ли было бы лучше, размышляла Мария, и вода тонкими струйками стекала по ней, если бы она терпела провал за провалом, оставила сцену и стала водить трактор по полям? Пользоваться успехом в то время, как другие умирают; быть популярной актрисой, срывать деньги и аплодисменты в то время как другие женщины стоят у станков?.. Может быть, в глубине души Чарльз иногда презирал ее? Прибавить горячей воды, повернуть кран: пусть она хлещет, бьет струей. Если пролежать в ванне больше пяти минут, вода остывает. Подлить ароматической эссенции, чтобы сам пар пропах ею. Так где же она? Ах, да, война... В то время была полная независимость от всех и вся. Как знать утром, чем закончится день. Кто появится. Какой забытый знакомый постучит в дверь. Планы ненадежны и практически неосуществимы. Приколешь к двери записку "Вернусь через полчаса" и в брюках, с корзиной на руке отправляешься за покупками на Шепердский рынок. Почему в брюках? Потому, что в определенном смысле это все тоже игра. Игра в краснокожих индейцев, игра в Кавалеров*, это свобода... Свобода от пут обязательств и договоренностей. Свобода от не всегда приятного сознания того, что дома тебя, возможно, кто-то ждет. Дети благополучно устроены в деревне. За исключением периодических визитов к зубному врачу, когда в сопровождении Полли они на несколько беспокойных часов появлялись в ее квартире и вновь отбывали под безопасный кров их деревенского жилища. Они всегда приходили именно тогда, когда Мария одевалась или лежала в ванне, как сейчас. Приходилось мокрой выскакивать из ванны. Хватать полотенце и открывать дверь. - Дорогие! Ну как вы? Маленькие осунувшиеся личики обращены к ней, маленькие глазки-бусинки с любопытством рассматривают мамочкину квартиру, где кроме мамочки никто не живет. Мария ничего не имела против глазок-бусинок, но Полли наводила на нее невыносимую тоску. - Мамочка выглядит неплохо, правда дети? Мы бы хотели погостить здесь, чтобы подольше побыть с мамочкой. Они, возможно, и хотели бы. Но мамочке они здесь не нужны. - Дорогие, в Лондоне вам будет скучно. Эти ужасные сирены. В деревне гораздо приятнее. Дети слонялись по квартире, заглядывали в шкафы, Мария тем временем медленно одевалась, а Полли все говорила и говорила. - Им нужны новые ботинки, а пальто Кэролайн к будущему году станет совсем мало; просто поразительно, как быстро они растут. Интересно, у нас останется время зайти в "Даниел Нилз" или может быть в "Дебнем", они прислали вам очень красивый каталог, я его открыла, ведь я знаю, что вы не стали бы возражать, а если зайти к зубному врачу потом... Телефон? Вы не хотите, чтобы я сняла трубку? - Нет, благодарю вас. Я сама могу снять трубку. Даже после этого намека Полли не вышла из комнаты. Она стояла и ждала, размышляя над тем, кто бы это мог звонить мамочке... Часто, слишком часто звонил Найэл. Найэл, вернувшийся из Нью-Йорка. Общественные связи. Так он говорил. Хотя какие отношения имел Найэл к общественным связям, никто так и не смог выяснить. В том числе и он сам. Когда Полли была в комнате, Мария разговаривала по телефону пользуясь специальным шифром. - Мистер Чичестер? Мисс Делейни у телефона. Найэл в качестве мистера Чичестера знал ключ. Он рассмеялся на другом конце провода и стал говорить не так громко. - Кто у тебя? Чарльз или Полли? - Ко мне из деревни приехали дети, мистер Чичестер. У меня очень напряженный день. - Полагаю, очередной визит к зубному врачу? Они останутся на ночь? - Разумеется, нет, мистер Чичестер. Даже если будет туман. Если вас не затруднит зайти за мной в театр, то мы сможем обсудить вашу статью о домашней кулинарии в "Уимен энд бьюти"*. - С восторгом, мисс Делейни. Еда теперь такая проблема. Я обнаружил, что мне больше всего недостает индийского кэрри... Дорогая, я смогу остаться на ночь? - Куда же вам еще идти, мистер Чичестер? А вы помните блюдо под названием бомбейская утка? Я жду не дождусь бомбейской утки. - Я совсем забыл про бомбейскую утку. Значит мне придется спать на полу? Последний раз, когда я спал на полу, дело кончилось прострелом в пояснице. - Нет, так приготавливают карри в Мадрасе... Мне надо идти, мистер Чичестер. До свиданья. И так, снова детство, снова прятанье конфет в шкафах, снова выходки, за которые так бранилась Труда. Неужели в комнате всегда должен кто-то быть? - Мамочка собирается брать уроки кулинарии? - веселым голосом спросила Полли. - Возможно, возможно. И все еще не одета, все еще только в поясе и бюстгальтере, волосами под тюрбаном, кремом на лице, и еще предстоит прочесть пришедшие утром письма. "Дорогая мисс Делейни! Я написал трехактную пьесу о свободной любви в колонии нудистов, но по непонятным мне причинам она была отвергнута всеми лондонскими театрами. Я глубоко убежден, что вы и только вы сможете придать необходимые краски образу Лолы..." "Дорогая мисс Делейни! Три года назад я видел вас в пьесе, название которой забыл. Но я всегда помню улыбку, которую вы мне подарили, ставя свой автограф на мой альбом. С тех пор меня преследуют неудачи, здоровье мое подорвано, а выйдя из больницы, я обнаружил, что моя жена сбежала со всеми моими сбережениями. Если вы сочтете возможным предоставить мне краткосрочный заем в размере трех тысяч фунтов..." "Дорогая мисс Делейни! Как председателя Крукшавенского комитета в поддержку падших женщин, меня интересует, не были бы Вы столь любезны и не могли бы обратиться с воззванием..." Письма все до единого отправлялись в корзину для бумаг. - Вот я и подумала, что можно подрубить подол, - сказала Полли, - тогда пальто прослужит еще одну зиму, но с носками просто беда. Они так быстро пронашивают носки, к тому же в деревне очень трудно поставить набойки и починить каблуки на ботинках. Мистер Гатли крайне нелюбезен, и нам приходится ждать очереди, как и всем остальным. Затем вдруг пронзительный вопль. Кто-то из детей упал и порезал подбородок о край ванны. Ад кромешный. Надо найти пластырь. Где пластырь? - Мамочке необходимо завести новую аптечку. Мамочка совсем о себе не заботится. - Заботится о себе мамочка... заботится. У мамочки все прекрасно, когда ее оставляют в покое. Зубной врач, хождение по магазинам, ленч, снова хождение по магазинам; и, наконец, - какое блаженство, какое облегчение - проводы всей компании на вокзале в три пятнадцать. На один лишь краткий миг острая, пронзительная боль - в окне вагона маленькие личики, машущие ручки - странное необъяснимое сжатие сердца. Почему Мария не с ними? Почему не заботится о них? Почему не ведет себя как другие матери? Они не ее. Они принадлежат не ей. Они дети Чарльза. Что-то незаладилось с самого начала, по ее вине - она недостаточно о них думала, недостаточно их любила; всегда был кто-то еще. Пьеса, человек, всегда кто-то еще... Непонятное глухое отчаяние, выход с перрона, протискиванье через барьер вместе с солдатами, несущими вещевые мешки. К чему все это? Куда они все идут? Что делает Чарльз на Среднем Востоке? Почему она здесь? Эти люди, которые проталкиваются через барьер... Эти озабоченные лица, испытующие взгляды... В театре, только там покой и надежность. Глубоко укоренившееся ощущение дома, надежности. Уборная, которую надо привести в порядок - штукатурка отваливается от стен, пыльный вентилятор. Таз с трещиной. Дыра в ковре, которую нечем прикрыть. Стол и баночки с кремом. Кто-то стучит в дверь. - Войдите. Чарльз забыт, забыты дети; война и все ослабевшие нити жизни, распавшиеся и канувшие в небытие - о них тоже можно забыть. Надежность только в игре, в маске. В том, чем она занималась едва ли не с колыбели. В изображении из себя кого-то другого, вечно другого... Но не только в этом. В причастности к труппе, к небольшой тесно спаянной группе, к команде одного корабля. Во время спектакля над головами кашель и тяжелое дыхание скорого поезда, грохочущего к месту назначения. Затем внезапная тишина. ОНИ снова начались. Почему Найэл сразу не зашел и не забрал ее домой? Это меньшее, что он мог сделать - зайти за ней втеатр. Попробовать позвонить... Никто не отвечает. Где же Найэл? Что если когда взорвалась эта проклятая штука, попало в Найэла? - Кто-нибудь знает, где сегодня? - Кажется, Кроудон*. Никто не знал. Никто не мог сказать с уверенностью. Стук в дверь. - Войдите. Это был Найэл. Волна облегчения, но ее сразу сменяет раздражение. - Где ты был? Почему не пришел раньше? - Я кое-что делал. Спрашивать Найэла бесполезно. Он сам себе закон. - Я думала, ты сидишь в первом ряду, - сердито сказала Мария, стирая с лица грим. - Я видел пьесу четыре раза, то есть примерно на три больше, чем следовало, - ответил Найэл. - Сегодня я была очень хороша. И совсем другая, чем в тот вечер, когда ты видел меня последний раз. Большая разница. - Ты всегда разная. Я никогда не видел, чтобы ты дважды делала одно и то же. На, возьми этот пакет. - Что это? - Подарок, который я купил тебе в Нью-Йорке на Пятой авеню. Ужасно дорогой. Называется неглиже. - Ах, Найэл... Она вновь была ребенком, который разрывает упаковку, бросает оберточную бумагу на пол, затем быстро подбирает - оберточная бумага теперь большая редкость; и, наконец, вынимает из коробки тонкий, струящийся идиотизм, прозрачный и абсолютно никчемный, непрактичный. - Должно быть, стоит уйму денег. - Так и есть. - Общественные связи? - Нет, личные. Больше ни о чем меня не спрашивай. Надень. Как приятно получать подарки. Почему она как ребенок сама не своя до подарков? - Ну как? - Отлично. - И к телу очень приятно. Я назову его "Страсть под вязами"*. Такси найти не удалось. Они были вынуждены возвращаться на квартиру Марии почти ощупью, прокладывая себе путь в тумане, прислушиваясь к тяжелому дыханию поезда где-то высоко под небом. - Дело в том... - Дело в чем? - Дело в том, что вместо того, чтобы привозить мне "Страсть под вязами", следовало привезти гору еды в банках. Но тебе это, конечно, не пришло в голову. - А какой еды? - Ну... ветчины, языков, цыплят в лаванде. - А вот и привез. У швейцара в вестибюле я оставил огромный пакет со всякой всячиной. Скоро увидишь. Цыплят, правда, нет. Но есть сосиски. - Ах, ну тогда... В квартире, расхаживая между спальней и кухней, она разговаривала то с Найэлом, то с закипающим чайником. - Только посмей перелиться через край. Я за тобой слежу... Найэл, зачем ты роешься в комоде? Оставь его в покое. - Хочу найти еще одно шерстяное одеяло. Что там лежит у тебя под гладильной доской завернутое в плед? - Не трогай... хотя, нет. Бери. Но не пролей коньяк на подол. - Коньяка у меня нет. А жаль. В квартире ледяной холод. У меня стучат зубы. - Тебе это не повредит. Ты слишком привык к горячим батареям... Ну вот, потеряла консервный нож. Найэл, что это на тебе? Ты похож на негритянского менестреля. - Это моя американская пижама. "Страсть под кизилом", нравится? - Нет. Какие отвратительные темно-каштановые полосы... Сними ее. Надень... - Можно и... Над крышей прогрохотал еще один поезд. Куда? Откуда? Лучше поскорее налить грелку. - Найэл, ты хочешь есть? - Нет. - А захочешь? - Да. Не беспокойся. Если захочу, открою банку сосисок рожком для обуви. Между прочим, что такое бомбейская утка? - Общее купе в спальном вагоне. Неужели ты забыл? - Ах, да, конечно. Но какое отношение это имеет к нам? Сегодня ночью? - Никакого. Просто мне надо было отделаться от Полли. Приятное тепло чашки обжигающего чая, потом грелка в ногах. Приятная тишина - ни скорых поездов, ни хлопающих дверей и окон; лишь тиканье часов на прикроватном столике, светящиеся в темноте стрелки показывают десять минут первого. - Найэл? - Что? - Ты читал в вечерней газете заметку про то, как умирающая жена одного старого полковника Нозворта попросила сыграть на ее похоронах "Ты действуешь мне на нервы"? - Нет. - Какая хорошая мысль. Я вот все думаю, кто бы это действовал ей на нервы. - Думаю, старик Нозворти. Мария, как ты думаешь, чем нам заняться? - Не знаю. Но чем бы мы не занялись, это будет восхитительно. - Тогда перестань разговаривать... В холле, в Фартингз кто-то ударил в гонг. Мария открыла глаза и села, вся дрожа. Она протянула руку к пробке, и остывшая вода с рокотом и бульканьем устремилась в сток за окном. Мария сильно опаздывала к воскресному ужину. Глава 21 Селия закрыла за собой дверь детской. Все правильно, сказала она себе, все, о чем мы говорили днем: они другие, не такие, какими мы были в их возрасте. Наш мир был миром воображения. Их мир - мир реальности. Они все видят в истинном свете. Для современного ребенка кресло - всегда кресло, а не корабль, не необитаемый остров. Узоры на стене - всего лишь узоры; не образы, чьи лица изменяются с наступлением сумерек. Игра в шашки или фишки - не более чем состязание в мастерстве и везении, как бридж для взрослого. Для нас фишки были солдатами, безжалостными и злыми, а король с короной на голове - надменным властелином, который с пугающей силой перепрыгивал с квадрата на квадрат. К сожалению, современные дети лишены воображения. Они милы, у них беззаботные, честные глаза, но в их жизни нет волшебства, нет очарования. Очарование ушло и едва ли вернется... - Дети укрыты, мисс Селия? - Да, Полли. Извините, что я не поднялась и не выкупала их. - Ах, с этим все в порядке. Я слышала, как вы разговариваете в гостиной и подумала, что вам надо многое обсудить. Миссис Уиндэм выглядит усталой, вам не кажется? - Это все Лондон, Полли. И дождливый день. Да и пьеса, в которой она играет, не пользуется успехом. - Наверное, так. Какая жалость, что она мало отдыхает и не приезжает сюда на более длительное время, чтобы побыть с мистером Уиндэмом и детьми. - Для актрисы это не так просто, Полли. Кроме того, длительный отдых не для нее. - Дети так мало ее видят. Папочке Кэролайн пишет два раза в неделю, а мамочке никогда. Порой мне трудно удержаться от мысли... - Да... ну мне пора идти, чтобы привести себя в порядок, Полли. Увидимся за ужином. Никаких доверительных признаний от Полли по поводу Марии. Никаких признаний по поводу Чарльза или детей. Слишком много романов ей пришлось распутывать и улаживать. Хуже всего было с ночной сиделкой-ирландкой, которая жила у них последние несколько месяцев перед смертью Папы. Бесконечные письма от женатого мужчины. Всегда поток чьих-то слез. Постоянно сопереживать чужому горю, решила Селия, значит не жить для других, а смотреть на жизнь их глазами. Поступая именно так, она избавила себя от лишних переживаний. По крайней мере, ей так казалось. Селия вымыла руки в спальне Кэролайн, которую предоставили в ее распоряжение. Вода была холодной. Мария забрала всю горячую воду для своей ванны; до сих пор слышался отдаленный шум текущей воды... Вот к примеру романы. Если бы Селия когда-нибудь завела роман, он, без сомнения, ей быстро бы опостылел или с самого начала был обречен на неудачу. Она оказалась бы одной из тех женщин, которых бросают мужчины. "Вы слышали про бедняжку Селию? Этот мерзавец..." Он покинул бы ее ради чьей-то жены. Или, как в случае с сиделкой-ирландкой, ее возлюбленный сам был бы женат, да еще и католик, а католикам развод запрещен. И вот из месяца в месяц, из года в год - тягостные встречи на скамейке в Риджес-Парке. - Но что же нам делать? - Мы ничего не можем сделать. Мод и слышать не хочет о разводе. Мод жила бы вечно. Мод никогда бы не умерла. А Селия и ее возлюбленный так и сидели бы в Ридженс-Парке, ведя беседы о детях Мод. Всего этого она избежала, что само по себе огромное утешение. К тому же, оглядываясь назад, следует признать, что и времени на подобные увлечения все равно не было. В последние годы жизни Папа был совершенно беспомощен и нуждался в постоянном уходе. Не было времени ни на рисунки, ни на рассказы. К немалому гневу мистера Харрисона и его фирмы. - Вы понимаете, что если не сделаете их сейчас, то не сделаете никогда? - сказал мистер Харрисон. - Я сделаю, обещаю вам. На следующей неделе... в следующем месяце... в следующем году. Со временем они устали от нее. Она не выполняла своих обещаний. В конце концов, она всего-навсего начинающий художник. Тот неуловимый дар, который произвел такое впечатление на мистера Харрисона и всех остальных, и который она унаследовала от Мамы, должен зачахнуть, умереть. Конечно же, было гораздо важнее сделать человека счастливым - делать так, чтобы Папа, беспомощно лежавший на кровати, имел возможность видеть ее собственными глазами и время от времени говорить ей: "Моя дорогая, моя дорогая" и служить ему пусть слабым, но все-таки утешением - чем сидеть в одиночестве, сочиняя рассказы, делая рисунки, создавая людей, которые никогда не существовали. Совместить то и другое было невозможно. В том-то и суть. Забирая Папу из больницы, она знала об этом. Либо на все те годы, что ему осталось прожить, целиком посвятить себя заботам о нем либо бросить его, заняться собой и лелеять свой талант. Она стояла перед выбором. И выбрала Папу. Дело в том, что люди, подобные мистеру Харрисону, так и не поняли, что с ее стороны это вовсе не было самопожертвованием. Ни проявлением бескорыстия. Она сделала выбор по доброй воле и поступила так, как хотела поступить. Каким бы требовательным, каким бы раздражительным, каким бы капризным не был Папа, он в самом истинном и глубоком смысле слова служил ей прибежищем. Он ограждал ее от активных действий. Он был плащом, который прикрывал ее. Она была избавлена от необходимости броситься в водоворот жизни, от необходимости бороться, от необходимости сталкиваться с тем, с чем сталкивались другие - она ухаживала за Папой. Пусть мистер Харрисон и его коллеги продолжают считать ее гением, который прячется от света дня. Спрятавшись, затаившись, она могла не опасаться, что кто-то докажет обратное. Она могла бы сделать то, могла бы это... и не могла ни того, ни другого, не могла из-за Папы. Пусть Мария в сиянье софитов выходит на сцену. Она пожала аплодисменты, но рисковала услышать гробовое молчание, рисковала провалиться. Пусть Найэл сочиняет свои мелодии и ждет критических замечаний; его мелодии могут превознести до небес, но могут и втоптать в грязь. Стоит явить свой талант миру, как мир ставит на него печать. И талант уже не ваше достояние. Он становится предметом купли-продажи и оплачивается либо высоко, либо ничтожно низко. Талант выбрасывается на рынок. Отныне и навсегда обладатель таланта должен проявлять осмотрительность и внимательно приглядываться к покупателю. Поэтому, если вы не лишены щепетильности, не лишены гордости, то поворачиваетесь спиной к рынку. И находите для себя то или иное оправдание. Как Селия. Вот почему я ухаживала за Папой, думала Селия, натягивая чулки и надевая туфли, истинная причина в том, что я боялась критики, боялась неудачи. Чарльз был неправ, обвиняя других. Паразит я, а не они. Я паразитировала на Папе, в то время как они уже вели самостоятельную жизнь. Папа умер, но она по-прежнему придумывает себе оправдания. Война... Разве может она создавать картины, когда идет война. Есть масса куда более важных дел. Мыть полы в госпиталях. Подавать еду в столовых. Масса важных дел, которыми мог заняться одинокий, не связанный семьей человек. Одинокая, не связанная семьей женщина. Вроде Селии. И я их делала, думала она, я не знала, что такое отдых. Я все время была занята, немногиеженщины работали так много, как я. Но зачем я разговариваю с собой обо всем этом? Что пытаюсь доказать? Война закончилась, война умерла, как и Папа. А сейчас... ради чего я живу сейчас? С чулком в одной руке она села на кровать. Напротив нее была голая стена. Кэролайн сняла с нее все картины и забрала с собой в интернат. Зачем такую маленькую девочку посылать в интернат? Она сама захотела, объяснила Мария, дома ей скучно. Селия не решилась высказать ей свое заветное желание. Не решилась повернуться к Марии и сказать: - Если Кэролайн здесь скучно, почему бы ей не пожить у меня? Кого-то любить, о ком-то заботиться... Смысл существования. А ведь был удобный момент; она упустила его, и теперь, конечно, слишком поздно. Кэролайн в школе, у нее все хорошо, а Селия здесь, в ее комнате, сидит на ее кровати и смотрит на голую стену. Голая стена. Как нелепо прошел день. В том-то и беда. Все дождь, да дождь. Не выйти, не прогуляться для моциона. Чарльз не в духе, какой-то подавленный. Она натянула чулок. Затем разобрала постель, сложила покрывало. Кому-то не придется делать это за нее. Положила на подушку пеньюар, шерстяную ночную кофту, спальные носки и плюшевого кролика с оторванным ухом. Она спасла его, как и множество других вещей, когда после смерти Папы мебель из дома отправляли в магазин. - Сколько хлама, - сказала Мария. - Тебе не понадобится и четвертая часть того, что здесь есть. Я хотела бы взять для своей квартиры вот это бюро, круглый стол из гостиной и старую качалку, я всегда любила ее. Не обременяй себя всем этим старьем. Его все равно разбомбят. Найэл захотел взять только несколько книг и карандашный портрет Мамы работы Сарджента*. Селия хотела бы оставить все. Но как сохранить, куда деть? Живя так, как приходится жить ей - со дня на день, пока не кончится война. Больно и тяжело выбрасывать дорогие, давно знакомые вещи. Даже старые календари и рождественские открытки. Один календарь висел в уборной первого этажа с того года, когда Мария вышла замуж. Селия так и не заменила его: ей казалось, что картинка - яблоня в цвету - очень подходит для этого места. В новом году она купила маленькие ленточки и заклеила ими нижнюю часть календаря. Не было случая, чтобы эта картинка не подняла ей настроения, даже в минуты депрессии. И так, когда дом продали, календарь вместе со многим другим пришлось выбросить. Корзина для бумаг приняла в себя яблоню в цвету. Но остались целые сундуки невыброшенных вещей. Сундуки бесполезных предметов. Чайники, блюдца, тарелки, кофейники. Папа любил, чтобы ему наливали кофе из кофейника. Обязательно оставить зеленую вазу. Однажды, наливая в нее воду, Труда отбила небольшой кусочек от кромки - на бедняжку налетел Найэл, которому срочно понадобилось выпить лимонада в буфетной. Зеленая ваза была символом Найэла в шестнадцатилетнем возрасте. Сохранить ножи для бумаги, подносы, старое с медными обручами ведерко для угля. Когда-то ими пользовались каждый день. Они отслужили свою службу; их срок исполнился. Но в них запечатлелось время, запечатлелись мгновения, неповторимые, безвозвратные. И сейчас maisonette* в Хампстеде*, где она жила последние годы, переполнен вещами, которые ей вроде бы и ни к чему. Но она рада, что они рядом, под рукой. Как этот заяц на подушке. Вот и еще одна причина того, что она забросила свои рассказы и рисунки. Она занималась переездом в maisonette... - Не называй его maisonette. Это звучит так банально, - сказал однажды Мария. Но как его еще называть? Это и есть maisonette. Но там она бывает только по будням, а на выходные всегда приезжает в Фартингз. По крайней мере до этого дня. Размышления Селии прервались пока она застегивала вечернее платье с широкими рукавами, которое ей отдала Мария, поскольку самой Марии оно было велико. Но почему, снова задумалась она, сегодня все представляется таким неопределенным, ненадежным, как в летний вечер перед приближением бури, как в тех случаях, когда кого-то из малышей повышается температура, и в голове сразу вспыхивает мысль о детском параличе. Вчера, когда она приехала, в доме все было как обычно. В субботу она села в свой обычный поезд. Мария, конечно, приехала вечером после спектакля... с Найэлом. Селия, Чарльз и Полли с детьми позавтракали вместе, как всегда по субботам. Днем Чарльз куда-то ушел, а Селия и Полли с детьми отправились гулять. Обед с Чарльзом прошел не более спокойно, чем обычно. Они включили приемник, слушали музыку, слушали новости. Потом она чинила подушку, которую Мария порвала на прошлой неделе. Затем готовила ужин для Марии и Найэла - они всегда приезжали голодными. Тем самым она избавила Полли и миссис Бэнкс от лишних хлопот; они могли не дожидаться Марии и идти спать. К тому же она любит это занятие. Оно давно стало для нее привычным. Готовит она лучше миссис Бэнкс. Говорят, что у нее все получается гораздо вкуснее. Может быть она слишком много на себя берет, занимается не своим делом? Может быть, Чарльз недоволен и чувствует себя оскорбленным? И вдруг все, что она многие годы принимала как нечто само собой разумеющееся: посещение Фартингз, починка подушек для Марии, штопка носков для детей - сделалось неустойчивым, утратило равновесие, перестало быть частью ее жизни, перестало быть чем-то вечным, неизменным. Ушло в небытие, как война, как Папа. Она застегнула вечернее платье до самого подбородка и напудрила нос. Посмотрев в зеркало, она увидела между бровями давнишнюю предательскую морщину. Прошлась по ней пуховкой, но она не исчезла. - Ты перестанешь хмуриться? - не раз говорила ей Труда. - Детям в твоем возрасте не пристало хмуриться. - Улыбнись, дорогая, улыбнись, - говорил Папа. - У тебя такой вид, будто на твои плечи навалились заботы и горести всего мира. Но морщина врезалась навсегда. Она никогда не исчезнет. Ах, только не сейчас... Похоже на боль в солнечном сплетении. Как часто во время войны - придет и отпустит, хотя, на самом деле еще раньше, ухаживая за Папой, она временами чувствовала слабую ноющую боль. Не сильную. Не острую. Просто ноющую. Если она ела определенную пищу, эта боль предвещала расстройство желудка. Впрочем, рентгеновские снимки покажут, если с ней не все в порядке. На следующей неделе она их обязательно сделает. Но боль, видимо, уже не пройдет, как и морщина. Когда женщине за тридцать и она не замужем, можно не сомневаться, что у нее не все в порядке - где-нибудь да болит. Если она сейчас спустится вниз, в гостиную, и попробует растопить камин до удара гонга, не застанет ли она там Чарльза? Не подумает ли он взглянув на нее: По какому праву она относится к этому дому так, будто он принадлежит ей? Но ведь камином в любом случае надо заняться, а Полли на кухне с миссис Бэнкс. Что бы я сейчас не сделала, подумала Селия, все покажется навязчивостью с моей стороны и вмешательством в чужие дела. Я всегда делаю салат, кроме меня этого никто не умеет; обязательно забудут положить сахар. Марии самой следовало бы заниматься салатом, Марии или Чарльзу. Что бы я сейчас не сделала, если не кому-то, то мне самой покажется навязчивостью, бесцеремонностью; спокойная безмятежность осталась в прошлом, и в Фартингз я отныне не дома, а в гостях. Она вышла из комнаты, и, чтобы не встретиться с Чарльзом на парадной лестнице, спустилась по черной. Так она могла войти в столовую через другую дверь и никем не замеченная побыть с Полли пока не прозвучит гонг. Но ее план не удался - за закрытой дверью буфетной Чарльз разговаривал по телефону. Накануне он жаловался, что в его кабинете не работает телефонный отвод. Селия отступила в тень лестницы и стала ждать, когда Чарльз закончит разговор. Она и сама много раз звонила из буфетной: на станцию узнать расписание поездов, в расположенный в деревне гараж, чтобы вызвать машину и, снимая трубку, часто слышала голос Марии, которая из своей спальни разговаривала по междугородному телефону с Лондоном, и по звучанию ее голоса безошибочно угадывала, о чем она говорит - о деле или о чем-то другом. Как правило, разговор шел о чем-то другом. Селия вешала трубку в буфетной и, прислонясь к раковине, ждала, пока щелчок в аппарате на стене не давал ей знать, что разговор закончен. Сейчас она об этом вспомнила. - Абсолютно точно, - говорил Чарльз. - Сегодня днем я принял решение. Продолжать бессмысленно. Вечером я так и скажу. - Наступила пауза, затем он сказал: - Да, всю компанию. Всех троих. - Еще одна пауза, а затем: - Днем довольно плохо. Но сейчас лучше. Когда есть мужество принять решение, все выглядит не так плохо. Чарльз обернулся и увидел, что дверь буфетной открыта. Он толкнул ее ногой. Дверь подалась и с шумом захлопнулась. Голос Чарльза превратился в легкий неразборчивый шепот. Прижавшись к стене на черной лестнице, Селия вдруг ощутила ледяной холод. Что-то должно случиться. Должно случиться что-то такое, о чем никто из нас не догадывается. Беспокойство по поводу ее собственного положения незваной гостьи показалось ей пустым и ничтожным. Теперь его сменило пока еще смутное и не до конца осознанное понимание чего-то более глубокого и значительного. Она прокралась мимо двери буфетной, осторожно вошла в столовую и принялась за салат. Удар гонга раскатистым эхом отозвался во всем доме, подобно вызову на последний суд. Глава 22 Столовая в Фартингз была длинной и узкой. Стол был красного дерева с опускными досками на обоих торцах. Стулья были тоже красного дерева с высокими жесткими спинками и тонкими высокими ножками. Серый ковер был более темного тона, чем светло-серые стены. Дровяного камина в столовой никогда не было, его заменял электрический, который включался перед тем как садились за стол и выключался после окончания трапезы. Однажды Мария подогревала над спиралью камина копченую рыбу и по небрежности накапала густым жиром чистый, без единого пятнышка поддон камина. Как ни старалась Полли, как ни терла сталь тряпкой, следы пятен полностью не исчезли. Они и теперь были заметны - единственное пятно в безупречно чистой комнате. Такие комнаты не располагают к мечтательности, не располагают к непринужденной беседе. На сервировочном столе за стулом Чарльза было все готово к ритуалу воскресного ужина. Суп в фаянсовых горшочках на подогретых тарелках; они являлись не более чем последней данью традиции - чтобы не мыть лишние тарелки, суп ели прямо из горшочков. Холодный цыпленок, гарнированный петрушкой, несколько кусочков колбасы, оставшихся от ленча, подсохших и съежившихся. Цыпленок, колбаса и блюдо печеного картофеля представляли собой наиболее существенные компоненты пиршества. И, конечно, салат. Открытый пирог - фрукты из запасов Полли - бисквит и большой кусок синего датского сыра. Найэл с облегчением заметил, что бутылка кларета, стоящая на буфете, еще не раскупорена, но, очевидно, и не подогрета; заметил он и то, что бутылка привезенного из Лондона джина, которую он и Мария почали, но оставили на две трети полной перед уходом из гостиной, теперь пуста. Следовательно, Чарльз допил ее - Чарльз, который не пьет ничего, кроме вина и смешивал коктейли только для гостей. Найэл украдкой бросил на него взгляд. Но Чарльз стоял к нему спиной и точил нож. Полли стояла рядом с тарелками наготове. Селия уже сидела за столом и вынимала салфетку из серебряного кольца. Селия всегда пользовалась этим кольцом, но Найэл заметил, что, положив его на стол, она остановила на нем задумчивый взгляд, словно хотела задать ему вопрос. Остатки воды из ванной стекли по трубе за окном. Было слышно, как Мария ходит в своей спальне над столовой. Все молчали. Чарльз разрезал цыпленка. В дверь поскребся щенок, и Селия инстинктивно встала из-за стола, чтобы его впустить, но на полпути помедлила в нерешительности и через плечо посмотрела на человека, который, стоя у буфета, разрезал цыпленка. - Как быть со щенком? - спросила она. - Впустить? Чарльз не ответил, наверное, он не слышал ее слов; Селия, с тревогой и нерешительностью глядя на Найэла, открыла дверь. Щенок робко перешагнул через порог, прополз по комнате и забрался под стол. - Кто хочет грудку? - спросил Чарльз к всеобщему удивлению. Будь мы втроем, подумал Найэл, или если бы вместо Чарльза здесь была Мария, то вот он самый подходящий момент для веселого каламбура и хорошее настроение на весь ужин обеспечено. Я всегда хочу грудку, но получаю ее ой как редко. Но нет, не сейчас, не здесь. Сейчас любой каламбур чреват бедой. К тому же не Найэлу первым высказывать свое желание. Он предоставил это право Селии. - Я бы хотела крыло, Чарльз, если можно, - Селия говорила почти скороговоркой, щеки ее пылали. - И, пожалуй, кусочек колбасы. Небольшой. Как это непохоже на Чарльза - нарезать второе блюдо, когда еще не съеден суп. Однако в тот вечер все шло не как положено. Ритуал был нарушен. Только Полли держалась, как ни в чем не бывало. Хотя даже она наконец заметила, что что-то не так; склонила голову набок, словно озадаченный воробей и улыбнулась. - Я забыла включить "Гранд отель"*, - сказала Полли. Она подала на стол последний горшочек с супом и бросилась в угол столовой, где стоял портативный радиоприемник и повернула выключатель. Приемник заработал на всю мощность. От оглушительного пения зычного тенора задрожал воздух, заломило в ушах. Найэл поморщился и искоса посмотрел на Чарльза. У Полли хватило сообразительности повернуть ручку влево; тенор притих, его голос стал чуть громче шепота. Если не для тех, кто его слушал, то для него самого, действительно, "Звенели колокола храма". Тем не менее посторонние звуки притупили чувства и помогли нарушить молчание. Тенор стал как бы еще одним гостем, но менее обременительным. А суп, подумал Найэл, раскрывает характер. Селия, как и учила нас Труда, ест суп ложкой, но прямо из горшочка, а не выливая на тарелку - привычка военных лет. Полли отпивает маленькими глотками, согнув палец. Отопьет, поставит горшочек на тарелку и снова поднесет ко рту. В былые времена мы бы сказали, что она жеманничает. Чарльз, как и пристало человеку в его положении, как, вероятно, все Уиндэмы, спокон веков уже в детстве привыкшие к огромным супницам, подносимым лакеями, вылил суп на тарелку и, не заботясь о мытье посуды, черпал его ложкой, слегка приподняв ободок тарелки. Тенор пел "Люблю я руки бледные", когда Мария вошла в столовую. Она одевалась в спешке, и Найэл знал, что под ее бархатным вечерним платьем цвета старого золота ничего нет. Она надевала его каждое воскресенье вместе с украшенным драгоценностями поясом, который он однажды привез ей из Парижа. Найэл недоумевал: почему одетая на скорую руку, без прически, с небрежно напудренным лицом Мария кажется ему гораздо более красивой, чем в тех случаях, когда, отправляясь на прием, она тратит на одевание и все прочее уйму времени и сил. Он и сам не знал, то ли его собственные странности, граничащие с извращением, то ли долгие годы любви и близости заставляли его особенно страстно желать ее в те минуты, когда она слегка растрепана, как сейчас, или заспана после раннего пробуждения, или еще не успела стереть грим и вынуть шпильки из волос. - Ах, я опоздала? - спросила Мария, широко раскрыв глаза. - Извините. Она села на стул в конце стола напротив Чарльза, и голос ее был голосом самой невинности, голосом того, кто не слышал гонга, не знает времени ужина. Так вот он каков, лейтмотив сегодняшнего вечера, решил Найэл, роли выбраны, и мы все возвращаемся к Мэри Роз, бесплотной Мэри Роз, ребенку, заблудившемуся на острове. Остается посмотреть, подействует ли это на Чарльза. Ведь время не терпит, время истекает. - Ужин всегда начинался в восемь, - сказал Чарльз. - Все эти годы по твоей просьбе. И сегодня он начался в восемь. Нас всех построили в шеренгу, подумал Найэл. Подождем сигнала стартера. А как ест суп Мария? Отпивает или приподнимает? Никогда не замечал. Вероятно, это зависит от настроения. Мария взяла фаянсовый горшочек обеими руками. Любовно поддерживая его, чувствуя, как ей передается его тепло, понюхала, чем в нем пахнет. Затем стала пить прямо из горшочка, по-прежнему держа его в обоих руках; но пила медленно, сосредоточенно, а не большими глотками, как Найэл. Она посмотрела через стол на Найэла и увидела, что он с улыбкой наблюдает за ней. Она улыбнулась в ответ - ведь это Найэл - хотя и почувствовала некоторое замешательство, не зная, чему он улыбается. Может быть, она допустила какую-нибудь оплошность? Или дело в мелодии? Может быть, в ней есть условный код, смысл которого она забыла? Люблю я руки бледные на бреге Шеламара". Шеламара... где это? Во всяком случае, какие прелестные, чувственные видения он вызывает, несмотря на тошнотворный голос и сладкие слова. Река, гладкая и теплая, цвета шартреза*. Но почему она никогда не путешествовала по Индии? Ах. Индия... Раджи, лунные камни, купанье в молоке ослиц. Женщины в пудрах*. Или в сати**. Или в чем-нибудь еще... Она обвела взглядом стол. Какое гнетущее молчание. Кто-нибудь должен нарушить его. Но не она, не Мария. - Ах, мамочка, в ванной дети чуть не уморили меня со смеху, - сказала Полли, вставая из-за стола собрать горшочки и тарелки. - Они сказали: "Интересно, мамочка и дядя Найэл и сейчас моются вместе в ванне, как, наверное, мылись маленькими, и сердится ли мамочка, если мыло попадает ей в глаза". - И в ожидании комментариев Полли весело рассмеялась шутке детей. Что за глупое замечание, сокрушенно подумала Селия. И надо же сделать его именно сейчас. Хотя, если бы мы были втроем, я и сама могла бы по забывчивости или по недомыслию сказать что-нибудь в таком роде. - Не помню, - сказал Найэл, - чтобы нас мыли в ванне вместе. Мария всегда была жадной на воду. Хотела всю забрать себе. Зато я помню, как намыливал Селии попку. Она была такая мягкая и вся в веснушках. Вы не возьмете мою тарелку, Полли? "Ничтожней пыли" пел теперь тенор. И, судя по угрюмому лицу Чарльза, очень кстати. Ничтожней пыли под колесами его колесницы. Найэл - ничтожней пыли. Каждый из нас - ничтожней пыли. И Чарльз, щелкая кнутом, попирал его копытами своих коней и колесами колесницы. Второе подали без дальнейших цитат из детей. Найэлу досталась длинная и тощая цыплячья ножка. Ну, да ладно, ножка сослужит свою службу, а вот кларет... В конце концов, Чарльз подогреет его? Или, что еще важнее, подаст он его или нет? В это время Чарльз подавал салат. Салатом могли бы заняться и другие. Кларет - вот его дело. Если существовало хоть что-то, чего Найэл не взял бы на себя в доме Чарльза, так это разливать кларет. Итак, примемся за ножку. Воздадим ей должное. Полли досталась грудная кость, значит, ей выпало загадывать желание. Она отделит ее от других костей и протянет Марии. - Мамочка хочет загадать желание? Если у мамочки есть заветное желание, то чего же она хочет? Марии досталась целая грудка, которую она ела с полнейшим безразличием. Чарльз ел второе крыло. В конце концов, птица его, и он вполне заслужил эту часть. Мария пооложила себе салата и подняла глаза. - Разве мы ничего не выпьем? - спросила она. Вылитая Мэри Роз. Но довольно раздражительная и надутая Мэри Роз, которую Саймон слишком надолго оставил среди вишневых деревьев без воды и питья. Все в том же мрачном молчании Чарльз подошел к буфету. Он перелил кларет в графин. О подогревании уже не могло быть и речи. К великому облегчению Найэла Полли и Селия отказались. При этом Полли рассмеялась беззвучным смехом, как всегда в тех случаях, когда ей предлагали спиртное. - Ах, нет, мистер Уиндэм, только не я. Меня еще ждет завтра. - Как и всех нас, - сказал Чарльз. Это было явное позерство. Удар ниже пояса. Даже в синих, подернутых мечтательной дымкой глазах Мэри Роз отразился немой вопрос. Найэл заметил, как она метнула на мужа обеспокоенный, недоумевающий взгляд и снова погрузилась в свою роль. Нападение - лучшая за