i>Запрещается зайцам пробегать сквозь логово. Услышав стук, я поднимаю голову с подушки и вижу, как в просвете между дверью и полом топчутся подошвы ботинок. Потом в щель пролезает бумажка, которую сквозняк отвозит к кровати, и подошвы исчезают. Это повестка -- явиться в военкомат к девяти утра четвертого апреля. Я смотрю на часы: двенадцать часов дня четвертого апреля. Такая "оперативность" веселит. Я складываю из повестки "голубя" и запускаю в открытую форточку. Пока он кружит у дерева петлями Нестерова, я чувствую себя хиппи, отказывающимся ехать во Вьетнам, и соображаю, что четвертое апреля -- это вторник, а спать я лег в воскресенье после того, как накричал на Марину. ...И зря сделал. Не подумавши. Нельзя на нее кричать. Марина -- ребенок, из которого взрослого не вырастишь, хоть тресни. Я и люблю ее не за то, что в нее вложил, и не за то, что нашел общего с собой, она мне -- как дочь, которую не надо воспитывать, потому что она не перерастает тот рубеж, откуда начинается воспитание. Потом я вспоминаю, что сегодня годовщина смерти моей мамы. Она умерла три года назад, когда я учился в десятом классе. Ее положили в больницу с аппендицитом, и все -- знакомые, врачи и медсестры -- в один голос и одним гоном успокаивали меня, что аппендицит -- чепуха на постном масле. Но я все равно боялся за мать, ведь, кроме нее, у меня никого не было. Оперировал заведующий отделением. Он не заметил, что аппендицит был гнойным. Может быть, думал о чем-то постороннем во время операции, может, его отозвали к телефону, и он забыл про все на свете... В общем, он не вычистил гной. И через три дня мама умерла от заражения крови в реанимации. Все три дня я сидел у дверей реанимации и у кабинета заведующего с коробкой конфет на коленях, которую мне велели подарить врачу после операции, но меня к матери так и не пустили. Когда она умерла, я позвонил заведующему из автомата возле его дома. Ответили, что его нет и придет поздно. Я остался ждать у входа в подъезд. Было темно и противно, лампочка качалась на ветру, как колокол в руках звонаря, но свет до меня не добирался. Словно нарочно. Я стоял и глотал слезы. Около одиннадцати подъехала легковушка, из нее вылез заведующий с папкой и бутылкой коньяка под мышкой. Я побежал прямо на него и ударил по уху. Он стукнулся затылком о капот. Я пнул его ногой в живот и, когда он сполз на землю, зачерпнул горсть шоколадных конфет, сжал в кулаке так, что между пальцев брызнули малиновые струйки, и размазал по роже заведующего. Потом пошел домой, но шагов через десять споткнулся о камень. Этот камень я швырнул в лобовое стекло машины. Попал прямо в центр, и камень застрял в стекле. Оно разбежалось паутиной трещин, а камень стал похож на паука... Одеваюсь, запираю изолятор и иду в кино перекусить. В Сворске всего две столовые, и днем народу в них больше, чем на демонстрации. Это объяснимо: на демонстрации ходят только сознательные и прикинувшиеся сознательными, а обедают все, от мала до велика. Поэтому я предпочитаю выкинуть двадцать пять копеек на билет, зато без давки и очереди, в тишине и спокойствии, сгрызть пару заплесневелых бутербродов. У кассы толпится народ, жаждет смотреть в разгар рабочего дня какую-то чушь под названием "Слишком юные для любви". Ни о какой любви там, конечно, и речи нет, разве что о родительской, потому что фильм про детей и для детей -- это я знаю наверняка. Просто два сворских кинотеатра борются за зрителя, хотя их никто не стравливает, не науськивает, конкурируют между собой по пережиточной привычке. В одном кинотеатре заключили негласный договор с райпищеторгом и торговали в буфете пивом, а в другом, куда я пришел, царил полный кавардак: здесь рядом с книгой жалоб висел обрывок плаката "У нас порядок такой -- ..."; здесь вторая часть плаката "...поел, убери за собой!" валялась на полу, недосягаемая для веника уборщицы, как и прочий мусор; здесь даже столы и стулья в буфете были о двух и о трех ножках. Зато названия картин перекраивались на вкус публики, обольщали и обманывали. Индийский фильм "Судья", собравший в "пивном" кинотеатре аудиторию из пяти человек, имел тут такой аншлаг, какой, наверное, не снился и сворскому вытрезвителю, потому что фильм по инициативе администрации стал называться "Альфонс в законе", и был разрекламирован афишей с мужиком в цилиндре, а в зрачках мужчины бегали голые девки: а правом -- две, в левом -- четыре. Кстати, художника кинотеатра уволили за эту мазню, а он просто не знал, что в нашей стране даже публичный поцелуй -- порнуха, и целоваться позволено только мужчинам в шляпах, да и то в самом начале программы "Время"... В кинотеатре есть тир, впервые я вижу его работающим. Тир, наверное, придумали люди, которые очень хотели бы кого-нибудь прикончить, но не могли: боялись последствий, или. возможность не представлялась. Ведь и троглодиты, когда не ловился мамонт, метали копья в его шкуру или в изображение, лишь бы время убить и голод обмануть. Я беру ружье и долго выбираю мишень: рука по поднимается палить по выползающим откуда-то медведям, выплывающим уткам, вылетающим глухарям. Вот если бы вылезла рожа Подряникова, я с удовольствием, даже чувствуя себя обязанным, всадил бы в нее все заряды. "Будь, что будет, -- думаю я, -- пальну наугад", -- и закрываю глаза. Этот тир, наверное, был для слепых, потому что я попал в жестянку, изображенную Карлсона. Карлсон и не думал умирать от моего выстрела, наоборот, за его спиной затарахтел пропеллер, и он улетел. Потом вернулся и тут же умер -- пропеллер заглох... -- Почему у вас из всех сказочных персонажей висит один Карлсон? -- спрашиваю я мужика за стойкой, у которого щеки как два арбуза. -- Попросите на складе Дюнмоиочку, Белоснежку, Василису Прекрасную... Но мужик не отвечает, показывает мне кивком на бумажку, требующую не отвлекать работников от дела. Тогда я говорю: -- Вас, наверное, одно удовольствие -- грабить! Купил патрон за три копейки, и забирай кассу. Но лучше это провернуть на последнем сеансе: денег наберется побольше. -- Я вот тебе ограблю, бандит! -- вскидывается мужик. Но тут уже я показываю ему на бумажку и говорю: -- Не отвлекайтесь на разговоры, работайте, считайте пульки... Выхожу из кинотеатра и думаю, что неплохо было бы показаться на работе, а оттуда зайти к Марине в ЗАГС. Работа у меня -- не бей лежачего, а если встанет -- все равно не бей. Такую еще поискать. Платили бы за нее в два раза больше, я жил бы, как кот в сметане. Попал я на нее так. Я вырос в областном центре и после школы пошел учиться в библиотечно-архивный техникум. Когда я его заканчивал, из Сворска пришел запрос на двух человек. В этом Сворске уже сорок лет гнила кучей библиотека, которую вывезли из монастыря перед тем, как монастырь взорвать. Подвал, где гнила библиотека, находился в том же доме, что и "Незабудка", но, так как пивная сама уже стала подвалом, то библиотека оказалась как бы на втором этаже, если смотреть в лужу. О библиотеке вспоминали во все времена и во все времена забывали. Каждый новый начальник отдела культуры считал своим долгом осмотреть ее, взять пару книг и на досуге прикинуть: стоит с ней возиться или не стоит? Но, глядя в старославянскую вязь, как на клинописные каракули, не помня наверняка, русский он по паспорту или гражданин СССР, начальник приходил к мысли, что такое толстое и плотное духовное наследство лучше использовать в хозяйстве: вместо отломанной ножки кровати, как груз для засолки капусты и т. д. Наконец, нынешний начальник, не зная, за какой хвост тащить культурно-просветительное дело в массы, не зная, сколько будет трижды семь и почему лето сменяет осень, решился отправить разнарядку в наш техникум на двух специалистов. Умные люди подсказали ему, что один должен отреставрировать книги, а другой -- составить каталог и опись Другим оказался я после того, как утвердили ставки в штатном расписании. Причем утвердили невероятно быстро: начальник культурного отдела был виртуоз в этой области. Вместе с нашими он пробил еще и ставку уборщицы, обосновав тем, что в его туалете стоят два унитаза, и сидеть на двух унитазах сразу гораздо производительней. Уборщицу он так и не нанял, зато повсюду размахивал сэкономленным фондом заработной платы: "Вот так у нас, в культуре-то, народную копейку берегут!" Человек он был незлой и бесполезный, командовал стулом, на котором сидел, столом, за котором писал, и всеми бумажками, которые ползали по столу: из одной папки -- в другую. Когда мы с реставратором прибыли и осмотрели фронт работ -- гору книг по пояс, где мыши проделали ходы и выгрызли норы, -- я почесал затылок и сказал начальнику культурного отдела: -- Здесь работы не меньше чем на год. -- Ха-ха-ха! На год?! -- удивился культурный работник. -- На все десять! Правильно! Мудрый ответ советского руководителя! Зачем делать в один год то, что можно растянуть на десять, исправно получая зарплату, а иногда и требуя прибавки? Трудности начались сразу. Наш начальник предпенсионного возраста -- бывший директор школы, начинавший вместе со Столиком, но менее активный в дружбе с собесом на старости лет, -- был твердо уверен, что все само собой падает с неба, а, если не падает, надо послать выпускников с классной руководительницей -- они скинут. Проблем для него не существовало. Когда я сказал, что мне в Сворске негде жить, он ответил: -- Ну, ты сходи куда-нибудь, тебе помогут. -- А куда? -- спросил я. -- Ха-ха-ха! Не знаю, -- ответил предпенсионер, -- контор много. Выбирай на вкус! Я пригрозил, что уеду, а уволить меня нельзя, потому что я -- молодой специалист и зарплату все равно получу, отсужу за все три года. Но начальника не проняло, он словно и не слышал, не желал считать ничьи деньги, бормоча, что до пенсии ему осталось меньше трех лет. Тогда я пообещал написать на него жалобу. -- Вам она здорово повредит, -- сказал я, -- ведь вы еще ничего не успели сделать, а на вас уже жалуются. Что же будет, когда вы засучите рукава? -- Ха-ха-ха! У меня рубашка-безрукавка, -- ответил он, отправляя секретаршу и дерматиновую папку в поход по инстанциям. Он все фразы начинал с "ха-ха-ха". Прежде чем что-то сказать, он хохотал. Веселый оказался дядя, но веселье это жило в нем не от большого ума, он заливался даже от показанного пальца. Побегать начальнику все-таки пришлось, и комнату из него я вытряс -- изолятор в женском отделении городской больницы. Но я оторвал его от главного дела и заставил бегать, потому он меня разлюбил, как всегда, дивясь от хохота. Основным, главным делом начальника была ловля рыбы, сидя на подоконнике и свесив ноги, потому что окно его кабинета выходило к реке. Лишь изредка его отвлекали назойливые посетители вроде меня, и начальник расправлялся с ними, как с мухами. Червей ему копала секретарша, она же прикармливала рыб под конец рабочего дня. Видели ее, разбрасывающую кашу, и посреди ночи, а курьер, тридцатилетний детина, ходил в закатанных до колен штанах, чтобы в любой момент бежать к воде, выпутывать крючок из водорослей. Впрочем, по вторникам и четвергам предпенсионер не ловил рыбу, а, придя в кабинет и отдав распоряжения, запирал дверь, зашторивал окна и ложился на стол, свернувшись калачиком и засунув уши между коленок, чтобы телефонные звонки не тревожили сон... Следом за мной к начальнику пришел реставратор и сказал, что ему для работы нужны переплетный станок, картон, ледерин, клей... -- целый список. Предпенсионер решил отшутиться. -- Ха-ха-ха! Что же ты, -- говорит, -- за переплетчик, если у тебя ничего нет? -- Не могу же я повсюду таскать за собой бумагорезательную машину! -- А я тем более не могу, я старенький, -- ответил начальник. -- Сиди и жди. Закажем тебе машину на следующую пятилетку. Пришлось решать этот вопрос без начальника: мы пошли в типографию и познакомились с Сусаниным. Адам Петрович разрешил пользоваться своим оборудованием и материалами, а потом выставил такой счет отделу культуры, что исчерпал пятилетние фонды, и теперь своричи ждут не дождутся очередного съезда и новых финансовых инъекций в культурную жизнь. Правда, наш начальник от этого ничего не потерял, наоборот, он собрал краеведов-энтузиастов, организовал раскопки взорванною монастыря и из уцелевших кирпичей построил себе дачу. Когда, наконец, мы взялись за дело, на наши головы полетели шишки со всех сторон Мы купили четыре обогревателя во влажный и холодный подпал, и тут же пришел пожарный инспектор, словно караулил нас под дверью, и оштрафовал на десять рублей. Мы выбросили обогреватели, но в "Незабудке" прорвало трубу, и от сырости расплодились блохи, и санэпидстанция тоже наказала нас материально, а за ней -- опять пожарный: он сказал, что от сырости портится электропроводка. Организации, которым дано право выписывать квитанции, открыли в подвале золотое дно, индейское Эльдорадо, еще одну страну дураков. Нас штрафовали за то, что мы не вывешиваем флаг по праздникам; за то, что над нашими окнами грязно; за то, что под дверью мочатся, а мы не показываем туалет в двух шагах; за то, что кошки превратили подвал в кладбище... А обнаглевший пожарный сначала подарил нам электрочайник, а потом оштрафовал за то, что мы им пользовались. Он долго извинялся, но ничем не мог нам помочь -- горел план. С тех пор реставратор ходит с чайником наверх и наливает пивом: от безделья он стал потихоньку спиваться. Однажды мы облили из огнетушителя пожарного, который никак не мог погасить вечногорящий план, санэпидстации подарили конского возбудителя в бутылке из-под коньяка, а начальнику ДЭЗа показали "небо в алмазах". И все от нас отстали, словно и не было таких организаций. И мы зажили спокойно и радостно, общаясь с администрацией через кассиршу Таиру два раза в месяц. Вообще, мы с реставратором очень скоро поняли, что в этом пришибленном городишке весь командный состав увлечен игрой "Не сделал сам -- спроси с другого". Суть игры вот в чем: нее участники окружают ведущего -- простака-дурака -- и стараются сесть ему на шею. Если же он награждает их пинками ответно, то все разбегаются в поисках другого простака. Второе правило гласит, что нельзя владеть простаком единолично, но и нельзя садиться таким дружным колхозом, что простак подхватит грыжу через два шага... Последнее, правда, редко соблюдается: простаков -- пруд пруди, знай только пробивай для них ставки. Я лезу в подвал и вижу, что стеллажи для книг, которые мы заказали плотнику пустить по всем стенам, и заплатили пятьдесят рублей из своего кармана, почти готовы. Реставратор читает книгу в зеленой плесени и отхлебывает пиво из горлышка чайника. -- Привет, -- говорит реставратор. -- О тебе никто не спрашивал. -- Я в этом не сомневался, -- говорю я. -- В субботу встретил начальника, так он от меня убежал, чтобы я чего-нибудь не попросил. -- Он уже и сам не рад, что связался с этой библиотекой. -- Почему ты не расставляешь книги по полкам? -- Жду тебя, -- говорит реставратор. -- Ты же будешь составлять опись и должен знать, где что стоит. -- Я начну сразу, как только художник вырежет штампы для книг и у нас будут деньги, чтобы с ним расплатиться. Кстати, Адам Петрович выпросил для нас каталожный ящик в городской библиотеке. -- Он хороший человек, -- говорит реставратор. -- Единственный коммунист в этом городе, который еще не прекратил свой партбилет в хлебную карточку, -- говорю я. -- Может, бутылку возьмем? -- предлагает реставратор. -- Что ты читаешь? -- спрашиваю я. -- Апокриф какой-то. Только плохо видно: мыши гадят прямо на страницах. Возьми после меня -- интересно. -- Лучше почитай вслух. -- "Иисус сказал: Если те, которые ведут вас, говорят вам: Смотрите, царствие в небе! -- Тогда птицы опередят вас. Если они говорят, что оно -- в море, -- тогда рыбы опередят вас. И если говорят, что -- в земле, -- не верьте им, потому что там царствие кротов. Но царствие внутри вас..." -- Что тут интересного? Банальная истина, что только в душе я себе хозяин. -- Давай позвоним предпенсионеру и спросим, где его царствие. -- Он за себя-то работать не хочет, а ты еще требуешь, что бы он вытянул работу Христа на общественных началах. Вот будет субботник, тогда и спроси. -- ..."И еще сказал: Наступят дни -- вы будете искать меня. Вы не найдете меня". -- Не про нас. Да и вообще мура все это. И так ясно, что надо делать, без всяких учителей. -- Я, наверное, сегодня нажрусь, -- говорит реставратор. -- Составишь мне компанию? -- Шел бы ты к "плотникам", -- советую я. -- Стал бы их идеологом, раз у тебя мозги чешутся. "Плотники" -- это ансамбль песни и пляски допризывников при районном отделении ДОСААФа, набранный из учащихся столярного ПТУ. Они считали, что советская экономика вот-вот развалится, и били всякого, кто отказывался покупать рыбные котлетки и томатную пасту. Райком боялся с ними связываться, чтобы не выглядеть поборником экономического развала... -- Малолетние кретины, -- говорит реставратор о "плотни ках". -- Зачем строить столярное ПТУ в городе, где нет ни од ной мебельной фабрики? -- Вот именно за этим, -- говорю я и иду к выходу. -- Посиди, -- просит реставратор, -- тошно одному напиваться. -- Меня, наверное, скоро в армию заберут. -- А библиотека? -- спрашивает реставратор. -- Я один не вытяну. Я вообще один ничего делать не умею, даже зайцем в автобусе ездить. Меня не учили. -- Библиотека будет гнить дальше, ждать следующего предпенсионера... И я думаю, нам ее все равно не спасти, все равно ее зальет дерьмом из "Незабудки" или крысы доедят. И если я еще что-то делаю, то только потому, что мне в детском саду вдолбили: всякая работа в нашей стране -- почетна, даже бесполезная, -- говорю я и выхожу на свежий воздух. Настроение мое совсем падает, и хоть как-то поднять его может одна Марина, потому что с ней не надо притворяться и предъявлять себя с отдельных удобных и выгодных сторон, как бракованный товар или социалистический реализм. В нее хочется вылить себя целиком со всем дерьмом и розами. Марина была сиротой и выросла и пригородном интернате для умственно-неполноценных детей, потому что в тот момент, когда ее оформляли, в нормальном детдоме не было свободных коек. А потом про нее забыли, как про всех, о ком помнят с детства... Когда она подросла, ее определили дежурной сипелкой и держали среди воспитанниц за самую смышленую. Большинство же девочек из интерната отправлялось на вечное поселение в психиатрическую больницу. Будь у этих урожденных алкоголичек и наркоманок родные, может быть, их и выпускали бы на свободу под ответственность нормальных родственников. А без такого поручительства они гнили в сумасшедшем доме. Правда, Марина кое-кого из них навещала. Однажды в интернат приехал председатель химзаводского профкома с подарками, увидел Марину, бросил подарки и влюбился. Он прописал ее в заводской квартире и собрался утолять там свою страсть. Тут вмешался Сусанин, нажив себе очередного врага. Председатель пустил слух, что Сусанин забрал Марину в личное пользование, но первый секретарь заткнул ему глотку выговором. Адам Петрович перевел Марину на работу в ЗАГС, потому что в интернате она совсем белого света не видела: по ночам меняла горшки и утки у детей, а днем отсыпалась. Потом появился я, и Сусанин сдал Марину под мою защиту. Весь ЗАГС занимал одну комнату, посреди которой стоял круглый стол. За столом сидели четыре делопроизводительницы. Марина оформляла браки, старуха напротив -- разводы, женщина слева выдавала свидетельства о смерти, справа -- о рождении. Где-то в кустах на окраине строился уже десять лет Дворец бракосочетания. "Зеркало" называло эту кучу бетонных плит красивым словом "долгострой", как будто строили что-то величественное и грандиозное -- Парфенон и пирамиду Хеопса под одной крышей. Но мебель, которую заказали к пуску дворца, как назло, пришла в запланировавши срок, ее сложили штабелями вдоль стен в коридоре старого ЗАГСа так, что невесты, носившие трусы пятидесятого размера и больше, лишились счастья выйти в Сворске замуж. Когда Сусанин повел меня знакомиться, то тоже застрял. Я вошел один, и Марина спросила: -- У вас кто-нибудь родился или умер? -- Нет, -- сказал я. -- Я пришел жениться на вас. -- А чем я лучше других? -- спросила Марина. -- Вы похожи па розовый куст после дождя. ...Потом Сусанин сказал мне, что это -- безнадежная метафора. "Поклонник красоты оборвет куст, ненавистник -- растопчет; в любом случае куст -- не жилец". Ему видней. Ведь он не понимает людей и вещи буквально, ищет их суть в сравнениях. А я даже не уверен, что сам придумал эту фразу... Но Марина после моих слов стала вылитый куст. -- Тогда заполните бланк и заплатите пошлину -- рубль пятьдесят, -- сказала она. Тут в окно влез Сусанин и заявил, что дело терпит... А дальше было как в сказке. Я сказал, что люблю ее, и Марина ответила мне взаимностью. Мы поклялись любить друг друга, пока не надоест, и поцеловались... И вечером я принес в ее квартиру свой чемодан... И председатель профкома, видя, как рушится его последняя надежда, хотел искусать меня по дороге, но и отогнал его палкой. Правда, дальше невинных поцелуев наша совместная жизнь не пошли, хоть мы и целовались все вечера напролет. Марина оказалась такой беззащитной и доброй, что мне было неудобно просить о чем-то человека, который и так никому никогда ни в чем не отказывает. Я думал, она сама как-то попытается. Ведь чувствовала она, что я не импотент, но ей, вероятно, и в голову подобное не приходило. Только однажды она прижималась ко мне искренне, обнимала в постели, но любовью здесь не пахло. Просто у нее разболелись почки, а у меня в это время был грипп, температура 39А, и Марина использовала меня вместо грелки... Я захожу в ЗАГС с кактусом в горшке, который украл в кинотеатре. Марина обожает флору. В аптеке, поликлинике, химчистке -- везде она отрывает по отростку или кустику и потом сажает дома. Поэтому карманы ее и сумка вечно набиты листьями сансевьеры, герани, лимона, побегами аспарагуса, вьюнка, азалии... Еще я купил цыпленка в зоомагазине. Все покупали, и я купил. Все брали по десять штук, чтобы вырастить на балконе за лето и осенью иметь свою птицу, а я взял по дурости. Цыпленок был легкий, как комок свалявшейся пыли, и еле слышно тикал будильником... Марины в конторе нет: старухи говорят, что она заболела. Я бегу к ней, и у дома меня хватает за рукав Столик, протягивая одну ладонь, а другой зачем-то постукивая себя в грудь. Я не знаю -- зачем? Вообще, в его движениях много необъяснимого. -- Извините, -- говорю, -- но я вам руки не подам. -- Зря, молодой человек, мои руки чисты... Вот что, незачем нам жить как кошка с собакой. Мы теперь в одной упряжке руководящего совета... -- Домсовет не сегодня-завтра концы отдаст. Для этого Сусанин и включил себя, меня и вас -- лебедя, рака и щуку. Юродивых заменил убогими, а вас оставил как реликт, или пожалел, или -- из собственных соображений. Он сцепился со Сплю и с вами только потому, что вы придумали один способ, как убивать время, а он -- другой. Вот Сусанин и хочет доказать, что его способ веселее. Для этого надо уничтожить Домсовет. И он его уничтожит, вот посмотрите. А я не хочу придумывать никаких способов, я хочу трудиться, а не слоняться по улицам. Но вероятно, работать мне не дадут. Да точно не дадут! По рукам ведь бьют, если хочешь взять с земли орудие труда... -- Нет, вы меня не убедили. Новая, помолодевшая гвардия Домсовета будет работать на износ. Так всем и расскажу... -- Да что тут нового? Фамилии на доске объявлений?... Чтобы создать что-то новое, нужно силу прикладывать. А она есть только у энтузиастов. Кто тут энтузиаст? Я? Или Сусанин? Мы без всякого напряжения зарплату получаем по календарю. А у вас пенсия больше, чем моя зарплата... -- Вы пенсией не попрекайте. Я ее заслужил... -- Вот именно, слуга всех господ... -- Кто вам разрешил обзывать меня?.. -- Письменный приказ еще не готов, -- говорю я. -- Почему вы не уважаете?.. -- А почему я должен уважать? -- Хотя бы потому, что я старше! Хотя бы из простой вежливости! Из приличия, наконец! -- А меня доконали приличия! И вежливости такой я не понимаю. Не понимаю, почему я должен протягивать вам руну, если у меня чешется нога дать вам подсад, раз вы встали поперек дороги. -- Вы, молодой человек, просто дрянь, невоспитанная дрянь! I -- Просто я сказал, что думал. Даже еще не сказал, сейчас скажу, слушайте: вы, Столик, бесполезный человек, вы всю жизнь не делали ничего, от вас и не останется ничего, кроме гумуса на совхозных полях. Вис даже коллеги-дармоеды не уважают. Ваше счастье, что вы родились в стране, где пять работяг могут прокормить десять бездельников и при этом терпеть их рядом с собой, даже терпеть, чтобы пустозвоны жили лучше них и руководили ими. Но лично я вас терпеть не намерен: вы мне противны до блевотины. Сплю -- его хоть природа бездельником создала, вы -- сознательный бездельник! -- А работяга ты, что ли, хорек вонючий? Ты меня кормишь? Столик-таки напросился, я дою ему пинка, и он летит на газон. Но ненароком и давлю цыпленка в кармане. Выкидываю трупик в урну. Думаю, если покажу, мы его три дня хоронить и рыдать будем. ...Что я за человек? Почему всю жизнь кого-нибудь душу, бью? С тех пор как научился сжимать ладошку в кулак. Я даже бил своего учителя -- тренера по боксу. Невероятная скотина -- он курил в спортзале, где и так дышать нечем, но это еще можно бы перетерпеть. Хуже было, что он постоянно ругался матом, словно других слов и не знал: только мат плюс боксерские термины. Я мирился три года, но однажды, когда он готовил меня персонально к соревнованиям и орал, потому что у меня никак не получался боковой удар, я все-таки съездил ему по уху -- так он меня достал. А этот сорокалетний бугай рассвирепел и ответил мне -- тринадцатилетнему мальчишке -- голым кулаком, без перчатки. Нос мой, конечно, захрустел и прилип к щеке, а кровь приклеила его... Пока Столик барахтается в кустах, я думаю: "А правда, из какой я категории бездельников? Наверное, из категории вынужденных, из самой массовой... Надо бы предложить Сусанину организовать Союз временно нетрудоспособных..." В квартире Марины я застаю такую картину: посреди кровати, поджав ноги и укрыв их пледом, устроилась хозяйка; с обеих сторон от нее чинно сидят Путаник и Кавелька, зажав ладони между ног. Марина визжит от радости: -- А я решила, что ты уехал навсегда! Вчера Адам ходил в изолятор, но ему никто не открыл. -- Чем ты больна? -- Расстройством, -- говорит Марина. -- Я расстроилась, когда решила, что ты уехал, и мне стало плохо, холодно, гадко. Меня тошнило без тебя. Я тоже сажусь на кровать, и Марина забирается на мои колени. Она кладет голову мне на грудь и просит: -- Не уходи больше, ладно? -- Ладно, -- обещаю я. Так мы сидим и молчим, потому что Марина уже спит. Когда на дворе становится томно, она открывает глаза, прыгает на пол и улыбается: -- Вот я и выздоровела! Путаник и Кавелька тоже чуть не прыгают от радости. Они берутся за руки и начинают водить вокруг Марины хоровод. -- На-ко-нец-то! На-ко-нец-то! -- поют они с интонациями Сплю. -- Что "наконец-то"? -- спрашиваю я. -- Марина поправилась, -- говорит Кавелька, прекращая народный танец. -- Теперь мы пойдем в ЗАГС, и Миша станет моим мужем, а я, если соглашусь, его женой. -- Мы с воскресенья сидим тут и ждем, когда Марина выздоровеет, -- говорит Путаник. "Господи! -- думаю я. -- Кто же в этой стране работает?" -- Почему вы не могли ждать на работе? -- спрашиваю я наивно. -- Мы боимся расставаться. У Кавельки предчувствие, что если мы расстанемся, то судьба уже не сведет нас. А это -- несчастье для нас обоих. Так мы решили. Ну, что Кавелька -- набитая дура, я знаю. Однажды в аптеке на моих глазах она купила противозапорные свечи и спросила провизора, нужно эти свечи, вставив в одно место, поджигать или они сами сгорят? Но Путаник! От него я не ожидал такого расслабления мозгов. -- Значит, вы высиживаете здесь свое счастье? -- спрашиваю. -- Бежим скорее в ЗАГС, Марина, -- одновременно со мной требует Кавелька. -- Но я тоже боюсь расставаться с Иваном, -- улыбается Марина. -- Милый Ваня, -- умоляет Кавелька, -- бежим, пожалуйста, с нами. -- Давайте хоть поужинаем сначала, -- предлагаю я. -- Но в доме нет ни крошки, -- улыбается Марина. -- Адам вчера доел последнюю рыбную консерву, -- подтверждает Путаник. -- ЗАГС уже закрыли, -- говорю я. -- У Марины есть ключ от двери, -- объясняет Кавелька. -- И ключ от сейфа, где лежит печать, -- объясняет Путаник. Деваться некуда -- я соглашаюсь Марина снимает халат, и я говорю, напустив в голос строгость: -- Марина, в комнате мужчины. Разве ты не стесняешься их? -- Нет, -- улыбается Марина. -- Мы с девочками, когда переодевались, ни от кого не прятались. -- Теперь тебе придется прятаться: ты не в детдоме, и уже взрослая девушка. Собирай свои тряпки и дуй в ванную. -- Хорошо, я буду стесняться, -- улыбается Марина. -- Хочешь, я буду спать в одежде?.. У нас была такая девочка -- ее никто не мог раздеть... Мы приходим в ЗАГС, зажигаем свет и садимся за круглый стол, положив руки на зеленое в кляксах сукно, как будто ночь напролет собираемся играть в карты. Мне достается грустное место регистраторши смерти. Марина вынимает из стола бумаги и через одну сдает их жениху и невесте -- Заполните ли бланки, -- улыбается она. -- Предупреждаю, что неверно указанные сведения могут повлечь за собой расторжение брака. Кавелька и Путаник смотрят друг на друга с подозрением, потом дружно сопят и хватают ручки. Кавелька черкает скорописью, словно боится забыть о себе что-то, Путаник выводит крендельки и завитушечки, словно пытается что-то вспомнить. Пока они пишут, Марина забирается мне на колени, и мы резвимся, как две собачки. Потом я плачу пошлину, потому что жених с невестой выше денег, а Марина выписывает "Свидетельство о браке". Кавелька расписывается за себя и за свидетеля жениха, а Путаник -- за себя и за свидетельницу невесты. Я включаю электроколымагу, из которой тотчас ревет марш Мендельсона, отштамповываю паспорта и вручаю молодоженам. Кавелька ревет в голос и трясет головой, а Путаник так смущен, что закрывает лицо развернутым паспортом, и на лбу Миши отпечатывается непросохший штамп. Вдруг меня осеняет, я даже подпрыгиваю: -- Марина, давай тоже станем мужем и женой! -- Ой, как здорово! -- радуется Марина и хлопает в ладоши. Кавелька тоже радуется и тоже хлопает. И даже Путаник бьет ладонь о ладонь. Мы тотчас строчим анкеты и еще одно "Свидетельство о браке". Потом Марина встает на одном краю стола, а я -- на противоположном. -- Иван, -- улыбается Марина, -- ты ведь согласен взять меня в жены? -- Да, -- говорю я. -- А я? -- улыбается Марина. -- Я согласна стать твоей женой? -- Она обегает полукруг стола, берет меня за руку и говорит: -- Я и подавно согласна. И возвращается на свое место: -- Объявляют нас мужем и женой! Вот так-то! Путаник заводит шарманку с Мендельсоном, а я беру Марину на руки и обношу вокруг стола, как приз. Тут даже мне становится весело. -- Пойдемте в ресторан! -- предлагаю я. -- Не каждый же день женишься! Путаник смотрит на часы и издыхает с облегчением: -- Ресторан закрыт. -- Тогда пойдемте к моей жене и будем пить фирменный напиток Сворска: уж бутылка гидролизного у любого таксиста есть! -- Зачем покупать? -- спрашивает Путаник. -- У меня в портфеле всегда лежит такая бутылка. -- А еду можно попросить у Фрикаделины, -- улыбается Марина, -- или у Любки. -- Мы с Мишей поспешим ко мне, -- говорит Кавелька, -- я вся горю. Я так долго ждала, что у меня не осталось сил на праздник. -- Что ты ждала? -- улыбается Марина. -- Когда, наконец, Миша станет моим мужем по-настоящему, когда два наших тела и две души сольются в одно и в одну на узенькой девичьей кроватке, и только сноп лунного света встанет вуайером над таинством любви да ветви за окном, шелестя и напевая... -- Но Миша уже стал твоим мужем по-настоящему, -- перебивает Марина. -- Нет, еще не стал. Я лучше знаю, я чиста, как весталка, -- утверждает Кавелька. -- Он, правда, порывался, негодник, но я не позволила. Путаник сопит в оправдание. -- А как же становятся "по настоящему"? -- улыбается Мерина. -- С помощью снопа и ветвей? -- Разве ты не знаешь? -- спрашивает Кавелька. -- Нет, -- улыбается Марина. -- Иди сюда. -- И Кавелька шепчет моей жене на ухо таинства любви. -- Как интересно!.. -- говорит Марина, прямо-таки засовывая ухо в Кавелькин рот; но я ждал, что она сильнее удивится. -- Я тоже хочу попробовать. То-то я думала... А это можно делать с любым мужчиной или только с Путаником? -- С любым, кроме Путаника, -- говорит Кавелька. -- Тогда расскажи об этом же Ивану. -- Я все знаю, -- говорю я. -- Знаешь? -- удивляется Марина. -- Тебе Путаник рассказал?... Мы гасим свет, запираем двери и расходимся в разные стороны. Возле дома я говорю Марине: -- Давай заглянем к Адаму Петровичу! Вот он за нас порадуется. -- Конечно, заглянем, -- соглашается Марина, -- хоть мне и хочется поскорее попробовать. Нам открывает Фрикаделина, в глазах -- слезы. -- Что случилось? -- пугаюсь я, потому что первый раз вижу Фрикаделину плачущей. -- Нашего секретаря сняли с работы, -- всхлипывает Фрикаделина, -- а мой дурак заявление написал. Не буду, говорит, ждать, когда выгонят. -- Давно это случилось? -- спрашиваю я. -- Днем, -- отвечает Фрикаделина. -- А где Адам Петрович? -- спрашиваю я. -- В типографии. Мы бежим туда, и еще от дома я замечаю, что на крыше типографии стоит, как печная труба, столб света, а из столба валит дым, словно исток Млечного Пути. Мы припускаем еще быстрее. Какие-то полуночные зеваки думают вслух, вызывать -- не вызывать пожарную команду. На проходной -- никого. Перепрыгивая через три ступеньки, я влетаю на чердак, ногой пинаю дверь с этикеткой "Директор" и первое, что вижу, -- черный металлический ящик на длинных ножках, в котором уличные продавцы готовят шашлык. Из мангала и валит дым в открытое на крыше окно, а Семенов мешает в мангале кочергой, кашеварит. Сусанин сидит за столом в клубах дыма, и вокруг его головы летают траурные бабочки -- клочья горелой бумаги. Лицо Сусанина страшного цвета. В такой цвет выкрашены стены сортира на Сворском вокзале. Адам Петрович кидает в огонь целые охапки бумаг и даже папки, а Семенов старательно их ворошит, чтобы горело быстро и без остатка. У меня отлегает от сердца. Я плюхаюсь на стул возле двери и говорю: -- Ну и напугали вы меня, Адам Петрович! Я уж решил, что вы типографию с горя подпалили. -- С какого горя? -- спрашивает Сусанин, раздирая стопу приказов. -- Разве ничего не случилось? Секретаря не сняли? -- Ровным счетом ничего не случилось, -- говорит Сусанин. -- Я сжигаю свой архив. Зачем он преемнику? -- Может, еще успеете дело поправить? Может быть, что-то само собой изменится? -- Поправить? -- переспрашивает Сусанин. -- Не стоит ничего поправлять. -- Идемте спать, Адам Петрович. Ляжем, как в сказке: утро вечера мудренее. За ночь обмозгуете ситуацию, глядишь, придумаете какой-нибудь неожиданный ход и выпутаетесь. -- Вот я как раз и выпутываюсь! -- кричит Сусанин, бросая в огонь гроссбухи. -- Они не сгорят, -- говорит Семенов, -- надо было порвать в клочья. -- Знай помешивай! -- командует Сусанин. -- Зря вы так быстро руки кверху подняли. Лучше места, чем у вас, во всем Сворске не сыщешь. -- Я не сдаюсь и не собираюсь ничего искать. И потом -- мирное население в плен не берут. -- В мирное время, -- добавляет Семенов. -- Да замолчишь ты, наконец! -- кричит Сусанин. -- Хоть раз можешь обойтись без сентенций?! -- Я вот тебе поору на меня, -- грозит Семенов кочергой. -- Зачем же вы подали заявление, -- спрашиваю я, -- если не сдаетесь? -- Зачем? Да не понравилось мне, что моя тринадцатилетняя дочь заговорила обо мне в перфекте. Нашла в семье покойничка!.. Мне стыдно перед своим ребенком! Никому не стыдно -- а мне стыдно! -- Что же она такого ужасного сказала? -- Да говорит: "Мой отец жил, потому что его родили. Он умел только пить-есть, гадить и смотреть в окно по вечерам, строя при этом такую грустную физиономию, словно на улице осталась вся его жизнь. Каждый день этот трус ходил на работу, которую ненавидел, и боялся уволиться, чтобы не потерять то, что у него было: вытертый палас, замусоленное кресло, магнитофон с отжившими песнями и хрустальную пепельницу на журнальном столике. Он продал вечное, чтобы за зарплату существовать в преходящем и владеть своей рухлядью на правах личной собственности. Он превратился в марионетку, которую дергали вещи, вернее, барахло. А ведь в детстве подавал надежды вырасти порядочным человеком". -- Антонина уже задумывается о вечном и преходящем? -- спрашивает Семенов. -- Нет, вечное я от себя вставил. -- А пепельницу? -- Пепельница -- тоже отсебятина. -- Что же сказала твоя дочь? -- Неважно. -- Ничего она и не говорила, -- решает Семенов. -- Так скажет, если я не уволюсь. -- Но как вы собираетесь жить без работы? -- спрашиваю я. Сусанин машет рукой: -- Все равно на этой работе я чувствую себя безработным. Семь лет сижу на чемоданах и все не решусь подхватить их и убежать сломя голову. Паяц гороховый, который сам себя развлекает, пытаясь скоротать время до пенсии, спастись от обвинения в тунеядстве и встать в ряды Столика и Сплю. Вдолбили в школе, что у нас каждая личность развивается в полной гармонии с обществом, и я сидел, ждал до седины в висках, когда начнется мое гармоничное развитие. Господи, сколько идей погибло во мне! За что у меня отняли меня?! За что превратили в живую разнарядку?! В чем я провинился?! В чем моя вина?! Хватит! Сегодня я стал жмотом. Больше не отдам даже дня своей жизни. Пусть не просят. И наконец-то перестану чувствовать себя увядшей проституткой. -- Все равно мне непонятно, чем вам вдруг не угодило кресло директора, -- говорю я. -- Все мы -- разнарядки. И в любом другом месте вас ждет то же самое. Сусанин кладет ноги на стол, как янки: -- Понимаешь, Иван, я -- одержимый. Когда я был чуть моложе тебя, я открыл себе мир античных лириков и влюбился в одного из них. С тех пор я хочу целыми днями читать его, думать о нем и писать, чтобы другие тоже узнали, какой великий и сладкоголосый поэт был Пиндар, и почему даже пчелы строили соты на его губах. Когда меня сослали в Сворск, я сказал себе: плюнь на эту принудительную полутюремную работу, делай кое-как, лишь бы отвязались, но трудись по выходным, пиши свою книгу. "Книгу восхищения Пиндаром"! Когда никто не скажет тебе, что ты лодырь и объедаешь государство, когда другие пьют пиво или снят перед телевизором -- делай дело. Делай хоть для себя, если никому это не нужно. Ведь такую работу и работой не назовешь, -- это удовольствие!.. Так говорил, говорил я, по ничего у меня не получалось. Все выходило кое-как: и принудиловка, и удовольствие. Чтобы заниматься филологией всерьез, надо име