i>Запрещается зайцам пробегать сквозь логово.
Услышав стук, я поднимаю голову с подушки и вижу, как в просвете между
дверью и полом топчутся подошвы ботинок. Потом в щель пролезает бумажка,
которую сквозняк отвозит к кровати, и подошвы исчезают. Это повестка --
явиться в военкомат к девяти утра четвертого апреля. Я смотрю на часы:
двенадцать часов дня четвертого апреля. Такая "оперативность" веселит. Я
складываю из повестки "голубя" и запускаю в открытую форточку. Пока он
кружит у дерева петлями Нестерова, я чувствую себя хиппи, отказывающимся
ехать во Вьетнам, и соображаю, что четвертое апреля -- это вторник, а спать
я лег в воскресенье после того, как накричал на Марину.
...И зря сделал. Не подумавши. Нельзя на нее кричать. Марина --
ребенок, из которого взрослого не вырастишь, хоть тресни. Я и люблю ее не за
то, что в нее вложил, и не за то, что нашел общего с собой, она мне -- как
дочь, которую не надо воспитывать, потому что она не перерастает тот рубеж,
откуда начинается воспитание.
Потом я вспоминаю, что сегодня годовщина смерти моей мамы. Она умерла
три года назад, когда я учился в десятом классе. Ее положили в больницу с
аппендицитом, и все -- знакомые, врачи и медсестры -- в один голос и одним
гоном успокаивали меня, что аппендицит -- чепуха на постном масле. Но я все
равно боялся за мать, ведь, кроме нее, у меня никого не было.
Оперировал заведующий отделением. Он не заметил, что аппендицит был
гнойным. Может быть, думал о чем-то постороннем во время операции, может,
его отозвали к телефону, и он забыл про все на свете... В общем, он не
вычистил гной. И через три дня мама умерла от заражения крови в реанимации.
Все три дня я сидел у дверей реанимации и у кабинета заведующего с коробкой
конфет на коленях, которую мне велели подарить врачу после операции, но меня
к матери так и не пустили.
Когда она умерла, я позвонил заведующему из автомата возле его дома.
Ответили, что его нет и придет поздно. Я остался ждать у входа в подъезд.
Было темно и противно, лампочка качалась на ветру, как колокол в руках
звонаря, но свет до меня не добирался. Словно нарочно. Я стоял и глотал
слезы. Около одиннадцати подъехала легковушка, из нее вылез заведующий с
папкой и бутылкой коньяка под мышкой. Я побежал прямо на него и ударил по
уху. Он стукнулся затылком о капот. Я пнул его ногой в живот и, когда он
сполз на землю, зачерпнул горсть шоколадных конфет, сжал в кулаке так, что
между пальцев брызнули малиновые струйки, и размазал по роже заведующего.
Потом пошел домой, но шагов через десять споткнулся о камень. Этот камень я
швырнул в лобовое стекло машины. Попал прямо в центр, и камень застрял в
стекле. Оно разбежалось паутиной трещин, а камень стал похож на паука...
Одеваюсь, запираю изолятор и иду в кино перекусить. В Сворске всего две
столовые, и днем народу в них больше, чем на демонстрации. Это объяснимо: на
демонстрации ходят только сознательные и прикинувшиеся сознательными, а
обедают все, от мала до велика. Поэтому я предпочитаю выкинуть двадцать пять
копеек на билет, зато без давки и очереди, в тишине и спокойствии, сгрызть
пару заплесневелых бутербродов.
У кассы толпится народ, жаждет смотреть в разгар рабочего дня какую-то
чушь под названием "Слишком юные для любви". Ни о какой любви там, конечно,
и речи нет, разве что о родительской, потому что фильм про детей и для детей
-- это я знаю наверняка. Просто два сворских кинотеатра борются за зрителя,
хотя их никто не стравливает, не науськивает, конкурируют между собой по
пережиточной привычке. В одном кинотеатре заключили негласный договор с
райпищеторгом и торговали в буфете пивом, а в другом, куда я пришел, царил
полный кавардак: здесь рядом с книгой жалоб висел обрывок плаката "У нас
порядок такой -- ..."; здесь вторая часть плаката "...поел, убери за собой!"
валялась на полу, недосягаемая для веника уборщицы, как и прочий мусор;
здесь даже столы и стулья в буфете были о двух и о трех ножках. Зато
названия картин перекраивались на вкус публики, обольщали и обманывали.
Индийский фильм "Судья", собравший в "пивном" кинотеатре аудиторию из пяти
человек, имел тут такой аншлаг, какой, наверное, не снился и сворскому
вытрезвителю, потому что фильм по инициативе администрации стал называться
"Альфонс в законе", и был разрекламирован афишей с мужиком в цилиндре, а в
зрачках мужчины бегали голые девки: а правом -- две, в левом -- четыре.
Кстати, художника кинотеатра уволили за эту мазню, а он просто не знал, что
в нашей стране даже публичный поцелуй -- порнуха, и целоваться позволено
только мужчинам в шляпах, да и то в самом начале программы "Время"...
В кинотеатре есть тир, впервые я вижу его работающим.
Тир, наверное, придумали люди, которые очень хотели бы кого-нибудь
прикончить, но не могли: боялись последствий, или. возможность не
представлялась. Ведь и троглодиты, когда не ловился мамонт, метали копья в
его шкуру или в изображение, лишь бы время убить и голод обмануть. Я беру
ружье и долго выбираю мишень: рука по поднимается палить по выползающим
откуда-то медведям, выплывающим уткам, вылетающим глухарям. Вот если бы
вылезла рожа Подряникова, я с удовольствием, даже чувствуя себя обязанным,
всадил бы в нее все заряды. "Будь, что будет, -- думаю я, -- пальну наугад",
-- и закрываю глаза. Этот тир, наверное, был для слепых, потому что я попал
в жестянку, изображенную Карлсона. Карлсон и не думал умирать от моего
выстрела, наоборот, за его спиной затарахтел пропеллер, и он улетел. Потом
вернулся и тут же умер -- пропеллер заглох...
-- Почему у вас из всех сказочных персонажей висит один Карлсон? --
спрашиваю я мужика за стойкой, у которого щеки как два арбуза. -- Попросите
на складе Дюнмоиочку, Белоснежку, Василису Прекрасную...
Но мужик не отвечает, показывает мне кивком на бумажку, требующую не
отвлекать работников от дела. Тогда я говорю:
-- Вас, наверное, одно удовольствие -- грабить! Купил патрон за три
копейки, и забирай кассу. Но лучше это провернуть на последнем сеансе: денег
наберется побольше.
-- Я вот тебе ограблю, бандит! -- вскидывается мужик. Но тут уже я
показываю ему на бумажку и говорю:
-- Не отвлекайтесь на разговоры, работайте, считайте пульки...
Выхожу из кинотеатра и думаю, что неплохо было бы показаться на работе,
а оттуда зайти к Марине в ЗАГС.
Работа у меня -- не бей лежачего, а если встанет -- все равно не бей.
Такую еще поискать. Платили бы за нее в два раза больше, я жил бы, как кот в
сметане.
Попал я на нее так. Я вырос в областном центре и после школы пошел
учиться в библиотечно-архивный техникум. Когда я его заканчивал, из Сворска
пришел запрос на двух человек. В этом Сворске уже сорок лет гнила кучей
библиотека, которую вывезли из монастыря перед тем, как монастырь взорвать.
Подвал, где гнила библиотека, находился в том же доме, что и "Незабудка",
но, так как пивная сама уже стала подвалом, то библиотека оказалась как бы
на втором этаже, если смотреть в лужу.
О библиотеке вспоминали во все времена и во все времена забывали.
Каждый новый начальник отдела культуры считал своим долгом осмотреть ее,
взять пару книг и на досуге прикинуть: стоит с ней возиться или не стоит?
Но, глядя в старославянскую вязь, как на клинописные каракули, не помня
наверняка, русский он по паспорту или гражданин СССР, начальник приходил к
мысли, что такое толстое и плотное духовное наследство лучше использовать в
хозяйстве: вместо отломанной ножки кровати, как груз для засолки капусты и
т. д. Наконец, нынешний начальник, не зная, за какой хвост тащить
культурно-просветительное дело в массы, не зная, сколько будет трижды семь и
почему лето сменяет осень, решился отправить разнарядку в наш техникум на
двух специалистов. Умные люди подсказали ему, что один должен
отреставрировать книги, а другой -- составить каталог и опись Другим
оказался я после того, как утвердили ставки в штатном расписании. Причем
утвердили невероятно быстро: начальник культурного отдела был виртуоз в этой
области. Вместе с нашими он пробил еще и ставку уборщицы, обосновав тем, что
в его туалете стоят два унитаза, и сидеть на двух унитазах сразу гораздо
производительней. Уборщицу он так и не нанял, зато повсюду размахивал
сэкономленным фондом заработной платы: "Вот так у нас, в культуре-то,
народную копейку берегут!"
Человек он был незлой и бесполезный, командовал стулом, на котором
сидел, столом, за котором писал, и всеми бумажками, которые ползали по
столу: из одной папки -- в другую.
Когда мы с реставратором прибыли и осмотрели фронт работ -- гору книг
по пояс, где мыши проделали ходы и выгрызли норы, -- я почесал затылок и
сказал начальнику культурного отдела:
-- Здесь работы не меньше чем на год.
-- Ха-ха-ха! На год?! -- удивился культурный работник. -- На все
десять!
Правильно! Мудрый ответ советского руководителя! Зачем делать в один
год то, что можно растянуть на десять, исправно получая зарплату, а иногда и
требуя прибавки?
Трудности начались сразу. Наш начальник предпенсионного возраста --
бывший директор школы, начинавший вместе со Столиком, но менее активный в
дружбе с собесом на старости лет, -- был твердо уверен, что все само собой
падает с неба, а, если не падает, надо послать выпускников с классной
руководительницей -- они скинут. Проблем для него не существовало. Когда я
сказал, что мне в Сворске негде жить, он ответил:
-- Ну, ты сходи куда-нибудь, тебе помогут.
-- А куда? -- спросил я.
-- Ха-ха-ха! Не знаю, -- ответил предпенсионер, -- контор много.
Выбирай на вкус!
Я пригрозил, что уеду, а уволить меня нельзя, потому что я -- молодой
специалист и зарплату все равно получу, отсужу за все три года. Но
начальника не проняло, он словно и не слышал, не желал считать ничьи деньги,
бормоча, что до пенсии ему осталось меньше трех лет. Тогда я пообещал
написать на него жалобу.
-- Вам она здорово повредит, -- сказал я, -- ведь вы еще ничего не
успели сделать, а на вас уже жалуются. Что же будет, когда вы засучите
рукава?
-- Ха-ха-ха! У меня рубашка-безрукавка, -- ответил он, отправляя
секретаршу и дерматиновую папку в поход по инстанциям.
Он все фразы начинал с "ха-ха-ха". Прежде чем что-то сказать, он
хохотал. Веселый оказался дядя, но веселье это жило в нем не от большого
ума, он заливался даже от показанного пальца.
Побегать начальнику все-таки пришлось, и комнату из него я вытряс --
изолятор в женском отделении городской больницы. Но я оторвал его от
главного дела и заставил бегать, потому он меня разлюбил, как всегда, дивясь
от хохота. Основным, главным делом начальника была ловля рыбы, сидя на
подоконнике и свесив ноги, потому что окно его кабинета выходило к реке.
Лишь изредка его отвлекали назойливые посетители вроде меня, и начальник
расправлялся с ними, как с мухами. Червей ему копала секретарша, она же
прикармливала рыб под конец рабочего дня. Видели ее, разбрасывающую кашу, и
посреди ночи, а курьер, тридцатилетний детина, ходил в закатанных до колен
штанах, чтобы в любой момент бежать к воде, выпутывать крючок из водорослей.
Впрочем, по вторникам и четвергам предпенсионер не ловил рыбу, а, придя в
кабинет и отдав распоряжения, запирал дверь, зашторивал окна и ложился на
стол, свернувшись калачиком и засунув уши между коленок, чтобы телефонные
звонки не тревожили сон... Следом за мной к начальнику пришел реставратор и
сказал, что ему для работы нужны переплетный станок, картон, ледерин,
клей... -- целый список. Предпенсионер решил отшутиться.
-- Ха-ха-ха! Что же ты, -- говорит, -- за переплетчик, если у тебя
ничего нет?
-- Не могу же я повсюду таскать за собой бумагорезательную машину!
-- А я тем более не могу, я старенький, -- ответил начальник. -- Сиди и
жди. Закажем тебе машину на следующую пятилетку.
Пришлось решать этот вопрос без начальника: мы пошли в типографию и
познакомились с Сусаниным. Адам Петрович разрешил пользоваться своим
оборудованием и материалами, а потом выставил такой счет отделу культуры,
что исчерпал пятилетние фонды, и теперь своричи ждут не дождутся очередного
съезда и новых финансовых инъекций в культурную жизнь. Правда, наш начальник
от этого ничего не потерял, наоборот, он собрал краеведов-энтузиастов,
организовал раскопки взорванною монастыря и из уцелевших кирпичей построил
себе дачу.
Когда, наконец, мы взялись за дело, на наши головы полетели шишки со
всех сторон Мы купили четыре обогревателя во влажный и холодный подпал, и
тут же пришел пожарный инспектор, словно караулил нас под дверью, и
оштрафовал на десять рублей. Мы выбросили обогреватели, но в "Незабудке"
прорвало трубу, и от сырости расплодились блохи, и санэпидстанция тоже
наказала нас материально, а за ней -- опять пожарный: он сказал, что от
сырости портится электропроводка. Организации, которым дано право выписывать
квитанции, открыли в подвале золотое дно, индейское Эльдорадо, еще одну
страну дураков. Нас штрафовали за то, что мы не вывешиваем флаг по
праздникам; за то, что над нашими окнами грязно; за то, что под дверью
мочатся, а мы не показываем туалет в двух шагах; за то, что кошки превратили
подвал в кладбище... А обнаглевший пожарный сначала подарил нам
электрочайник, а потом оштрафовал за то, что мы им пользовались. Он долго
извинялся, но ничем не мог нам помочь -- горел план. С тех пор реставратор
ходит с чайником наверх и наливает пивом: от безделья он стал потихоньку
спиваться.
Однажды мы облили из огнетушителя пожарного, который никак не мог
погасить вечногорящий план, санэпидстации подарили конского возбудителя в
бутылке из-под коньяка, а начальнику ДЭЗа показали "небо в алмазах". И все
от нас отстали, словно и не было таких организаций. И мы зажили спокойно и
радостно, общаясь с администрацией через кассиршу Таиру два раза в месяц.
Вообще, мы с реставратором очень скоро поняли, что в этом пришибленном
городишке весь командный состав увлечен игрой "Не сделал сам -- спроси с
другого". Суть игры вот в чем: нее участники окружают ведущего --
простака-дурака -- и стараются сесть ему на шею. Если же он награждает их
пинками ответно, то все разбегаются в поисках другого простака. Второе
правило гласит, что нельзя владеть простаком единолично, но и нельзя
садиться таким дружным колхозом, что простак подхватит грыжу через два
шага... Последнее, правда, редко соблюдается: простаков -- пруд пруди, знай
только пробивай для них ставки.
Я лезу в подвал и вижу, что стеллажи для книг, которые мы заказали
плотнику пустить по всем стенам, и заплатили пятьдесят рублей из своего
кармана, почти готовы. Реставратор читает книгу в зеленой плесени и
отхлебывает пиво из горлышка чайника.
-- Привет, -- говорит реставратор. -- О тебе никто не спрашивал.
-- Я в этом не сомневался, -- говорю я. -- В субботу встретил
начальника, так он от меня убежал, чтобы я чего-нибудь не попросил.
-- Он уже и сам не рад, что связался с этой библиотекой.
-- Почему ты не расставляешь книги по полкам?
-- Жду тебя, -- говорит реставратор. -- Ты же будешь составлять опись и
должен знать, где что стоит.
-- Я начну сразу, как только художник вырежет штампы для книг и у нас
будут деньги, чтобы с ним расплатиться. Кстати, Адам Петрович выпросил для
нас каталожный ящик в городской библиотеке.
-- Он хороший человек, -- говорит реставратор.
-- Единственный коммунист в этом городе, который еще не прекратил свой
партбилет в хлебную карточку, -- говорю я.
-- Может, бутылку возьмем? -- предлагает реставратор.
-- Что ты читаешь? -- спрашиваю я.
-- Апокриф какой-то. Только плохо видно: мыши гадят прямо на страницах.
Возьми после меня -- интересно.
-- Лучше почитай вслух.
-- "Иисус сказал: Если те, которые ведут вас, говорят вам: Смотрите,
царствие в небе! -- Тогда птицы опередят вас. Если они говорят, что оно -- в
море, -- тогда рыбы опередят вас. И если говорят, что -- в земле, -- не
верьте им, потому что там царствие кротов. Но царствие внутри вас..."
-- Что тут интересного? Банальная истина, что только в душе я себе
хозяин.
-- Давай позвоним предпенсионеру и спросим, где его царствие.
-- Он за себя-то работать не хочет, а ты еще требуешь, что бы он
вытянул работу Христа на общественных началах. Вот будет субботник, тогда и
спроси.
-- ..."И еще сказал: Наступят дни -- вы будете искать меня. Вы не
найдете меня".
-- Не про нас. Да и вообще мура все это. И так ясно, что надо делать,
без всяких учителей.
-- Я, наверное, сегодня нажрусь, -- говорит реставратор. -- Составишь
мне компанию?
-- Шел бы ты к "плотникам", -- советую я. -- Стал бы их идеологом, раз
у тебя мозги чешутся.
"Плотники" -- это ансамбль песни и пляски допризывников при районном
отделении ДОСААФа, набранный из учащихся столярного ПТУ. Они считали, что
советская экономика вот-вот развалится, и били всякого, кто отказывался
покупать рыбные котлетки и томатную пасту. Райком боялся с ними связываться,
чтобы не выглядеть поборником экономического развала...
-- Малолетние кретины, -- говорит реставратор о "плотни ках". -- Зачем
строить столярное ПТУ в городе, где нет ни од ной мебельной фабрики?
-- Вот именно за этим, -- говорю я и иду к выходу.
-- Посиди, -- просит реставратор, -- тошно одному напиваться.
-- Меня, наверное, скоро в армию заберут.
-- А библиотека? -- спрашивает реставратор. -- Я один не вытяну. Я
вообще один ничего делать не умею, даже зайцем в автобусе ездить. Меня не
учили.
-- Библиотека будет гнить дальше, ждать следующего предпенсионера... И
я думаю, нам ее все равно не спасти, все равно ее зальет дерьмом из
"Незабудки" или крысы доедят. И если я еще что-то делаю, то только потому,
что мне в детском саду вдолбили: всякая работа в нашей стране -- почетна,
даже бесполезная, -- говорю я и выхожу на свежий воздух. Настроение мое
совсем падает, и хоть как-то поднять его может одна Марина, потому что с ней
не надо притворяться и предъявлять себя с отдельных удобных и выгодных
сторон, как бракованный товар или социалистический реализм. В нее хочется
вылить себя целиком со всем дерьмом и розами.
Марина была сиротой и выросла и пригородном интернате для
умственно-неполноценных детей, потому что в тот момент, когда ее оформляли,
в нормальном детдоме не было свободных коек. А потом про нее забыли, как про
всех, о ком помнят с детства... Когда она подросла, ее определили дежурной
сипелкой и держали среди воспитанниц за самую смышленую. Большинство же
девочек из интерната отправлялось на вечное поселение в психиатрическую
больницу. Будь у этих урожденных алкоголичек и наркоманок родные, может
быть, их и выпускали бы на свободу под ответственность нормальных
родственников. А без такого поручительства они гнили в сумасшедшем доме.
Правда, Марина кое-кого из них навещала.
Однажды в интернат приехал председатель химзаводского профкома с
подарками, увидел Марину, бросил подарки и влюбился. Он прописал ее в
заводской квартире и собрался утолять там свою страсть. Тут вмешался
Сусанин, нажив себе очередного врага. Председатель пустил слух, что Сусанин
забрал Марину в личное пользование, но первый секретарь заткнул ему глотку
выговором. Адам Петрович перевел Марину на работу в ЗАГС, потому что в
интернате она совсем белого света не видела: по ночам меняла горшки и утки у
детей, а днем отсыпалась. Потом появился я, и Сусанин сдал Марину под мою
защиту.
Весь ЗАГС занимал одну комнату, посреди которой стоял круглый стол. За
столом сидели четыре делопроизводительницы. Марина оформляла браки, старуха
напротив -- разводы, женщина слева выдавала свидетельства о смерти, справа
-- о рождении.
Где-то в кустах на окраине строился уже десять лет Дворец
бракосочетания. "Зеркало" называло эту кучу бетонных плит красивым словом
"долгострой", как будто строили что-то величественное и грандиозное --
Парфенон и пирамиду Хеопса под одной крышей. Но мебель, которую заказали к
пуску дворца, как назло, пришла в запланировавши срок, ее сложили штабелями
вдоль стен в коридоре старого ЗАГСа так, что невесты, носившие трусы
пятидесятого размера и больше, лишились счастья выйти в Сворске замуж.
Когда Сусанин повел меня знакомиться, то тоже застрял. Я вошел один, и
Марина спросила:
-- У вас кто-нибудь родился или умер?
-- Нет, -- сказал я. -- Я пришел жениться на вас.
-- А чем я лучше других? -- спросила Марина.
-- Вы похожи па розовый куст после дождя.
...Потом Сусанин сказал мне, что это -- безнадежная метафора.
"Поклонник красоты оборвет куст, ненавистник -- растопчет; в любом случае
куст -- не жилец". Ему видней. Ведь он не понимает людей и вещи буквально,
ищет их суть в сравнениях. А я даже не уверен, что сам придумал эту фразу...
Но Марина после моих слов стала вылитый куст.
-- Тогда заполните бланк и заплатите пошлину -- рубль пятьдесят, --
сказала она.
Тут в окно влез Сусанин и заявил, что дело терпит...
А дальше было как в сказке. Я сказал, что люблю ее, и Марина ответила
мне взаимностью. Мы поклялись любить друг друга, пока не надоест, и
поцеловались... И вечером я принес в ее квартиру свой чемодан... И
председатель профкома, видя, как рушится его последняя надежда, хотел
искусать меня по дороге, но и отогнал его палкой.
Правда, дальше невинных поцелуев наша совместная жизнь не пошли, хоть
мы и целовались все вечера напролет. Марина оказалась такой беззащитной и
доброй, что мне было неудобно просить о чем-то человека, который и так
никому никогда ни в чем не отказывает. Я думал, она сама как-то попытается.
Ведь чувствовала она, что я не импотент, но ей, вероятно, и в голову
подобное не приходило. Только однажды она прижималась ко мне искренне,
обнимала в постели, но любовью здесь не пахло. Просто у нее разболелись
почки, а у меня в это время был грипп, температура 39А, и Марина
использовала меня вместо грелки...
Я захожу в ЗАГС с кактусом в горшке, который украл в кинотеатре. Марина
обожает флору. В аптеке, поликлинике, химчистке -- везде она отрывает по
отростку или кустику и потом сажает дома. Поэтому карманы ее и сумка вечно
набиты листьями сансевьеры, герани, лимона, побегами аспарагуса, вьюнка,
азалии...
Еще я купил цыпленка в зоомагазине. Все покупали, и я купил. Все брали
по десять штук, чтобы вырастить на балконе за лето и осенью иметь свою
птицу, а я взял по дурости. Цыпленок был легкий, как комок свалявшейся пыли,
и еле слышно тикал будильником...
Марины в конторе нет: старухи говорят, что она заболела. Я бегу к ней,
и у дома меня хватает за рукав Столик, протягивая одну ладонь, а другой
зачем-то постукивая себя в грудь. Я не знаю -- зачем? Вообще, в его
движениях много необъяснимого.
-- Извините, -- говорю, -- но я вам руки не подам.
-- Зря, молодой человек, мои руки чисты... Вот что, незачем нам жить
как кошка с собакой. Мы теперь в одной упряжке руководящего совета...
-- Домсовет не сегодня-завтра концы отдаст. Для этого Сусанин и включил
себя, меня и вас -- лебедя, рака и щуку. Юродивых заменил убогими, а вас
оставил как реликт, или пожалел, или -- из собственных соображений. Он
сцепился со Сплю и с вами только потому, что вы придумали один способ, как
убивать время, а он -- другой. Вот Сусанин и хочет доказать, что его способ
веселее. Для этого надо уничтожить Домсовет. И он его уничтожит, вот
посмотрите. А я не хочу придумывать никаких способов, я хочу трудиться, а не
слоняться по улицам. Но вероятно, работать мне не дадут. Да точно не дадут!
По рукам ведь бьют, если хочешь взять с земли орудие труда...
-- Нет, вы меня не убедили. Новая, помолодевшая гвардия Домсовета будет
работать на износ. Так всем и расскажу...
-- Да что тут нового? Фамилии на доске объявлений?... Чтобы создать
что-то новое, нужно силу прикладывать. А она есть только у энтузиастов. Кто
тут энтузиаст? Я? Или Сусанин? Мы без всякого напряжения зарплату получаем
по календарю. А у вас пенсия больше, чем моя зарплата...
-- Вы пенсией не попрекайте. Я ее заслужил...
-- Вот именно, слуга всех господ...
-- Кто вам разрешил обзывать меня?..
-- Письменный приказ еще не готов, -- говорю я.
-- Почему вы не уважаете?..
-- А почему я должен уважать?
-- Хотя бы потому, что я старше! Хотя бы из простой вежливости! Из
приличия, наконец!
-- А меня доконали приличия! И вежливости такой я не понимаю. Не
понимаю, почему я должен протягивать вам руну, если у меня чешется нога дать
вам подсад, раз вы встали поперек дороги.
-- Вы, молодой человек, просто дрянь, невоспитанная дрянь! I
-- Просто я сказал, что думал. Даже еще не сказал, сейчас скажу,
слушайте: вы, Столик, бесполезный человек, вы всю жизнь не делали ничего, от
вас и не останется ничего, кроме гумуса на совхозных полях. Вис даже
коллеги-дармоеды не уважают. Ваше счастье, что вы родились в стране, где
пять работяг могут прокормить десять бездельников и при этом терпеть их
рядом с собой, даже терпеть, чтобы пустозвоны жили лучше них и руководили
ими. Но лично я вас терпеть не намерен: вы мне противны до блевотины. Сплю
-- его хоть природа бездельником создала, вы -- сознательный бездельник!
-- А работяга ты, что ли, хорек вонючий? Ты меня кормишь?
Столик-таки напросился, я дою ему пинка, и он летит на газон. Но
ненароком и давлю цыпленка в кармане. Выкидываю трупик в урну. Думаю, если
покажу, мы его три дня хоронить и рыдать будем.
...Что я за человек? Почему всю жизнь кого-нибудь душу, бью? С тех пор
как научился сжимать ладошку в кулак. Я даже бил своего учителя -- тренера
по боксу. Невероятная скотина -- он курил в спортзале, где и так дышать
нечем, но это еще можно бы перетерпеть. Хуже было, что он постоянно ругался
матом, словно других слов и не знал: только мат плюс боксерские термины. Я
мирился три года, но однажды, когда он готовил меня персонально к
соревнованиям и орал, потому что у меня никак не получался боковой удар, я
все-таки съездил ему по уху -- так он меня достал. А этот сорокалетний бугай
рассвирепел и ответил мне -- тринадцатилетнему мальчишке -- голым кулаком,
без перчатки. Нос мой, конечно, захрустел и прилип к щеке, а кровь приклеила
его...
Пока Столик барахтается в кустах, я думаю: "А правда, из какой я
категории бездельников? Наверное, из категории вынужденных, из самой
массовой... Надо бы предложить Сусанину организовать Союз временно
нетрудоспособных..."
В квартире Марины я застаю такую картину: посреди кровати, поджав ноги
и укрыв их пледом, устроилась хозяйка; с обеих сторон от нее чинно сидят
Путаник и Кавелька, зажав ладони между ног.
Марина визжит от радости:
-- А я решила, что ты уехал навсегда! Вчера Адам ходил в изолятор, но
ему никто не открыл.
-- Чем ты больна?
-- Расстройством, -- говорит Марина. -- Я расстроилась, когда решила,
что ты уехал, и мне стало плохо, холодно, гадко. Меня тошнило без тебя.
Я тоже сажусь на кровать, и Марина забирается на мои колени. Она кладет
голову мне на грудь и просит:
-- Не уходи больше, ладно?
-- Ладно, -- обещаю я.
Так мы сидим и молчим, потому что Марина уже спит. Когда на дворе
становится томно, она открывает глаза, прыгает на пол и улыбается:
-- Вот я и выздоровела!
Путаник и Кавелька тоже чуть не прыгают от радости. Они берутся за руки
и начинают водить вокруг Марины хоровод.
-- На-ко-нец-то! На-ко-нец-то! -- поют они с интонациями Сплю.
-- Что "наконец-то"? -- спрашиваю я.
-- Марина поправилась, -- говорит Кавелька, прекращая народный танец.
-- Теперь мы пойдем в ЗАГС, и Миша станет моим мужем, а я, если соглашусь,
его женой.
-- Мы с воскресенья сидим тут и ждем, когда Марина выздоровеет, --
говорит Путаник.
"Господи! -- думаю я. -- Кто же в этой стране работает?"
-- Почему вы не могли ждать на работе? -- спрашиваю я наивно.
-- Мы боимся расставаться. У Кавельки предчувствие, что если мы
расстанемся, то судьба уже не сведет нас. А это -- несчастье для нас обоих.
Так мы решили.
Ну, что Кавелька -- набитая дура, я знаю. Однажды в аптеке на моих
глазах она купила противозапорные свечи и спросила провизора, нужно эти
свечи, вставив в одно место, поджигать или они сами сгорят? Но Путаник! От
него я не ожидал такого расслабления мозгов.
-- Значит, вы высиживаете здесь свое счастье? -- спрашиваю.
-- Бежим скорее в ЗАГС, Марина, -- одновременно со мной требует
Кавелька.
-- Но я тоже боюсь расставаться с Иваном, -- улыбается Марина.
-- Милый Ваня, -- умоляет Кавелька, -- бежим, пожалуйста, с нами.
-- Давайте хоть поужинаем сначала, -- предлагаю я.
-- Но в доме нет ни крошки, -- улыбается Марина.
-- Адам вчера доел последнюю рыбную консерву, -- подтверждает Путаник.
-- ЗАГС уже закрыли, -- говорю я. -- У Марины есть ключ от двери, --
объясняет Кавелька.
-- И ключ от сейфа, где лежит печать, -- объясняет Путаник.
Деваться некуда -- я соглашаюсь
Марина снимает халат, и я говорю, напустив в голос строгость:
-- Марина, в комнате мужчины. Разве ты не стесняешься их?
-- Нет, -- улыбается Марина. -- Мы с девочками, когда переодевались, ни
от кого не прятались.
-- Теперь тебе придется прятаться: ты не в детдоме, и уже взрослая
девушка. Собирай свои тряпки и дуй в ванную.
-- Хорошо, я буду стесняться, -- улыбается Марина. -- Хочешь, я буду
спать в одежде?.. У нас была такая девочка -- ее никто не мог раздеть...
Мы приходим в ЗАГС, зажигаем свет и садимся за круглый стол, положив
руки на зеленое в кляксах сукно, как будто ночь напролет собираемся играть в
карты. Мне достается грустное место регистраторши смерти.
Марина вынимает из стола бумаги и через одну сдает их жениху и невесте
-- Заполните ли бланки, -- улыбается она. -- Предупреждаю, что неверно
указанные сведения могут повлечь за собой расторжение брака.
Кавелька и Путаник смотрят друг на друга с подозрением, потом дружно
сопят и хватают ручки. Кавелька черкает скорописью, словно боится забыть о
себе что-то, Путаник выводит крендельки и завитушечки, словно пытается
что-то вспомнить. Пока они пишут, Марина забирается мне на колени, и мы
резвимся, как две собачки. Потом я плачу пошлину, потому что жених с
невестой выше денег, а Марина выписывает "Свидетельство о браке". Кавелька
расписывается за себя и за свидетеля жениха, а Путаник -- за себя и за
свидетельницу невесты. Я включаю электроколымагу, из которой тотчас ревет
марш Мендельсона, отштамповываю паспорта и вручаю молодоженам. Кавелька
ревет в голос и трясет головой, а Путаник так смущен, что закрывает лицо
развернутым паспортом, и на лбу Миши отпечатывается непросохший штамп. Вдруг
меня осеняет, я даже подпрыгиваю:
-- Марина, давай тоже станем мужем и женой!
-- Ой, как здорово! -- радуется Марина и хлопает в ладоши.
Кавелька тоже радуется и тоже хлопает. И даже Путаник бьет ладонь о
ладонь.
Мы тотчас строчим анкеты и еще одно "Свидетельство о браке". Потом
Марина встает на одном краю стола, а я -- на противоположном.
-- Иван, -- улыбается Марина, -- ты ведь согласен взять меня в жены?
-- Да, -- говорю я.
-- А я? -- улыбается Марина. -- Я согласна стать твоей женой? -- Она
обегает полукруг стола, берет меня за руку и говорит: -- Я и подавно
согласна.
И возвращается на свое место:
-- Объявляют нас мужем и женой! Вот так-то! Путаник заводит шарманку с
Мендельсоном, а я беру Марину на руки и обношу вокруг стола, как приз.
Тут даже мне становится весело.
-- Пойдемте в ресторан! -- предлагаю я. -- Не каждый же день женишься!
Путаник смотрит на часы и издыхает с облегчением:
-- Ресторан закрыт.
-- Тогда пойдемте к моей жене и будем пить фирменный напиток Сворска:
уж бутылка гидролизного у любого таксиста есть!
-- Зачем покупать? -- спрашивает Путаник. -- У меня в портфеле всегда
лежит такая бутылка.
-- А еду можно попросить у Фрикаделины, -- улыбается Марина, -- или у
Любки.
-- Мы с Мишей поспешим ко мне, -- говорит Кавелька, -- я вся горю. Я
так долго ждала, что у меня не осталось сил на праздник.
-- Что ты ждала? -- улыбается Марина.
-- Когда, наконец, Миша станет моим мужем по-настоящему, когда два
наших тела и две души сольются в одно и в одну на узенькой девичьей
кроватке, и только сноп лунного света встанет вуайером над таинством любви
да ветви за окном, шелестя и напевая...
-- Но Миша уже стал твоим мужем по-настоящему, -- перебивает Марина.
-- Нет, еще не стал. Я лучше знаю, я чиста, как весталка, -- утверждает
Кавелька. -- Он, правда, порывался, негодник, но я не позволила.
Путаник сопит в оправдание.
-- А как же становятся "по настоящему"? -- улыбается Мерина. -- С
помощью снопа и ветвей?
-- Разве ты не знаешь? -- спрашивает Кавелька.
-- Нет, -- улыбается Марина.
-- Иди сюда. -- И Кавелька шепчет моей жене на ухо таинства любви.
-- Как интересно!.. -- говорит Марина, прямо-таки засовывая ухо в
Кавелькин рот; но я ждал, что она сильнее удивится. -- Я тоже хочу
попробовать. То-то я думала... А это можно делать с любым мужчиной или
только с Путаником?
-- С любым, кроме Путаника, -- говорит Кавелька.
-- Тогда расскажи об этом же Ивану.
-- Я все знаю, -- говорю я.
-- Знаешь? -- удивляется Марина. -- Тебе Путаник рассказал?...
Мы гасим свет, запираем двери и расходимся в разные стороны.
Возле дома я говорю Марине:
-- Давай заглянем к Адаму Петровичу! Вот он за нас порадуется.
-- Конечно, заглянем, -- соглашается Марина, -- хоть мне и хочется
поскорее попробовать.
Нам открывает Фрикаделина, в глазах -- слезы.
-- Что случилось? -- пугаюсь я, потому что первый раз вижу Фрикаделину
плачущей.
-- Нашего секретаря сняли с работы, -- всхлипывает Фрикаделина, -- а
мой дурак заявление написал. Не буду, говорит, ждать, когда выгонят.
-- Давно это случилось? -- спрашиваю я.
-- Днем, -- отвечает Фрикаделина.
-- А где Адам Петрович? -- спрашиваю я.
-- В типографии.
Мы бежим туда, и еще от дома я замечаю, что на крыше типографии стоит,
как печная труба, столб света, а из столба валит дым, словно исток Млечного
Пути. Мы припускаем еще быстрее. Какие-то полуночные зеваки думают вслух,
вызывать -- не вызывать пожарную команду. На проходной -- никого.
Перепрыгивая через три ступеньки, я влетаю на чердак, ногой пинаю дверь с
этикеткой "Директор" и первое, что вижу, -- черный металлический ящик на
длинных ножках, в котором уличные продавцы готовят шашлык. Из мангала и
валит дым в открытое на крыше окно, а Семенов мешает в мангале кочергой,
кашеварит. Сусанин сидит за столом в клубах дыма, и вокруг его головы летают
траурные бабочки -- клочья горелой бумаги. Лицо Сусанина страшного цвета. В
такой цвет выкрашены стены сортира на Сворском вокзале. Адам Петрович кидает
в огонь целые охапки бумаг и даже папки, а Семенов старательно их ворошит,
чтобы горело быстро и без остатка.
У меня отлегает от сердца. Я плюхаюсь на стул возле двери и говорю:
-- Ну и напугали вы меня, Адам Петрович! Я уж решил, что вы типографию
с горя подпалили.
-- С какого горя? -- спрашивает Сусанин, раздирая стопу приказов.
-- Разве ничего не случилось? Секретаря не сняли?
-- Ровным счетом ничего не случилось, -- говорит Сусанин. -- Я сжигаю
свой архив. Зачем он преемнику?
-- Может, еще успеете дело поправить? Может быть, что-то само собой
изменится?
-- Поправить? -- переспрашивает Сусанин. -- Не стоит ничего поправлять.
-- Идемте спать, Адам Петрович. Ляжем, как в сказке: утро вечера
мудренее. За ночь обмозгуете ситуацию, глядишь, придумаете какой-нибудь
неожиданный ход и выпутаетесь.
-- Вот я как раз и выпутываюсь! -- кричит Сусанин, бросая в огонь
гроссбухи.
-- Они не сгорят, -- говорит Семенов, -- надо было порвать в клочья.
-- Знай помешивай! -- командует Сусанин.
-- Зря вы так быстро руки кверху подняли. Лучше места, чем у вас, во
всем Сворске не сыщешь.
-- Я не сдаюсь и не собираюсь ничего искать. И потом -- мирное
население в плен не берут.
-- В мирное время, -- добавляет Семенов.
-- Да замолчишь ты, наконец! -- кричит Сусанин. -- Хоть раз можешь
обойтись без сентенций?!
-- Я вот тебе поору на меня, -- грозит Семенов кочергой.
-- Зачем же вы подали заявление, -- спрашиваю я, -- если не сдаетесь?
-- Зачем? Да не понравилось мне, что моя тринадцатилетняя дочь
заговорила обо мне в перфекте. Нашла в семье покойничка!.. Мне стыдно перед
своим ребенком! Никому не стыдно -- а мне стыдно!
-- Что же она такого ужасного сказала?
-- Да говорит: "Мой отец жил, потому что его родили. Он умел только
пить-есть, гадить и смотреть в окно по вечерам, строя при этом такую
грустную физиономию, словно на улице осталась вся его жизнь. Каждый день
этот трус ходил на работу, которую ненавидел, и боялся уволиться, чтобы не
потерять то, что у него было: вытертый палас, замусоленное кресло,
магнитофон с отжившими песнями и хрустальную пепельницу на журнальном
столике. Он продал вечное, чтобы за зарплату существовать в преходящем и
владеть своей рухлядью на правах личной собственности. Он превратился в
марионетку, которую дергали вещи, вернее, барахло. А ведь в детстве подавал
надежды вырасти порядочным человеком".
-- Антонина уже задумывается о вечном и преходящем? -- спрашивает
Семенов.
-- Нет, вечное я от себя вставил.
-- А пепельницу?
-- Пепельница -- тоже отсебятина.
-- Что же сказала твоя дочь?
-- Неважно.
-- Ничего она и не говорила, -- решает Семенов.
-- Так скажет, если я не уволюсь.
-- Но как вы собираетесь жить без работы? -- спрашиваю я.
Сусанин машет рукой:
-- Все равно на этой работе я чувствую себя безработным. Семь лет сижу
на чемоданах и все не решусь подхватить их и убежать сломя голову. Паяц
гороховый, который сам себя развлекает, пытаясь скоротать время до пенсии,
спастись от обвинения в тунеядстве и встать в ряды Столика и Сплю. Вдолбили
в школе, что у нас каждая личность развивается в полной гармонии с
обществом, и я сидел, ждал до седины в висках, когда начнется мое
гармоничное развитие. Господи, сколько идей погибло во мне! За что у меня
отняли меня?! За что превратили в живую разнарядку?! В чем я провинился?! В
чем моя вина?! Хватит! Сегодня я стал жмотом. Больше не отдам даже дня своей
жизни. Пусть не просят. И наконец-то перестану чувствовать себя увядшей
проституткой.
-- Все равно мне непонятно, чем вам вдруг не угодило кресло директора,
-- говорю я. -- Все мы -- разнарядки. И в любом другом месте вас ждет то же
самое.
Сусанин кладет ноги на стол, как янки:
-- Понимаешь, Иван, я -- одержимый. Когда я был чуть моложе тебя, я
открыл себе мир античных лириков и влюбился в одного из них. С тех пор я
хочу целыми днями читать его, думать о нем и писать, чтобы другие тоже
узнали, какой великий и сладкоголосый поэт был Пиндар, и почему даже пчелы
строили соты на его губах. Когда меня сослали в Сворск, я сказал себе: плюнь
на эту принудительную полутюремную работу, делай кое-как, лишь бы
отвязались, но трудись по выходным, пиши свою книгу. "Книгу восхищения
Пиндаром"! Когда никто не скажет тебе, что ты лодырь и объедаешь
государство, когда другие пьют пиво или снят перед телевизором -- делай
дело. Делай хоть для себя, если никому это не нужно. Ведь такую работу и
работой не назовешь, -- это удовольствие!.. Так говорил, говорил я, по
ничего у меня не получалось. Все выходило кое-как: и принудиловка, и
удовольствие. Чтобы заниматься филологией всерьез, надо име