омощный крик их двойным потоком
ворвался в дремавший воздух.
     Но кругом все было тихо.
     Так  же  темно-зеленой  неподвижной стеной  стоял  дубовый лес  на  той
стороне,  так  же  спокойно протянулись над  водой  длинные корявые сучья на
этой; так же, свесив узкие листья, любовался собой в воде камыш; сияла заря,
розовели весело тучки,  и  на  середине реки  небольшая кучка  людей тонула.
Быстро намокшая одежда давила их и тащила вниз; от беспорядочной возни их на
поверхности в  разные стороны тихо покатились грядками мелкие круглые волны:
точно улыбнулась насмешливо река.
     Красная кумачовая рубаха Фомы почернела от воды и  надулась пузырем,  а
кудлатая голова отчаянно вертелась из  стороны в  сторону,  в  такт неуклюже
высовывавшимся из воды рукам.
     Федосья барахталась и  кричала:  "Спасите,  батюшки!"  Потом над  водой
осталась только ее голова с упавшим на шею платком,  и вместо слов в воздухе
над самой водой стенало одно захлебывающееся, замирающее: "А-а-а!.."
     Потом и голова скрылась под водою.
     Никишка видел уже теперь только два пятна: одно впереди, черное с белым
- это жених Моти, обхватив ее поперек левой рукой, греб правой, а сзади него
другое пятно, темное, мелькающее над водой, - это отчим.
     Ему было страшно жаль их,  и он метался по берегу и кричал. Но он знал,
что не поможет и что кругом никого нет, и дрожал всем своим худым телом и от
жалости, и от страха, и от бессилия помочь.
     - Никишка!  Родной!  -  донесся вдруг до  него сдавленный хриплый голос
Фомы.
     Он  уже выбился из  сил:  тяжелые новые сапоги,  в  которых он  вздумал
пощеголять ради помолвки, сковывали его ноги; руки сводило судорогой.
     Никишка вздрогнул и прыгнул с берега в воду. С детства он боялся воды и
плавать не умел.  Прыгая в воду,  он знал, что никому и ничем не поможет, но
стоять на  берегу в  то  время,  когда тонут его  родные,  близкие ему люди,
стоять и  только смотреть -  было невыносимо.  Никишка бросился даже вплавь,
часто и  ненужно болтая ногами;  но в  двух шагах от берега дно переходило в
обрыв.  Он хотел стать здесь,  но окунулся с головой. Испуганный и дрожащий,
кое-как докарабкался он до мелкого места и, тяжело отдуваясь, стал.
     Головы отчима не было видно.
     Шагах в двадцати медленно и тяжело плыл жених Моти.
     Ее  голова с  бледным,  чем-то  обрезанным,  мокрым лицом  и  закрытыми
глазами безжизненно кивала при  каждом его взмахе,  и  он  молча греб правой
рукой, ежесекундно выплевывая воду.
     - Скорей,  скорей!  Еще  немножко осталось,  -  сквозь слезы кричал ему
Никишка, но он уже захлебывался и опустился глубже.
     Никишка видел,  как силился он  оторвать рукой обхватившие его за шею и
окостеневшие руки Моти, но не мог.
     - Как же это? Господи! - кричал на берегу Никишка.
     Он  видел,  как  отчаянно билось над  водой тело  жениха Моти  и  потом
торжественно и тихо опустилось на дно вместе с ней.
     По реке поплыло несколько белых пузырей,  и, спокойная, она по-прежнему
уходила куда-то вдаль,  а камыши у берега по-прежнему любовались в ней своим
отражением.
     По лицу Никишки текли слезы и останавливались в серых впадинах щек.
     Он никак не мог обнять и  понять всего,  что случилось сейчас перед его
глазами.
     Он  стоял и  широкими глазами все  смотрел туда,  где исчезли все,  так
недавно еще веселые, полные жизни люди. Но там плавала только грязная тряпка
с самовара и фуражка Фомы да торчал угол высунувшейся лодки.
     Никишка закрестился испуганно и  часто  и,  забыв свою  хворь,  обдирая
локти о кусты, опрометью бросился за версту через лес к монастырю.


        VIII

     Наступила ночь. В лесной сторожке горела маленькая жестяная лампочка, а
около нее за столом сидел Никишка и жевал хлеб.
     Человек пять  монахов вместе  с  седым  о.Никоном приходили,  осмотрели
место катастрофы,  вытащили затонувшую,  но не опрокинувшуюся лодку и  ушли,
рассудив,  что  тела  дня  через  три  вскроются сами,  а  искать их  теперь
бесполезно.
     Никишка остался один с огромной,  непосильной для него задачей:  почему
погибли такие здоровые,  как отчим с матерью,  такие цветущие,  как сестра с
женихом,  а  он,  никому и ни на что не нужный,  давно обреченный на смерть,
остался?
     Этого он  не  мог  понять.  Прежде ему было завидно и  досадно,  теперь
страшно.  Страшно было  оставаться снаружи около  реки,  страшно и  в  избе.
Закопченная  печь  мрачно  глядела  на  него  черной  открытой  пастью,   по
законопаченным стенам на  пакле висела копоть,  прусаки молчаливо шныряли по
столу, шевеля усиками.
     Стекло лампочки было  засижено мухами и  закопчено;  свет  от  нее  был
тусклый, неприятный для глаз, и в углах избы чернело что-то жуткое.
     Никишка привык видеть в  избе мать у  печки или у корыта,  отчима -  на
лавке,  и  теперь то,  что  никого кругом не  было,  казалось ему странным и
непонятным,  он никак не мог освоиться с мыслью,  что их нет,  совсем нет на
земле.
     Ему вспомнился лошадиный череп с черными впадинами глаз,  а рядом с ним
отдувающееся красное лицо жениха Моти. Черные впадины глядели на это лицо, и
оскаленные зубы смеялись.
     Никишка не мог усидеть в  избе.  Ему сделалось там так душно и страшно,
что он вышел на воздух.
     Сквозь деревья белела река, а на небе, задевая за облачка, плыла луна и
мерцали звезды.
     Никишка несмело взглянул на  реку,  и  ему  показалось,  что  на  самой
середине шевелятся темные головы и  мелькают руки  и  чуть  слышно доносится
вместе с плеском:
     - Никишка! Родной!
     - Ах ты,  господи! Да как же это! - спросил Никишка. - За что же это ты
их так?
     Всю жизнь ему казалось несправедливым то,  что он создан уродом, что он
не такой, как все. Но и урод, он все-таки остался жить, а не уроды погибли.
     Кругом была тишина,  но худое напряженное тело Никишки дрожало в каждом
суставе,  и  ему казалось,  что темные кусты и деревья кругом тоже дрожали и
зловеще кивали головами.
     Чтобы согреться,  он хотел развести костер, поднял валявшиеся около три
сучка, но тут же бросил их: он представил треск дерева в красном огне, и это
его испугало.
     От реки несло сыростью и жутью, и, крадучись, он вошел опять в избу.
     Ему  показалось,  что  кто-то  тихо идет за  ним,  почти вровень с  его
плечами,  и  пробует его  обогнать.  Он  замер  на  месте,  потом оглянулся,
испуганными глазами впился в темноту и торопливо задвинул на засов двери.
     В избе было теплее, но удушливее.
     По привычке Никишка забрался на печь и  накрылся тулупом.  Но в темноте
под  тулупом он  увидел то,  что  часто видел и  прежде:  стая летучих мышей
пищала и  билась перепончатыми крыльями;  головы у них были похожи на головы
утонувших,  а писк отдавался в ушах, как предсмертный крик матери: "Спасите!
Батюшки!.. А-а-а!.."
     Никишка отбросил тулуп,  свесил ноги  с  печки  и,  тяжело дыша,  начал
креститься на черневший в темном углу образ.
     - Упокой,  господи, рабов твоих - Фому, Феодосью, Матрену и того (он не
знал, как звали жениха Моти)... Дай им, господи, место покойное!
     Больше он ничего не мог придумать.  Он сидел,  и в голове его, вытеснив
решительно все, как острие, торчал большой больной вопрос:
     - Как же это?  Ведь им сколько веку оставалось, и вот их уже нет... а я
жив!
     Еще раз он осмотрел избу.
     Маленькая лампочка горела,  не  освещая дальних углов,  и  углы  мрачно
чернели,  но  недалеко от  стола под лавкой искрился какой-то  металлический
предмет.  Никишка вгляделся и  увидел,  что  это пустой патрон,  оставленный
недавно бывшим охотником и никем не поднятый.  И вот неизвестно почему перед
ним  вырос шагающий с  ружьем по  болоту загрядчинский фельдшер,  а  за  ним
впереди блеснуло широкое море, засинели горы, забелела Ялта.
     И вдруг ему стало ясно: он остался в живых, чтобы жить.
     Эта мысль сперва ошеломила его,  и  он с открытыми глазами долго сидел,
осваиваясь с  нею.  Почему же  именно нужно жить  ему,  никуда не  годному в
жизни,  и  не  нужно было жить тем четверым?  Но  на помощь ему пришла новая
мысль:  ведь он мог бы прийти из лесу и  раньше,  еще к обеду,  мог бы выйти
из-за кустов,  когда пришел, - тогда из жалости его, может быть, посадили бы
тоже в лодку и он утонул бы прежде всех.
     Тут  только  он  припомнил не  приходивший раньше  на  память случай из
детства.
     Ему  было тогда лет двенадцать.  Бродя по  лесу,  он  вздумал поставить
нырето в озеро, где под широкими листами кувшинок билась карпия. Фома нырета
не дал,  и  он взял его сам ночью;  ночью же он пошел в лес,  разделся около
озера и полез в воду.
     Ночь была месячная,  росистая, жуткая; вода в озере холодная, прикрытая
густой ряской.
     Он шел,  дрожа от холода и увязая почти до колен в тине.  Ему казалось,
что дальше на  середине будет песок,  и  он  все шел,  таща за собой тяжелое
нырето,  пока  не  провалился в  яму.  Тогда,  бросив нырето,  он  испуганно
повернул назад,  но попал не на прежний путь, а в самую чащу водяных лилий и
кувшинок. Цепкие и длинные, они охватили его со всех сторон, и чем больше он
выбивался из них, тем больше запутывался, как в сети. Он не кричал о помощи,
понимая,  что в лесу его некому услышать,  но соображал,  что нужно оборвать
охватившие его водоросли постепенно,  и  начал обрывать их руками и  зубами,
барахтаясь в  вонючей,  грязной воде.  Как он  выбрался оттуда,  он  ясно не
помнил;  помнил только,  что  на  следующий день отчим остервенело бил его и
таскал за волосы, а за ныретом и сам не полез в озеро, считая его бездонным.
     Не умея плавать,  он мог утонуть еще тогда, лет пятнадцать назад, но не
утонул;  мог утонуть и теперь,  но тоже не утонул - значит, его кто-то берег
затем, чтобы он, отстрадав сколько нужно, потом жил.
     И когда Никишка пришел к такой мысли, ему вдруг стало легко.
     Прежде в  избе было тесно от  чего-то невидимого и  тяжелого,  теперь -
просторно.
     Он соскочил с печки,  достал блестевший предмет, повертел его в руках и
бросил в угол. Патрон ударился о большой кованый сундук и глухо звякнул.
     Никишка подошел к  сундуку и радостно вспомнил,  что в нем заячья шубка
матери,  еще новая,  тряпье,  приготовленное в приданое для Моти,  и деньги.
Сколько этих денег,  он  не  знал,  но  он  видел нередко,  как после каждой
получки мать прятала их туда, завязывая в мешочек.
     Он  не  дошел до  Ялты,  потому что далеко,  потому что ему трудно,  но
доехать до нее легко, были бы деньги.
     Деньги были в этом сундуке;  он оставался в избе полным хозяином, никто
не мог запретить ему взять их, только сундук был заперт, а ключ висел всегда
у Федосьи на шее.
     Волнуясь, пугливо, Никишка сел на корточки перед сундуком и стал ломать
замок.
     Он  делал  это  неумело и  робко,  как  неопытный вор,  долго  возился,
вспотевший от  усталости;  наконец,  поддел кольцо железным ухватом,  и  оно
отскочило.
     Мешочек с  деньгами лежал почти сверху,  чуть  прикрытый рукавом шубки.
Никишка жадно схватил его,  развязал и высыпал деньги на стол. Он пересчитал
их раз, другой, третий, - вышло тридцать семь рублей двадцать копеек.


     Лампочка едва горит и  чадит;  в подслеповатые оконца вливается бледный
утренний свет, а Никишка сидит за столом и грезит.
     Синеют  горы,  синеет море...  По  улицам Ялты  движется нарядная толпа
вроде той, какую он видел в Киеве на Крещатике...
     Все довольны, все счастливы, а в толпе вместе с другими и он - статный,
красивый, здоровый.
     На бескровных сухих губах Никишки застыла улыбка, костлявые, узкие руки
подперли голову,  а  сверху,  с  оконной рамы  на  него  спокойно глядят два
больших степенных и угрюмых черных таракана.

     1902 г.


        ПРИМЕЧАНИЯ

     Счастье.  Впервые напечатано в  "Русской мысли" кн.  4  за 1903 год под
названием "Умру я скоро". Вошло в первый том собрания сочинений изд. "Мысль"
под названием "Счастье", с датой: "Октябрь 1902 г.".

                                                                 H.M.Любимов