руке, собирая оркестр - и вновь звучал последний стих песни, и повторялись те же модуляции, те же жесты; а в глубине галереи первого яруса во тьме на цыпочках стояла Мария - мерцающая тень на поверхности зеркала. - Это все. Благодарю вас, - и старый Салливан вынимал носовой платок, - смахивал пот со лба, протирал пенсне, а Папа уже пересекал сцену, чтобы поговорить с Мамой, которая вернулась от парикмахера, портного или массажистки. Мама никогда не репетировала по утрам, и на ней была либо новая меховая пелерина, либо новая шляпка с перьями. С ее появлением в театре воцарилась совершенно иная атмосфера: появлялась напряженность, дающая новый импульс к работе, но сковывающая чувства. Где бы Мама ни выступала, она всегда приносила ее с собой. Салливан надел пенсне и выпрямился за пультом; Найэл, который стоял, склонившись над пюпитром первой скрипки и зачарованный неразборчивыми, ничего не говорящими ему значками, старался прочесть партитуру, каким-то внутренним чутьем мгновенно догадался о появлении Мамы и поднял глаза, сразу почувствовав себя виноватым - он знал, что Маме не нравится, когда он сидит в оркестре. Он услышал, как она говорит Папе о невыносимом сквозняке на сцене, о необходимости что-нибудь сделать до начала ее репетиции, уловил тонкий аромат ее духов, и вдруг ему до странной, озадачившей его самого боли в сердце захотелось стать театральным котом, который только что пробрался на сцену, и, мурлыча, выгнув спину дугой, стоял около Мамы и своей лоснящейся головкой терся о ее ногу. - Привет, Мине... Мине, - Мама наклонилась, подняла изогнувшего хвост кота, и тот уткнулся головкой в широкий темный воротник ее меховой пелерины. Мама гладила его, что-то шептала ему. Кот и меховая пелерина слились в одно целое, и тут Найэл, подчиняясь внезапному порыву, наклонился над пианино, которое стояло в оркестровой яме, и обеими руками ударил по клавишам; инструмент взорвался яростным, диссонирующим громом. - Найэл? - Она подошла к рампе и посмотрела вниз, голос ее утратил недавнюю мягкость, теперь он звучал жестко и холодно. - Как ты смеешь? Немедленно иди на сцену. - И старый Салливан с виноватым видом поднял Найэла над головой первой скрипки и поставил на сцену перед Мамой. Она ему ничего не сделала. Он так надеялся, что его хотя бы ударят, но напрасно. Она отвернулась, не обращая на него внимания, и разговаривала с Папой, обсуждая какую-то деталь дневной репетиции. Рядом с Найэлом стояла Труда и отряхивала его костюм, измявшийся и запылившийся пока он стоял на коленях перед стулом первой скрипки, а в это время на сцену пританцовывая вышли Мария и Селия со следами грязных пальцев на лице и с паутиной в волосах. Глава 3 Когда Чарльз вышел из комнаты, Найэл перестал играть. - У меня сейчас то же странное чувство, - сказал он, - какое я нередко испытывал в детстве, но не переживал уже много лет. Будто все это уже было. - У меня оно часто бывает, - сказала Мария. - Оно приходит неожиданно, словно призрак коснется твоей руки и тут же уйдет, оставляя тебя совершенно больной. - Думаю, это можно объяснить, - сказала Селия. - Подсознание работает быстрее сознания, или наоборот, во всяком случае что-нибудь в этом роде. Что не так уж и важно. Она вынула из корзинки следующий дырявый носок и взглянула на него. - Когда Чарльз назвал нас паразитами, он думал обо мне, - сказала она. - Думал о том, что я каждые выходные приезжаю сюда и не даю ему побыть с Марией наедине. Когда он входит в классную комнату, то видит, что я играю с детьми, нарушая заведенный Полли распорядок дня, вожу их на прогулки в отведенное для сна время, рассказываю сказки, когда они должны заниматься. В прошлую субботу он застал меня на кухне, где я показывала миссис Бэнкс, как приготовить суфле, а вчера утром я была в аллее и садовыми ножницами обрезала засохшие ветки куманики. Он не может отделаться от меня, не может освободиться. Со мной так всю жизнь - я слишком привязываюсь к людям, слишком привыкаю. Она продела нитку в иголку и начала штопать носок. Он был заношен, истерт, впитал в себя запах своего маленького владельца, и Селия подумала, сколько раз занималась она этим, но всегда для детей Марии, а не для своего собственного ребенка и что до сих пор это не имело существенного значения, но сегодня привычный уклад изменился. Она уже никогда не сможет как прежде с легким сердцем приезжать в Фартингз - ведь Чарльз назвал ее паразитом. - Это была не ты, а я, - сказала Мария. - Чарльз привязан к тебе. Он любит, когда ты здесь бываешь. Я всегда говорила вам, что он ошибся выбором. Она снова легла на диван, но на сей раз боком, чтобы видеть огонь и горячие хлопья белого пепла от тлеющих поленьев, которые, сворачиваясь, падали сквозь решетку на кучу остывшей золы. - Ему нельзя было жениться на мне, - сказала она. - Ему следовало жениться на той, которая любит то, что любит он: деревню, зиму, верховую езду, несколько семейных пар к обеду и затем бридж. Что хорошего для него в этой сумбурной жизни, я работаю в Лондоне, приезжаю только на два выходных. Я делала вид, будто мы счастливы, но это уже давно не так. Найэл закрыл крышку рояля и встал. - Чепуха, - резко сказал он. - Ты обожаешь его и отлично знаешь это. И он обожает тебя. Если бы это было не так, вы бы давно расстались. Мария покачала головой. - Он даже не знает меня по-настоящему, - сказала она. - Он любит представление, которое когда-то составил обо мне, и старается никогда с ним не расставаться, как с памятью об умершем. Я поступаю так же по отношению к нему. Когда он влюбился в меня, я играла в возобновлении "Мэри Роз"*. Не помню, сколько она продержалась в репертуаре - два или три месяца - но я все время видела в нем Саймона. Он был для меня Саймоном; и когда мы обручились, я продолжала быть Мэри Роз. Я смотрела на него глазами, испытывала к нему ее чувства, а он думал, что это подлинная я, вот почему он любил меня и почему мы поженились. Но все это было только иллюзией. Даже сейчас, подумала она, глядя в огонь, я продолжаю играть. Я смотрю на себя, я вижу женщину по имени Мария, она лежит на диване и теряет любовь мужа, мне жаль одинокую бедняжку, я готова рыдать над ней; но я, настоящая я, исподтишка строю гримасы. - Здесь только один паразит, - сказал Найэл. - Не обольщайтесь, он выпустил пар не на вас, ни на ту, ни на другую. Он подошел к окну. - Чарльз человек действия, - сказал он, - человек, у которого есть цель. Он пользуется авторитетом, у него трое детей, он воевал. Я уважаю его больше, чем кого бы то ни было. Временами мне хотелось бы походить на него, быть человеком его склада. Видит Бог, я завидовал ему... во многом завидовал. Только что он назвал меня шутом гороховым, и был прав. Но я куда больший паразит, чем шут гороховый. Всю свою жизнь я от чего-то убегаю, убегаю от гнева, от опасности, но прежде всего от одиночества. Вот почему я и пишу песни, это своего рода попытка обмануть мир. Глядя через комнату на Марию, он отшвырнул сигарету. - Мы становимся слишком впечатлительными, это нездорово, - встревожилась Селия. - К чему этот самоанализ. И нелепо говорить, что ты боишься быть один. Ты любишь оставаться один. Эти глухие места, куда ты все время скрываешься. Эта лодка, которая всегда течет... Она услышала, что ее голос становится капризным, как у маленькой Селии, которая просила: "Не оставляйте меня. Подождите меня, Найэл, Мария, подождите меня..." - Желание побыть одному и одиночество - разные вещи, - сказал Найэл. - Ты, конечно, поняла это за последние годы. По звукам, долетевшим из столовой, мы поняли, что стол накрывают к чаю. Миссис Бэнкс была одна. Она тяжело ступала по полу и довольно неуклюже звенела и стучала чашками. Селия подумала, не пойти ли ей помочь, и уже было встала с места, но снова села, услышав, как Полли говорит веселым голосом: "Позвольте мне пособить вам, миссис Бэнкс. Нет, дети не станут лезть пальцами в торт". Селия впервые страшилась общего чая. Дети наперебой рассказывают о прогулке, с которой они недавно вернулись, мисс Поллард - Полли - улыбается из-за чайника, ее пышущее здоровьем, привлекательное лицо напудрено по случаю этого события - воскресный чай - пудра слишком бледная для ее кожи, и ее беседа (Ну, дети, расскажите тете Селии, что вы видели из окна, такую огромную птицу, мы все гадали, кто же это - не пей слишком быстро, дорогая, - еще чаю, дядя Найэл?), она всегда немного нервозна в присутствии Найэла, слегка краснеет и теряется; а сегодня с Найэлом будет особенно сложно, да и Мария больше обычного утомлена и молчалива, а Чарльз, если он придет, угрюмо молчит за чашкой, которую Мария как-то подарила ему на Рождество. Нет, сегодня, как никогда, общего чая надо избежать. Мария, наверное, тоже об этом подумала. - Скажи Полли, что мы не выйдем к чаю, - сказала Мария. - Возьми поднос, и мы попьем здесь. - Я не выдержу шума. - А как Чарльз? - спросила Селия. - Чай ему не понадобится, - я слышала, как хлопнула садовая дверь. Он пошел пройтись. Снова начался дождь, мелкий, монотонный, он слегка постукивал по "тюремным" окнам. - Я всегда их ненавидела, - сказала Мария. - Они не пропускают света. Маленькие, уродливые квадраты. - Лютиенс*, - сказал Найэл. - Он всегда делал такие. - Они годятся для таких домов, - сказала Селия. - В "Кантри Лайф"* их видишь десятками, особенно в Хэмпшире*. Достопочтенная миссис Роналд Харрингуэй, что-то вроде этого. - Две односпальные кровати, - сказала Мария, - их сдвигают вместе, чтобы они выглядели как двуспальная. И скрытый электрический свет, который проникает из-за стены почти под потолком. - Розовые полотенца для гостей, - сказал Найэл, - исключительно чистые, но запасные комнаты всегда холодные и выходят на север. У миссис Харрингуэй вот уже много лет служит очень расторопная горничная. - Которая слишком рано положит грелку в постель, и когда вы ляжете, она будет едва теплой, - сказала Мария. - Мисс Комптон Коллир раз в год приезжает фотографировать цветочный бордюр, - сказала Селия. - Множество люпинов, очень крепких. - И , которые, высунув языки, задыхаются на лужайке, пока миссис Роналд Харрингуэй срезает розы, - сказал Найэл. Повернулась ручка, и Полли просунула голову в дверь. - Все в темноте? - жизнерадостно спросила она. - Это не очень весело, не правда ли? Она повернула главный выключатель у двери, и комнату залил яркий свет. Никто не произнес ни слова. Лицо Полли раскраснелось и посвежело после бодрой прогулки с детьми под дождем. По сравнению с ней мы трое казались изможденными. - Чай готов, - сказала она. - Я сейчас немного помогла миссис Бэнкс. У детей, да благословит их Господь, такой аппетит после прогулки. Мамочка выглядит усталой. Полли бросила на Марию критический взгляд: ее поведение представляло собой странную смесь заботы и неодобрения. Дети молча стояли рядом с ней. - Мамочке надо было пойти с нами на прогулку, ведь правда? Тогда бы ее лондонский вид как рукой сняло. Но ничего. Мамочка скушает большой кусок вкусного торта. Пойдемте, дети. Она кивнула, улыбнулась и вернулась в столовую. - Не хочу никакого торта, - прошептала Мария. - Если он такой же, как в прошлый раз, меня стошнит. Я его терпеть не могу. - Можно мне съесть твой кусок? Я никому не скажу, - попросил мальчик. - Да, - ответила Мария. Дети выбежали из комнаты. Найэл вместе с Селией пошел в столовую, и они принесли чайный поднос с напитками, после чего закрыли дверь в гостиную, отгородившись от застольного шума, такого привычного и по-домашнему уютного. Найэл выключил свет, и нас снова окутала успокоительная темнота. Мы остались одни, никто не нарушал окружавшей нас тишины и покоя. - У нас было иначе, - сказал Найэл. - Все ярко, чисто, выхолощено и банально. Пластмассовые игрушки. Вещи, которые приходят и уходят. - Возможно, и так, - сказала Мария, - а, может быть, мы просто не помним. - Я отлично помню, - сказал Найэл, - я все помню. В том-то и беда. Я помню слишком многое. Мария налила в чай ложку коньяка, себе и Найэлу. - Я не выношу классную комнату, - сказала она. - Поэтому никогда туда не захожу. Такая же тюрьма, как окна в этой гостиной. - Напрасно ты так говоришь, - сказала Селия. - Это лучшая комната в доме. Выходит на юг. Очень солнечная. - Я не это имею в виду, - сказала Мария. - Она слишком самоуверена, довольна собой. Так и слышишь, как она говорит: "Разве я не прекрасная комната, дети? Входите же, играйте, веселитесь". И бедные малыши с огромными кусками пластилина в руках усаживаются на сверкающий голубой линолеум. Труда никогда не давала им пластилин. - Он был нам просто не нужен, - сказала Селия. - Мы постоянно наряжались. - Если бы дети захотели, они могли бы наряжаться в мои платья, - сказала Мария. - У тебя нет шляп, - сказал Найэл, - а без шляп наряжаться неинтересно. Десятки шляп свалены на шкафу, но чтобы их достать, надо забраться на стул. - Он налил себе в чай еще ложку коньяка. - У Мамы была малиновая бархатная накидка, - сказала Селия. - Я как сейчас ее вижу. Она стягивалась на шнур в бедрах, думаю, ты назвала бы ее оберткой, и заканчивалась широкой меховой оторочкой. Когда я ее надевала, она волочилась по полу. - Ты воображала себя феей Морганой*, - сказала Мария. - С твоей стороны было очень глупо надевать малиновую накидку, изображая фею Моргану. Я тебе говорила, что это неправильно. Но ты заупрямилась и ничего не хотела слушать. Потом пустилась в слезы. Я даже слегка тебя стукнула. - Ты стукнула ее вовсе не за это, - сказал Найэл. - Тебе самой хотелось взять красную накидку и изображать Дженевру*. Разве ты не помнишь, что на полу рядом с нами лежала книга с иллюстрациями Дюлака*? На Дженевре был длинный красный плащ, и на него спадали золотые косы. А я надел свою серую куртку задом наперед, чтобы быть Ланселотом*, да еще натянул на руки папины серые носки - это была кольчуга. - Кровать была очень большая, - сказала Мария. - Просто огромная. Самая большая кровать, какую я видела. - О чем вы говорите? - спросила Селия. - О маминой кровати, - ответила Мария, - в комнате, где мы наряжались. Это было в меблированных комнатах в Париже. Там еще висели картины с изображениями китайцев. Я всегда искала такую же большую кровать, но так и не нашла. Как странно. - Интересно, почему ты вдруг о ней вспомнила? - спросила Селия. - Не знаю, - ответила Мария. - Этоне боковая дверь сейчас хлопнула? Может быть, Чарльз вернулся. Мы прислушались. И ничего не услышали. - Да, это была большая кровать, - сказала Селия. - Один раз я в ней спала, когда прищемила палец в лифте. Я спала посередине, между Папой и Мамой. - Правда? - с любопытством спросила Мария. - Как это на тебя похоже. Тебе не было неловко? - Нет. А почему мне должно было быть неловко? Было тепло и приятно. Ты забываешь, что для меня это было очень просто. Ведь я принадлежала им обоим. Найэл со стуком поставил чашку на поднос. - И надо же сказать такую чушь. - Он встал и закурил еще одну сигарету. - Но так оно и есть, - сказала удивленная Селия. - Как ты глуп. Мария медленно пила чай. Она держала чашку обеими руками. - Интересно, одинаково ли мы их себе представляем, - задумчиво проговорила она. - Я имею в виду Папу и Маму. Прошлое, и как мы были детьми, как росли, все, что делали? - Нет, - сказал Найэл, - каждый из нас видит их по-своему. - И если мы объединим наши представления, получится цельная картина, - сказала Селия. - Но только искаженная. Как, например, сегодняшний день. Когда он пройдет, мы будем видеть его по-разному. Комната погрузилась во мрак, и наступающая ночь казалась жемчужно-серой по сравнению с окружающей нас темнотой. Еще были видны мрачные очертания деревьев, трепещущих под ленивым дождем. Изогнутая ветка ползучего жасмина, вьющегося по стене дома, царапала освинцованные стекла французского окна. Довольно долго никто из нас не проронил ни слова. - Интересно, - сказала Селия, - что же на самом деле Чарльз имел в виду, назвав нас паразитами. В комнате с незадернутыми портьерами вдруг повеяло холодом. Огонь почти угас. Дети и Полли за столом ярко освещенной столовой по ту сторону холла принадлежали другому миру. - Отчасти, - сказала Мария, - это выглядело так, будто он нам завидует. - То была не зависть, - сказала Селия, - а жалость. Найэл открыл окно и посмотрел в дальний конец лужайки. Там, в углу, возле детских качелей, стояла плакучая ива, летом она превращалась в самой природе созданную беседку, прохладную, увитую листьями, которые, переплетаясь между собой, приглушали ослепительное сияние солнечных лучей. Но сейчас окутанная унылой декабрьской тьмой, она стояла побелевшая, хрупкая; ее ветви были тонки, как кости скелета. Пока Найэл смотрел на раскинувшуюся за окном картину, порыв ветра с моросящим дождем колыхнул ветви плакучей ивы, они закачались, согнулись и разметались по земле. И там, куда был устремлен взгляд Найэла, отчетливо вырисовываясь на фоне вечной зелени, стояло уже не одинокое дерево, но видение женщины, застывшее на фоне театрального задника... еще мгновение, и оно в плавном танце заскользило к нему через погруженную в полумрак сцену. Глава 4 В последний вечер сезона Папа и Мама устраивали на сцене банкет. По этому поводу нас одевали особенно нарядно. Марию и Селию в шифоновые платья со шнурами, продетыми в прорези на талии, Найэла в матросский костюм, блуза от которого всегда была слишком велика и сидела на нем мешковато. - Да будешь ты, наконец, стоять спокойно, - детка? - ворчала Труда. - Как же мне собрать тебя вовремя, если ты ни в какую не хочешь стоять спокойно? - И она тянула и вытягивала клочья волос Марии, потом взбивала их жестким частым гребнем, до тех пор пока они не окружали голову Марии как золотое гало. - Те, кто тебя не знают, подумают, что ты ангел, - бормотала она, - но мне виднее, я могла бы им кое-что рассказать. А ну, не ерзай. Ты хочешь куда-то пойти? Мария смотрелась в зеркало платяного шкафа. Дверца была полуоткрыта и слегка ходила, отражение Марии ходило вместе с ней. Ее щеки горели, глаза сияли, волна возбуждения, нараставшая весь день, подкатывала к горлу, и ей казалось, что она задыхается. Она быстро росла, и одежда, которая еще несколько месяцев назад была ей впору, жала в плечах и стала коротка. - Я это не надену, - сказала она. - Это для детей. - Ты наденешь то, что велит Мама, или пойдешь в кровать, - сказала Труда. - Ну, а теперь, где мой мальчик? Мой мальчик в нижней сорочке и штанах, весь дрожа, стоял перед умывальником. Труда схватила его и, намылив кусок фланели, принялась тереть ему шею и уши. - И откуда только берется грязь, ума не приложу, - сказала она. - Что с тобой, тебе холодно? Найэл покачал головой, но продолжал дрожать, и зубы у него стучали. - Это волнение, вот что это такое, - сказала Труда. - Большинство детей твоего возраста давно спят. Что за глупость постоянно таскать вас в театр. Но недалек тот день, когда они об этом пожалеют. Селия, поторопись; если ты собираешься сидеть там и дальше, то просидишь всю ночь. Неужели ты еще не кончила? Иду, мадам, иду... - и, в раздражении щелкнув языком и бросив фланелевую тряпку в таз, оставила Найэла стоять с намыленной шеей, по которой стекали тонкие струйки воды. - Мы уезжаем, Труда, - сказала Мама. - Если вы привезете детей после антракта, времени хватит. Натягивая длинные черные перчатки, она, холодная и бесстрастная, на мгновение задержалась в дверях. Ее темные блестящие волосы были, как всегда, разделены на прямой пробор и собраны в узел, спускающийся на шею. По случаю банкета на ней было жемчужное колье и жемчужные серьги. - Какое красивое платье, - сказала Мария. - Оно новое, правда? И, забыв о своем недовольстве, подбежала потрогать его; Мама улыбнулась и распахнула плащ, чтобы показать складки. - Да, новое, - сказала она и повернулась. Складки платья взвихрились под черным бархатным плащом, и на нас повеяло ароматом духов. - Дай мне тебя поцеловать, - попросила Мария. - Дай мне тебя поцеловать и представить, что ты королева. Мама наклонилась, но лишь на секунду, так что Марии досталось всего-навсего складка бархата. - Что с Найэлом? - спросила Мама. - Почему он такой бледный? - По-моему, его тошнит, - сказала Мария. - С ним всегда так перед банкетом. - Если он нездоров, ему не надо ехать в театр, - сказала Мама и взглянула на Найэла, затем, услышав, что Папа зовет ее из коридора, запахнула плащ, повернулась и вышла из комнаты, оставив нам свой ласкающий аромат. Мы слышали звуки их отбытия - громкие голоса и шепот взрослых, так не похожие на нашу болтовню и смех. Мама что-то объясняла Папе, Папа говорил с шофером, Андре бежал через холл с папиным пальто, которое Папа забыл у себя; они садились в машину, и нам было слышно, как завелся мотор и хлопнула дверца. - Они уехали, - сказала Мария, и ее возбуждение ни с того ни с сего угасло. Она вдруг почувствовала себя одинокой, ей стало грустно, поэтому она подошла к тазу, перед которым по-прежнему стоял дрожащий Найэл, и стала дергать его за волосы. - Ну-ну, вы двое, не смейте, - рассердилась Труда. Она вернулась в комнату и, склонившись над Найэлом, внимательно осмотрела его уши. Найэл согнулся пополам; у него был довольно жалкий вид, он этого не выносил и поэтому был рад, что Папа, такой величественный в вечернем костюме, с гвоздикой в петлице, не пришел проститься вместе с Мамой. - А теперь все трое успокойтесь и ведите себя смирно, пока я одеваюсь, - сказала Труда и пошла к стоявшему в коридоре шкафу, где она держала свою одежду, и достала черное, пахшее затхлостью платье, единственное, в которое она переодевалась. В комнатах все говорило о том, что наше пребывание здесь подошло к концу. Завтра мы уезжаем, и они уже не будут нашими. Здесь поселятся другие люди, или они будут пустовать, возможно, в течение нескольких недель. Андре укладывал Папины костюмы в большой дорожный сундук. Комод и платяной шкаф стояли раскрытыми, на полу выстроились ряды туфель и ботинок. Андре разговаривал по-французски с маленькой черноволосой горничной, нанятой вместе с комнатами, которая заворачивала Мамины вещи в листы оберточной бумаги. Бумага была разбросана по всей комнате. Он смеялся, слова лились все быстрее, а маленькая горничная улыбалась и держала себя с притворной скромностью. - Это его забота, - сказала Труда. - Никак не может оставить девушек в покое. - Для Андре она всегда держала нож за пазухой. Вскоре они ушли на кухню ужинать, и Труда присоединилась к ним. Сквозь полуоткрытую дверь из кухни доносился притяный запах сыра и чеснока. Селия вошла в гостиную, села и огляделась. Книги, фотографии и прочие вещи были упакованы. В комнате осталась лишь мебель, принадлежавшая владельцам комнат. Жесткий диван, золоченые стулья, полированный стол. На стене висела картина, изображающая женщину на качелях, ее юбки развевались, туфелька с одной ноги взлетела в воздух, а молодой человек, стоящий у нее за спиной, раскачивал качели*. Как-то странно было думать об этой молодой женщине, сидящей на качелях, которые раскачивает молодой человек, изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, с тех самых пор, когда была написана картина, и о том, что теперь на них некому будет смотреть и им придется качаться одним в пустой комнате. - Мы уезжаем, - громко сказала Селия. - Как вам это понравится? - Не думаю, что мы снова приедем сюда. А молодая женщина продолжала улыбаться своей тонкой улыбкой, подбрасывая туфельку в воздух. Вернувшись в спальню, Мария лихорадочно переодевалась. Она сняла выходное платье и наряжалась в бархатный костюм, который надевала во время новогоднего костюмированного бала. Это был костюм пажа, взятый напрокат за весьма значительную плату; Труда уже приготовила его к отправке обратно в магазин, упаковав в специальную коробку и прикрепив к ней этикетку. Он состоял из полосатого колета, коротких штанов колоколом, длинных шелковых чулок и, самое замечательное, наброшенного на плечи плаща. Талию перехватывал ремень, за который был заткнут кинжал в расписных ножнах. Костюм был как нельзя более впору, и пока Мария рассматривала себя в зеркало, радостное возбуждение постепенно возвращалось к ней. Она была счастлива, ей все было ни по чем: из зеркала на нее смотрела не Мария, унылая маленькая девочка в дурацком черном выходном платье, а веселый паж и звали его Эдоар. Она ходила взад и вперед по комнате, разговаривала сама с собой и рассекала воздух кинжалом. В ванной Найэл старался вызвать рвоту. Он набирал воздух в легкие, задерживал дыхание, плевал, но ничего не получалось, а боль внизу живота не проходила. Он горестно размышлял над тем, почему его всегда тошнит перед важными событиями. Утро его дня рождения, Рождество, премьера, последний вечер сезона, поездка на море - все портила проклятая тошнота. В обычные дни, когда это было бы не так важно, его никогда не тошнило. Он распрямился, вздохнул и, выйдя из ванной, остановился в коридоре, размышляя, что же делать. Он слышал, как в кухне Труда разговаривала с Андре. Он повернулся и пошел в Мамину спальню. Андре выключил свет, и в спальне горела лишь одна лампа у зеркала на туалетном столике. Найэл вошел и остановился перед столиком. На нем стояли бутылочки с духами и лосьонами, которые горничная еще не успела упаковать, и черепаховый поднос, засыпанный пудрой. На табурете лежала Мамина шаль. Найэл поднял ее, понюхал и набросил на плечи. Он сел на табурет и стал перебирать разные мелочи, лежавшие на подносе. Вдруг он заметил, что Мама забыла серьгу. Круглая белая жемчужина лежала на островке просыпанной пудры. Он был уверен, что она была на Маме, когда та вошла в их спальню попрощаться. Наверное, серьга упала, когда Папа позвал ее, а она этого не заметила, и Андре или горничная увидели ее на полу и положили на туалетный столик. Найэл решил взять серьгу и отдать ее Маме, конечно же, она будет довольна и скажет: "Как это мило с твоей стороны" и улыбнется. Он взял жемчужину в руку и тут же ощутил непреодолимое желание положить ее в рот. Так он и сделал. Провел по ней языком. Она была холодной и гладкой. Какой мирный покой царил в тихой спальне. Его больше не тошнило. И вдруг из коридора послышался голос Труды: "Найэл... Найэл... Да где же этот мальчик?" Он вздрогнул, вскочил, и в ту же секунду его зубы прикусили жемчужину; она страшно хрустнула. Охваченный паникой, он выплюнул кусочки в руку, несколько мгновений смотрел на них испуганными глазами, затем бросил под подзор кровати. Когда Труда вошла в комнату и зажгла свет, он сидел скорчившись под кроватью. - Найэл? - позвала Труда. - Найэл? Он не отозвался. Труда вышла и стала звать остальных. Найэл выполз из-под кровати, на цыпочках добрался по коридору до ванной и, войдя в нее, запер за собой дверь. По дороге в театр Труда была в плохом настроении. - Слишком за многим приходится смотреть, вот что я вам скажу, - говорила она. - У меня не сотня глаз. И складывать вещи, и вас одевать, и вдобавок ко всему эта выходка - помяните мое слово, эта девица и не думала класть серьгу на туалетный столик. Зная, что ваша Мама и все мы завтра уезжаем, она ее где-нибудь спрятала, чтобы потом продать - Мария, опусти немного окно, в машине душно. Уж слишком спокойно ты сидишь, да еще закуталась в выходной плащ. Только не говори, что тебя тоже тошнит. Найэл, с тобой сейчас все в порядке? Труда продолжала разговаривать то ли с нами, то ли сама с собой. Щеки Марии раскраснелись, руки покрыла легкая испарина, и она не без злорадства думала о том, когда же Труда обнаружит, что под ее выходным плащом надето вовсе не платье, а костюм пажа. Ей было все равно, переодеваться уже поздно; пусть даже ее накажут, это не имеет значения. Она слегка подпрыгнула на сиденье, и губы ее упрямо сжались. Найэл искал утешения в прикосновении к руке Труды под пледом, лежавшим у них на коленях. - Все в порядке, мой мальчик? - спросила она. - Да, спасибо, - ответил Найэл. Под кроватью они никогда не найдут расколотую жемчужину, а если и найдут, то подумают, что на нее наступила горничная. Завтра мы уедем, и все забудется. До театра еще несколько минут езды по широкому, заполненному гудящими такси и залитому огнями бульвару, по обеим сторонам которог текут бесконечные потоки теснящих друг друга, весело болтающих пешеходов. А потом фойе, где во время антракта народу еще больше, шум и суета; люди взволнованно переговариваются, приветствуют знакомых. Затем Труда, что-то сказав шепотом ouvreuse*, вталкивает нас в ложу, и мы стоим, глазея по сторонам. И вот из фойе доносится звонок, публика спешит занять места, шум и гомон постепенно затихают и превращаются в легкое жужжание, когда в оркестре появляется Салливан и застывает с поднятой палочкой в руке. * Билетерша (фр.). Занавес словно по волшебству расступился, и мы смотрели на уходящий вглубь сцены густой лес; посреди леса была поляна, а в центре поляны пруд. Хотя мы много раз трогали эти деревья руками и знали, что они нарисованы, гляделись в пруд и знали, что это ткань, которая даже не блестит, Селия опять поддалась на обман. Она словно эхо повторила слабое "Ах", которое вырвалось у зрителей, когда они увидели, как у кромки пруда медленно поднимается фигура женщины со светлыми волосами и сложенными на груди руками, и хотя рассудок говорил ей, что это Мама - просто Мама делает это понарошку, а ее настоящие вещи лежат в уборной за сценой - ее, и не в первый раз - охватил страх: а что, если она ошибается и нет ни уборной за сценой, ни Маминых вещей, ни Папы, который ждет, когда придет его черед выходить на сцену и петь; а есть только эта фигура, эта женщина - и Мама, и не Мама. Чтобы избавиться от своих страхов, она посмотрела на сидевшую рядом Марию. Мария слегка раскачивалась и повторяла вслед за Мамой ее движения; ее голова склонилась к плечу, руки разведены, а Труда толкает ее в спину и говорит: "Шшш... сиди спокойно". Мария вздрогнула, она и не знала, что копирует Маму. Она думала о линиях, мелом начерченных на сцене, на голых досках, до того как на них постелили ткань. Когда Мама репетировала, она всегда просила начертить мелом квадраты по всей сцене, и отрабатывала свои па от квадрата к квадрату снова и снова. Мария много раз наблюдала за этим. Сейчас она двигалась по второму квадрату... мгновение - и она заскользит по третьему, четвертому, пятому, потом поворот, взгляд назад и сопровождающее взгляд движение рук. Мария знала все па. Как ей хотелось быть тенью, что движется по сцене рядом с Мамой. Однажды был лист, гонимый ветром, думал Найэл. Первый осенний лист, упавший с дерева. Его поймали, бросили на землю, и его сдуло вместе с пылью; и никто его больше не увидит, он пропал, затерялся. Была морская зыбь, она ушла с отливом и никогда не вернется. Была водяная лилия в пруду, зеленая, с закрытыми лепестками, затем она распустилась, белая, похожая на воск; и этой водяной лилией были раскрывающиеся Мамины руки и музыка, нарастающая, замирающая и теряющаяся в отдаленном лесном эхо. Если бы это никогда не кончилось; если бы музыка не утихала и не сливалась с тишиной, но продолжалась бы вечно... падающий лист... зыбь на воде... Она снова возле пруда, и вот она погружается в него. Деревья плотным кольцом обступают ее... и темнота - все кончено. Струящийся складками занавес закрывается, нарушая воцарившуюся тишину, и вдруг весь мир и покой взрывает бессмысленная буря аплодисментов. Руки мелькают, как нелепые развевающиеся веера, все хлопают вместе, головы кивают, губы улыбаются. Труда, Селия и Мария, раскрасневшиеся, счастливые, хлопают вместе со всеми. - Ну, похлопай же Маме, - сказала Труда. Но он покачал головой и, нахмурясь, уставился на свои черные ботинки под белыми матросскими брюками. Старик с бородкой клинышком нагнулся из соседней ложи и спросил, смеясь: - Quest - ce quil a, le petit?* * Что случилось с этим малышом? (фр.). На сей раз Труда не смогла прийти на помощь и рассмеялась, посмотрев на старика. - Да он просто слишком застенчив, - сказала она. В ложе было жарко и душно, от жажды и волнения у нас пересохло в горле. Мы хотели купить sucettes* и пососать их, но Труда не позволила. * Леденцы (фр.). - Вы не знаете, из чего они их делают, - сказала она. Мария так и не снимала плащ, притворяясь, будто ей холодно, и когда Труда поворачивалась к ней спиной, нарочно показывала язык толстой, увешанной драгоценностями женщине, которая разглядывала ее в лорнет. - Qui, les petit Delayneys*, - сказала женщина своему спутнику, который повернулся, чтобы посмотреть на нас, и мы уставились прямо поверх их голов, делая вид, будто ничего не слышали. * Да, маленькие Делейни (фр.). Странно, думал Найэл, что ему никогда и в голову не приходит не хлопать Папе; когда Папа выходил на сцену петь, он испытывал совершенно другие чувства. Папа казался таким высоким и уверенным, даже могучим, он напоминал Найэлу львов, которых они видели в Gardin d'Acclimdtation*. * Зоологический сад (фр.). Разумеется, Папа начинал с серьезных песен, и как Мария помнила линии, начерченные мелом на сцене, так и Найэл обращался мыслями к репетиции и к тому, как Папа переходил от одной музыкальной фразы к другой. Иногда ему хотелось, чтобы Папа пел ту или иную песню быстрее, хотя, может быть, дело было в музыке, музыка была слишком медленной. Быстрее, думал он, быстрее... Хорошо известные и любимые публикой песни Папа приберегал для конца программы и исполнял их на бис. Селия со страхом ждала этого момента, потому что они слишком часто бывали грустными. Так летним днем колокола На Бредене звонят... Песня начиналась с такой надеждой на будущее, с такой верой в него, и вдруг этот ужасный последний стих... кладбище; Селия ощущала снег под ногами, слышала, как звонит колокол. Она знала, что заплачет. Какое облегчение она испытывала, если Папа не пел эту песню, а вместо нее исполнял "О, Мэри, под твоим окном". Она так и видела, как сидит у окна, а Папа верхом проезжает мимо, машет ей рукой и улыбается. Все песни имели к ней прямое отношение, она не могла отделить себя ни от одной из них. Ветерок ласкает море, Облака слились в объятьях; И цветку сестрицы горе, Коль не тужит он о брате. Это были она и Найэл. Если она не тужит по Найэлу, ей не будет прощения. Она не знала, что значит слово "тужит", но была уверена, что что-то ужасное. О ты, луна, восторга моего! Селия чувствовала, как у нее дрожат уголки губ. И зачем это Папе понадобилось? Что он сделал со своим голосом, отчего он стал такой грустный? Напрасно будешь в том саду искать И звать меня - там нету никого. А это уже сама Селия везде ищет Папу и нигде его не находит. Она видела сад, усыпанный опавшими листьями, как Bois* осенью. * Имеется в виду Булонский лес*. Но вот все кончено, все позади; аплодисменты не только не стихали, но становились все громче, из зала неслись восторженные крики. Мама и Папа, стоя перед занавесом, кланялись публике и друг другу; Папа уже подходил к рампе, чтобы произнести речь, когда Труда поспешно втолкнула нас в дверь, ведущую на сцену, - она не хотела попасть в давку при выходе публики на улицу. Мы оказались за кулисами в тот момент, когда Папа кончил говорить, а Мама стояла, спрятав лицо в букет, который Салливан подал ей из оркестровой ямы. Маме и Папе преподнесли несколько букетов и увитую лентами корзину цветов, что было весьма глупо, раз утром мы уезжали из Парижа, и Мама все равно не смогла бы их упаковать. Но вот занавес закрылся в последний раз, хлопки и крики смолкли. Папа и Мама задержались на сцене; они улыбались и кланялись друг другу, но вдруг Папа в гневе повернулся к режиссеру. - Свет, свет, черт возьми, что со светом? - кричал он, а Мама, раздраженно пожимая плечами, стремительно прошла мимо нас; она была бледна и уже не улыбалась. Мы были слишком вышколены, чтобы задавать вопросы. Мы сразу догадывались, когда наступал критический момент... Мы проскользнули в глубину сцены, и Труда без слов отпустила нас. В царившей вокруг суматохе мы вскоре все позабыли. В Париже для рабочих сцены закон не писан, как и для носильщиков в Кале*. Проворные, как обезьяны, ловкие, как жонглеры, непрестанно крича друг другу "Гоп ля!" они перетаскивали за сцену части декорации; ими руководил маленький человечек в берете, с лицом, залитым потом, он во весь голос клял их на чем свет стоит, наполняя воздух запахом чеснока. Мимо них с трудом проталкивались официанты из "Мерком"* с подносами, уставленными бокалами и тарелками с цыплятами в сметане; появившийся из ниоткуда Андре одну за другой вынимал из корзины бутылки шампанского; а в дверь, ведущую на сцену из зала, слишком рано и слишком скоро вошел первый гость, на что никто не обратил внимания. Это была всего-навсего миссис Салливан, жена дирижера, в ужасной лиловой пелерине. Она направилась к нам, улыбаясь и стараясь выглядеть непринужденно. При виде лиловой пелерины с нами чуть не сделалась истерика; мы убежали от миссис Салливан, оставив ее одну среди официантов, и отправились разыскивать Папу в его уборной. Увидев нас, он помахал рукой и улыбнулся, его гнев по поводу света прошел, и, подхватив Селию на руки, он поднял ее так высоко над головой, что стоило ей протянуть руки, и она достала бы до потолка. Все так же держа ее на поднятых руках, он спустился по лестнице и прошел по коридору; а тем временем Мария и Найэл цеплялись за фалды его фрака; это было так захватывающе, так весело, мы были так счастливы. Мы подошли к двери Маминой уборной и услышали, как она говорит Труде: "Но если она положила серьгу на туалетный столик в моей спальне, она и сейчас должна быть там", а Труда отвечает: "Но ее там нет, мадам. Я сама смотрела. Я везде смотрела". Мама стояла перед высоким зеркалом, и на ней снова было то же самое платье, что и перед спектаклем. Ее шею охватывало жемчужное колье, но она была без серег. - Что-нибудь не так, дорогая? Отчего такой шум? Ты не готова? Гости уже собираются, - сказал Папа. - Пропала моя серьга, - сказала Мама. - Труда думает, что ее украла горничная. Я уронила ее в комнатах. Тебе надо что-нибудь предпринять. Ты должен позвонить в полицию. У нее было холодное, сердитое лицо, не предвещающее ничего хорошего, лицо, при виде которого слуги разбегались в стороны, режиссеры бежали куда глаза глядят, а мы забивались в самую дальнюю комнату. Один Папа не проявил ни малейших признаков беспокойства. - Все в порядке, - спокойно сказал он. - Без серег ты выглядишь куда лучше. Да и вообще они для тебя слишком велики. Они портят впечатление от колье. Он улыбнулся ей через комнату, мы видели, как она улыбнулась в ответ и на мгновение смягчилась. Затем она увидела Найэла, который стоял в дверях за Папой, бледный и точно онемевший. - Это ты взял ее? - вдруг спросила Мама. Пугающий, безошибочный инстинкт подсказал ей истину. Последовала короткая пауза, пауза, которая нам троим показалась вечностью. - Нет, Мама, - ответил Найэл. Мария почувствовала, что ее сердце готово выскочить из груди. Пусть что-нибудь случится, молила она, пусть все будет хорошо. Пусть больше никто не сердится, пусть все любят друг друга. - Ты говоришь правду, Найэл? - спросила Мама. - Да, Мама, - сказал Найэл. Мария