----
Томас Транстрёмер за роялем
Городок, лежащий в полях как надстройка почвы.
Монарх, замордованный штемпелем местной почты.
Колокол в полдень. Из местной десятилетки
малолетки высыпавшие, как таблетки
от невнятного будущего. Воспитанницы Линнея,
автомашины ржавеют под вязами, зеленея,
и листва, тоже исподволь, хоть из другого теста,
набирается в смысле уменья сорваться с места.
Ни души. Разрастающаяся незаметно
с каждым шагом площадь для монумента
здесь прописанному постоянно.
И рука, приделанная к фортепиано,
постепенно отделывается от тела,
точно под занавес овладела
состоянием более крупным или
безразличным, чем то, что в мозгу скопили
клетки; и пальцы, точно они боятся
растерять приснившееся богатство,
лихорадочно мечутся по пещере,
сокровищами затыкая щели.
1993, Вастерёс
--------
Ангел
Белый хлопчатобумажный ангел,
до сих пор висящий в моем чулане
на металлических плечиках. Благодаря ему,
ничего дурного за эти годы
не стряслось: ни со мной, ни -- тем более -- с помещеньем.
Скромный радиус, скажут мне; но зато
четко очерченный. Будучи сотворены
не как мы, по образу и подобью,
но бесплотными, ангелы обладают
только цветом и скоростью. Последнее позволяет
быть везде. Поэтому до сих пор
ты со мной. Крылышки и бретельки
в состояньи действительно обойтись без торса,
стройных конечностей, не говоря -- любви,
дорожа безыменностью и предоставляя телу
расширяться от счастья в диаметре где-то в теплой
Калифорнии.
1992
* Датировано по переводу в SF. -- С. В.
--------
Архитектура
Евгению Рейну
Архитектура, мать развалин,
завидующая облакам,
чей пасмурный кочан разварен,
по чьим лугам
гуляет то бомбардировщик,
то -- более неуязвим
для взоров -- соглядатай общих
дел -- серафим,
лишь ты одна, архитектура,
избранница, невеста, перл
пространства, чья губа не дура,
как Тассо пел,
безмерную являя храбрость,
которую нам не постичь,
оправдываешь местность, адрес,
рябой кирпич.
Ты, в сущности, то, с чем природа
не справилась. Зане она
не смеет ожидать приплода
от валуна,
стараясь прекратить исканья,
отделаться от суеты.
Но будущее -- вещь из камня,
и это -- ты.
Ты -- вакуума императрица.
Граненностью твоих корост
в руке твоей кристалл искрится,
идущий в рост
стремительнее Эвереста;
облекшись в пирамиду, в куб,
так точится идеей места
на Хронос зуб.
Рожденная в воображеньи,
которое переживешь,
ты -- следующее движенье,
шаг за чертеж
естественности, рослых хижин,
преследующих свой чердак,
-- в ту сторону, откуда слышен
один тик-так.
Вздыхая о своих пенатах
в растительных мотивах, etc.,
ты -- более для сверхпернатых
существ насест,
не столько заигравшись в кукол,
как думая, что вознесут,
расчетливо раскрыв свой купол
как парашют.
Шум Времени, известно, нечем
парировать. Но, в свой черед,
нужда его в вещах сильней, чем
наоборот:
как в обществе или в жилище.
Для Времени твой храм, твой хлам
родней как собеседник тыщи
подобных нам.
Что может быть красноречивей,
чем неодушевленность? Лишь
само небытие, чьей нивой
ты мозг пылишь
не столько циферблатам, сколько
галактике самой, про связь
догадываясь и на роль осколка
туда просясь.
Ты, грубо выражаясь, сыто
посматривая на простертых ниц,
просеивая нас сквозь сито
жил. единиц,
заигрываешь с тем светом,
взяв формы у него взаймы,
чтоб поняли мы, с чем на этом
столкнулись мы.
К бесплотному с абстрактным зависть
и их к тебе наоборот,
твоя, архитектура, завязь,
но также плод.
И ежели в ионосфере
действительно одни нули,
твой проигрыш, по крайней мере,
конец земли.
<1993>
--------
* * *
Взгляни на деревянный дом.
Помножь его на жизнь. Помножь
на то, что предстоит потом.
Полученное бросит в дрожь
иль поразит параличом,
оцепенением стропил,
бревенчатостью, кирпичом --
всем тем, что дымоход скопил.
Пространство, в телескоп звезды
рассматривая свой улов,
ломящийся от пустоты
и суммы четырех углов,
темнеет, заражаясь не-
одушевленностью, слепой
способностью глядеть вовне,
ощупывать его тропой.
Он -- твой не потому, что в нем
все кажется тебе чужим,
но тем, что, поглощен огнем,
он не проговорит: бежим.
В нем твой архитектурный вкус.
Рассчитанный на прочный быт,
он из безадресности плюс
необитаемости сбит.
И он перестоит века,
галактику, жилую часть
грядущего, от паука
привычку перенявши прясть
ткань времени, точнее -- бязь
из тикающего сырца,
как маятником, колотясь
о стенку головой жильца.
<1993>
--------
В окрестностях Атлантиды
Все эти годы мимо текла река,
как морщины в поисках старика.
Но народ, не умевший считать до ста,
от нее хоронился верстой моста.
Порой наводненье, порой толпа,
то есть что-то, что трудно стереть со лба,
заливали асфальт, но возвращались вспять,
когда ветер стихал и хотелось спать.
Еще были зимы, одна лютей
другой, и привычка плодить детей,
сводивших (как зеркалом -- платяной
шкаф) две жизни к своей одной,
и вообще экономить. Но как ни гни
пальцы руки, проходили дни.
В дело пошли двоеточья с "ё",
зане их труднее стереть. Но всё
было впустую. Теперь ослабь
цепочку -- и в комнату хлынет рябь,
поглотившая оптом жильцов, жилиц
Атлантиды, решившей начаться с лиц.
<1993>
--------
* * *
Голландия есть плоская страна,
переходящая в конечном счете в море,
которое и есть, в конечном счете,
Голландия. Непойманные рыбы,
беседуя друг с дружкой по-голландски,
убеждены, что их свобода -- смесь
гравюры с кружевом. В Голландии нельзя
подняться в горы, умереть от жажды;
еще трудней -- оставить четкий след,
уехав из дому на велосипеде,
уплыв -- тем более. Воспоминанья --
Голландия. И никакой плотиной
их не удержишь. В этом смысле я
живу в Голландии уже гораздо дольше,
чем волны местные, катящиеся вдаль
без адреса. Как эти строки.
<1993>
--------
Дедал в Сицилии
Всю жизнь он что-нибудь строил, что-нибудь изобретал.
То для критской царицы искусственную корову,
чтоб наставить рога царю, то -- лабиринт (уже
для самого царя), чтоб скрыть от досужих взоров
скверный приплод; то -- летательный аппарат,
когда царь наконец дознался, кто это у него
при дворе так сумел обеспечить себя работой.
Сын во время полета погиб, упав
в море, как Фаэтон, тоже некогда пренебрегшими
наставленьем отца. Теперь на прибрежном камне
где-то в Сицилии, глядя перед собой,
сидит глубокий старик, способный перемещаться
по воздуху, если нельзя по морю и по суше.
Всю жизнь он что-нибудь строил, что-нибудь изобретал.
Всю жизнь от этих построек, от этих изобретений
приходилось бежать, как будто изобретенья
и постройки стремятся отделаться от чертежей,
по-детски стыдясь родителей. Видимо, это -- страх
повторимости. На песок набегают с журчаньем волны,
сзади синеют зубцы местных гор -- но он
еще в молодости изобрел пилу,
использовав внешнее сходство статики и движенья.
Старик нагибается и, привязав к лодыжке
длинную нитку, чтобы не заблудиться,
направляется, крякнув, в сторону царства мертвых.
1993
* Датировано по переводу в SF. -- С. В.
--------
Иския в октябре
Фаусто Мальковати
Когда-то здесь клокотал вулкан.
Потом -- грудь клевал себе пеликан.
Неподалеку Вергилий жил,
и У. Х. Оден вино глушил.
Теперь штукатурка дворцов не та,
цены не те и не те счета.
Но я кое-как свожу концы
строк, развернув потускневший рцы.
Рыбак уплывает в ультрамарин
от вывешенных на балкон перин,
и осень захлестывает горный кряж
морем другим, чем безлюдный пляж.
Дочка с женой с балюстрады вдаль
глядят, высматривая рояль
паруса или воздушный шар --
затихший колокола удар.
Немыслимый как итог ходьбы,
остров как вариант судьбы
устраивает лишь сирокко. Но
и нам не запрещено
хлопать ставнями. И сквозняк,
бумаги раскидывая, суть знак
-- быстро голову поверни! --
что мы здесь не одни.
Известкой скрепленная скорлупа,
спасающая от напора лба,
соли, рыхлого молотка
в сумерках три желтка.
Крутя бугенвиллей1 вензеля,
ограниченная земля,
их письменностью прикрывая стыд,
растительностью пространству мстит.
Мало людей; и, заслышав "ты",
здесь резче делаются черты,
точно речь, наподобье линз,
отделяет пейзаж от лиц.
И пальцем при слове "домой" рука
охотней, чем в сторону материка,
ткнет в сторону кучевой горы,
где рушатся и растут миры.
Мы здесь втроем и, держу пари,
то, что вместе мы видим, в три
раза безадресней и синей,
чем то, на что смотрел Эней.
1993
* Датировано по переводу в SF. -- С. В.
1 Так в СИБ. "Бугенвиль", согласно Советскому Энциклопедическому
Словарю, пишется с одним л. Сообщено А. Румшиской. -- С. В.
--------
Испанская танцовщица
Умолкает птица.
Наступает вечер.
Раскрывает веер
испанская танцовщица.
Звучат удары
луны из бубна,
и глухо, дробно
вторят гитары.
И черный туфель
на гладь паркета
ступает; это
как ветер в профиль.
О, женский танец!
Рассказ светила
о том, что было,
чего не станет.
О -- слепок боли
в груди и взрыва
в мозгу, доколе
сознанье живо.
В нем -- скорбь пространства
о точке в оном,
себя напрасно
считавшем фоном.
В нем -- все: угрозы,
надежда, гибель.
Стремленье розы
вернуться в стебель.
В его накале
в любой детали
месть вертикали
горизонтали.
В нем -- пыткой взгляда
сквозь туч рванину
зигзаг разряда
казнит равнину.
Он -- кровь из раны:
побег из тела
в пейзаж без рамы.
Давно хотела!
Там -- больше места!
Знай, сталь кинжала,
кому невеста
принадлежала.
О, этот танец!
В пространстве сжатый
протуберанец
вне солнца взятый!
Оборок пена;
ее круженье
одновременно
ее крушенье.
В нем сполох платья
в своем полете
свободней плоти,
и чужд объятья.
В нем чувство брезжит,
что мирозданье
ткань не удержит
от разрастанья.
О, этот сполох
шелков! по сути
спуск бедер голых
на парашюте.
Зане не тщится,
чтоб был потушен
он, танцовщица.
Подобно душам,
так рвется пламя,
сгубив лучину,
в воздушной яме,
топча причину,
виденье Рая,
факт тяготенья,
чтоб -- расширяя
свои владенья --
престол небесный
одеть в багрянец.
Так сросся с бездной
испанский танец.
<1993>
--------
Итака
Воротиться сюда через двадцать лет,
отыскать в песке босиком свой след.
И поднимет барбос лай на весь причал
не признаться, что рад, а что одичал.
Хочешь, скинь с себя пропотевший хлам;
но прислуга мертва опознать твой шрам.
А одну, что тебя, говорят, ждала,
не найти нигде, ибо всем дала.
Твой пацан подрос; он и сам матрос,
и глядит на тебя, точно ты -- отброс.
И язык, на котором вокруг орут,
разбирать, похоже, напрасный труд.
То ли остров не тот, то ли впрямь, залив
синевой зрачок, стал твой глаз брезглив:
от куска земли горизонт волна
не забудет, видать, набегая на.
<1993>
--------
Каппадокия
Сто сорок тысяч воинов Понтийского Митридата
-- лучники, конница, копья, шлемы, мечи, щиты --
вступают в чужую страну по имени Каппадокия.
Армия растянулась. Всадники мрачновато
поглядывают по сторонам. Стыдясь своей нищеты,
пространство с каждым их шагом чувствует, как далекое
превращается в близкое. Особенно -- горы, чьи
вершины, устав в равной степени от багрянца
зари, лиловости сумерек, облачной толчеи,
приобретают -- от зоркости чужестранца --
в резкости, если не в четкости. Армия издалека
выглядит как извивающаяся река,
чей исток норовит не отставать от устья,
которое тоже все время оглядывается на исток.
И местность, по мере движения армии на восток,
отражаясь как в русле, из бурого захолустья
преображается временно в гордый бесстрастный задник
истории. Шарканье многих ног,
ругань, звяканье сбруи, поножей о клинок,
гомон, заросли копий. Внезапно дозорный всадник
замирает как вкопанный: действительность или блажь?
Вдали, поперек плато, заменив пейзаж,
стоят легионы Суллы. Сулла, забыв про Мария,
привел сюда легионы, чтоб объяснить, кому
принадлежит -- вопреки клейму
зимней луны -- Каппадокия. Остановившись, армия
выстраивается для сраженья. Каменное плато
в последний раз выглядит местом, где никогда никто
не умирал. Дым костра, взрывы смеха; пенье: "Лиса в капкане".
Царь Митридат, лежа на плоском камне,
видит во сне неизбежное: голое тело, грудь,
лядвие, смуглые бедра, колечки ворса.
То же самое видит все остальное войско
плюс легионы Суллы. Что есть отнюдь
не отсутствие выбора, но эффект полнолунья. В Азии
пространство, как правило, прячется от себя
и от упреков в однообразии
в завоевателя, в головы, серебря
то доспехи, то бороду. Залитое луной,
войско уже не река, гордящаяся длиной,
но обширное озеро, чья глубина есть именно
то, что нужно пространству, живущему взаперти,
ибо пропорциональна пройденному пути.
Вот отчего то парфяне, то, реже, римляне,
то и те и другие забредают порой сюда,
в Каппадокию. Армии суть вода,
без которой ни это плато, ни, допустим, горы
не знали бы, как они выглядят в профиль; тем паче, в три
четверти. Два спящих озера с плавающим внутри
телом блестят в темноте как победа флоры
над фауной, чтоб наутро слиться
в ложбине в общее зеркало, где уместится вся
Каппадокия -- небо, земля, овца,
юркие ящерицы -- но где лица
пропадают из виду. Только, поди, орлу,
парящему в темноте, привыкшей к его крылу,
ведомо будущее. Глядя вниз с равнодушьем
птицы -- поскольку птица, в отличие от царя,
от человека вообще, повторима -- орел, паря
в настоящем, невольно парит в грядущем
и, естественно, в прошлом, в истории: в допоздна
затянувшемся действии. Ибо она, конечно,
суть трение временного о нечто
постоянное. Спички о серу, сна
о действительность, войска о местность. В Азии
быстро светает. Что-то щебечет. Дрожь
пробегает по телу, когда встаешь,
заражая зябкостью долговязые,
упрямо жмущиеся к земле
тени. В молочной рассветной мгле
слышатся ржание, кашель, обрывки фраз.
И увиденное полумиллионом глаз
солнце приводит в движенье копья, мослы, квадриги,
всадников, лучников, ратников. И войска
идут друг на друга, как за строкой строка
захлопывающейся посередине книги
либо -- точней! -- как два зеркала, как два щита, как два
лица, два слагаемых, вместо суммы
порождающих разность и вычитанье Суллы
из Каппадокии. Чья трава,
себя не видавшая отродясь,
больше всех выигрывает от звона,
лязга, грохота, воплей и проч., глядясь
в осколки разбитого вдребезги легиона
и упавших понтийцев. Размахивая мечом,
царь Митридат, не думая ни о чем,
едет верхом среди хаоса, копий, гама.
Битва выглядит издали как слитное "О-го-го",
верней, как от зрелища своего
двойника взбесившаяся амальгама.
И с каждым падающим в строю
местность, подобно тупящемуся острию,
теряет свою отчетливость, резкость. И на востоке и
на юге опять воцаряются расплывчатость, силуэт,
это уносят с собою павшие на тот свет
черты завоеванной Каппадокии.
1992
* Датировано по переводу в SF. -- С. В.
--------
Лидо
Ржавый румынский танкер, барахтающийся в лазури,
как стоптанный полуботинок, который, вздохнув, разули.
Команда в одном исподнем -- бабники, онанюги --
загорает на палубе, поскольку они на юге,
но без копейки в кармане, чтоб выйти в город,
издали выглядящий, точно он приколот
как открытка к закату; над рейдом плывут отары
туч, запах потных подмышек и перебор гитары.
О, Средиземное море! после твоей пустыни
ногу тянет запутаться в уличной паутине.
Палубные надстройки и прогнивший базис
разглядывают в бинокль порт, как верблюд -- оазис.
Ах, лишь истлев в песке, растеряв наколки,
можно видать, пройти сквозь ушко иголки,
чтоб сесть там за круглый столик с какой-нибудь ненаглядной
местных кровей под цветной гирляндой
и слушать, как в южном небе над флагом морской купальни
шелестят, точно пальцы, мусоля банкноты, пальмы.
1989
* Датировано по переводу в SF. -- С. В.
--------
* * *
Мир создан был из смешенья грязи, воды, огня,
воздуха с вкрапленным в оный криком "Не тронь меня!",
рвущимся из растения, впоследствии -- изо рта,
чтоб ты не решил, что в мире не было ни черта.
Потом в нем возникли комнаты, вещи, любовь, в лице --
сходство прошлого с будущим, арии с ТБЦ,
пришли в движение буквы, в глазах рябя.
И пустоте стало страшно за самое себя.
Первыми это почувствовали птицы -- хотя звезда
тоже суть участь камня, брошенного в дрозда.
Всякий звук, будь то пенье, шепот, дутье в дуду, --
следствие тренья вещи о собственную среду.
В клёкоте, в облике облака, в сверканьи ночных планет
слышится то же самое "Места нет!",
как эхо отпрыска плотника либо как рваный SOS,
в просторечии -- пульс окоченевших солнц.
И повинуясь воплю "прочь! убирайся! вон!
с вещами!", само пространство по кличке фон
жизни, сильно ослепнув от личных дел,
смещается в сторону времени, где не бывает тел.
Не бойся его: я там был! Там, далеко видна,
посредине стоит прялка морщин. Она
работает на сырье, залежей чьих запас
неиссякаем, пока производят нас.
<1993>
--------
Михаилу Барышникову
Раньше мы поливали газон из лейки,
в комара попадали из трехлинейки,
жука сажали, как турка, на кол.
И жук не жужжал, комар не плакал.
Теперь поливают нас, и все реже -- ливень.
Кто хочет сует нам в ребро свой бивень.
Что до жука и его жужжанья,
всюду сходят с ума машины для подражанья.
Видно, время бежит, но не в часах, а прямо.
И впереди, говорят, не гора, но яма.
И рассказывают, кто приезжал оттуда,
что погода там лучше, когда нам худо.
Помнишь скромный музей, где не раз видали
одного реалиста шедевр "Не дали"?
Был ли это музей? Отчего не назвать музеем
то, на что мы теперь глазеем?
Уехать, что ли, в Испанию, где испанцы
увлекаются боксом и любят танцы,
когда они ставят ногу, как розу в вазу,
и когда убивают быка, то сразу.
Но говорят, что пропеллер замер.
Что -- особенно голые -- мы тяжелей, чем мрамор:
столько лет отталкивались от панели
каблуком, что в итоге окаменели.
Лучше, видно, остаться. Лечь, постелив на сене,
чтобы плававший при свечах в теплом, как суп, бассейне,
чью каплю еще хранит ресница,
знал, где найти нас, решив присниться.
Видимо, низкая облачность может вправду смутить пилота:
как будто там кто-то стирает что-то,
не уступающее по силе
света тому, что в душе носили.
1992
--------
Михаилу Барышникову (поздний вариант)
Раньше мы поливали газон из лейки.
В комара попадали из трехлинейки.
Жука сажали, как турка, на кол.
И жук не жужжал, комар не плакал.
Теперь поливают нас, и все реже -- ливень.
Кто хочет сует нам в ребро свой бивень.
Что до жука и его жужжанья,
всюду сходят с ума машины для подражанья.
Видно, время бежит; но не как часы, а прямо.
И впереди, говорят, не гора, а яма.
И рассказывают, кто приезжал оттуда,
что погода там лучше, когда нам худо.
Помнишь скромный музей, где не раз видали
одного реалиста шедевр "Не дали"?
Был ли это музей? Отчего не назвать музеем
то, на что мы теперь глазеем?
Уехать, что ли, в Испанию, где испанцы
увлекаются боксом и любят танцы;
когда они ставят ногу -- как розу в вазу,
и когда убивают быка -- то сразу.
Разве что облачность может смутить пилота;
как будто там кто-то стирает что-то
не уступающее по силе
света тому, что в душе носили.
<1993>
--------
Надпись на книге
Когда ветер стихает и листья пастушьей сумки
еще шуршат по инерции или благодаря
безмятежности -- этому свойству зелени --
и глаз задерживается на рисунке
обоев, на цифре календаря,
на облигации, траченной колизеями
ноликов, ты -- если ты был прижит
под вопли вихря враждебного, яблочка, ругань кормчего --
различишь в тишине, как перо шуршит,
помогая зеленой траве произнести "всё кончено".
<1993>
--------
* * *
Наряду с отоплением в каждом доме
существует система отсутствия. Спрятанные в стене
ее беззвучные батареи
наводняют жилье неразбавленной пустотой
круглый год, независимо от погоды,
работая, видимо, от сети
на сырье, поставляемом смертью, арестом или
просто ревностью. Эта температура
поднимается к вечеру. Один оборот ключа,
и вы оказываетесь там, где нету
никого: как тысячу лет назад
или несколько раньше: в эпоху оледененья,
до эволюции. Узурпированное пространство
никогда не отказывается от своей
необитаемости, напоминая
сильно зарвавшейся обезьяне
об исконном, доледниковом праве
пустоты на жилплощадь. Отсутствие есть всего лишь
домашний адрес небытия,
предпочитающего в итоге,
под занавес, будучи буржуа,
валунам или бурому мху обои.
Чем подробней их джунгли, тем несчастнее обезьяна.
<1993>
--------
* * *
Не слишком известный пейзаж, улучшенный наводнением.
Видны только кроны деревьев, шпили и купола.
Хочется что-то сказать, захлебываясь, с волнением,
но из множества слов уцелело одно "была".
Так отражаются к старости в зеркале бровь и лысина,
но никакого лица, не говоря -- муде.
Повсюду сплошное размытое устно-письменно,
сверху -- рваное облако и ты стоишь в воде.
Скорей всего, место действия -- где-то в сырой Голландии,
еще до внедренья плотины, кружев, имен де Фриз
или ван Дайк. Либо -- в Азии, в тропиках, где заладили
дожди, разрыхляя почву; но ты не рис.
Ясно, что долго накапливалось -- в день или в год по капле, чьи
пресные качества грезят о новых соленых га.
И впору поднять перископом ребенка на плечи,
чтоб разглядеть, как дымят вдали корабли врага.
1993
* Датировано по переводу в SF. -- С. В.
--------
Новая Англия
Хотя не имеет смысла, деревья еще растут.
Их можно увидеть в окне, но лучше издалека.
И воздух почти скандал, ибо так раздут,
что нетрудно принять боинг за мотылька.
Мы только живем не там, где родились -- а так
все остальное на месте и лишено судьбы,
и если свести с ума требуется пустяк,
то начеку ольха, вязы или дубы.
Чем мускулистей корни, тем осенью больше бздо,
если ты просто лист. Если ты, впрочем, он,
можно пылать и ночью, включив гнездо,
чтоб, не будя, пересчитать ворон.
Когда-нибудь всем, что видишь, растопят печь,
сделают карандаш или, Бог даст, кровать.
Но землю, в которую тоже придется лечь,
тем более -- одному, можно не целовать.
<1993>
--------
Ответ на анкету
По возрасту я мог бы быть уже
в правительстве. Но мне не по душе
а) столбики их цифр, б) их интриги,
в) габардиновые их вериги.
При демократии, как и в когтях тирана,
разжав объятия, встают министры рано,
и отвратительней нет ничего спросонок,
чем папка пухлая и бантики тесемок.
И, в свой черед, невыносим ковер с узором
замысловатым и с его подзолом
из микрофончиков, с бесцветной пылью смешанных,
дающий сильные побеги мыслей бешеных.
Но нестерпимее всего филенка с плинтусом,
коричневость, прямоугольность с привкусом
образования; рельеф овса, пшеницы ли,
и очертания державы типа шницеля.
Нет, я не подхожу на пост министра.
Мне все надоедает слишком быстро.
Еще -- я часто забываю имя-отчество.
Наверно, отрочество мстит, его одрочество.
Когда ж о родине мне мысль приходит в голову,
я узнаю ее в лицо, тем паче -- голую:
лицо у ней -- мое, и мне не нравится.
Но нет правительства, чтоб с этим чувством справиться,
иль я -- не член его. Я мог сказать бы проще, но
во мне, наверно, что-то так испорчено,
что не починишь ни отверткой выборов,
ни грубым кодексом, ни просто выпоров.
Лишь те заслуживают званья гражданина,
кто не рассчитывает абсолютно ни на
кого -- от государства до наркотиков --
за исключением самих себя и ходиков,
кто с ними взапуски спешит, настырно тикая,
чтоб где -- естественная вещь, где -- дикая
сказать не смог бы, даже если поднатужится,
портрет начальника, оцепенев от ужаса.
<1993>
--------
Памяти Н. Н.
Я позабыл тебя; но помню штукатурку
в подъезде, вздувшуюся щитовидку
труб отопленья вперемежку с сыпью
звонков с фамилиями типа "выпью"
или "убью", и псориаз асбеста
плюс эпидемию -- грибное место
электросчетчиков блокадной моды.
Ты умерла. Они остались. Годы
в волну бросаются княжною Стеньки.
Другие вывески, другие деньги,
другая поросль, иная падаль.
Что делать с прожитым теперь? И надо ль
вообще заботиться о содержаньи
недр гипоталамуса, т. е. ржаньи,
раскатов коего его герои
не разберут уже, так далеко от Трои.
Что посоветуешь? Развеселиться?
Взглянуть на облако? У них -- все лица
и в очертаниях -- жакет с подшитым
голландским кружевом. Но с парашютом
не спрыгнуть в прошлое, в послевоенный
пейзаж с трамваями, с открытой веной
реки, с двузначностью стиральных меток.
Одиннадцать квадратных метров
напротив взорванной десятилетки
в мозгу скукожились до нервной клетки,
включив то байковое одеяло
станка под лебедем, где ты давала
подростку в саржевых портках и в кепке.
Взглянуть на облако, где эти тряпки
везде разбросаны, как в том квадрате,
с одним заданием: глаз приучить к утрате?
Не стоит, милая. Что выживает, кроме
капризов климата? Другое время,
другие лацканы, замашки, догмы.
И я -- единственный теперь, кто мог бы
припомнить всю тебя в конце столетья
вне времени. Сиречь без платья,
на простыне. Но, вероятно, тело
сопротивляется, когда истлело,
воспоминаниям. Как жертва власти,
греху отказывающей в лучшей части
существования, тем паче -- в праве
на будущее. К вящей славе,
видать, архангелов, вострящих грифель:
торс, бедра, ягодицы, плечи, профиль
-- всё оборачивается расплатой
за то объятие. И это -- гибель статуй.
И я на выручку не подоспею.
На скромную твою Помпею
обрушивается мой Везувий
забвения: обид, безумий,
перемещения в пространстве, азий,
европ, обязанностей; прочих связей
и чувств, гонимых на убой оравой
дней, лет, и прочая. И ты под этой лавой
погребена. И даже это пенье
есть дополнительное погребенье
тебя, а не раскопки древней,
единственной, чтобы не крикнуть -- кровной!
цивилизации. Прощай, подруга.
Я позабыл тебя. Видать, дерюга
небытия, подобно всякой ткани,
к лицу тебе. И сохраняет, а не
растрачивает, как сбереженья,
тепло, оставшееся от изверженья.
<1993>
--------
Подражание Горацию
Лети по воле волн, кораблик.
Твой парус похож на помятый рублик.
Из трюма доносится визг республик.
Скрипят борта.
Трещит обшивка по швам на ребрах.
Кормщик болтает о хищных рыбах.
Пища даже у самых храбрых
валится изо рта.
Лети, кораблик, не бойся бури.
Неистовей, но бесцельней пули,
она и сама не знает, в ту ли
сторону ей
кинуться, или в эту. Или
в третью. Их вообще четыре.
Ты в этом смысле почти в квартире;
владелец -- Гиперборей.
Лети, кораблик! не бойся острых
скал. Так открывают остров,
где после белеют кресты матросов,
где, век спустя,
письма, обвязанные тесемкой,
вам продает, изумляя синькой
взора, прижитое с туземкой
ласковое дитя.
Не верь, дружок, путеводным звездам,
схожим вообще с офицерским съездом.
Тебе привязанность к праздным безднам
скорей вредна.
Верь только подлинно постоянной
демократии волн с еённой
на губах возникающей в спорах пеной
и чувством дна.
Одни плывут вдаль проглотить обиду.
Другие -- чтоб насолить Эвклиду.
Третьи -- просто пропасть из виду.
Им по пути.
Но ты, кораблик, чей кормщик Боря,
не отличай горизонт от горя.
Лети по волнам стать частью моря,
лети, лети.
<1993>
--------
* * *
Подруга, дурнея лицом, поселись в деревне.
Зеркальце там не слыхало ни о какой царевне.
Речка тоже рябит; а земля в морщинах --
и думать забыла, поди, о своих мужчинах.
Там -- одни пацаны. А от кого рожают,
знают лишь те, которые их сажают,
либо -- никто, либо -- в углу иконы.
И весною пахать выходят одни законы.
Езжай в деревню, подруга. В поле, тем паче в роще
в землю смотреть и одеваться проще.
Там у тебя одной на сто верст помада,
но вынимать ее все равно не надо.
Знаешь, лучше стареть там, где верста маячит,
где красота ничего не значит
или значит не молодость, титьку, семя,
потому что природа вообще все время.
Это, как знать, даст побороть унылость.
И леса там тоже шумят, что уже случилось
все, и притом -- не раз. И сумма
случившегося есть источник шума.
Лучше стареть в деревне. Даже живя отдельной
жизнью, там различишь нательный
крестик в драной березке, в стебле пастушьей сумки,
в том, что порхает всего лишь сутки.
И я приеду к тебе. В этом "и я приеду"
усмотри не свою, но этих вещей победу,
ибо земле, как той простыне, понятен
язык не столько любви, сколько выбоин, впадин, вмятин.
Или пусть не приеду. Любая из этих рытвин,
либо воды в колодезе привкус бритвин,
прутья обочины, хаос кочек --
все-таки я: то, чего не хочешь.
Езжай в деревню, подруга. Знаешь, дурнея, лица
лишь подтверждают, что можно слиться
разными способами; их -- бездны,
и нам, дорогая, не все известны.
Знаешь, пейзаж -- то, чего не знаешь.
Помни об этом, когда там судьбе пеняешь.
Когда-нибудь, в серую краску уставясь взглядом,
ты узнаешь себя. И серую краску рядом.
1992
* Датировано по переводу в SF. -- С. В.
--------
Посвящается Джироламо Марчелло
Однажды я тоже зимою приплыл сюда
из Египта, считая, что буду встречен
на запруженной набережной женой в меховом манто
и в шляпке с вуалью. Однако встречать меня
пришла не она, а две старенькие болонки
с золотыми зубами. Хозяин-американец
объяснял мне потом, что если его ограбят,
болонки позволят ему свести
на первое время концы с концами.
Я поддакивал и смеялся.
Набережная выглядела бесконечной
и безлюдной. Зимний, потусторонний
свет превращал дворцы в фарфоровую посуду
и население -- в тех, кто к ней
не решается прикоснуться.
Ни о какой вуали, ни о каком манто
речи не было. Единственною прозрачной
вещью был воздух и розовая, кружевная
занавеска в гостинице "Мелеагр и Аталанта",
где уже тогда, одиннадцать лет назад,
я мог, казалось бы, догадаться,
что будущее, увы, уже
настало. Когда человек один,
он в будущем, ибо оно способно
обойтись, в свою очередь, без сверхзвуковых вещей,
обтекаемой формы, свергнутого тирана,
рухнувшей статуи. Когда человек несчастен,
он в будущем.
Теперь я не становлюсь
больше в гостиничном номере на четвереньки,
имитируя мебель и защищаясь от
собственных максим. Теперь умереть от горя,
боюсь, означало бы умереть
с опозданьем; а опаздывающих не любят
именно в будущем.
Набережная кишит
подростками, болтающими по-арабски.
Вуаль разрослась в паутину слухов,
перешедших впоследствии в сеть морщин,
и болонок давно поглотил их собачий Аушвиц.
Не видать и хозяина. Похоже, что уцелели
только я и вода: поскольку и у нее
нет прошлого.
1988
* Датировано по переводу в SF. -- С. В.
--------
Посвящается Чехову
Закат, покидая веранду, задерживается на самоваре.
Но чай остыл или выпит; в блюдце с вареньем -- муха.
И тяжелый шиньон очень к лицу Варваре
Андреевне, в профиль -- особенно. Крахмальная блузка глухо
застегнута у подбородка. В кресле, с погасшей трубкой,
Вяльцев шуршит газетой с речью Недоброво.
У Варвары Андреевны под шелестящей юбкой
ни-че-го.
Рояль чернеет в гостиной, прислушиваясь к овации
жестких листьев боярышника. Взятые наугад
аккорды студента Максимова будят в саду цикад,
и утки в прозрачном небе, в предчувствии авиации,
плывут в направленьи Германии. Лампа не зажжена,
и Дуня тайком в кабинете читает письмо от Никки.
Дурнушка, но как сложена! и так не похожа на
книги.
Поэтому Эрлих морщится, когда Карташев зовет
сразиться в картишки с ним, доктором и Пригожиным.
Легче прихлопнуть муху, чем отмахнуться от
мыслей о голой племяннице, спасающейся на кожаном
диване от комаров и от жары вообще.
Пригожин сдает, как ест, всем животом на столике.
Спросить, что ли, доктора о небольшом прыще?
Но стоит ли?
Душные летние сумерки, близорукое время дня,
пора, когда всякое целое теряет одну десятую.
"Вас в коломянковой паре можно принять за статую
в дальнем конце аллеи, Петр Ильич". "Меня?" --
смущается деланно Эрлих, протирая платком пенсне.
Но правда: близкое в сумерках сходится в чем-то с далью,
и Эрлих пытается вспомнить, сколько раз он имел Наталью
Федоровну во сне.
Но любит ли Вяльцева доктора? Деревья со всех сторон
липнут к распахнутым окнам усадьбы, как девки к парню.
У них и следует спрашивать, у ихних ворон и крон,
у вяза, проникшего в частности к Варваре Андреевне в спальню;
он единственный видит хозяйку в одних чулках.
Снаружи Дуня зовет купаться в вечернем озере.
Вскочить, опрокинув столик! Но трудно, когда в руках
все козыри.
И хор цикад нарастает по мере того, как число
звезд в саду увеличивается, и кажется ихним голосом.
Что -- если в самом деле? "Куда меня занесло?" --
думает Эрлих, возясь в дощатом сортире с поясом.
До станции -- тридцать верст; где-то петух поет.
Студент, расстегнув тужурку, упрекает министров в косности.
В провинции тоже никто никому не дает.
Как в космосе.
1993
* Датировано по переводу в SF. -- С. В.
--------
Послесловие к басне
"Еврейская птица ворона,
зачем тебе сыра кусок?
Чтоб каркать во время урона,
терзая продрогший лесок?"
"Нет! Чуждый ольхе или вербе,
чье главное свойство -- длина,
сыр с месяцем схож на ущербе.
Я в профиль его влюблена".
"Точней, ты скорее астроном,
ворона, чем жертва лисы.
Но профиль, присущий воронам,
пожалуй не меньшей красы".
"Я просто мечтала о браке,
пока не столкнулась с лисой,
пытаясь помножить во мраке
свой профиль на сыр со слезой".
<1993>
--------
Приглашение к путешествию
Сначала разбей стекло с помощью кирпича.
Из кухни пройдешь в столовую (помни: там две ступеньки).
Смахни с рояля Бетховена и Петра Ильича,
отвинти третью ножку и обнаружишь деньги.
Не сворачивай в спальню, не потроши комод,
не то начнешь онанировать. В спальне и в гардеробе
пахнет духами; но, кроме тряпок от
Диора, нет ничего, что бы толкнуть в Европе.
Спустя два часа, когда объявляют рейс,
не дергайся; потянись и подави зевоту.
В любой толпе пассажиров, как правило, есть еврей
с пейсами и с детьми: примкни к его хороводу.
Наутро, когда Зизи распахивает жалюзи,
сообщая, что Лувр закрыт, вцепись в ее мокрый волос,
ткни глупой мордой в подушку и, прорычав "Грызи",
сделай с ней то, от чего у певицы садится голос.
<1993>
--------
Пристань Фегердала
Деревья ночью шумят на берегу пролива.
Видимо, дождь; ибо навряд ли ива,
не говоря -- сосна, в состояньи узнать, в потемках,
в мелкой дроби листа, в блеске иглы, в подтеках
ту же самую воду, данную вертикально.
Осознать это может только спальня
с ее опытом всхлипывания; либо -- голые мачты шведских
яхт, безмятежно спящих в одних подвязках, в одних подвесках
сном вертикали, привыкшей к горизонтали,
комкая мокрые простыни пристани в Фегердале.
<1993>
--------
Провинциальное
По колено в репейнике и в лопухах,
по галош в двухполоске, бегущей попасть под поезд,
разъезд минующий впопыхах;
в сонной жене, как инвалид, по пояс.
И куда ни посмотришь, всюду сады, зады.
И не избы стоят, а когда-то бревна
порешили лечь вместе, раз от одной беды
все равно не уйдешь, да и на семь ровно
ничего не делится, окромя
дней недели, месяца, года, века.
Чем стоять стоймя, лучше лечь плашмя
и впускать в себя вечером человека.
<1993>
--------
Семенов
Владимиру Уфлянду
Не было ни Иванова, ни Сидорова, ни Петрова.
Был только зеленый луг и на нем корова.
Вдали по рельсам бежала цепочка стальных вагонов.
И в одном из них ехал в отпуск на юг Семенов.
Время шло все равно. Время, наверно, шло бы,
не будь ни коровы, ни луга: ни зелени, ни утробы.
И если бы Иванов, Петров и Сидоров были,
и Семенов бы ехал мимо в автомобиле.
Задумаешься над этим и, встретившись взглядом с лугом,
вздрогнешь и отвернешься -- скорее всего с испугом:
ежели неподвижность действительно мать движенья,
то отчего у них разные выраженья?
И не только лица, но -- что важнее -- тела?
Сходство у них только в том, что им нет предела,
пока существует Семенов: покуда он, дальний отпрыск
времени, существует настолько, что едет в отпуск;
покуда поезд мычит, вагон зеленеет, зелень коровой бредит;
покуда время идет, а Семенов едет.
<1993>
--------
* * *
Снаружи темнеет, верней -- синеет, точней -- чернеет.
Деревья в окне отменяет, диван комнеет.
Я выдохся за день, лампу включать не стану
и с мебелью в комнате вместе в потемки кану.
Пора признать за собой поверхность и, с ней, наклонность
к поверхности, оставить претензии на одушевленность;
хрустнуть суставами, вспомнить кору, коренья и,
смахнув с себя пыль, представить процесс горенья.
Вор, скрипя половицей, шаря вокруг как Шива,
охнет, наткнувшись на нечто твердое, от ушиба.
Но как защита от кражи, тем более -- разговора,
это лучше щеколды и крика "держите вора".
Темнеет, точней -- чернеет, вернее -- деревен