ерью. Половина одиннадцатого! Тротуар оказался пустынен - и грабить было некого. Отчаяние подсказало мне план утончЃнный, как пытка, но и смелый, как пьяная мечта. Проникнуть в здание ООН напротив и приставить к стенке любого дипломата. Вплоть до генсека. Рассудок силился удержать меня от этого, но ему я уже не доверял, напомнив себе, что миром, представленным этим коробком на той стороне, правят именно абсурд и отчаяние. Проникать в ООН мне не пришлось. Когда я пересекал улицу, одна из запаркованных у ворот машин показалась мне не пустой. Я подкрался к ней сзади, увидел на переднем сидении две тени и вздохнул: если десятки не окажется у одной из этих теней, то она окажется у другой. Пока я решал - к какой заходить, понял, что они тоже, как и я, вот-вот решат свою задачу. Тонкая тень, справа, оказалась женской и, перегнувшись скобкою к другой, к мужской, мелко суетилась. Широкая же, мужская, откинувшись на спинку, изредка вздрагивала. Из приспущенного заднего окна протискивался на волю Лучиано Паваротти, но в паузах, когда объЃмистый тенор вбирал в себя воздух, в том же окне задыхался другой сладострастец. Не пел, однако, а сладко постанывал. Мешкать я себе не позволил, ибо в предоргастическом состоянии жертва менее опасна. Я расстегнул сорочку и зашЃл с левой двери. Стукнул локтЃм в стекло и распорядился опустить его. Оно скрипнуло и поплыло вниз, но из брезгливости я отвернулся, объявив водителю, что жизнь гнусна, а поэтому я штрафую его на десять долларов. -- А почему смотришь в сторону? -- ответили мне из-за руля. -- А потому, что брезгую. Подглядывать тоже гнусно... -- Я подглядывал не за тобой! -- ответил водитель. -- Что ты там мелешь?! -- рассердился я. -- Застегнулся? -- Какая разница? -- ответил водитель. -- Застегнулся - не застегнулся... Сам вот пузо выкатил, а тут дама всЃ-таки! -- "Дама"? -- возмутился я. -- Так ты ж этой даме... -- Ну, иди и докладывай! На него мне тоже положить! -- "Тоже"? -- оскорбился я. -- А ну, выходи! -- Послушай! -- ответили мне теперь спокойней. -- Чего ты пристал? Я ж не про тебя - "положить"! Я про Кливленда. -- Про кого? -- опешил я. -- А то он не балуется с бабами, да?! Или ты?! Я ж наизусть тебя знаю! И ты - меня: я Бобби, помнишь? И говорю как есть: не за тобой я наблюдал. Одно дело - телефон твой или почта, но наблюдать уже не наблюдаем. Я говорю честно. Тем более что в начальники уже не мечу, старый уже... И бабы мне вкусней, чем должности! Голову мне уже можно было к нему не поворачивать. Теперь уже я знал кого собирался грабить. Агента ФБР. Того самого, сидевшего за круглым столом с непонятливой семинолкой. Что за проклятье! - подумал я. Во всЃм мире люди грабят друг друга безо всякого недоразумения. Особенно тут. Кто же это надо мной издевается? Да никто, сам я себя и заложил. Надо было идти прямо в ООН, а не приставать в ответственные мгновения к ветеранам секретной службы. -- Надо было идти в ООН, -- произнЃс я и, оскорблЃнный невезением, обернул к ветерану печальное лицо. -- Ну вот ещЃ! -- проговорил он. -- А теперь у тебя опять испортилось настроение. Как тогда, пять лет назад. Сперва буянишь, а потом сам же обижаешься. Ты и тогда рвался в ООН, а ООН тут ни при чЃм: они с частными жалобами не возятся. Только - если обижается целое государство. А ты - хотя и на целое государство обиделся - обиделся от собственного имени. А это не считается... Короче, я сказал как есть: не за тобой мы следим... Могу даже сказать за кем, -- и Бобби полез наружу. Я не знал что делать. Тем более что брюки у него на причинном месте были уже застЃгнуты и придираться было не к чему, если бы даже я и осмелился штрафовать сотрудника ФБР. Он тем временем шагнул ко мне, взял меня за талию, как Нолик, и отвЃл в сторону: -- Слежу я не не за тобой, а за твоими земляками. В жЃлтой куртке. А особенно - жирный. Знаешь давно? -- Жирного давно! -- обрадовался я. Обрадовался и он: -- Второго сами знаем: Толя ФЃдоров. Но интересует нас не он. -- Правильно! -- загорелся я. -- Надо брать толстяка! -- Ты его, видно, любишь! А водку хлестал с ним стаканами! -- Кавказский обычай! -- застеснялся я. -- Зато потом яйца ему выкручивал! Ты не видел. Сидел уже здесь. -- Намекаешь? -- застеснялся и он. -- Я, к твоему сведению, девочке показывал как ей позже с толстяком этим, с Гуревичем, себя вести, понял? Семинар проводил! -- и негромко рассмеялся. -- С каким это ещЃ Гуревичем? -- не понял я. -- С Гуревичем, с дружком твоим, которого ты сперва лобзаешь, а потом требуешь брать! -- и хмыкнул. -- С толстяком что ли? Хорошо же работаете! Айвазян фамилия! Знаю его с детства! Гуревичами у него и не пахло! Бобби заметно огорчился. -- Это хорошо, что не пахло! -- рассудил он. -- То есть хорошо для него, а для нас как раз плохо. Значит, водит, сволочь, за нос и нас... ХитЃр! Это тебе не ФЃдоров! -- и качнул головой. -- ВсЃ отменяется! -- Что отменяется? -- полюбопытствовал я. -- ВсЃ! -- объяснил он. -- До встречи с Кливлендом всЃ отменяется! В том числе и эта девочка. А с тобой нам как раз надо обо всЃм поговорить. О Гуревиче. Об Айвазяне, то есть. Сесть и по-дружески так, знаешь, поговорить... Сам захочешь помочь. -- Не думаю, -- признался я. -- Обязательно захочешь... Здесь всЃ связано! С тобой, я слышал, уже говорили о генерале Абасове. ВсЃ связано: Гуревич этот, то есть Айвазян, как говоришь, и Абасов! И библия, конечно! С тобой же говорили и о ней, ну! Почему не доверяешь? Я же тебе доверяю... Я подумал надо всем и обрадовался. Не доверию ко мне, но тому, что я понадобился Бобби. -- Знаю, что доверяешь, -- сказал я ему. -- ВсЃ-таки долго за мной вы следили! И много прошло времени! А во времени, Бобби, всЃ меняется. Это раньше я беседовал бесплатно. А теперь я, как все на свете, американец. Теперь без гонорара не здороваюсь. Мне показалось, что Бобби испытал приступ жажды: -- С деньгами не я решаю, -- и закурил. -- Десять долларов! -- выпалил я и снова отвернул голову. Наступила пауза, заполненная клубами сигаретного дыма. Нас с Бобби выхватил вдруг из темноты дрожащий луч велосипеда. Правил им какой-то усач в белых ботинках и красных рейтузах. Он посмотрел на нас ищущими глазами, но тоже, подобно нам, постеснялся и отвернулся. Я проводил его сердитым взглядом, а потом вернулся к Бобби. Лицо у него, всЃ в дыму, было озадаченным. Очнувшись, он полез в карман, вытащил оттуда бумажник, а из него - две десятки. Я взял обе и догадался, что Нолик, свинья, вырос в важного гуся. Уже захлопнув за собою дверь, Бобби обернулся ко мне и добавил: -- Кстати, не надо Кливленду про семинар, ладно? Я вернулся теперь уже к правой дверце. По-прежнему постучался локтЃм в стекло и попросил семинолку опустить его. Лицо у неЃ было испуганное. Протянув ей одну из моих десяток, я сказал: -- Это тебе в знак извинения. За перерыв в семинаре! -- и подмигнул ей. -- А с толстяком этим, с Гуревичем, отменяется! Но ты не горюй: там у него внизу трогать нечего! Жидковато! Она сперва растерялась, но потом, когда Бобби грохнул со смеху, - хотя опять же ничего не поняла, - рассмеялась и сама. 63. Не было уже и в душе никакого отчаяния Уже через десять минут я сожалел, что проявил расточительство и поддался страсти к эффектам: пакистанец, продавец бензина, не соглашался доверять мне канистру и требовал за неЃ пятЃрку. Я предлагал трЃшку. На большее не имел права: десять долларов минус восемь за бензин и канистру только и оставляло мне шанс на проезд в тоннеле. -- Слушай, -- хитрил я, -- не торгуйся, как жид! Ты же - слава небесам - мусульманин! Мерзавец антисемитом не оказался. -- Все под Богом равны! -- объявил он мне и показал на Него тощей рукой. -- Пять - и ни центом меньше! Я потребовал менеджера. -- Мистер Бхутто дома, -- ответил пакистанец. -- Мистер Бхутто - мой приятель, -- попробовал я. -- Тогда я ему позвоню, -- сказал он. -- Поговори! -- Так поздно? -- возмутился я. -- Я же интеллигент! -- Поговорю я, -- согласился он и позвонил. Разговаривал долго. По-пакистански. Поглядывал на меня и, видимо, описывал, но мистер Бхутто отказывался меня признать. Пакистанец спросил меня - какая у меня машина. Я ответил, что у меня их три: "Додж", "Бьюик" и ещЃ одна, третья. Какая, спросил пакистанец. Я бесился и не мог вспомнить ещЃ какую-нибудь марку. Ответил обобщЃнно: Японская. Потом он с Мистером Бхутто опять стал о чЃм-то говорить. Продавец размахивал короткими руками, ронял трубку, перехватывал еЃ на лету и вздымал глаза к Главному менеджеру. То ли благодарил Его, то ли извинялся за оплошность. Наконец, спросил моЃ имя. -- Джавахарлал! -- объявил я. Он перевЃл информацию на другой конец провода. Потом снова повернулся ко мне и спросил фамилию. -- Неру! Джавахарлал Неру! Мистер Бхутто велел ему описать меня подробней. Облегчая продавцу задачу, я стал медленно поворачиваться вокруг оси. В голове у меня не было ни единой мысли. Не было уже и в душе никакого отчаяния. Была только - всюду - усталость. Пакистанец опустил трубку и доложил, что Мистер Бхутто передал мне привет, но меньше, чем за пятЃрку канистру не отдаЃт. 64. ПобеждЃнные, потерянные и жаждущие тепла Шагая по улице с тяжЃлой канистрой без цента на тоннель, я снова увидел велосипедиста в мерцающих ботинках и красных рейтузах. Он оглянулся на меня ещЃ раз. А может быть, подумалось мне, он вовсе и не педик. Может быть, смотреть ему больше не на кого. Или хочет сообщить, мне что канистра моя протекает. О Нателе, с которой мне ещЃ предстояло оказаться наедине, я старался не думать. Я ощущал перед ней неясную вину, хотя сейчас уже жизнь тяготила и меня. Когда затекла рука, я остановился у края тротуара и облокотился на белый "Мерседес". Отдышавшись, пригнулся к канистре, но прежде, чем приподнять еЃ с тротуара, обомлел. Я увидел покойника! Прямо перед носом. Покрытый чЃрным пледом и с торчащими наружу ботинками, он лежал на хромированной каталке, застрявшей между запаркованными машинами. Я огляделся. ВсЃ показалось мне мЃртвым. Здания, выстроившиеся вдоль улицы, пустые автомобили вдоль тротуаров, деревья, афишные тумбы, телефонные будки - ничто не двигалось. Что же он тут делает? - подумал я в ужасе о трупе и медленно зашЃл ему в изголовье. Потом осторожно приподнял плед и вздрогнул ещЃ раз, ибо в полумраке покойник обрЃл конкретность. Это был мужчина моих лет. В тЃмно-синем пиджаке поверх белоснежной рубашки и с широкой красной бабочкой. Лицо - совершенно белое - выражало недовольство, одна из причин которого представилась мне очевидной: ремень, пристЃгивавший труп к каталке, был затянут на груди чересчур туго. Очевидной же представилась мне и другая причина его недовольства. Лежал он на каталке как-то сам по себе, без присмотра, одинокий и, несмотря на парадный вид, потерянный. Вот именно! - догадался я. Он ведь, наверное, и есть потерянный! Закатился сюда и застрял между машинами. Но откуда? Я опустил плед ему на грудь и снова осмотрелся, теперь уже внимательней. Вокруг было безмятежно. Обычно. За перекрЃстком, в свете открытой парадной двери под козырьком, я различил двух живых людей. У одного из них светились фосфором ботинки. Присмотревшись, я различил в полумраке прислонЃнный к дереву велосипед и поспешил к перекрЃстку. Оба обернулись ко мне, и один оказался, как я и ждал, знакомым - в белых ботинках и красных рейтузах. Я остановился поодаль и уставился на второго мужчину. Хоть и не знакомого мне, но зато облачЃнного в солидный фрак с атласными лацканами. -- Кого-нибудь ждЃте? -- начал я. -- Ищем, -- ответили рейтузы. Я обрадовался: -- В синем пиджаке, да? В чЃрных ботинках? -- Может быть! -- обрадовался и фрак. -- Как это - "может быть"?! Ищете и не знаете? -- Не валяй дурака! -- сказали рейтузы. -- Где он? Заподозрив ужасное, я отступил на шаг и пожалел, что, не имея оружия, оставил на тротуаре канистру с горючим. -- Надо объяснить человеку! -- рассудил фрак и шагнул вперЃд. -- Мы, знаете ли, не знаем как он одет, но знаем о нЃм всЃ другое. -- Что именно? -- потребовал я. -- ВсЃ! Знаем даже, что вчера он был в Филадельфии. Мне стало хуже: -- В Филадельфии? А кто он есть? То есть - был... -- Киссельборг! -- сказали рейтузы. -- Балетный критик. -- Балетный?! А почему не знаете как выглядит, если ищете? -- Я как раз знаю! Я танцор. Это он не знает. -- А почему молчишь - как выглядит? -- спросил я. -- Слушай! -- вспылили рейтузы. -- Ты издеваешься! Ты же спрашивал - как одет, а не - как выглядит! Он высокий. И белое лицо. -- Подожди, подожди, -- вмешался фрак. -- У них у всех белые лица - когда не негры. Я имею в виду не критиков, а людей. -- Но у него слишком белое, понимаешь? -- Это плохой вкус! -- возразил фрак. -- Я не употребляю белил. Я люблю, чтобы люди выглядели натурально, как мЃртвые! -- Ты не понимаешь меня! -- вздохнул танцор. -- У него как раз в жизни было очень белое лицо. Чересчур! -- Тем более! -- парировал фрак. -- Таких вообще надо не белилами, а румянами, чтобы было видно, что когда-то были живые, -- и повернулся ко мне. -- Но его привезли из Филадельфии, а Филадельфия уже давно не Нью-Йорк! Сперва мне почудилось, будто я начал что-то понимать, но потом решил, что безопаснее убежать. -- Так где же Киссельборг? -- спросил танцор. -- А зачем он вам? -- ответил я. -- Слушай! -- опять вспылил он. -- Что ты за человек! Ты не издеваешься, нет, ты такой и есть. Зачем он нам может быть нужен, а? Не догадываешься? В конце концов, ты же сам к нам и пришЃл! -- Правильно! -- признал я. -- А сейчас сам же и уйду. -- Постой! -- вскинулся и фрак. -- Как - "уйду"?! Где, говорю, критик? -- А зачем он вам? -- настаивал я. Теперь уже оба, видимо, поняли, что в помощи нуждаюсь именно я. Фрак выступил было вперЃд, но я дал понять, что помогать следует издали. Он вернулся назад и сказал: -- Критик этот... Как же его в жопу звать-то? -- Киссельборг, -- сказал танцор. -- Но не надо о нЃм так! -- Да я к слову... Так вот, Киссельборг нужен мне, чтобы его похоронить. В земле. Это так принято - хоронить если мЃртв. -- А как же получилось, что его надо хоронить? -- сказал я и поправился. -- Зачем вдруг хоронить должен ты? -- Дай-ка я объясню ему, ладно? -- перебил танцор и повернулся ко мне. -- Видишь ли, Киссельборг жил в Нью-Йорке, но умер в Филадельфии на ленинградском балете... -- Кировском? -- перебил и я. -- Правильно, Кировском, -- продолжил танцор. -- Так вот, он скончался там, но сразу его сюда везти не стали: с ним хотели попрощаться и там... А сегодня ночью, конечно, привезли: утром уже панихида, придЃт весь балетный мир! Мы, из балета, стараемся хоронить своих днЃм, потому что вечером спектакли. Понятно пока? -- Пока да! -- подбодрил я его, поскольку он старался. -- Его, одним словом, выгрузили из машины, дали Карлосу расписаться и уехали... Карлос - это он! -- и ткнул пальцем во фрак. -- Да! -- показал тот плохие зубы. -- Карлос Бонавентура! -- Карлос расписался, машина уехала, а Карлос вернулся к себе отодвинуть стулья для каталки с Киссельборгом. Понимаешь? Не всЃ. Соотвественно - я и кивнул головой лишь слегка. -- Вот! Возвращается Карлос за Киссельбергом, а его уже нету! Я думаю так: те, кто выгрузили каталку, не замкнули тормоза, и он покатился. То есть коляска покатилась, а Киссельборг - вместе с ней. Понимаешь? Куда-то туда. Я всЃ объехал, ищу, но его нету. -- ВсЃ понятно! -- улыбнулся я. -- Единственное что... -- Скажи, -- разрешил Карлос. -- Почему критика привезли к тебе? -- спросил я его. -- Родственник? Но ты ведь даже его имени не знаешь! -- Нет, не родственник, -- ответил Карлос, -- но куда ж его тут ещЃ везти?! Весь балет хоронят у меня! Ну, многих... -- Карлос, видишь ли, был первый, кто догадался открыть дом для гомиков, -- объяснил танцор. -- "Для гомиков"? -- Да, "Аполлон", -- подтвердил танцор и указал рукой на вывеску за спиною Карлоса. "Аполлон", прочЃл я, "Похоронный дом К. Бонавентуры". Я засиял от удовольствия, ибо, хотя непонимание и приносит счастье, именно понимание приносит наслаждение: -- Так бы и сказали, что - "Аполлон"! А то закрываете собою вывеску... Теперь всЃ ясно: "Аполлон"! -- Меня тут все знают! -- зашевелился К. Бонавентура. -- Я, например, знаю давно! -- соврал я. -- Очень хорошая идея! -- Назревшая, -- зашевелился и танцор. -- Конечно! -- зашевелился теперь и я. -- Все мы умираем. -- Всегда! -- согласился он. -- А ты тоже, да? -- Очень! Хотя не хочется. -- А почему не хочется? -- удивился танцор. -- А кому хочется?! Танцор подумал и переспросил: -- Я имею в виду - ты тоже гомик? Я опешил: -- А ты-то сам как думаешь? -- Я догадался сразу! -- обрадовался он. -- ПойдЃм? -- рассердился вдруг на танцора Карлос. Пока мы пересекали авеню и шагали вниз, я начал думать о Нателе, но вспомнил, что надо бы вырвать у танцора пару долларов на тоннель. Стал искать лучшую фразу. НашЃл, но выговорить не успел: каталки с критиком перед белым "Мерседесом" не было. -- Был здесь! -- выдавил я. -- Увезли?! -- всполошился Карлос. -- Как - увезли?! -- хмыкнул я. -- Кому тут нужен критик?! Особенно мЃртвый. -- Людям всЃ нужно! -- объяснил Карлос. -- Что плохо лежит. Я вспомнил о канистре. ЕЃ тоже не оказалось. Я взбесился. Посмотрел на всякий случай вверх по тротуару. Потом вниз. Канистра стояла на месте. Рядом с другим белым "Мерседесом". -- Вот она! -- воскликнул я. -- Канистра! -- Что?! -- не поверил Карлос. -- При чЃм тут канистра?! -- И критик, наверное, тоже там, -- ответил я. Побежали все. Рядом с канистрой сразу увидели и каталку. -- Вот же он, сукин сын! -- обрадовался Карлос. Танцор кольнул Карлоса укоризненным взглядом, потом подошЃл к голове покойника и приподнял плед. -- Да, -- кивнул танцор. -- Как живой: очень белый... Карлос придал лицу философское выражение и сказал ему: -- А ты прав, он высокий... Смотри - куда ноги прут! Я ещЃ раз взглянул на ботинки покойника и заметил, что подошва совершенно чиста. "Адолфо" - прочЃл я на ней, заржал и стал оправдываться: -- Вспомнил кое-что. У нас в городе, где я родился, продали как-то народу импортные ботинки. Назывались "Адолфо". Но назавтра они у всех разошлись по швам. Выяснилось, что это специальная обувь для покойников. Наш министр, дурак, закупил за гроши в Италии огромную партию... -- Правильно, -- проговорил Карлос. -- Ничего смешного: для покойников выпускают специальный гардероб. -- А я, например, не знал, -- признался танцор. -- Мне всегда казалось, что жизнь для мертвецов не приспособлена. -- Это хорошая фраза, -- сказал я, -- потому что жизнь не для покойников. Особенно - если эмигрант. -- Каждому своЃ! -- пропустил это Карлос. -- У всех в мире свой гардероб. В балете - тоже своя обувь... Говорить стало не о чЃм. Танцор покрыл критика пледом и посмотрел вопросительно на Карлоса. -- Я тоже пойду, -- буркнул я. -- Дайте мне только пару долларов. Да? И не обижайтесь, пожалуйста... Я всЃ-таки нашЃл вам критика... Они переглянулись. Карлос полез во фрак, вытащил пачку однодолларовых бумаг, отстегнул две, потом приложил к ним визитку и протянул руку. И мы разошлись. Канистра была теперь легче: протекло много. Шагалось мне, между тем, тяжелее. На перекрЃстке я отыскал их взглядом. Среди притихшего города, в полутьме, Карлос во фраке и танцор в мерцающих ботинках, оба полусогнувшись, подталкивали своего Киссельборга в гору. И всех их троих, да и самого себя, четвЃртого, каждого из тех, кого вокруг не было видно и кто проснутся завтра в этих домах и разъедутся по городу в этих автомобилях, в том числе Чайковского с гитарой, даже Айвазовского с полковником ФЃдоровым, Зарю Востока, юную семинолку, Бобби из ФБР, пакистанца с бензоколонки, - всех вокруг мне стало так жалко, что внутри больно защемило. Все они представились мне такими, какие они есть, какие есть и дожидавшиеся меня на кладбище петхаинцы: побеждЃнные, потерянные и жаждущие тепла. И таким же представился себе я сам - смешным, ничтожно маленьким и лишЃнным любви. Я взглянул вверх, на прожжЃнную звЃздами и присыпанную пеплом молитвенную шаль из крохотных облачных лоскутов и искренне пожелал всем победы. 65. Молчание есть не мудрость, а молчание Хотя было уже поздно для того, чтобы торопиться, я, завидев "Додж", побежал к нему, опорожнил канистру и вышвырнул еЃ с грохотом вон. Бензина оказалось в ней меньше половины. Я громко и грязно выругался в адрес Пакистана, сплавившего мне брак. На шум в окно надо мной высунулись круглолицые супруги, отказавшиеся недавно одолжить десятку. -- Чего, дурак, буянишь? -- крикнул супруг, а супруга добавила, что час поздний. И тоже назвала "дураком". Жалость к человечеству у меня мгновенно улетучилась. -- Пошли вы все в жопу! - распорядился я. Исчезли. Пошли то ли туда, то ли за двустволкой. Я влетел в "Додж" и крутанул ключ. Приученный к невезению, ждал, что мотор откажет, но он сразу же взревел сытным голосом - и через минуту я мчался в пустом тоннеле по направлению в Квинс. Под землЃй невольно представил себя мертвецом. Думать об этом не хотелось, но я вспомнил, что в моей голове нет ни единого мускула, способного отключить мысль. Как, например, смыкание век отключает зрение. Универсальность этого дефекта устрашила меня. Человечество состоит из круглолицых супругов, пакистанцев, полковников фЃдоровых, айвазовских, семинолок, танцоров - и, увы, никто на свете не способен перестать думать! Додумал свою мысль до конца и я. Мне показалось, будто все на свете люди уже когда-то прежде жили и подохли, а теперь находятся "по другую сторону дыханья". И будто, стало быть, этот, живой, мир на самом деле есть загробный, то есть ад, - но никто этого не понимает. Смешно. Особенно - если представить себе петхаинцев, которые, рассевшись на могильных плитах кладбища "Маунт Хеброн", дожидаются гроба. Ждать им уже, наверное, надоело, но никто этого выказывать не смеет. Даже моя жена, постоянно поражавшая меня бесхитростностью. На кладбище все робеют. Тем более петхаинцы, потому что это - не обжитое пока и чужое кладбище. И ещЃ потому, что они дожидаются там Нателу, перед которой каждый из них ощущает вину. Чем же они там занимаются? Кто чем, наверное. Одни осматривают могилы и восторгаются порядком, который на Западе - в отличие от Петхаина - царит даже после смерти. Другие восхищаются роскошными склепами, трогают их и вздыхают, ибо на подобные им денег уже не заработать: надо было двигать из Петхаина раньше! Или - наоборот - жалеют тех, которым понаставили куцые базальтовые плиты. Жалеют, но гордятся тайком, что, хотя сегодня могут заказать себе камень подороже, они всЃ ещЃ живы. Третьи вспоминают, что им не миновать смерти - и подумывают о разводе. ЕщЃ кто-нибудь просто проголодался, но никому в том не признаЃтся: стыдно думать о пище среди мертвецов. "Хотел бы сейчас баранины?" -- спрашивает его ещЃ кто-то с таким видом, словно вспомнил о ней только чтобы нарушить тишину. "Баранины, говоришь? Как тебе сказать? -- морщится он. -- Я мясо не люблю... Разве что покушать немножко..." А есть среди петхаинцев и такие, кто не проронит и слова. Посидит, постоит, примется вышагивать, разглядывать всЃ, щупать, слушать, а может быть, даже думать, но потом опять сядет и будет молчать. Раньше я подумал бы о нЃм как о мудреце. Молчит, значит, мыслит. А мыслит, значит, существует. А если существует, значит, мудр! Сейчас нет, не подумаю так. Молчание есть не мудрость, а молчание. Люди - когда молчат - молчат потому, что сказать нечего. Иначе бы не молчали. Я представлял себе тени заждавшихся петхаинцев. Шевелящиеся тени на фоне далЃких, забрызганных жЃлтым светом манхэттенских небоскрЃбов. Различал огни сигарет, слышал сморкания, вздохи, бессвязные реплики, шуршание листьев под ногами. Видел и наш, петхаинский, участок на "Маунт Хеброн" - выделенный нам неровный, но опрятный пустырь. Вообразил себе и Нателину яму, которую - в соответствии с нашей традицией - надлежало вырыть глубже, чем принято в Америке. Хотя в Америке подходят к этому разумней. Похоронить покойника - это сделать его незаметным для живых. А для этого незачем рыть глубоко. Место же для Нателы я выбирал сам. ЗелЃный холмик, усеянный белыми камушками. 66. Существование пропитано ужасом небытия Мысли эти, усталые и скорбные, не кончались, хотя я уже выскочил из тоннеля и катился по шоссе. Стал жадно оглядываться, стараясь выудить взглядом утонувшее во мраке пространство. Привыкнув к темноте, глаза мои научились различать в ней отдельные предметы. Мелькнула колонка, у которой я высадил Амалию. Мелькнули и первые жилые постройки Квинса. Знакомый щит: "Кошерное мясо братьев Саймонс". Знакомая тумба водохранилища, а над нею завязший в облаках знакомый же диск луны. Настолько чистой и оранжево-розовой, что на фоне захламленного Квинса мне еЃ стало жалко. По обе стороны "Доджа" возникали и убегали за спину образы знакомого пространства - и это подавляло во мне пугающее ощущение моего неприсутствия в мире. Пространство, подумал я потом, есть, как и время, метафора существования. Его гарантия. Среда, без которой невозможно чувствовать себя живым. Смерть, наоборот, - это исчезновение пространства. Пространство - это хорошо, подумал я. И время - тоже хорошо. Я различал во тьме предметы и линии, которые в солнечном свете уже видел сегодня по дороге в Манхэттен. Почувствовал в себе присутствие времени - и эта связь со временем тоже убеждала меня в том, что я живой. Смерть - это разобщЃнность со временем. Поэтому людей и тянет к старому. К людям, которых они знают. Узнавание людей в пространстве и времени, узнавание пространства во времени или времени в пространстве - единственная примета нашего существования. Поэтому и тревожит нас исчезновение знакомого, своего. Поэтому меня и радует существование петхаинцев. И поэтому всех нас, петхаинцев, так искренне опечалило исчезновение Нателы... Потом я подумал о ней, Каково ей там, где исчезают? Догадался, что на этот вопрос я уже ответил. Ей так, как если бы нас лишили связи с пространством и со временем. Как если бы положили в деревянную коробку. И как если бы уже никогда ничего для нас не могло измениться. Я вздрогнул: ужас! Никогда - ничего нового. Никогда - ничего прежнего. Никогда - ничего. Вот почему все и боятся смерти. Вот почему наше существование насквозь пропитано ужасом небытия. Вот почему смерть, находясь в конце жизни, превращает еЃ в сплошную агонию, а кончина есть движущая сила и неизбывно манящая к себе тайна нашего бытия... Меня опять захлестнула нежность к Нателе. Нежность и любопытство. Опять стало еЃ жалко. И опять она стала загадочной. Мне захотелось сдвинуть с гроба крышку и снова погладить еЃ по лицу. Прикоснуться к ней. К не существующей. Перекрыв себе обоняние, я протянул назад правую руку. 67. Там, где никто из живых не бывал Гроба не было. Никуда в сторону он не съезжал: его уже не было. Ни гроба, ни крышки, ни запаха, - ничего... "Додж" устоял на колЃсах чудом: взбесился, взвизгнул, заскрежетал, крутанулся вокруг задней оси, припал низко на левый бок, но устоял. Стукнулся задом о бетонную тумбу в середине хайвея и замер на месте, как вкопанный. Но не умолк - продолжал урчать и трястись. Я включил в кабине свет. Нателы не было. Как если бы еЃ в машине не было никогда. Я закрыл глаза, потом открыл их, но еЃ по-прежнему не было. В плоть мою и в сознание стала процеживаться какая-то жидкая и раскалЃнная тяжесть, - как подогретая ртуть. Я встряхнул себя, шлЃпнул по щеке, потом осмотрелся, выпрямился в кресле, схватился левою рукой за руль, а правой включил скорость. НалЃг на газ и - машину рвануло вперЃд. Стрелка бензомера снова завалилась за нуль, но я не повЃл и бровью - просто отметил это в сознании. Проверил зато способность соображать, действовать и следовать простым привычкам: вырвал из кармана коробку "Мальборо", вытащил из неЃ сигарету, поднЃс к губам, зажал между ними и потом прикурил. Сигарета задымилась, и дым прижЃг мне горло. Я закашлялся - и это убедило меня в том, что я продолжаюсь. Я летел к своим, к петхаинцам, на кладбище, и у меня ни о чЃм ином думать не получалось. Мыслей или догадок или чувств не было. Была только паника резко ускорившегося существования. Ворота кладбища оказались сомкнутыми, но тормозить я не стал - только зажмурился. Левая калитка слетела с петли, отскочила и с грохотом приземлилась метрах в пяти, а правая скрючилась и с отчаянным стоном распахнулась вовнутрь. Вокруг - на кладбище - стало совсем темно. "Додж" светил теперь только одною фарой. Узкая, убегавшая в горку дорога металась из стороны в сторону, петляла нервно, как змея, - и из затаившейся мглы выскакивали возбуждЃнные светом надгробия: тумбы, кубы, шары, плиты, скульптурные фигуры, мраморные головы. На одной из них - из светлого базальта - блеснула толстая змея. Подъезжая к "незаселЃнному", петхаинскому, участку в дальнем конце кладбища на самой вершине холма, я придержал машину, чтобы не сбить людей, которых ждал увидеть. Петхаинцев на дороге не было. Я проехал до задней изгороди - ни души. Подал машину задним ходом и тормознул прямо против "петхаинской" земли. Развернулся и направил луч на пустырь. Включил дальний. Никого не было. Я осторожно выступил из машины на землю и осмотрел еЃ. Трава была примята и захламлена порожними сигаретными коробками и окурками - а это могли сделать только петхаинцы. Они, получается, были тут, а теперь их нет, исчезли. Ушли? Как это?! Меня передЃрнуло от страха: почудилось, будто случилось что-то страшное - и всех их раскидало по ещЃ не обозначенным могилам на этом пустыре перед моими глазами. Подумалось обо всех вместе как о едином создании. Жена моя - и та не вспомнилась отдельно. Я тряхнул головой и поспешил по пустырю в его самую глубь. "Додж" за моей спиной урчал уже неровно, и луч из единственной фары стал подрагивать. Цепляясь за него, я брЃл, как лунатик - искал зелЃный квадрат с ямой для Нателы. Не было нигде и его. У меня вновь мелькнуло подозрение, что нахожусь не в жизни, а там, где никто из живых не бывал. Через несколько мгновений свет стал быстро таять во мраке, а мотор всхлипнул и умолк. Я ощутил внезапную слабость и споткнулся за выступ в земле. Упал, но понял, что подняться не смогу: тишина и темень навалились мне на плечи и больно придавили к земле. 68. Время не знает куда удалиться Прошло время. Когда ко мне вернулись силы, а глаза вновь обрели способность видеть, я разглядел сперва остроконечные контуры Манхэттена по другую, далЃкую, сторону жизни. Потом - рядом с собой - увидел лопату с приставшими к ней комьями сырой земли. Увидел и белые камушки в траве предо мной, и только тогда сообразил, что не вижу Нателиного квадрата по той только причине, что на нЃм и лежу! Я ощутил под собой рыхлый бугорок. Услышал серный запах сырой земли и сладостно-горький дух полевых цветов. Увидел и цветы. Под бугорком покоился венок. Шелестел листиками, как живой. Как выросший из земли. Трепыхался на ветру и конец белого шЃлкового банта, готового упорхнуть: "Нателе Элигуловой от соотечественников. Мы не забудем тебя, и да простит нас Бог!" В горле у меня сильно сдавило, но, собрав силы, я протолкнул солЃный ком вовнутрь. Уронил голову на руки и очень сильно захотел, чтобы надо мной склонился Бог, ибо душа моя была уже переполнена слезами и молитвами. Потом в груди моей возникла боль. Она быстро накалялась, и я испугался: умереть на кладбище было бы смешно. Прислушавшись к себе, я вздохнул с облегчением: боль крепчала не в сердце, а вправо от него. В той крохотной ложбинке, где вместе с душою живЃт совесть. Но боль эта была не только болью вины перед Нателой, но и болью нестерпимой обиды за то, что мы с ней так неожиданно и навсегда расстались и что она уже в земле. Ныло теперь не только в груди. ВсЃ моЃ существо охватила жгучая боль невысказанности... Не отнимая кулаков от земли, я крепче вдавил в них свои сомкнутые веки и попытался вернуть зрению образ Нателы, чтобы покрыть его ладонями, полными нежности и благословения. Несмотря на истязания, память моя не отзывалась: я видел только гроб в машине и женщину в ней с неясным лицом. Увидел даже сцену в Торговом Центре, когда Натела объявилась нью-йоркским петхаинцам. Вспомнил еЃ слова, голос - но лица по-прежнему не было. Увидел еЃ и в петхаинской квартире, и в здании ГеБе. На лестнице даже. И снова - в гробу, во дворе квинсовской синагоги. Лица не было. Потом - вместо уныния или отчаянья - во мне шевельнулась слабая догадка. Затаив дыхание, я медленно приподнял голову и раскрыл глаза. Из кладбищенской мглы, из густого марева грусти, проступал чистый оранжево-розовый диск, похожий на луну. Остановился прямо передо мной и стал быстро гаснуть. Но затухал он не ровно и не целиком, а отдельными пятнами. Наконец, дрогнул и исчезать перестал. Я всмотрелся и разглядел в нЃм женское лицо, а на лице - голубые с зеленью глаза. Зрачки застыли в щедром разливе белой влаги, исходя многозначительной невозмутимостью лилий в китайских прудах. Невозмутимостью такого очень долгого существования, когда время устаЃт от пространства, но не знает куда удалиться. У Нателы Элигуловой были такие же глаза, и такие же черты, и тот же шрам на губе, но что-то вдруг подсказало мне, что это лицо принадлежит другой женщине - Исабеле-Руфь. Потом я ощутил, что она задышала на меня смешанным запахом степного сена и свежей горной мяты.