-- Нет, мама. Мамочка, пока ты с нами, я вру себе, что мне есть куда спрятаться, мама, я слышу, слышу!... -- Нам так повезло, что можем ее слушать. Так повезло. Я много не понимаю, но мы пели эти песни, когда ходили к Радзивиллу, я же тебе рассказывала, ты забыла разве? -- Нет. Не забыла. -- А ты что пела Розе? -- Что я пела Розе! Что я пела... -- А ему, кто споет? Как он узнает, что он еврей? -- Ему скажут, мама. Обязательно скажут... -- возразила дочь, -- Гершель, почему ты не покормил бобе?.. что вы ели целый день? Вы слушали музыку. -- Да. Сначала приходил шлимазл, и бобе очень нервничала, потому что он плохо играл, а потом пришла Ада, и бобе все время плачет. А теперь пришла ты... -- Иди ко мне, Гершель! -- Прервала его бобе и притянула к себе: -- Не надо покупать билеты. Пойди в коридор, сейчас Ада уходить будет. Слышишь, они кончили петь. Она же тебя любит. И она сама тебе скажет про билеты, а если не в этот раз, так во вторник... ты понял, что сегодня четверг, а не среда? Это просто этот шлимазл пришел не в свой день, сегодня четверг, ты понял? -- Да, ладно. Я так и сделаю. Только думаешь, я не знаю, что вам поговорить надо? Ладно... ладно... ФИТИЛЬ ДЛЯ КЕРОСИНКИ Керосинка коптила уже несколько дней. От сладковатого чада мутило и болела голова. Песя пыталась подкрутить фитиль, желтым расслоенным ногтем зацепляла насечку колесика, но ничего не получалось. А сегодня с утра фитилек еле зажегся и стал гореть нехотя, пламя не поднималось больше, чем на толщину ножа, чада никакого не было, и Песя успокоилась, что все само собой образовалось, значит, Бог услышал ее молитвы. Она грохнула почерневшую аллюминиевую кастрюлю на огонь, но в этот момент пламя зашипело от сорвавшейся со дна капли, сделалось меньше, начало стрелять желтыми искрами и вжиматься в щель для фитиля. На таком пламени супа не сварить -- поняла Песя и снова схватилась за медное колесико, только крутила его уже в другую сторону... но с тем же успехом... -- А, фарбренен зол сте верн!34 -- Она подняла руку с растопыренными пальцами и потрясла ею чуть в стороне от собственного лица и прямо перед закопченным окошечком во лбу керосинки. -- Их вел дермонен дир!35 -- На душе, вроде, стало легче. Она присела на засаленную некрашеную табуретку, положила ладони на колени и после некоторого раздумья пошла одеваться. Через полчаса она вышла на крыльцо, посмотрела на серое небо, темную влажную дорожку и поплелась на станцию, и, хотя это было совсем не далеко, для нее это был долгий путь. Ее ноги, в приспущенных простых чулках резиночкой, натянутых на тренировочные брюки, больше походили на обрубки кривых деревьев. Криво сношенные каблуки фетровых ботиков "прощай молодость" шаркали по сырому песку и не обращали внимания на лужи по дороге. Песя шла изнурительно медленно и монотонно продолжала выговаривать начатую на кухне речь: "Их хоб гемейнт, их велт дих нит фарлорен... фарбренен зол сте верн... а фремде зах, а фремде нишоме... ох, майне фис..."36 Она доковыляла до когда-то покрашенной в синее палатки, и не обращая внимания, на то, что окошечко наглухо закрыто, а на двери висит замок, постучала в фанерный бок. Внутри послышалось какое-то движение, и дверь вместе с замком в петле приоткрылась... -- Песе, вос вилсте?37 -- Их вил? -- Удивилась Песя, -- Гиб а кук аф эм, их вил! -- Горништ! Их вил нор, зол зи бренен! Фарбренен зол зи верн!38 -- И что? -- Јсиф, не морочь мне голову и дай мине фитиль... -- Фитиль, фитиль... -- Толстый Иосиф скрылся на минуту в темноте палатки и через некоторое время высунул наружу толстую руку с двумя новенькими, прошитыми вдоль черной ровной строчкой, фитилями. Песя бережно приняла их на свою ладонь, внимательно рассмотрела маленькими глазками и сунула куда-то за пазуху. Потом она с тяжелым вздохом вытащила из кармана плаща непонятного цвета некое подобие кошелька и стала медленно расстегивать кнопку... -- Все. -- Отрезал толстый Иосиф, глядя на эти трагические приготовления Песи с расставанием денег и предвидя невыносимую сцену. -- Все, Песя... Зай гезунт! 39 Я тебя прошу! Иди домой. Ничего не надо искать! Ты поняла меня. Иди домой! -- Их хоб гезогт алемен -- ду бист дох а вейлер ят!40 Иосиф покивал ей головой, подтверждая, что он действительно, парень хоть куда, и медленно закрыл дверь. Песя постояла еще немного лицом к закрытой двери, потом грузно повернулась и точно так же, как шла сюда, поплелась домой. Завтра суббота, и хотя у нее никого не было, и она давно уже жила совсем-совсем одна, она знала, что по заведенному закону, как привыкла с детства, приготовит все, чтобы у нее в доме было не хуже, чем у других. И если Бог решил, что ей надо так долго торчать на этом свете вместо того, чтобы давно уж снова встретиться со всеми своими родными и близкими, значит, так тому и быть! Придет Агаша и накроет ей на стол и снова будет отказываться сесть с ней, а потом они пригубят по-первой. Выпьют по-второй и махнут по-третьей, и, если получится, поплачут, а тогда на душе станет легко и светло. Она медленно шаркала по мокрой обочине и так живо все себе представляла, что ничего не замечала вокруг. Агаша же еще издали увидела ее и терпеливо ожидала, оперев дно матерчатой сумки на ступеньку крыльца, и не отпускала лямки ручек, чтобы они не опали. Песя так и прошла бы мимо, бормоча себе под нос, но когда она поравнялась с Агашей и уже, считай, миновала ее, та окликнула не очень громко: "Песя!" Песя остановилась, смолкла на мгновение и, словно продолжая прерванный рассказ, глядя в лицо Агаше, продолжала: "И ты думаешь, он подвинулся? Не-ет. Он не подвинулся. Фарбренен зол эр верн!" ... . . . . . . , его мать! -- Он нит фарбренен! -- Напирая на "р", отпарировала Агаша.-- Что ты с утра материшься и зачем потащилась на станцию? -- Я ходила и к Иосифу за фитилем! Так ты знаешь? Он мине выдал два и не взял ни копки... -- А что тебе так горело? Ты меня подождать не могла? -- Не могла... потому что морген из шабес!41 -- Я к Филипповой ходила, понимаешь? А потом шла к тебе -- ты бы меня подождала. -- Тебя уже нет три дни, так что я буду ждать? Я себе пошла к Јселе, зол эр зайн гезунт, а вейлер ят!42 -- Я тебе так скажу, Песя, но ты не обижайся, -- он мог сам принести тебе этот фитиль. -- Он же не знал, что ты говоришь?! -- Не знал? А зачем ему знать? Просто зайти и занести фитиль. А если у тебя не коптит, так положить его за притолоку, и пусть лежит -- он есть не просит. -- Есть? Почему он должен просить есть... -- Я же и говорю. У тебя лежит Шлемин костюм -- что он лежит? Давно бы продала -- но ты же сказала, что есть не просит. -- Это правда. -- Песя остановилась. -- А ты думаешь, твой Иван вернется? Что его часы лежат? -- Они не лежат. Они ходят. -- Ходят? Они ходят, как я... как я, они ходят... чтобы Гитлер так ходил... -- Она поплелась дальше и была уверена, что теперь Агаша со своей тяжеленной сумкой будет тащиться за ней до ее дома. Но получилось совсем не так, как она разумела. Агаша вдруг обогнала ее и стала удаляться и, увидев ее спину, Песя сказала: "Их, хоб нит гешлоссен... я не закрыла..." -- словно, кроме как к ней домой, у Агаши не было никакой дороги... После этих слов Агаша резко обернулась и пошла назад. Она остановилась перед Песей и протянула к ней руку: "Дай фитиль, я сама заправлю!" Потом опустила два белых лоскута в сумку сверху и молча отправилась вперед. Теперь Песе вообще некуда было спешить, и она остановилась перевести дух. Электричка прогрохотала совсем рядом, и Песя проводила глазами мелькающие между палаток, зданием магазина и милицией вагоны. Все было так привычно глазу, что взгляд ни на чем не останавливался. Стало тихо, потом зазвенел шлагбаум автомат, и снова обычные пристанционные звуки поселка окружили ее. И они были знакомы с детства -- так что к ним прислушиваться? С десяти лет она помнит все это... с десяти лет... подумать только... целая жизнь прошла среди тех же палаток, домов, звуков и лиц... нет, лиц -- нет. Те, что жили здесь тогда, давно, по большей части давно уже переселились на небо и не по своей воле... не своей смертью... а она зачем-то осталась... что ей было плохо уйти вместе со всеми там, в гетто... все ушли... все... и она же тоже была с ними, среди них... и зачем-то осталась... по крайней мере, она знала бы, что они рядом, и было бы спокойней на душе. Она уже достаточно передохнула и заторопилась домой, потому что знала, что Агаша сама никогда не станет делать "гефелте фиш". Вот она, Песя, может слепить эти пельмени, которые та называет "Сибирские", она может, хотя ей противно есть эти пельмени из-за этого названия, но пусть так, а Агаша, сколько она ее ни учила, не может сделать фаршированную рыбу. Тут же стоит рядом и старается, как ей говорят, но не может... так она потом назло идет к Јселе, берет у него кусок мяса, ну, это громко сказать кусок, и лепит свои пельмени... назло... но сейчас это нельзя... у нее пост... и потом Песах поздно в этом году... а уже их пасха совсем в мае... она опять будет отказываться есть... со своим постом,....... ее мать, ну она, конечно, права, но что же ей одной есть? Она, конечно, стол на всех накроет и положит им по хорошему куску -- у нее же целый карп -- и его, если как следует приготовить и добавить побольше булки, а потом как надо разделить, так можно еще и соседям послать... но они теперь так мало едят... так мало... все остается на столе... и одна она вовсе есть не может, пока не поест Шлема и ее девочки... она снова остановилась и подняла глаза в небо. "Генуг шен, генуг, Готеню, их бет дир, генуг... нито кун койхес, унд их кен нит мер, Готеню, их бет дир... "43 Она опустила голову и решительно пошла вперед. Потом снова остановилась и вслух сказала "Эр форгессен, эр форгессен вос их хоб геблибн лебн..."44 Здоровенная собака вздрогнула от ее восклицания и, поджав хвост, боком побежала в сторону. Песя сжала губы и с неожиданной скоростью двинулась к дому. -- Что он тебе подсунул? -- Встретила ее раздаженная Агаша. -- Этот родственник хренов? -- Јська? Что он тебе сделал? -- Мне? Он тебе сунул фитиль от керогаза! -- От керогаза! Цудрейтер! -- Да! И он не лезет!.. -- Так разрежь его! Еще лучше -- будет четыре фитиля! Прозапас! -- Ты что? -- Что? -- удивилась Песя. -- Ты еще двести лет жить будешь? Четыре фитиля! Я уже час его режу твоими еврейскими ножницами -- они же ни хрена не режут... -- Ой, вей цу майне ерн! Я же ничего не успею! От, черт,.................... , его мать! -- Перестань ругаться... давай его топором разрубим! -- Кого? -- Испугалась Песя. -- Фитиль! -- Прошипела Агаша. Она раскраснелась от возбуждения, платок съехал с гладких седых волос, охваченных гребнем чуть позади макушки, и ясно было, что в молодости она была красавица. Песя смотрела на нее в полном недоумении. -- Послушай, что ты сказала! -- Разрубим! Давай топор поставим по этой вот черной нитке и сверху -- молотком! -- Нет. Не получится. -- Почему. -- Потому,что топор еще хуже, чем ножницы. Когда жив был Шлема, он относил курей резнику. А теперь некому носить и нечего... -- При чем здесь Шлема? Ну, причем? -- Они обе беспомощно опустились на табуретки и сложили руки на коленях. -- Дай мне этот чертов фитиль, -- сказала, наконец, Песя. -- Ты опять пойдешь на станцию? -- Испугалась Агаша. -- Нет. Я больше никогда не пойду к этому шлимазлу, дай мине фитиль, я пойду к Смирнову, у него есть ножовка... -- Если про тебя говорят "мишугене" -- это не значит, что ты дура... -- Так что, у него нет хорошего ножа , если есть ножовка?.. -- Чисть рыбу! -- Встала Агаша. -- Я сама пойду. Это быстрее. -- Если он дома, возьми к нему керосинку! -- Крикнула ей вслед Песя. -- А если нет? -- Донеслось уже от калитки. -- Так ты принесешь ее обратно!.. -- Она снова опустилась на табуретку. -- Неугомонная. -- Соображала она. -- Как была. Ничего ей не делается. Отца забрали. Мать умерла через полгода от слез. Маленького братишку в детдом забрали, он там от тифа умер, -- так сказали. Ее родная тетка забрала... и тетка померла, а мужа ее на войне убили. И Агашиного убили... а дети? -- Она стала вспоминать, куда делись Агашины дети, но почему-то всплывали лица своих. Она не хотела и не могла их прогнать, и забыла про Агашиных... потом лица девчушек испарились, и она тут же вспомнила, что, слава богу, у Агаши детей не было... -- Ты знаешь, что он тебе сунул?! -- Внезапно прервала ее мысли Агаша. Песя молча смотрела на нее. -- Он толще -- не влезет! -- Откуда ты знаешь? Ты же не взяла керосинку. -- Смирнов сказал. Он знает. -- А, фарбренен зол эр верн, дер кнуйт!45 -- Нит фарбренен! -- Напирая на "р", ответила Агаша. -- Давай по нему постучим, как по мясу, так он станет тоньше. -- Предложила Песя. Агаша посмотрела и ничего не ответила. Потом взяла верх от керосинки и попыталась всунуть фитиль на место, но щель была явно тоньше, чем плотная ноздреватая материя. Обе старухи стояли, опустив руки, и думали совершенно одинаково, хотя, конечно, не сговаривались и не знали об этом. Они думали, что если бы жив был Шлема или Иван, то уж наверняка бы что-нибудь придумал. Им показалось это настолько реально возможным, что обе заплакали одновременно тихо и горько, как только плачут в детстве или в беспомощной старости. Потом Агаша схватила верх от керосинки, второй фитиль и так быстро исчезла, что Песя не успела ничего произнести. Она вернулась минут через двадцать, когда вокруг Песи все было в рыбной чешуе, молча установила --принесенную деталь на поддон, полный керосина, и загремела спичечным коробком, вынутым из кармана. Огонек нехотя мигнул несколько раз сквозь закопченное окошечко и уверенно повзрослел. Агаша поставила приготовленную кастрюлю на огонь, огляделась вокруг и безнадежно сказала: "Какая же ты неряха, боже мой, ты, когда что-нибудь делаешь... даже лицо..." -- И что он сказал, этот шлимазл, -- прервала ее Песя. -- Это я ему сказала. -- Возразила Агаша. -- А ты лавровый лист не забыла? Ты всегда забываешь лавровый лист. Я ему дала его фитиль! -- Добавила она угрожающе! -- Так он вернул мне его обратно! -- И она протянула Песе фитиль. -- Зачем мине этот фитиль? -- Поинтересовалась Песя. -- Я ему тоже сказала. Так он велел тебе передать, чтобы ты его положила за притолоку, а к Пасхе он сделает подарок. -- К Песах? -- Поправила Песя. Но Агаша не обратила никакого внимания. -- Он в лавку внутрь сказал и думал, что я не поняла. -- А ты поняла? -- Конечно, поняла! С кем он там сидит в темноте в лавке? -- Я знаю? Как это ты поняла? -- Поняла? Я уже столько лет с тобой ем фиш по субботам... -- И что он сказал? -- Что тебе надо подарить керогаз, так ты его достала с этими фитилями, будто их варишь вместо макаронов. -- И ты столько поняла? -- Нет. Я поняла только про керогаз... Но фитиль спрячь... может, правда, пригодится... -- Агаша грузно поднялась и на ходу сказала в полоборота. -- До первой звезды я вернусь, не волнуйся, и сама на стол накрою... ОСКОЛОК "Бобе, ты правильно говоришь -- ты, действительно, осколок прошлого. Но очень любимый". Он подсел к бабушке и положил голову ей на плечо. Оно было костлявое, кофта пахла жареным луком и валерьянкой, а сползавшие на лицо седые пряди нежно щекотали и напоминали, что счастье все же есть. Счастье у каждого свое. Он помнил, как мама любила усадить его рядом, положить книгу на колени себе и ему, так, чтобы лучше было видно картинки, и читать, читать... ее рука обнимала его и не дотягивалась до страниц, тогда она обхватывала его локоть, а пряди сползали ему на лицо и пахли "Серебристым ландышем". Он специально спросил, как называются ее духи, и своей первой девушке потом купил такие же. Бабушкины пряди пахли старостью, но это не был гнетущий запах -- это был запах времени. Когда маму забрали, ему только-только исполнилось семь. Отец не вернулся из командировки полугодом позже, и он сначала никак не связывал это с арестом мамы... бабушка не плакала, никуда не звонила и не хлопотала. Она надела черную юбку, черную шаль, положила в черную сумку какие-то бумаги, отцовские золотые часы, закрыла дверь на ключ, и его тоже опустила в сумку. -- Ты забыла положить ключ под коврик, -- возразил он. -- Швайг! Унд гей гихер!46 -- Бабушка подтолкнула его к лестнице, и они пошли на вокзал пешком. Это оказалось недалеко. Потом двое суток в поезде, и новый город. Без вещей, без сумок и чемоданов -- словно они отправились на денек к друзьям на именины. На самом же деле никто не знал, куда они делись, где затерялись в стиснутой страхом и лагерями огромной стране... давно это было. Он закрыл глаза и не убирал голову. Отчего это сегодня на него накатило? Может быть, он почувствовал, что настала его очередь подтолкнуть единственного родного на всем свете человека и сказать ей: "Фрег нит мир горништ, унд их бет дир- гей гихер"!47 Он знал, как им трудно придется, и единственно за что волновался, чтобы бабушка выдержала. Собственно говоря, он постарается, конечно, чтобы жизнь ее не переменилась... и то, что она дала согласие... это чудо... без ее согласия ничего не делалось в его жизни, сколько он помнил... она и тогда сначала не соглашалась жить у своей подруги времен первой мировой, с которой с тех пор не виделась и у которой остановилась. Не соглашалась, потому что боялась ее подвести. Машеньке больших трудов стоило уговорить ее, вернее переубедить, что так безопаснее -- жить у нее на окраине в домике на скате оврага... Огонек будто тлел под жестяным колпачком, надетым на прямо на лампочку, и, когда бы он ни проснулся, -- две седые головы с двух сторон склонялись над этим огоньком и тихо говорили, говорили... но он не мог разобрать ни слова... -- Ты уже это сделал? -- Бабушка чуть повернула к нему голову. Он ответил не сразу... -- Ты же тоже тогда не положила ключ под коврик. -- Я знала, что они не вернутся... -- Ты знала??? -- Это было не трудно, поверь мне... -- Да, да... -- как бы подтвердил он, -- а я, чтобы не передумать... но ты же сказала, что меня не отпустишь одного... -- Да. Я хочу лежать в земле, где чтят могилы даже через пять тысяч лет... ты не дашь им шанса... не попрешься на Красную площадь и не будешь фарцовщиком... -- Бобе, ты мне испортила всю личную жизнь, -- вдруг сказал он совсем другим тоном. -- Я? -- Рядом с тобой все женщины кажутся такими пресными и глупыми... -- Ну, ладно, ладно, ешефича... Как же, конечно, -- ее любимое слово. Тогда, после первой темной, которую ему устроили по случаю вступления жиденка в новый класс, он оробел и притих, лелеял свой синяк на выпиравшей скуле и соображал, что бы такое придумать и завтра не ходить в школу... но бабушка будто читала мысли: -- Ты вот что -- наплюй на синяк, и вернись в класс веселым и счастливым. -- А если они опять... -- но бабушка не дала договорить: -- Опережай, ешефича, а то пропадешь... -- и он не отступил. -- А это все заживет -- не вспомнишь, где было, -- говорила она, прижимая что-то жгучее к ссадине на руке после драки на следующий день... Только семнадцать лет спустя они случайно узнали, что его отца, а ее зятя, расстреляли 7 ноября сорок первого года, как и безногого генерала Дугласа. У них была своя фантазия -- с Интербригадовцами рассчитаться в светлый праздник Октября... что ж -- неплохая выдумка... они были эстеты... о смерти его матери они узнали годом позже -- там все было буднично: по справке и без вмешательства свинца... Когда кончилась война, они уже успели известить, что бомба попала точно в их дом, и его не стало, но после справок о реабилитации дочери и зятя бабушка решила вернуться. Внук уже отслужил и мог вне конкурса поступить в институт, а им полагалась компенсация и квартира. Снова жили у ее подруги -- и с этой по ночам говорили... Потом его семейное инсти тутское общежитие, в котором бобе готовила на весь этаж, потом коммуналка в память о заслугах зятя в Испании, и, наконец, эта "хрущеба", которая их вполне устраивала, и, в самом деле, была очень уютной. Когда его распределяли, бабушка сказала: "Нет. Еще одного переезда, да в Сибирь, я не перенесу", -- одела все свое черное и пошла в институт. Произошло чудо -- место работы поменяли, внука втиснули в контору, которая неизвестно чем занималась, но исправно проверяла присутствие сотрудников на рабочих местах, выдавала им зарплату, собирала проф союзные взносы и платила по бюллетеню. Он быстро сориентировался, за три года состряпал диссертацию, с боем защитил ее в головном предприятии, про него говорили, что очень талантливый, подающий надежды, но... он оказался перед новым распределением -- теперь ему позволительно было искать место самому, на прежней работе такие специалисты "оказалось" не требовались. Фамилия обманывала -- лицо нет. По телефону на вопрос нужны ли специалисты согласно объявлению, отвечали "да", а в назначенное время в отделе кадров, после того, как видели его и раскрывали паспорт, начинали мяться и просили подождать звонка от них -- они обязательно ему позвонят "через недельку". Тогда он и написал заявление и приложил к нему вызов... "в связи с отъездом на постоянное место жительства". Конечно, он согласовал это с ней. Теперь предстояло как-то зарабатывать на хлеб до отъезда -- в самом деле, кому захочется держать на работе человека, который предательски покидает Родину! Затаскают -- слабое идейно -- политическое воспитание... понятно, понятно... Он знал, что Эдельмана не брали дворником, потому что у него высшее образование, а с работы его выгнали, как только узнали, что он "хочет туда". Хаймович устроился истопником, но оформил вместо себя забулдыгу, которому отдавал за это четверть зарплаты, а еще четверть управдому, чтобы тот молчал... Марголин тайно жил уроками. Веврик делал чертежи студенткам и писал им рефераты по-английски и по-немецки, причем по любой тематике... он знал все это и не рассчитывал быстро продвинуться в очереди к желаемой таможне, но волновало его одно: чтобы выдержала бабушка. В свои восемьдесят два она была еще крепка, и скорее он нуждался в поддержке, а не она, но надо же платить за... за все. Сбережений хватило бы месяца на три. Так быстро рабов не отпускали на свободу. Он ходил на железную дорогу -- ну, хоть сцепщиком? Оказалось, что это престижная профессия -- около транспорта кормилось много людей -- ведь все, что попадало на прилавок, и за чем выстраивалась очередь, меняло на своем пути немало платформ и колес. А где грузят -- там и бьют, а где бьют -- там и списывают... и брикеты торфа развозить на электротележке по платформам для проводников спальных вагонов выгодно... грузчиком в магазин тоже брали только своих... курьера в издательстве тщательно проверяли на благонадежность -- ведь ему доверяли рукописи -- идеологический наиважнейший груз. В церкви требовался сторож, но батюшка сразу же предложил сначала окрестить его... он пытался шутить, чтобы... -- Завтра пойдешь на Ордынку -- вот по этому адресу. -- Как-то вечером буднично пробурчала бабушка. -- А что там? -- Приемная Ротшильда... -- Она помолчала. -- Там люди. С большим трудом он отыскал нужный адрес. Это оказался вросший в сугроб по окна маленький деревянный домик во дворе разрушенной церкви. С тыла его заслоняли почерневшие сараи и заборы, от улицы -- церковного вида двухэтажное крепкое здание красного кирпича. Он потянул за ручку двери, обитой старым шелушащимся дерматином, и шагнул в темноту. Пахнуло теплым духом деревенского жилья -- натопленной избой с неистребимым привкусом простой еды. В темноте он стукнулся лбом о низкую притолоку, наткнулся на стоящее, как и положено, в сенях ведро и оказался перед еще одной дверью, на которую сбоку падал свет через крошечное разрисованное морозом окошко. -- Кто там? Входите! -- Услышал он, толкнул дверь и оказался в прихожей со множеством дверей, тянувшейся поперек дома. Слева, в довольно большой комнате за столом с настольной лампой сидел пригласивший его человек. -- Проходите. Ноги веничком -- и проходите... Иван Степанович... -- Чуть приподнялся он из-за стола, опираясь на него. -- Чем обязан? -- Мне Анна Моисеевна... -- А! -- Перебил Иван Степанович, -- Вы, стало быть, Эля. -- Он уставился пристально на пришедшего и долго молчал. -- Похож... Я вот что... у меня ставка сторожа -- семьдесят рублей... иногда премия квартальная... может набежать четвертной... -- этот "четвертной" прозвучал не пошло, как на рынке, а необъяснимо старомодно и фундаментально... -- но... -- он снова уставился на пришедшего... -- мне не снег грести... и день ненормированный... -- А что... -- Эля затруднился, как спросить. -- Вон! -- Снова опередил его Иван Степанович и кивнул головой в сторону другой комнаты. -- Музей восстанавливаю -- мемориальный. -- Там прямо на полу стояли ящики, сбитые из фанеры, с деревянными рейками, лежали груды книг и перевязанных листов. -- Кое-что спасти удалось... теперь разобраться надо. Работа тяжелая, пыльная и нудная... особенно без привычки... потом еще привезем, -- добавил он, подумав,... -- возможно... -- Конечно, -- тихо произнес Эля, -- Я Вам очень благодарен... а когда... -- Хоть сейчас. -- Снова обогнал его Иван Степанович. Он выглядел несомненно старше пришедшего и намного, но реакцией обладал острой и внезапной. -- Только костюмчик в другой раз для работы-то попроще, а то пыль... ну, спецодежда не полагается, как и молоко за вредность, впрочем... -- он вдруг улыбнулся и встал. -- А сейчас чайку!.. Нет, нет... -- остановил он извинения Эли. -- Так не положено. Бабушку-то твою хлебосольную я еще с довойны знаю... тебе сейчас сколько? -- Тридцать семь... -- Тридцать семь? -- Переспросил он и посмотрел на него. -- Опять тридцать семь... -- тут могут попасться в бумагах материалы совсем не по теме... нашего музея... -- неожиданно сказал он и кивнул на соседнюю комнату, -- так ты их в ящик под неразобранное складывай... отдельно... потом посмотрим... не всем здесь эта старина по нутру... может, спасем что... -- он оживился и оттянул свитер. Домой Эля торопился, окрыленный и озадаченный, -- это не могло быть случайным везением. "Ну, и Бобе!" -- Почему секрет? -- Возразила бабушка. -- Он с твоим отцом был там. Воевал. Когда отца взяли, его в шпионаже обвинили в пользу Англии и Германии -- он же в окружении оказался под Уэской, а жена тоже шпионка -- стенографистка в Коминтерне -- все секреты выдала империалистам... -- Какие секреты, бобе? -- Какие? Как построить светлое завтра! То, в котором сейчас живем... -- А Иван Степанович? -- Его уже потом взяли за недоносительство... -- За что?... -- Это на политзанятиях не проходят... Он обязан был немедленно сообщить, что твой отец провел неделю на территории врага... -- она помолчала и добавила, -- наверное, я во всем виновата... -- Ты? -- Бог читает наши мысли... а мы часто не связываем, что случилось, с тем, о чем мечтали... я всю жизнь хотела попасть в Испанию... думала, может, с театром... я тоже просилась в Интербригаду... это им передалось... -- она закусила край передника своими удивительно сохранившимися зубами и затрясла головой... -- твой прадед Мендель проклял меня, когда я отказалась с ними уехать. Ты знаешь, что такое еврейское проклятие?!. О!.. И что? Он был богат... богат, но не нашел, где купить счастья... счастливых евреев не бывает, Эля... они, наверно, все там погибли... нам даже это нельзя узнать... он решил, что в Европе капиталам надежнее, а через океан плыть на корабле опасно... он боялся бури... -- Бобе, ты мне никогда не рассказывала! Почему!? Почему? -- Ты... мог сболтнуть что-то... а у меня больше --ничего... и никого... я не стала актрисой... не построила коммунизм... и не побывала в Испании... ты был маленький... -- Столько лет... Маленький?.. -- Да! -- А теперь? -- Теперь ты стал взрослым... -- Потому что мне, дураку, тридцать семь? -- Нет, потому что ты перестал плыть по течению... я мечтала, что ты сам дойдешь до этого... до всего надо дойти самому... -- И это говоришь ты, осколок прошлого? -- Да. Да... осколок... такое ранение самое опасное -- это меня еще в первую мировую учили в госпитале... -- его часто совсем нельзя трогать... шевельнешь кусок металла, врезавшегося в тело, -- и этому телу конец, а так можно еще жить и жить... поэтому они нас пока (она сделала упор на этом слове) больше не трогают... и ты сам это понял... ЧАЙКИ КРИЧАТ... Чайки кричали о том, чего не бывает. Сколько раз она приходила сюда? Сто? Тысячу? Чтобы утопить здесь свое разочарование... не вместе с собой, упаси Бог! Из-за какого-то.... Она знала себе цену. Такое лицо! Такое тело! И из-за какого-то..., прости Господи... И каждый раз кричали чайки -- они всегда ее понимали. Поэтому она им верила и сейчас. И проходила тревога, а нетерпение становилось томяще сладким. Она вроде бы смотрела на себя со стороны -- научилась уже за последние годы -- и понимала, что такого больше не будет. И не надо только мелочно определять, "какого не будет"? Такого. И все. Пусть все говорят, что хотят -- не в сплетнях дело, а в советах -- но ничего не изменится. Чайки кричат ей: радуйся, Аллилуйя! За все твои неудачи и горести, за все разочарования и беды, за все потраченные силы на то, что верила -- за все тебе теперь! "Потому что во многой мудрости много печали, а кто умножает познания, умножает скорбь". И пусть будет так, как кричат чайки, подслушав стук ее сердца... В тридцать пять легко влюбиться. В тридцать пять можно и замуж выйти... но чтоб так влюбиться и замуж, как в двадцать... с ее опытом и лицом, и телом... когда ему на одиннадцать меньше... и ни о чем не думать, и не принимать советов, и не слушать разума, и не оглядываться на опыт, и не зажмуриваться со страху, и не вглядываться в завтра... а упасть ему на руки, и отбросить покрывало, и стоять потом здесь, чтобы слышать долго и много, что кричат чайки... В театре все были в шоке. Директор дулся и старался обойти стороной. Может быть, сам рассчитывал -- так добивался и знаки делал. Настя отказалась в очередь играть. Тетя Даша, костюмер, ничего не говорила, а вздыхала, подшивая подолы и снимая мерку на жилетку. Любка в буфете не удержалась, подмигнула, поманила пальцем, вытянула сигарету изо рта и шепнула ей в прямо в ухо, когда она наклонилась через откидную доску прилавка: "Надо дефицит для вечера? -- все сделаю, только скажи заранее! Поня`л?`" А Игорь вроде ничего не замечал -- ему тут еще все чужие. Может, и вообще в другой театр уйдет потом -- стажер, еще не в штате. У него целый курс впереди. Спасибо Максиму -- бегал, искал, искал себе кадр -- некому играть, постановка сыпется, -- и нашел. Спасибо. Тогда уж его другу Виктору, что в театральном преподает... а городок то маленький... спрятаться некуда... все круги пересекаются: моряки с артистами, инженеры с педагогами, а музейщики с портовой знатью... все друг друга знают -- неблизко, так в лицо, а то по имени, да через друга понаслышке... Он когда пришел, она только голос слышала. Что так в воздух выбрасывается?.. -- энергия какая-то... может быть, волны, которые сквозь все проходят -- и через тело, а застревают в каком-то человеческом секрете внутри... не открытом еще врачами... она ничего не говорила себе, и она ничего не делала намеренно, как иногда бывало, если мужчина нравился... сколько их нравилось! У чаек спросить надо... но если рассуждать приходится, да совета чьего-то спрашивать -- зачем все это? Так... на один раз... противно потом... и осадок такой, и голоса их над водой высоки и сварливы... А вправду? Принца ждала? Нет! Мужика нормального. И еврея... мама так говорила... "Посмотри на меня..." Говорила. Говорила.... А она свое -- хоть и знала себе цену, да и других ценить умела... когда влюбилась девчонкой -- все наоборот было: двадцать лет в другую сторону. А там жена, дети, но она бы не остановилась... и он тоже... почему вдруг все погасло?... как вспыхнуло, так и погасло... а как хорошо было... и звезды ярче, и снег белее... а не вышло... обжегшись на горячем, на холодное дуешь... только не теперь... Уж Настя -- закадычная! Наверное, позавидовала?! Чему? У нее то все , как у людей в те же тридцать пять -- и муж с положением, и квартира, и детей двое, и машина... -- высший свет... местный . Двор, так сказать... только позавидовала -- это она чувствовала. А что ж еще? Может, у нее такого не было... зря с ней делилась... да ничего и не делилась -- глаза куда спрячешь?... нет бы порадоваться за подругу... да за кулисами так пыльно... И пошел гудеть город от порта до телестудии в ратуше... кто осуждал, кто удивлялся, кто жалел, что парня окрутила, да не могли понять, зачем... за ней такие увивались... городу известные... слухи, слухи ползли... а другие жалели: мол, пропала... ишь, как ее скрутило! Любовь зла! А потом что? Вот потешится, да время выйдет... и вперед считали: когда ему тридцать пять, как ей сейчас, выдастся -- так ей сорок шесть стукнет! И хоть : сорок пять -- баба ягодка опять! А не так-то это просто... сорок пять... Может, клятву с него брать, что ли... вот , я старой стану -- а ты не смотри вбок! Не смей! Поклянись, что ты тогда... а я за это тебя сейчас... любить буду... и смеялась... одна... сама с собой и делилась только, наслушавшись и советов добрых... головы не терять, и усмешек злорадных уже из будущего, когда она будет обманутой и брошенной! Мужик то в тридцать пять! Только жизнь начинается... он только тогда, может, по-настоящему женщину и оценить то может... уже и опыт, и еще не бес в ребро, и не седина в бороду... Она не могла от него оторваться, не знала, какой он актер, не знала, какой мужчина, не знала, какой друг, не знала, какой человек... спросили бы -- не ответила. Но знала, что такой! Такой! И не то, чтобы любила -- жила им и в нем. Вот и весь сказ. Постепенно город приумолк. Те, что ее продвигали, помогали, думая потом обратить это себе в заслугу... при случае, кто знает, как жизнь повернется, -- отвернулись... хоть не вредили, и то спасибо... а были и такие... Да ей все равно это стало... и он не пошел к ней в театр, чтоб глаза не мозолить, языки не солить... стал в кино сниматься... правда, уезжать надо было... да что поделаешь... зато и зарабатывал больше... но на телефон четверть просаживал -- звонил ночами -- по часу говорили... и самолеты на лету перехватывал -- раз -- и прилетел на одну ночь, раз -- и заглянул на полдня... а билеты то дорогие! Ну, как цветок прилетал -- неожиданно -- и радость, и слезы -- в глаза она ему смотрела, смотрела... Все успокоились, и потекла рутина по прежнему руслу... только она ходила сюда чаек слушать... ничего... хорошо они кричали... Беда через три года пришла. Теперь она к нему полетела -- позвонили -- он просил срочно приехать. До последнего терпел, а как понял, что беда -- попросил, чтоб скорее, чтоб порощаться хоть... она прилетела... примчалась, прибежала, и по лестине в халате, как в бурке... через три ступеньки... а он уже знал, что все... и она поняла, как его увидела... только не поверила... поняла, но не поверила... и стала молиться... никогда не молилась... стала... и его спросила: "Ты какую молитву знаешь? Давай вместе скажем?" -- "Зачем? -- Возразил он. -- Что мы все к Богу, когда нам плохо, а вдруг он спросит: где, мол, были, когда мне у вас плохо было? Где? И отвернется". А она молилась и своему Яхве, и его -- сыну его божьему... молилась, пока он не перестал дышать... а потом не заплакала, не ушла, не сморщилась... все сама делала --никому его не доверила до последней секунды... и похоронила на родине, где просил... и все думала: "Конечно, и от такой ерунды люди умирают... хороших болезней не бывает, верно, только если это так -- молодым, да сильным споткнуться и упасть насмерть, значит, неспроста... это ж неспроста... может, ей так отомстили через него -- несправедливо и жестоко... не ее убили, а через него... только понятно: мучаться страшнее, чем умереть... и что кричат чайки?.. А они ей кричали теперь про всю ее жизнь, такую короткую и такую бесконечную... С голодной военной зимы, которая первая осталась в сознании. И мамины запахи -- горького пота, когда приходила с завода, и сладкой пудры, когда собиралась в клуб... и отца, приходившего украдкой и совавшего какую-нибудь ерунду, которой она потом дорожила долго и мучительно... а потом первого мальчика, которого пожалела... он был такой кудрявый и так стеснялся... а она почему-то нет... может, свою силу уже тогда чувствовала... и смотрела с первого раза на себя будто сверху -- самой противно было... а хотелось так улететь, чтоб елки внизу под полетом плоскими стали -- вышивками на ковре... и все... а не получалось... огорчало всегда что-нибудь... привередой сама себе казалась и плакала потом в подушку, не потому что достичь не могла, а потому что не могла приладиться, опуститься чуть пониже и простить, а не насмешничать, не издеваться, не куражиться... тогда бы, может, и ей простое счастье выпало... а она его не хотела... Однажды осенью они шли с Игорем полем вдоль опушки, и солнце так сладко грело, как бывает раз в году, и то не во всякий -- надо уметь поймать этот день в удачное Бабье лето. И у сосенки на мху с сухими слезками на тоненьких волосяных ножках так сидеть было хорошо, обхватив колени и глядя в полупустую грибную корзинку... а он вдруг обхватил сзади и повалил... и она зашептала ему тогда:"Ты что же прямо тут... люди ходят... подождать не можешь?!..."И он молчал долго, ничего не говорил, а потом уж, после... когда опять поднялись, покачал из стороны в сторону головой, посмотрел в глаза и сказал: "Не-а! Никак... ты ж сама не можешь... а то разве я стал бы..." И она тогда первый раз подумала вдруг так отрешенно и трезво: может, и, правда, дура... как со стороны видно... а только теперь, после такого дня -- все правильно... ничего не жалко... разве ради такого дня не побежишь на край света! Кто не побежит -- тому судьба другая... Когда мама умерла... отец к себе звал... не пошла... дом продала... ему половину денег переправила... оба они мучались... у обоих не сложилось... и она тоже думала про себя -- в них пошла... мама такая красавица была... ну, там дела другие... кто в их годы молодым был, слава богу, что жив остался... там такая коса гуляла... Вот она смотрела на себя в зеркало и видела маму, и отца за собой сзади... и шопот их слышала своими детскими непонимающими ушами, и смех их счастливый... тесно жили... за занавесками... так на всю жизнь ей боль осталась и единственный страх -- в них пошла, и у меня так будет... все врозь... сама по себе. Как каждый... Чайки кричат... и он сзади... его голос... и она положила руки себе на груди, так что соски в центры ладошек уперлись -- его ладони... а он сзади прижался всем телом, и сам переливается в нее весь... и словами... "Люся... Люся... Люся... слов нет... не могу сказать, Люся ... а если скажу -- совру, будто роль затверженную... все слова чужие будут, потому что столько раз сказаны... зализаны, захватаны, перековерканы... Люся, Люся... "...о ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои черные под кудрями твоими; волоса твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской; два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями.Сотовый мед каплет из уст твоих... запертый сад, сестра моя, невеста, заключенный колодезь, запечатанный источник..." И я буду пить его, только я... Она очнулась оттого, что не кричали чайки, и наступившая тишина разбудила не спящую ее... они сидели белой лентой на песке вдоль сырой полосы в свете угасающего вечера -- самое белое, чистое, верное, что осталось на свете... Пахло морем, дегтем, синевы вороньего крыла металлом... неожиданным холодом открытых ворот позади сцены, когда выносят декорации после спектакля... и она уходила туда вслед за ними -- в другую страну, где не кричат чайки... ТРЕТИЙ ЗВОНОК Третий звонок теперь не давали. Неуловимо, миллиметрово сдвинулось его лицо за стеклом. Ей показалось, что это ее качнуло, но тень пробежала по его лбу , щекам, проплыла, и мертвеный белый свет бросился на глаза, на лоб, снова уступил место тени от проплывающего столба и... пошло, пошло медленно, бесшумно, неотвратимо вдоль перона это мелькание проплывающего мимо всего оставляемого здесь на его лице... и она читала, читала по нему, не отставая несколько секунд, а потом замерла и прикрыла ладошкой рот, чтобы не закричать, что все это неправильно, жестоко и напрасно... Теперь она шла по темным сырым улицам ноябрьским городом от Трех вокзалов по Садовой вниз через Сыромятники, по Яузе до устья, через мост, по зауженной забором стройки набережной Обводного канала. Тут она остановилась ровно напротив своих окон, темнеющих на другой стороне водно