ли срезаться с дедом всерьез. Отец гремел: -- Зарываешься, тесть, мелешь бузу, только революцию оскорбляешь! Ты посмотри: твоя дочка выучилась, твой зять выучился, работа есть, спекуляции нет, никакой конкуренции, обмана, а что еще будет! -- Ты разу-умный, -- ехидничал дед. -- А ты мне позволь десять коров держать да луг дай под пашу. -- Луг колхозный! Любишь коров -- иди в колхоз! -- Да-да! Сам иди в свои босяцкие колхозы! К этому времени вовсю уже были и нелады отца с матерью. Там была другая причина -- ревность. Мама была очень ревнивая. Я тогда ничего не понимал, ощущал только, что характеры у папы и мамы ого-го! В доме начались сплошные споры да слезы. И вдруг я от бабки узнал, что отец с матерью уже давно съездили в загс и развелись, только расстаться никак не могут. Наконец отец взял под мышку свои чертежи и уехал работать на Горьковский автозавод. Там он и женился. Мама продолжала его любить и никогда больше замуж не вышла. Когда началась война и встала угроза, что немецкие войска войдут в Киев, мать послала отцу несколько отчаянных телеграмм, чтобы он принял нас. Но ответа на них не пришло. Мать истерически плакала по ночам, бабке утешала: -- Да ничого, ничого, Маруся, проживем и тут... -- Что я буду делать при немцах? -- в ужасе говорила мать. -- Учить детей "Слава Гитлеру"? Возьму Толика и поеду, будь что будет. -- Мы ж без тебя пропадем, -- плакала бабка. Это верно, вся семья держалась на маминой зарплате в основном. Она была гордая, долгое время не подавала на алименты на отца, только незадолго до войны дед ее все-таки заточил, и нам стали приходить переводы из бухгалтерии ГАЗа, война их оборвала. Мама вела два класса в обычной школе, но иногда ей удавалось подрабатывать еще и в вечерней, ей разрешали, потому что она была очень старательной, талантливой учительницей. Иногда ее ученики -- "вечерники", взрослые дяди, рабочие приходили к нам в гости женихаться. Дед их очень любил за то, что они приносили колбасу, консервы, выпивку, он с ними толковал, заказывал что-нибудь достать, а мама сердито сидела минуту-другую и уходила спать. Женихи скисали и исчезали. Последнее время мать дежурила в пустой школе возле телефона, на случай зажигательных бомб. Учителей в организованном порядке не эвакуировали, мы сидели на чемоданах, но уехать так и не смогли, и мать встретила немцев с ужасом, не ожидая ничего хорошего. Кот Тит -- мой верный друг и товарищ, с которым прошло все мое детство. Я подумал и решил, что погрешу против правды, если не упомяну и его, как члена нашей семьи, по крайней мере для меня он таковым был всегда, и он сыграл в моей жизни немаловажную роль, о чем будет сказано дальше. Кот Тит был старый, душевно ласковый, но внешне весьма солидный и серьезный. Фамильярностей не любил и очень чутко различал, кто к нему относится действительно хорошо, а кто только сюсюкает и подлизывается. Бабка его любила, а дед ненавидел лютой ненавистью в основном за то, что он дармоед. Однажды дед посадил Тита за пазуху и повез в трамвае на четырнадцатую линию Пущи-Водицы, это примерно пятнадцать километров, и все лесом. Он выпустил его там, в лесу, и пугнул. Тит явился домой через неделю, очень голодный, запуганный и несчастный. Дед пришел в ярость, посадил Тита в мешок, повез через весь город на Демидовку и выкинул там, в Голосеевском лесу. Оттуда Тит явился только через три месяца, с оторванным ухом, перебитой лапой -- ему ведь пришлось идти через весь огромный город. Но после этого дед оставил его в покое. Когда потом мне попалась потрясающая повесть Брет Гарта о кошке, которая через города и реки упрямо идет к тому мусорному ящику, где когда-то родилась, я верил каждому слову. Наш Тит, хотя и приучился прятаться от фашистских самолетов в "окопе", все же в политике не разбирался совершенно. Он был, так сказать, самым аполитичным из всех нас, а напрасно, потому что новая жизнь существенно касалась и его. Вот какими мы были к приходу фашизма и вообще к приходу войны: незначительные, невоеннообязанные, старики, женщина, пацаненок, то есть те, кому меньше всего нужна война и которым как назло, как раз больше всего в ней достается. Впрочем, если вы думаете, что дальше эта повесть будет показывать: вот, мол, смотрите, как от войны страдают женщины, дети и старики, -- то вы ошибетесь. Хотя бы потому, что доказывать это никому не нужно. Конечно, здесь много личного, но меньше всего, я подчеркиваю, меньше всего здесь ставится цель рассказывать о всяких личных передрягах. Эта книга совсем о другом. -- Что это за медали? -- спросил дед, разглядывая газету. Целую страницу занимала "Борьба украинского народа" -- исторический обзор с портретами-медальонами князя Святослава, княгини Ольги, Владимира Крестителя, Богдана Хмельницкого, Мазепы, Шевченко, Леси Украинки и Симона Петлюры. -- И от Шевченко не отказываются? -- удивился Дед. -- Да. -- И Богдан? -- И Богдан. -- Чудно! Мазепа... Петлюра... -- Дед озадаченно погладил бороду. -- Насчет того черта не знаю, а Петлюру сам видел -- паразит и горлохват. Что они только тут творили! Мать в другой комнате перешивала мне пальто к зиме. Она вышла, глянула в газету. -- Не могу поверить... -- пробормотала она. -- Как в кошмаре. Не могу поверить, что Киев сдали, до сих пор не могу поверить. -- Ты дурная! -- весело сказал дед. -- Про большевиков забудь. И ныне, и присно, и во веки веков. Я принялся читать подробности возрождения церкви на Холмщине и бурного роста искусства в Житомире. Дед выслушал с большим удовлетворением, солидно кивая головой. -- Это хорошо, -- сказал он, -- это будет очень хорошо. Немцы знают, что делают. Вот послушай: когда я был молодой и работал у немецких колонистов, я уже тогда понял, что немцы -- это хозяева. Они работу любят, а ленивых ненавидят: что ты заработал, то и получай, порядок -- и никакого обмана. А воровства у них нет: уходят из дому, дверь палочкой подопрут -- и никаких замков. А если, случись, поймают вора -- так уж бьют его, бьют, пока не убьют. Вот теперь ты сам посмотришь, какая будет жизнь. Рай на земле! -- Ничего не будет, -- сказала мама как-то странно. -- Наши вернутся. Мы не стали с ней спорить, потому что знали, о чем она думает, только никому не говорит: что, может, все станет по-прежнему и вернется отец, которого она любит и будет любить до самой смерти. Она пожала плечом и вернулась к шитью. Бабка ухватом двигала в печи горшки, так что газетой продолжали заниматься лишь мы, мужчины. -- Ах, ты счастливый! -- сказал дед. -- К нам с бабкой вот только на старости пришла новая жизнь. Маруся ничего не понимает. А ты счастливый, ты молодой. Я подумал: вот черт возьми! Я ведь в самом деле молодой, и пришли немцы, такие хозяева, даже воров не будет. Мама вся стала серая от страха, так что она знает? Она же их не видела, а дед у них работал. И от преддверия грядущей новой жизни стало мне тревожно и удивительно. -- Ладно, шут с ним, пускай хоть Петлюра на иконах, -- с внезапной ненавистью сказал дед, -- абы не та босячня, голодранцы, что довели страну до разорения! За несчастным ситцем тыщи душатся, да я при царе батраком был, а этого ситцу мог штуками купить! -- Шо старэ, шо малэ... -- вздохнула бабка у печи. -- Много ты его напокупал? -- Мог, мог купить! -- разозлился дед. -- Раньше, бывало, один муж в семье работает, а семерых кормит. А при этих большевиках и муж работает, и жена работает, и дети работают, и все равно не хватает. -- При царе было плохо! -- воскликнул я. -- Да, да, вас в школах учили, а ты видал? -- А людей в тюрьмы сажали и в ссылки ссылали! -- Дурак! -- сказал дед. -- Людей во все времена сажали, вот. -- От язык без костей! -- зло сказала бабка. -- Горбатого могила исправит. Шо ты мелешь, шо ты мелешь? Тебе Советская власть пенсию, дураку, паразиту, дала, так хоть бы спасибо сказал. Забыл про батьков курень? Буржуев захотел! -- Буржуй сволочь! -- закричал дед ("Ну начинается, -- подумал я, -- теперь опять до вечера скандал"). -- Буржуй сволочь, но он дело знал. -- Мама, не спорь с ним! -- крикнула мать. -- Не докажешь, он же слушать не хочет. -- Нет, не было в России порядка и не будет с такими хозяевами, -- говорил дед, действительно не слушая. -- Нам немцы нужны. Пусть нас поучат. Эти кракамедиями заниматься не станут. Хочешь работать? Работай. Не хочешь? Иди под три чорты. А паразитов да трепачей разводить нечего... А ну, что там еще пишут? Я покопался в газете и нашел подтверждающее дедовы слова объявление. В нем говорилось, что "некоторые безработные мужчины, от 16 до 55 лет, УКЛОНЯЮТСЯ ОТ РАБОТЫ". Им велелось немедленно явиться на регистрацию. -- Ага! Вот! -- с торжеством сказал дед, поднимая палец. К ВОПРОСУ О РАЕ НА ЗЕМЛЕ Нам предстоял долгий путь, через весь город, на Зверинец, и поэтому бабка положила в кошелку хлеба, яблок, две бутылки воды. Кирилловская улица была усыпана соломой, бумагами, конским навозом: никто не убирал. Все витрины разбиты, стекло хрустело под ногами. Кое-где бабы стояли в открытых окнах и смывали крестообразные бумажки. В ручье, вытекающем из Бабьего Яра, толпа брала воду: черпали кружками, стаканами, наливали в ведра. Воды в водопроводе не было, поэтому весь город потянулся вереницами с разной посудой к ручьям, к Днепру, подставляли под водосточные трубы бочки или тазы, чтобы собирать дождевую воду. На линии стоял трамвай -- там, где его застало отключение тока. Я вскочил внутрь, бегал среди сидений, сел на место вагоновода и стал крутить рукоятку, звякать. Красотища: весь трамвай твой, делай с ним, что хочешь. Лампочки в нем уже повывинчивали и начали вынимать стекла. Брошенные трамваи стояли с промежутками по всей линии и иные не только без стекол, но уже и без сидений. На заборах еще висели советские плакаты с карикатурами на Гитлера, но в одном месте они были заклеены свежими. На черном листе желтыми линиями были нарисованы картинки счастливой жизни, которая теперь будет: упитанные чубатые мужики в шароварах пахали волами землю, потом размашисто сеяли из лукошка. Они весело жали хлеб серпами, молотили его цепами, а на последней картинке всей семьей обедали под портретом Гитлера, украшенным рушниками. И вдруг рядом я прочел такое, что не поверил своим глазам: "ЖИДЫ, ЛЯХИ И МОСКАЛИ -- НАИЛЮТЕЙШИЕ ВРАГИ УКРАИНЫ!" У этого плаката впервые в жизни я задумался: кто я такой? Мать моя -- настоящая украинка, отец -- чистокровный русский. Значит, я наполовину украинец, а наполовину "москаль", то есть враг сам себе. Мои лучшие друзья были Шурка Маца -- наполовину еврей, то есть жид, а Болик Каминский -- наполовину поляк, то есть лях. Получалась сплошная чертовщина. Немедленно сообщил бабке. -- Не обращай внимания, сынок, -- сказала она. -- То большие дураки написали. Я подумал, что действительно дураки. Но кто им разрешил такой бред печатать и расклеивать по заборам? На Подоле улицы кишели озабоченными, занятыми людьми -- все тащили вещи, шныряли с мешками. Старик и старуха, надрываясь, волокли зеркальный шкаф. Ехал ломовик с испитым лицом, вез ослепительный концертный рояль. И тут все магазины, парикмахерские, сберкассы разбиты, усыпаны стеклом. Немецкие солдаты ходили компаниями и поодиночке, тоже носили разное барахло. Они никого не трогали, и на них не обращали внимания. Каждый грабил сам по себе. Чем ближе к Крещатику, тем больше попадалось навстречу офицеров; они ходили четко, чеканя шаг, с высоко поднятой головой, все они были в фуражках, расшитых серебром и надвинутых на самые брови. Висели красные немецкие флаги. Центр полотнища у них был занят белым кругом с черной свастикой. Иногда рядом с таким флагом свисал "жовто-блакитный" флаг украинских националистов -- из желтой и голубой полос. Друзья, значит. День был прекрасный. Осень, желтели каштаны, грело солнце. Бабка размеренно шла и шла себе, а я носился по сторонам, как борзой щенок. И так мы миновали Крещатик, где дядьки тащили ряды кресел из кинотеатра, поднялись на Печерск, буквально забитый войсками. И вдруг перед нами открылась Лавра. Киево-Печерская Лавра -- целый город, обнесенный стенами с бойницами, город фантастический: сплошные церкви, купола, купола, белоснежные дома, белоснежная колокольня, и все это утопало в зелени... Я успел ее узнать и полюбить, потому что в ней были все главные музеи Киева, она так и называлась "Музейный городок". Там -- страшные лабиринты пещер с мощами в гробах под стеклом, сюда ходили экскурсии при свете проведенных тусклых электрических лампочек. В центре -- старинный Успенский собор, и у его стены могила Кочубея, казненного Мазепой. Когда-то над нею стоял Пушкин и списывал стихи, отлитые старинными буквами на чугунной плите, и с этого началась его "Полтава". Там похоронен даже основатель Москвы Юрий Долгорукий. Мы с бабкой сели в траву и стали смотреть. Церкви, стены, купола -- все это так и сверкало под солнцем, выглядело таким красивым, необычным. Мы долго-долго молча смотрели, и мир был у меня в душе. Потом бабка сказала: -- Не доверяй, сынок, людям, которые носят фуражку на самые глаза. -- Почему? -- Это злые люди. -- Почему? -- Я не знаю. Меня мать так учила. Немцев сегодня как увидела, так сердце упало: враги! Враги, дитя мое. Идет горе. У бабки слово "враг" было очень емкое; и болезнь случалась потому, что в человека забирался враг, и антихриста обозначало оно: "пойдет по земле враг". -- Дед говорит: рай на земле. -- Не слушай его, старого балабона. Рай на не6е -- у бога. На земле его никогда не было. И не будет. Сколько уж тех раев людям сулили, все кому не лень, все рай обещают, а несчастный человек как бился в поте лица за кусок, так и бьется, а ему все рай обещают... Твой дед селедку да ситец помнит, а как я по чужим людям за пятнадцать копеек стирала от темна до темна, -- он это помнит? А ты спроси у него, как его петлюровцы расстреливали в Пуще-Водице. Да что там говорить, не видела я на земле добра! Вон там рай. Она кивнула на Лавру и стала бормотать молитву. Мне стало тревожно, не по себе. Я-то ведь давно был безбожником, и учился в советской школе, и знал точно, что и того, бабкиного, рая нет. На Зверинце жила тетя Оля с мужем. Они работали на "Арсенале" и эвакуировались с ним. Перед самой войной они построили домик на Зверинце. Уезжая, пустили туда жить одинокую женщину по имени Маруся, но все документы и доверенность оставили бабке, чтобы она наведывалась и присматривала. Домишко не сгорел, не был разграблен, Маруся встретила хорошо, у нее сидел веселый, смуглый и небритый дядька, которого она отрекомендовала своим мужем. Бабка тут же расцеловала ее и поздравила. Сосед Грабарев из-за забора окликнул бабку. Она ахнула: -- А вы почему тут? -- Вот, ужасная глупость вышла, -- сказал Грабарев. -- Я ведь, Марфа Ефимовна, вывозил "Арсенал", уехал на Урал, жду, жду семью, шлю телеграммы, а они никак не могут выехать. Тогда я все бросил, примчался сюда, а они только-только эвакуировались. Я обратно, а Киев уже окружен. Вот они уехали, а я застрял. Был он грустный, ссутулившийся и постаревший. Я отметил, что у него фуражка сидит на затылке, и стало мне его жаль. -- О, господи, -- сказала бабка, -- но вы же коммунист! -- А что вы думаете, из-за этого окружения мало коммунистов в Киеве осталось? Да и какой я там коммунист: числился, только взносы платил. Летом меня ведь исключали, вы разве не слышали? Только до конца не довели: война приостановила. Ну, теперь я остался в оккупации -- точно исключили. Бабка сочувственно покачала головой. -- Что ж вы делать будете? -- Работать. Столярничать. Он насыпал мне полный картуз яблок и передал через забор. Мы остались ночевать. Мне хорошо спалось на новом месте, но среди ночи меня разбудила бабка: -- Сынок, проснись, дитя мое! -- тормошила она, -- Переберись под кровать! Пол и стекла дрожали от стрельбы, отвратительно завывали самолеты. Мы с бабкой кинулись под кровать, где уже лежало одеяло, и прижались друг к дружке. Это бомбили советские самолеты, и в кромешной тьме взрывы бомб казались особенно близкими и мощными. Кровать так и ходила ходуном, и весь домик пошатывало, как при землетрясении. -- Оченаш, жои си на небеси... -- страстно шептала бабка и трясла меня. -- Молись! Молись! Я стал бормотать: -- Да прииде царство твое. Я -- ко на неби, та -- ко на земли. Хлеб наш насушный... Утром Маруся сказала бабке; -- Я вас очень уважаю, Марфа Ефимовна, но только вы сюда больше не ходите. Этот дом будет наш с мужем. Советы не вернутся, а вам он не нужен, мы его запишем на себя. Бабка всплеснула руками. -- Так сейчас все делают, -- объяснила Маруся. -- Дома эвакуированных берут себе которые нуждающие, тем более что это дом коммуниста. Кончилось их время! Доверенность вашу мне не показывайте, она советская, недействительная, и не забывайте, что вы сами родственница коммуниста. Вышел небритый веселый ее муж, стал в дверях, уперев руки в бока. Бабка и про совесть упоминала, и про бога, и что она пойдет жаловаться -- он только, забавляясь, усмехался. Обратный путь наш был унылым. Бабка шла как оплеванная. У начала Крещатика нас вдруг остановил патруль. -- Юда? -- спросил солдат у бабки. -- Пашапорт! Бабка испуганно полезла за пазуху доставать паспорт. Рядом проверяли документы у какого-то старичка. -- Да, я еврей, -- тоненьким голосом сказал он. -- Ком! ("Пойдем!" -- нем.) -- коротко приказал немец, и старичка повели. -- Я украинка, украинка! -- испуганно заговорила бабка. Солдат вернул ей паспорт и отвернулся. Мы скорее кинулись вниз по улице Кирова на Подол. Тетка сказала бабке: -- Утром видели, как по улице бежала девушка-еврейка, выстрелила из пистолета, убила двух офицеров, а потом застрелилась сама. И они стали евреев вылавливать. Говорят, их гонят разбирать баррикады... Господи, то их строили, теперь -- разбирать, а все жителям, ходят по дворам, выгоняют. У афишной тумбы стояла кучка людей, читая объявления. Я немедленно протолкался. Это были первые приказы комендатуры. Привожу их по памяти: ПЕРВЫЙ. Все вещи, взятые в магазинах, учреждениях и пустых квартирах, должны быть не позднее завтрашнего утра возвращены на место. Кто не выполнит этого приказа, будет РАССТРЕЛЯН. ВТОРОЙ. Все население обязано сдать излишки продовольствия. Разрешается оставить себе запас только на двадцать четыре часа. Кто не выполнит этого приказа, будет РАССТРЕЛЯН. ТРЕТИЙ. Все население обязано сдать имеющееся оружие, боеприпасы, военное снаряжение и радиоприемники. Оружие и радиоприемники надлежит доставить на Крещатик в комендатуру, военное снаряжение -- на Крещатик, 27. Кто не выполнит этого приказа, будет РАССТРЕЛЯН. Волосы у меня поднялись дыбом; побледнев, я отошел: я вспомнил про свои награбленные щетки, гири, лампу, пуговицы... Только сейчас я обратил внимание, что на улице совершенно нет грабителей, только кучки людей читают приказы и быстро расходятся. Мы с бабкой пришли домой очень встревоженные. Мама сложила кучкой мое награбленное добро и коротко велела: -- Неси. -- Не надо гири! -- завопил дед. -- У нас есть весы, пусть докажут, что это не наши гири! А пуговицы я выкину в уборную. В общем, меня заставили возвращать лампу и щетки, потому что вся улица видела, как я их нес. Страшно и стыдно мне было идти к базару. Еще никто ничего не сносил я оказался первым, и я долго выжидал, пока поблизости не будет прохожих. Выбрав такой момент, сунул лампу в витрину, зашвырнул щетки -- и ходу. Дома все озабоченно обсуждали, что делать с продуктами. Учитывали торбочки с горохом, гречкой, сухари, -- их было недели на полторы, и дед был готов на казнь, только не сдавать. -- Это они пугают! -- жалобно кричал он. -- Это пусть такие, как Шатковский, пусть те, кто грабил масло бочками, возвращают! Мы сначала поглядим, Вечером меня послали поглядеть. Магазины были такие же разбитые и пустые. В витрине уже не было моей лампы, не было и щеток. Никто ничего не вернул и не сдал. Но на всякий случай дед спрятал продукты в сарае под сено. Узлы и чемоданы были в "окопе" под землей. Оружия и приемника у нас сроду не было. Пришли двое солдат на другой день. Мы так и затряслись. Но они походили по дому, взяли старый бабкин платок и ушли, не сказав ни слова. Мы ошарашенно смотрели вслед: никак не могли привыкнуть. Бабка сказала: -- И правда, замки не нужны, можно палочкой подпирать... Уж и три дня прошло, а они все грабят. -- Значит, продлили на пять, -- не сдавался дед. -- Киев -- большой город, столица, вот им позволили Грабить пять дней. Двадцать четвертого числа все кончится. Он очень ошибался. Двадцать четвертого сентября все только началось. ОТ АВТОРА Ребята рождения сороковых годов и дальше, не видевшие и не пережившие всего этого, ведь для вас это чистой воды история! Некоторые из вас не любят сухую школьную историю. Я знаю, она вам кажется порой скоплением одних дат да книжных ужасов. Вам все твердят и твердят, что ваше счастье в том, что ваша юность пришлась на мирное время, что ужасы для вас действительно существуют только в книгах. Вы слушаете и не слушаете... Иногда говорите: надоело. Я вас понимаю. А если в ответ на это я скажу: "Осторожно!" -- вы поймете меня? Определенная часть молодежи не хочет слушать про войну и политику, а хочет танцевать, любить -- словом, "жить". Это великолепно -- жить, танцевать, любить. Но знаете, что бы я ко всему этому добавил7 Добавил на основании своего и всеобщего опыта, раздумий и тревоги: ГОРЕ ТОМУ, КТО В НАШИ ДНИ ЗАБУДЕТ О ПОЛИТИКЕ. Раз уж вы взяли в руки эту книгу и дошли до этих строк, я вас очень серьезно прошу: наберитесь терпения, прочтите до конца. Это все-таки не совсем обычный роман, тут нет выдумки, а описано ВСЕ, КАК БЫЛО. Поработайте немного воображением и представьте СЕБЯ на моем месте. Ведь это и не так трудно. Родись вы на одно историческое мгновение раньше -- и вы действительно могли бы оказаться на моем месте. И тогда для вас все это была бы не книжная писанина, а сама жизнь. Читая дальше, представьте, что все это происходит не со мной, а с вами лично. Сегодня. Сейчас. Приглашаю вас на улицы Киева в конце сентября 1941 года, В городе немцы. Теплый осенний день. КРЕЩАТИК Германские войска вошли на Крещатик девятнадцатого сентября сорок первого года с двух сторон. Одни колонны шли с Подола, это были те, которых встречали еще на Куреневке, бравые, веселые, на автомобилях. Другие входили с противоположной стороны, через Бессарабку, эти были на мотоциклах, прямо с поля боя, закопченные, и шли они тучей, захватывая тротуары, наполнив весь Крещатик треском и бензиновым дымом. Это походило на колоссальный и неорганизованный парад, полный задержек, путаницы и бестолковщины. Очевидно, по заранее намеченному плану войска стали занимать пустые здания Крещатика. Дело в том, что там было больше учреждений и магазинов, чем квартир, да и из квартир большинство эвакуировалось. Крещатик был пуст. Комендатура облюбовала себе дом на углу Крещатика и Прорезной, где на первом этаже был известный магазин "Детский мир". Немецкий штаб занял огромную гостиницу "Континенталь", Дом врача превратился в Дом немецких офицеров. Все было продумано, четко и организованно: прямо на тротуарах ставились движки с динамомашинами, дававшими ток; воду привозили из Днепра цистернами. Грабеж Крещатика начался немного позже, чем в других местах, -- ночью, когда войска были заняты своим устройством. Грабители бежали на Крещатик со всего города. Среди них орудовали немцы С грозным криком и подзатыльниками они разгоняли толпу и лезли грабить сами. Как в разворошенном муравейнике, каждый куда-нибудь что-нибудь тащил. После обеда вдруг ожил Бессарабский рынок: первые торговки вынесли горячие пироги с горохом, вареную картошку, хотя толком не знали, какую спрашивать цену. Шли больше на обмен; давай пачку махорки и наедайся "от пуза". Открылись две парикмахерские. Расчет предприимчивых парикмахеров был точный: к ним повалили немецкие офицеры. Все это происходило так весело, чуть ли не празднично, и солнышко светило, подогревая хорошее настроение. Ключи от запертых квартир хранились в домоуправлениях. Немцы вместе с домоуправами или дворниками пошли по квартирам, вскрывая их и беря все, что им нравилось. Мебель и перины тащили в свои казармы. Кое-что прихватили себе и дворники. Никто ничего этого не вернул, когда появились приказы комендатуры. Но оружие и радиоприемники понесли. Возможно, кто-то один понес, и все, испугавшись, понесли. Особенно много несли противогазов, их складывали в доме Й 27, в кафе-кондитерской напротив комендатуры, их там уже лежали горы до потолка. Одними из первых созвали (по спискам в отделе кадров) работников киевского радио. Радиокомитет был на углу Крещатика и Институтской. Только что назначенный немец-шеф вышел на эстраду, оглядел собравшихся в зале и начал очень необычно: -- Евреи, встать! В зале наступила мертвая тишина. Никто не поднялся, только пошевеливались головы. -- Евреи, встать!! -- повторил шеф громче и покраснел. Опять никто не поднялся. -- Жиды, встать!!! -- закричал шеф, хватаясь за пистолет. Тогда в разных местах зала стали подниматься музыканты -- скрипачи, виолончелисты, -- несколько техников, редакторы. Наклонив головы, гуськом побрели к выходу. Шеф дождался, пока за последним из них закрылась дверь, и на ломаном русском языке объявил, что мир должен услышать голос свободного Киева. Что в считанные дни нужно восстановить радиостанцию и с завтрашнего дня -- все за работу. Кто уклонится, будет рассматриваться как саботажник. Начинается мирная созидательная работа. Притихшие, озадаченные люди поднялись, чтобы расходиться. И тут раздался первый взрыв. Это было двадцать четвертого сентября, в четвертом часу дня. Дом комендатуры с "Детским миром" на первом этаже взорвался. Взрыв был такой силы, что вылетели стекла не только на Крещатике, но и на параллельных ему Пушкинской и Меринговской улицах. Эти стекла рухнули со всех этажей на головы немцев и прохожих, и многие сразу же были поранены. Над Прорезной поднялся столб огня и дыма. Толпы побежали -- кто от взрыва, кто, наоборот, к месту взрыва, смотреть. В первый момент немцы растерялись, но потом стали строить цепь, окружили горящий дом и стали хватать всех, кто оказался на улице и во дворе. Волокли какого-то долговязого рыжего парня, страшно его били, и разнесся слух, что это партизан, который принес сдавать в "Детский мир" радиоприемник, а в нем была адская машина. Всех арестованных вталкивали в кинотеатр здесь же рядом, и скоро он оказался битком набит израненными, избитыми и окровавленными людьми. В этот момент в развалинах того же самого дома грянул второй, такой же силы, взрыв. Теперь рухнули стены, и комендатура превратилась в груду кирпича. Крещатик засыпало пылью и затянуло дымом. Третий взрыв поднял на воздух дом напротив -- с кафе-кондитерской, забитой горами противогазов и с немецкими учреждениями. Немцы оставили кинотеатр и с криками: "Спасайтесь! Крещатик взрывается!" -- бросились бежать кто куда, а за ними арестованные, в том числе и рыжий парень, Поднялась невероятная паника. Крещатик действительно взрывался. Взрывы раздавались через определенные промежутки в самых разных частях Крещатика, и в этой системе ничего нельзя было понять. Взрывы продолжались всю ночь, распространяясь на прилегающие улицы. Взлетел на воздух цирк, и его искореженный купол перекинуло волной через улицу. Рядом с цирком горела занятая немцами гостиница "Континенталь". Никто, никогда не узнает, сколько в этих взрывах и пожаре погибло немцев, их снаряжения, документов и т. п., так как никогда ничего на этот счет не объявлялось. Стояла сухая пора, и потому начался пожар, который можно было бы сравнить, пожалуй, лишь с пожаром Москвы в 1812 году. На верхних этажах и чердаках было заготовлено много ящиков бутылок с горючей смесью. Время от времени эти ящики ухали с тяжелым характерным звуком, обливая здания потоками огня. Это и доконало Крещатик. Немцы, которые так торжественно сюда вошли, так удобно расположились, теперь метались по Крещатику, как в мышеловке. Они ничего не понимали, не знали, куда кидаться. Жители -- кто успел схватить узел, а кто в чем стоял -- бежали в парки над Днепром, на Владимирскую горку, на Бульвар Шевченко. Было много обгоревших. Немцы оцепили весь центр города. Пожар расширялся: горели уже и Пушкинская, и Меринговская, поперечные улицы Прорезная, Институтская, Карла Маркса, Фридриха Энгельса, Пассаж. Было такое впечатление, что взрывается весь город. До войны в Киеве начинали строить метро, и теперь поползли слухи, что то было не метро, в закладка чудовищных мин под всем Киевом. Бежали из домов далеко от Крещатика, потому что никто не знал, где произойдет следующий взрыв. Откуда-то немцы срочно доставили на самолете длинные шланги, протянули их от самого Днепра через Пионерский парк и стали качать воду мощными насосами. Но вода до Крещатика не дошла: среди зарослей парка кто-то шланги перерезал. Над чудовищным костром, каким стал центр Киева, образовались сильные воздушные потоки, в которых, как в трубе, неслись горящие щепки, бумаги, головни, посыпая то Бессарабку, то Печерск. Поэтому на все крыши повылезали немцы, полицейские, дворники, засыпали головни песком, затаптывали угли. Погорельцы ночевали в противовоздушных щелях, на стадионе. Немцы не могли даже достать трупы своих погибших, они сгорали дотла. Горело все, что немцы награбили за эти дни. После нескольких дней борьбы с пожаром немцы прекратили сопротивление, вышли из этого пекла и только наблюдали пожар издали. Крещатик продолжал гореть в полном безлюдье, только время от времени в каком-нибудь доме с грохотом рушились перекрытия или падала стена, и тогда в небо взлетало особенно много углей и факелов. Город насквозь пропитался гарью; по ночам он был залит красным светом, и это зарево, как потом говорили, было видно за сотни километров. Взрывы затихли только двадцать восьмого сентября. Главный пожар продолжался две недели, и две недели стояло оцепление из автоматчиков. А когда оно было снято и немцы туда пошли, то улиц, собственно, не было: падавшие с двух сторон здания образовали завалы. Месяц шли работы по расчистке проездов. Раскаленные развалины дымились еще долго; даже в декабре кой-где выбивались из-под кирпича струйки дыма -- я это видел сам. Взрыв и пожар Крещатика должны, по-моему, войти в историю войны как одна из трагических и героических страниц. Нужно понимать, что значил Крещатик для Киева. При соответствующем масштабе это все равно, как если бы взорвался и сгорел центр Москвы на Садовом кольце, Невский проспект в Ленинграде со всем, что его окружает, или, скажем, сердце Парижа в пределах Больших бульваров. Это была первая в истории строго подготовленная акция такого порядка. Именно после Крещатика возникло у немцев это правило: обследовать каждый занятый дом и писать: "Мин нет". Ни одна столица Европы не встретила гитлеровские войска так, как Киев. Киев не мог больше обороняться, он был оставлен и, казалось, распластался под врагом. Но он сжег себя сам у врагов на глазах и унес многих из них в могилу. Они вошли, как привыкли входить в западноевропейские столицы, готовясь пировать, но вместо этого так получили по морде, что сама земля загорелась у них под ногами. В эпопее Крещатика еще много неясного. Существует много слухов и легенд: о неизвестном герое-смертнике, который ворвался в вестибюль "Континенталя", включил взрыватели и погиб при этом сам; о том, что другой герой взорвал во время сеанса кинотеатр Шанцера, когда он был набит немцами, и прочее. Все это трудно проверить. Немцы не объявили ровно ничего и никого не казнили публично. Хотя, по-видимому, подпольная группа, совершившая феноменальную акцию с Крещатиком, все же в большинстве своем погибла. (В сборнике документов "Киевщина в годы Великой Отечественной войны. 1941 -- 1945" (Киев, 1963г.) приводится выдержка "Из справки КГБ при Совете Министров УССР о диверсионно-разведывательной деятельности группы подпольщиков г. Киева под руководством И. Д. Кудри". В этом документе рассказывается о ряде подвигов группы чекистов, которую возглавлял Иван Данилович Кудря, по кличке "Максим", в которую входили Д. Соболев, А. Печенев, Р. Окипная, Е. Бремер и другие, и в частности там говорится следующее: "В городе ... не прекращались пожары и взрывы принявшие особенный размах в период с 24 по 28 сентября 1941 года, в числе других был взорван склад с принятыми от населения радиоприемниками, немецкая военная комендатура, кинотеатр для немцев и др. И хотя утвердительно никто не может сказать. кто конкретно осуществлял подобные взрывы, уносившие в могилу сотни "завоевателей", нет сомнения, что к этому приложили руку лица, имевшие отношение к группе "Максима". Главное же состояло в том, что заносчивым фашистским "завоевателям" эти взрывы давали понять, что хозяином оккупированной земли являются не они". Известно, что Д. Соболев погиб при одной из своих многочисленных и дерзких операций; А. Печенов застрелился в постели, раненный, когда его хватали гестаповцы; "Максим". Р. Окипная и Е. Бремер были схвачены в Киеве, в июле 1942 года. но где они умерли, достоверно не известно. В 1965 году И. Д. Кудре -- "Максиму" посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.) ПРИКАЗ Утром 28 сентября к нам вдруг зашел Иван Свинченко из села Литвиновки. Он шел домой из окружения. Это был очень добрый, простодушный и малограмотный дядька, отец большой семьи и великий труженик. Приезжая в город на базар, он обычно ночевал у деда с бабкой, не забывал для меня какой-нибудь немудрящий гостинец из села, только я его дичился, может, потому, что у него был дефект речи: в разговоре он захлебывался, и иногда слышалось одно "бала-бала". Он явился оборванный, грязный, где-то уже, сменив солдатскую форму на штатское тряпье. Вот что с ним произошло. Вместе со своей частью он перешел из Киева на левый берег Днепра, в Дарницу, там они кружили по проселкам и лесам, их бомбили, косили пулеметами с воздуха, трепали, потом часть потеряла управление, и все стали кричать, что надо идти по домам. В глухом лесу наткнулись на партизан. Партизаны были хорошо экипированы, с возами, продовольствием, имели много оружия, они пугали немцами и звали к себе. Иван затосковал. -- То я подождав, баба-бала, ночи и утик! -- объяснил он. Несколько дней он шел полями и лесами, и повсюду брели такие же. Бабка кормила Ивана, сердобольно ахала. Дед пошел было на улицу, но почти тотчас затопотал обратно по крыльцу и ввалился в комнату: -- Поздравляю вас! Ну!.. Завтра в Киеве ни одного еврея больше не будет. Пусть уезжают. Вывозят их. Приказ висит. Мы побежали на улицу. На заборе была наклеена серая афишка на плохой оберточной бумаге, без заглавия и без подписи: +------------------------------------------------------------+ | Все жиды города Киева и его окрестностей должны явиться в| |понедельник 29 сентября 1941 года к 8 часам утра на угол| |Мельниковской и Дохтуровской (возле кладбищ). Взять с собой| |документы, деньги, ценные вещи, а также теплую одежду, белье| |и проч. | | Кто из жидов не выполнит этого распоряжения и будет| |найден в другом месте, будет расстрелян. | | Кто из граждан проникнет в оставленные жидами квартиры и| |присвоит себе вещи, будет расстрелян. | +------------------------------------------------------------+ (Центральный государственный архив Октябрьской революции. Фонд 7021, опись 65, ед. хр. 5.) Ниже следовал этот же текст на украинском языке, еще ниже, петитом, на немецком, так что афишка получилась трехэтажная. Я перечитал ее два раза, и почему-то холодок прошел у меня по коже. Да еще день был холодный, ветреный, на улице пустынно. Я не пошел в дом, а, взволнованный, побрел к базару. Через пару домов от нас -- двор огородного хозяйства. Там одна к одной лепились мазанки, сарайчики, коровники, и там жило и работало много евреев. Я заглянул -- у них во дворе стояла тихая паника, они метались из халупки в халупку, таскали вещи... Афишки висели и в других местах, я останавливался, перечитывал, все равно чего-то не понимая. Во-первых, Мельниковской и Дохтуровской улиц в Киеве нет. Есть улица Мельника и Дегтяревская. Сочиняли явно сами немцы -- и с плохими переводчиками. Эти улицы действительно возле русского и еврейского кладбищ на Лукьяновке. И там еще есть товарная станция Лукьяновка. Значит, их повезут? Куда? И Шурка Маца поедет? Но мать его русская. Значит, ехать ему одному? Мне стало жалко его, жалко с ним расставаться. В Куреневском отделении милиции, где когда-то служил мой батя, теперь была полиция. В окне выставили портрет Гитлера. Гитлер смотрел строго, почти зловеще, он был в разукрашенном картузе. И картуз этот был надвинут на самые глаза. Конечно, я не мог пропустить вывоз евреев из Киева. Я выбежал на улицу. Они выходили еще затемно, чтобы оказаться пораньше у поезда и занять места. С ревущими детьми, со стариками и больными, плача и переругиваясь, выползло на улицу еврейское население огородного хозяйства. Перехваченные веревками узлы, ободранные фанерные чемоданы, заплатанные кошелки, ящички с плотницкими инструментами... Старухи несли, перекинув через шею, венки лука (запас провизии на дорогу). Понимаете, когда все нормально, разные калеки, больные, старики сидят в домах, и их не видно. Но здесь должны были выйти все -- и они вышли. Меня потрясло, как на свете много больных и несчастных людей. Кроме того, еще одно обстоятельство. Здоровых мужчин мобилизовали в армию. Все, кто мог эвакуироваться, у кого были деньги, кто мог уехать с предприятием, те непременно уехали. А осталась самая настоящая шолом-алейхемовская беднота, и вот она выползла на улицы. "Да зачем же это? -- подумал я. -- Нет, это жестоко, несправедливо, и очень жалко Шурку Мацу: зачем это вдруг его выгоняют, как собаку?!" В судорожном возбуждении я шнырял от кучки к кучке, прислушивался к разговорам, и чем ближе к Подолу, тем больше людей становилось на улице. В воротах и подъездах стояли жители, смотрели, вздыхали... По Глубочице поднималась на Лукьяновку сплошная толпа, море голов, шел еврейский Подол!.. О, этот Подол! Сплошь разговоры: куда повезут, как повезут? В одной кучке только и слышалось: "Гетто, гетто!" Подошла взволнованная немолодая женщина, вмешалась: "Люди добрые, это смерть!" Старухи заплакали, как запели. Разнесся слух, что где-то тут прошли караимы (я первый раз слышал это слово, понял только, что это что-то вроде секты) -- древние старики в хламидах до пят, они всю ночь провели в своей караимской синагоге, вышли и проповедовали; "Дети, мы идем на смерть, приготовьтесь. Примем ее мужественно, как принимал Христос". Кто-то возмущался: как можно так сеять панику! Но уже было известно, что какая-то женщина отравила своих детей и отравилась сама, чтобы не идти, У Оперного театра из окна выбросилась девушка, леж