иногда стояла пометка "Заказное и важное". Некоторые письма из Москвы были посланы в Одессу, откуда они снова возвращались в Москву и тогда уже попадали ко мне. Любопытно, после того как телевидение показало фильм "С песней по жизни", а в нем кадр с двухэтажным домом в Трехугольном переулке Одессы и номер дома, по этому адресу, но только в город Москву, стали приходить пачки писем. Но так как такого адреса в Москве нет, то письма приходили все-таки ко мне. Но и в одесский Трехугольный переулок, дом 11, пришло около сотни писем из Москвы и других городов. Я приношу искреннюю благодарность почте за то, что эти письма всегда меня находили, даже если я на них назывался "Леонид Сергеевич" или "Леонид Николаевич". Потому и были разными эти письма, что писали их разные люди: рабочие и школьники, военные и учителя, бухгалтеры и колхозники, инженеры и строители, полярники и геологи, люди без определенных занятий и даже заключенные. Много писем приходило от самодеятельных коллективов и участников самодеятельности, которые сообщали, что "на смотре будут петь песни только из "Веселых ребят", просили совета, как лучше поставить концерт, составить оркестр, исполнить ту или иную песню, подобрать репертуар, просили выслать ноты, слова песен, пластинки, помочь обзавестись музыкальными инструментами. На эти письма я всегда отвечал, как мог, помогал, радуясь тому, что столько повсюду любителей стремятся овладеть искусством исполнения как можно профессиональнее. Многие просили прослушать их, дать совет, как развивать свой талант, помочь поступить учиться в музыкальную школу, взять в свой джаз. "Здравствуй, дядя Леня! Мне шестнадцать лет, я играю на саксофоне в уфимском кинотеатре "Яналиф" в составе джаз-оркестра из тринадцати человек. Хочу я поступить в музыкальный техникум, но не принимают, потому что нет класса саксофона. Вообще все старые музыканты в техникуме считают джаз вредом человечества в нашей стране. Я этому не верю, дядя Леня, не может этого быть. Жалко, что нет у меня учителя, я сам узнал пальцовку и научился играть. Дядя Леня, я сам из Куйбышевского детдома, потому что у меня нет родителей. Саксофона я своего не имею. С горем пополам купил кларнет. Возьмите меня к себе. Прошу вас своей детской душой, чтобы вы сделали из меня мирового саксофониста". Писем с просьбами выслать слова, ноты, пластинки -- сотни. Многие жалуются, что ничего этого в их городе или селе до сих пор достать невозможно. "Пришлите, отец так любит "Раскинулось море широко". Военный врач с Сахалина писал мне до войны, что у них там нет даже радио -- "Прошу прислать парочку пластинок, хотя бы с трещинкой". "Чаще исполняйте песни, -- пишут моряки, -- а то мы ходим и насвистываем "Часы пока идут", а дальше, чем "маятник качается", не запомнили". "Возродите "Бороду", не слышал ее с сорок восьмого года". Просьб исполнить по радио ту или иную песню всегда было очень много. 19 ноября 1937 года мне принесли домой радиограмму: "В редакцию Последних известий радио. 21 ноября отмечаем полгода дрейфа. Очень просим через радиостанцию имени Коминтерна вечером организовать концерт замечательного джаза Утесова с его новейшим репертуаром. Перед концертом желательно услышать выступления наших жен. Сердечный привет. Папанин, Кренкель, Ширшов, Федоров". На другой день после нашего выступления с Северного полюса пришла еще одна радиограмма: "С волнением и радостью слушали вас, наши закопченные физиономии улыбались поистине очаровательно. Большое спасибо, горячий привет искрящемуся ансамблю. Папанин, Кренкель, Федоров, Ширшов". И в мирное время, а особенно во время войны много писем приходило от военных. Они сообщали мне впечатления от концертов, просили исполнить ту или иную песню, прислать слова, написать заметку во фронтовую газету. Особенно дороги для меня такие, например, сообщения: "Одессит Мишка", -- написал один майор, -- заставляет разить врага наповал оружием, нет оружия -- руками, перебиты руки -- зубами". Бойцы другой части сообщали, что "Одессита Мишку" и "Барона фон дер Пшик" солдаты называют "утесовскими минометами". Третьи пишут: "Мы приравниваем ваши пластинки к статьям Эренбурга, которые никогда не позволяем себе раскуривать". А разве не драгоценно такое письмо: "Когда я был на фронте, -- писал солдат уже после войны, -- у меня на груди был ваш портрет, он был мне так же дорог, как фотографии возлюбленной и родных". Во множестве писем мои слушатели сообщали мне самые разные сведения: свое мнение о моем исполнении и репертуаре, события своей и моей жизни. Например: "Весь Ленинград поет те песни, которые поете вы"; или: "Александр Павлов из Ленинграда устраивает вечера звукозаписи эстрадной музыки, у него есть такие ваши пластинки, о которых вы и сами не помните". Рассказывают о своих семейных радостях и горестях, удачах и неудачах, заботах и болезнях. Один парнишка жалуется, что у него никого нет и ему некому писать, поэтому он будет писать мне. "Дочь степей Мария Прохорова" делится своей тоской и сообщает, что "в пустыне нет никакой природы" и она "жаждет приехать в Москву". Передают, что Ботвинник назвал фильм "Веселые ребята" "лучезарным фильмом". Жалуются, что я "очень дорого беру за билеты". Негодуют и воспитывают: "Я простой рабочий и удивился, узнав, что есть люди с капиталистическими замашками -- гонятся за деньгами, жадны до без конца на деньги"; и уточняет -- "это вы". Прислав мне доплатное письмо, он, наверно, хотел перевоспитать меня или заставить разориться. Юноша, только что окончивший школу, предлагает дружить, хотя и понимает разницу в возрасте: "Еще когда учился в школе, хотел с вами познакомиться, но не решался". Рассказывают историю Дерибаса, в честь которого названа улица в Одессе. Один лихой парень признается, что в своей компании он "много и красиво хвастал, врал, как был вашим шофером -- но все только хорошее, складно заливал, приобретая у ребят авторитет. Извините за баловство". Поздравляют: "Народного артиста поздравляем званием заслуженного деятеля искусств". Профессор Тарле -- это письмо 1933 года -- рекомендует мне использовать произведения Беранже и выражает уверенность, что у меня это хорошо получится. Открывают все новых и новых авторов песни "Раскинулось море широко", и мне уже начинает казаться, что авторов у этой песни больше, чем "детей лейтенанта Шмидта". Одесситы уведомляют: "Одессу не покоришь "Кичманом", она все это знает". Рабочий Кольчугинского завода спрашивает: "Почему вы все играете в Москве, Ленинграде и других крупных городах. Вы по духу близки рабочему классу, и клубы у нас теперь хорошие". Немало писем приходило с различными предложениями, просьбами, а то и требованиями. "Я шесть раз смотрел фильм "Веселые ребята". Потрудись написать песню, когда сидишь на сукЕ". "Товарищ Утесов! Почему вы никогда сколько бы вас ни просили, не исполняете свои песни на бис. Это немного высокомерно... Почему-то стахановцы на производстве выполняют в несколько раз свои нормы..." Утверждают, что "ария Синодала из "Демона" сама напрашивается на джазовую аранжировку, и вряд ли даже Рубинштейн был бы шокирован Вашей интерпретацией". Большинство просит, как я уже говорил, пластинки, некоторые сразу оптом: "Пришлите патефон и двадцать пластинок". Один мальчик, которому родители не купили инструмента, попросил подарить ему аккордеон, который, он видел, подарили мне в передаче "В гостях у Утесова". Ученику 4 "А" класса хочется увидеть Москву, метро, Музей Революции, Музей Ленина, цирк и зоопарк. "Все это я видел только на картинках. Люблю песни, которые ты поешь с твоей дочкой Эдит. Помоги посмотреть Москву, пришли рублишек 80..." И еще: "Для приезда в Москву, не требуем, а если есть, пришлите 1000..." (потом один нолик зачеркнули). "Дайте в долг пять-десять тысяч рублей. Каждый год буду отдавать по тысяче -- сколько тысяч, столько лет". Попадаются и вовсе бесцеремонные субъекты: "В часы досуга я и мой кореш пришли к мысли обратиться к Вам за советом... куда поехать в отпуск... мы решили приехать к Вам... в нашем обществе истинных пролетариев вы вспомните свою молодость". "Мне нужно решить вопросы личного характера. Приеду к вам в гости -- без приглашения. Чтобы быстрее приехать -- пришлите денег". Один просит "пару копеек тряпчонки купить и за квартиру заплатить за полгода", а другой -- "на постройку печки и краски, покрасить двери". Но вообще просьбы были самые неожиданные. Приглашают быть постоянным членом совета музея искусства и литературы в Никополе; просят адрес и фотографию Людмилы Зыкиной; старушка умоляет объявить по радио, что банка малинового варенья, которую она обещала попутчику, -- "уж вас-то он всегда услышит", -- ждет его; учащиеся горьковского профессионально-технического училища приглашают в гости, солдаты просят исполнить песню Клима из фильма "Трактористы"; специальной телеграммой просят: "Из вашего личного фонда дайте двадцать билетов на ваш концерт, на который мы уже два года не можем попасть", зовут в крестные отцы. Многие присылают стихи для песен и исполнения с эстрады, сопровождая их иногда советами. Например, песню о борьбе за мир "попробуйте с джазом на мотив танго. Перед первой строчкой желательно два искусственных выстрела, а после второй один". Поэт спрашивает, брать ли ему "псевдониум А. Есенин", старый рижский музыкант пишет: "Убедительно прошу вашего распоряжения... ищу комплект струн для знаменитого рояля... а здесь не знают откуда навита и докуда навита"; убеждают: "живу абсолютно на синкопах и не могу на дальше переносить то, что я имею на сегодняшний день... и прошусь к вам в джаз"; "Мне стало известно, что у вас в каждом курортном городе по курорту -- прошу взять меня хозяйственником". "Просил бы вас не искушать свое величие симфониею, не то положите на свою память неблагодарность". Иногда просьбы поддерживают угро зами: "Извиняюсь за ваше беспокойство. Ваше молчание затрагивает мое самолюбие. Я такая гордая со всеми, а вам пишу третье письмо... Будь тяжелое под рукой, я бы в вас запустила... Если не получу ответа, кину камнем прямо в Мюзик-холле". Слушатели поддерживали меня душевным словом. "Дорогой Леонид Осипович! На днях я слушал вас по радио, передавали песни военного времени, и я никак не могу освободиться от мысли, что вы, видимо, и не представляете себе, какой подвиг вы совершили в те грозные годы. Так чтоб вы знали об этом -- я вам пишу. И может быть, оттого, что песен было много и все сразу, я, слушая, ощутил их, как что-то огромное материальное, на что можно надежно опереться. Ваши песни в тот день заполнили и душу и все вокруг, отчего мне было и радостно, и грустно. Хорошо, что вы были, есть и всегда будете с народом". Постепенно письма сделались моей насущной потребностью. Мне казалось, что у меня есть постоянный многоликий собеседник, который постоянно помогает мне в работе. Например, вначале, когда я выступал по радио, мне казалось, что мой голос, уходя в эфир, бесследно рассеивается, не достигая людских сердец. Я, актер эстрады, привыкший видеть глаза людей, не ощущал своих слушателей. Но когда я читал о тишине в кубрике, в землянке, в комнате общежития, о том, как шикают на шумно входящих во время моего пения, я словно бы сам начинал проникаться этой обстановкой, чувствовать ее, под нее подстраиваться. Благодаря этим письмам я всегда и постоянно чувствовал особое единение с людьми моей страны, мне казалось, что их мысли, желания, заботы, надежды пронизывают меня, пропитывают мою жизнь. Это ощущение внимательных глаз никогда меня не оставляло, ни на сцене, ни в жизни, и помогало чувствовать себя частицей огромного целого. Мне даже не надо было ждать рецензий с оценкой каждой новой работы, я сразу же узнавал мнение зрителей непосредственно от них самих. И понятие "артист принадлежит народу" постепенно становилось для меня благодаря этим письмам самым что ни на есть конкретным, практическим, буквальным, а не какой-то риторической фигурой. Нередко можно слышать жалобы: уходит, дескать, человек от своего дела -- и его забывают. Это обидно, это поистине горько. Но меня миновала чаша сия -- и этим я счастлив. Уже много лет не выхожу я на сцену, а письма продолжают приходить, их по-прежнему много. И часто пишут люди, душевные контакты с которыми у меня установились десятки лет назад, пишут те, кто писал мне еще детьми, а теперь у них у самих дети. "Дорогой Леонид Осипович! Пишу письмо вам второй раз в жизни, через 35 лет. В 1931 году меня, одиннадцатилетнего мальчишку, отец впервые взял на концерт теаджаза под вашим управлением (насколько я помню, он был именно под вашим управлением, а не руководством). С тех пор я заболел Утесовым навсегда, и это, наверно, наследственное, ибо мои дети так же горячо любят вас и ваше сердечно-душевное мастерство и искусство. Я тогда же стал заниматься музыкой с приятелем, мы учились и через пять лет стали неплохо играть на струнных инструментах, устраивая концерты во дворе. Конечно, большинство номеров в программе занимали номера вашего репертуара. И вот в 1937 году мы возомнили себя уже достаточными мастерами, для того чтобы поступить к Утесову в оркестр, о чем прямо и написали вам в письме, изъявив готовность немедленно приступить к работе с вами. Когда мы получили от вас ответ (ваше письмо я хранил, как реликвию, и оно было со мной на фронте и во время одного из моих ранений оно пропало), мы были огорчены содержанием -- вы советовали нам еще упорнее учиться, поступить в музыкальное училище и что, только став всесторонними мастерами, мы сможем играть в оркестре -- нам было обидно, и мы оба забросили музыку совсем. Но потом рассудили, что вы были правы, и взялись за учебу по музыке, и приятель мой так и пошел по "музыкальной части", играл в духовом оркестре, затем много лет в джазе при кинотеатре в Ленинграде. И хотя моя жизнь пошла по другому пути, сугубо немузыкальному, любовь к музыке осталась навеки". Или вот еще подобное письмо (оно пришло из деревни Телятенки Тульской области): "Здравствуйте, Леонид Осипыч! Здравствуйте многие годы! Мне много лет, но я, грешник, всю свою жизнь люблю джазовую музыку, получив любовь к ней из ваших рук. Люблю ваши простые песенки, простые, но такие понятные и очень нужные людям, ну вот, например: "И тот, кто с песней по жизни шагает, тот никогда и нигде не пропадет!" Я часто думаю о вас: вот так вы с песней и прошли по жизни, с песней, которая нужна была людям, и как только я услышу что-нибудь утесовское по радио, так бросаю лопату или грабли и внимательно прослушаю ваше исполнение. А в общем, спасибо вам за то, что вы пели для нас, украшая нашу жизнь, помогая бороться с трудностями, коих немало выпало на нашу долю, причем всяких". Автор интересной книги по физике "Смотри в корень!", Петр Васильевич Маковецкий, однажды подаривший мне эту книгу, пишет: "...с тех пор вышло еще два русских издания и одно украинское, и каждое из них я с радостью послал бы вам. Но меня удерживает то, что это все-таки физика, а не музыка. И хотя украинское издание написано на очень музыкальном языке, но украинскому языку до одесского все-таки далеко. В этом году выйдет болгарское издание, и тогда я, наверно, не удержусь и вышлю вам, чтобы похвастаться перед вами своим первым выходом на мировую арену... Извините, что я все о себе да о себе. Это я отчитываюсь за пятьдесят лет жизни". Некоторых все еще "мучают" практические вопросы, и они хотят уточнить факты многолетней давности, видимо, это до сих пор имеет для них какое-то значение: "Много лет тому назад, в 1926-м как будто году, я дважды был в театре, который, помнится, назывался "Свободным", -- в Ленинграде. (Был я тогда еще студентом.) Посмотрел театрализованного "Менделя Маранца" и старую-старую чудесную комедию "Поташ и Перламутр". В первой вы, Леонид Осипович, играли, разумеется, самого Менделя. Во второй одну из двух забавных ролей. Я хорошо помню финал "Менделя", в котором вы говорите дочери и зятю: "Вы, молодые, станцуйте фокстрот, а мы, старики, конечно, вальс". Так вот, дорогой Леонид Осипович, вы это были или не вы? Ошибаюсь я или в самом деле рад был вашей игре еще 46 лет тому назад?" И конечно, по-прежнему приходят письма, утверждающие непреходящую власть песни над человеческим сердцем, над памятью: "Примите мой горячий, дружеский привет... Поздравляю вас, черноморского запевалу, человека от "до" и до "до", морского, сильного и всеми нами любимого. Если мы вспоминаем юность огненных лет, то вспоминаем вас... вспоминаем те минуты между боями, когда вы пели по заявкам. С праздником вас, дорогой моряк. С днем рождения Советской Армии и Флота". "...Все и так помнят вас, любят и никогда не забудут ни песен, ни их исполнителя. Мы ровесники вашего джаза. Ваши песни сопровождают нас с детских лет..." ...Чувствовать, что ты нужен людям, -- разве не в этом счастье артиста и человека? СВИДАНИЕ С ОДЕССОЙ ПОСЛЕ ДОЛГОЙ РАЗЛУКИ Я вижу Одессу глазами воспоминаний. Я вижу ее снова. И снова влюблен Я долго не был в Одессе. Честно говоря, с некоторых пор я боюсь туда ездить: идешь по улице, а к тебе подходят молодые люди, которых, пожалуй, еще не было на свете, когда ты уже уехал из Одессы. Ничтоже сумняшеся, они обращаются с тобой за панибрата, не считая нужным заметить, что некоторым из них ты годишься не только в отцы, но и в деды. И вот, после войны я все-таки снова на одесских бульварах, набережных, улицах. С волнением узнаю заветные места -- вот здесь, по этой улице, бегал в училище Файга, на этом углу ожидал гимназистку Адочку и, почтительно шагая рядом, боялся прикоснуться к ее руке, вот здесь я нырял и даже два раза тонул. А вот она, колыбель моего актерства -- Большой Ришельевский театр! В Одессе шутили, что этот малюсенький театр назван большим, чтобы его не спутали с "малым" одесским оперным театром. Итак, вот она, моя Одесса, город моего детства, моей юности, я вижу тебя и глазами воспоминаний и глазами чужестранца, и снова убеждаюсь, что ты не можешь не нравиться, ни детям твоим, ни гостям. Сегодня вечером в Городском театре у меня концерт. Я выхожу на сцену, и у меня застревает комок в горле. Земляки, со свойственным им темпераментом, встречают меня, и я готов расплакаться от счастья. Мне приходится приложить немало усилий, чтобы начать концерт. И весь вечер у меня полное взаимопонимание с публикой. Я выхожу из театра и уже мечтаю, как доберусь до гостиницы, поужинаю и лягу в постель, но спать не буду, а еще раз, теперь уже мысленно, переживу свое свидание с городом. А потом усну и буду спать так крепко, как спится только в родном городе. А утром -- снова на бульвар, под голубое небо, к синему морю, которое почему-то зовется Черным. Нет, черт возьми, жизнь прекрасна и удивительна! Я сажусь в машину, но едва шофер трогается с места, как вдруг из темноты прямо на фары бежит женщина. -- Стойте, стойте! -- кричит она. Шофер притормаживает, она подбегает к дверце, открывает ее, тычет в меня пальцем и спрашивает: -- Вы Утесов? -- Да, -- удивленно говорю я, -- а что? Она поворачивается в темноту и кричит: -- Яша! Яша! Иди сюда! И сейчас же из темноты выныривает мальчик лет восьми. Она хватает его, толкает к машине и, снова тыча в меня пальцем, говорит: -- Яша, смотри, -- это Утесов. Пока ты вырастешь, он уже умрет. Смотри сейчас! У меня срывается с языка не очень вежливое слово, и я захлопываю дверцу. Здравствуй, моя наивная Одесса! Я добираюсь до гостиницы, есть мне не хочется, я с трудом выпиваю чашку чая. Ложусь в постель и долго не могу уснуть. А потом сплю тревожно и без всякого удовольствия. Утром выхожу на бульвар... На небе серые облака, море действительно почернело, и настроение какое-то кислое. А все эта ночная тетка со своим Яшей! Испортила мне всю музыку. Но долго грустить Одесса не даст, я уверен. Уж обязательно она меня чем-нибудь развлечет. В надежде уже веселей гляжу по сторонам. Сегодня десятое сентября. Скоро двадцать лет со дня освобождения Одессы. Я рад, что в эти дни я здесь. Одесса! Моя Одесса! Как блудный сын я возвращаюсь к тебе каждый раз, мама. Я иду по платановому туннелю Пушкинской улицы. Я вижу тебя, я слышу тебя, мой чудесный город, -- город-герой, город-весельчак, город-красавец. У меня всегда растроганное настроение, когда я встречаюсь с тобой. Гляжу, слушаю, восхищаюсь и смеюсь. Вот она, Дерибасовская. На углу Преображенской огромный плакат: "Гастроли Государственного эстрадного оркестра РСФСР под руководством и с участием народного артиста РСФСР Леонида Утесова". Под плакатом на тротуаре сидит человек. Испитое лицо, хитрые глаза, улыбка. Перед ним на земле шапка. Хриплым голосом он кричит: -- Граждане, подайте, кто сколько может, на выпить за нашего дорогого Леонида. -- Большой палец энергично указывает на стоящий за его спиной плакат. Своеобразный бизнес -- в Одессе ничего не пропадает. Иду дальше. Гляжу налево, гляжу направо. Меня и радуют и печалят изменения. Печалят, потому что они уносят с собой воспоминания, радуют, потому что изменения означают жизнь. Вот здесь был магазин, где продавались ноты, несколько ступенек, по которым -- помните? -- сбежав, я сбил генерала и от страха промчался сквозь Одессу со скоростью взбесившегося оленя -- ведь это могло стоить каторги. Сейчас здесь магазин минеральных вод. Как не зайти. Кстати, мне хочется пить. -- Бутылку боржома можно? Продавщица. Что-о? -- Одну бутылку боржома. Продавщица (презрительно). Сейчас я вам нарисую. -- А где можно достать? Продавщица (зло). Не ломайте ноги. По-московски это означает: не ищите, не найдете. Мне больше нравится по-одесски. Я снова разглядываю тебя, Одесса. Ты и такая, ты и другая. Вот Соборная площадь. Здесь когда-то стоял собор, окруженный чахлыми деревцами. Сейчас здесь чудесный парк. Густой, зеленый. И когда он успел вырасти? -- Ах, как быстро летит время! А вот и городской сад. Здесь мы играли в модную игру "казаки-разбойники". Сад был чахлый и