у проверить, на месте ли флакон, и вынимаю его, чтобы взглянуть еще раз. Мне приснилось, что отравлена была моя мама, причем в баре Диня на моих глазах. Я знаю, что она умрет, и громко кричу. Потом у нее рвут волосы, и все лицо ее залито кровью. Там и мадемуазель Дье, и Пинг-Понг, и Туре. А вот Лебаллека нет. Все говорили, что он скоро придет, и смеялись, заставляя меня есть волосы моей матери. Не помню, сколько я еще простояла так голая посреди комнаты, прислушиваясь, как внизу Микки пытается завести свой грузовик. Иду к окну. Не понимаю, почему он уезжает так рано в день 14 июля. Возможно, у него ночевала Жоржетта. Отсюда мне не видно, сидит ли она в кабине. Вижу только, как грузовик отъезжает. Тогда я набрасываю на себя халатик с надписью "Эна" и спускаюсь на кухню. Там никого нет. Готовя себе кофе, не могу отделаться от чувства, будто за моей спиной кто-то стоит. Выхожу с чашкой на улицу, сажусь на каменную скамейку около двери и прихлебываю в лучах красного солнца, встающего из-за гор. После этого мне, как обычно, становится лучше. Я иду босиком через двор на поляну - трава там нежная, в росе. Не знаю, который уже час. В большой палатке туристов все тихо. Я не приближаюсь к ней, а сижу, болтая ногой в речке. Вода ледяная, быстро вытаскиваю ногу назад. Так и сижу на большом камне, стараясь ни о чем не думать. А когда я ни о чем не думаю, то думаю о всякой муре... Спустя некоторое время появляется один из туристов - самый из них высокий, с полиэтиленовым мешком для воды. На нем заношенные трусы, он весь красный от солнца, как кирпич, с выгоревшими волосами на груди. "Здравствуйте, вы рано встаете", - произносит он. Я еще ни разу не разговаривала с ним. Его зовут Франсуа, я же показываю ему свое имя, вышитое на халате. Он замечает: "Это не имя". Я удивляюсь: "Разве?". Он интересуется, пила ли я кофе. "Идемте, - зовет он, - выпьете с нами еще". Я соглашаюсь и следую за ним. Мы идем босые к их палатке, и там я узнаю, что все они из Кольмара, с Верхнего Рейна. Не знаю, где это, говорю "Вот как?" - словно прожила там всю жизнь. Он спрашивает, откуда у меня такой акцент, и я отвечаю: "Моя мат австрийка". Тогда он пытается говорить со мной по-немецки и я лишь повторяю: "ja, ja". Правда, я немного понимаю, но сказать могу только это. В конце концов он переходит на французский. Его приятель и обе девицы уже проснулись. У парня легкие штаны, у одной из девушек обрезанные по колено джинсы, у другой - трусики с растопыренной рукой на заду. Голые по пояс, они без всякого стеснения занимаются своими делами. Обе очень спортивные, загорелые. Мне представляют Анри, и я жму ему руку. Он не такой красивый, как Франсуа, но недурен, только вот давно не брился. Девицу в обрезанных джинсах, с волосами цвета спелой пшеницы, зовут Диди, а другую, покрасивей, прекрасно сложенную, Милена. Они варят кофе, и мы пьем его, сидя на земле перед палаткой. Им тут очень покойно. Вокруг никого. Диди рассказывает, что у них не хватило денег, чтобы поехать в Сицилию, и они остались здесь. Оба парня работают в банке. Я говорю: "А почему вы не унесли с собой кассу?". Они улыбаются только для того, чтобы доставить мне удовольствие. Шутка моя не произвела никакого впечатления. Внутри палатки я вижу надувные матрасы. Никакой занавески. И спрашиваю: "А что вы делаете, когда трахнуться охота?". И этот вопрос не производит никакого впечатления. В конце концов до меня доходит, что они принимают меня за дуру набитую, и умолкаю. Не проходит и четырех тысяч лет, как мне становится известна вся их вшивая жизнь. И тут раздаются чьи-то шаги и появляется - кто бы вы думали? - усталый тип, весь измазанный сажей, в грязной рубахе, в мятых брюках и стоптанных сапогах. У него такой же ошалелый вид, как у обожаемого нашим Микки гонщика, когда того о чем-то спрашивают по телеку. Приветствуя всех, он говорит: "Извините, у меня грязные руки". А мне бросает: "Ты вышла погулять?" Нельзя не догадаться, что он будет дуться на меня весь день только потому, что под халатом у меня ничего нет и все это заметили. Что другие девчонки выставляют свои сиськи, ему совершенно плевать, он даже не смотрит на них. Видит только меня. Встаю, благодарю за кофе и все такое, и мы через поляну направляемся к дому. Я говорю ему: "Послушай, Пинг-Понг, я тут оказалась совершенно случайно". Не оборачиваясь, он отвечает: "А я тебя ни в чем не упрекаю. Я устал, и все". Тороплюсь догнать его и беру за руку. Он говорит: "И не зови меня Пинг-Понгом". На кухне все уже в сборе. Бу-Бу в пижаме поедает двенадцатую тысячу бутербродов и сообщает мне: "Заходил Брошар. Твоя школьная учительница просила передать, что доехала благополучно". У меня перехватывает горло, но я говорю: "Как ты умудряешься все это слопать?" Он дергает плечом и улыбается. Просто умереть можно от его улыбки. Чмокаю глухарку и иду к себе. Пинг-Понг уже разделся и лежит на неубранной постели. Говорит: "Мне надо хоть немного поспать. Сегодня вечером мы пойдем на танцы одни". Я сажусь рядом с ним. Он даже не умылся, и от него пахнет дымом. Некоторое время он лежит с открытыми глазами, затем закрывает их и бормочет: "Вердье сломал себе ключицу. Это тот молодой парень, который был со мной в "Бинг-Банге", когда я с тобой познакомился". Отвечаю: "Да, помню". Я рада, что мадемуазель Дье позвонила. Когда боишься, что другие станут о тебе беспокоиться, это и есть настоящее отношение. Все, кроме матери, почему-то думают, что мне плевать, когда обо мне беспокоятся. Это неверно. Ей-Богу. Просто я не должна показывать свои чувства, вот и все. То, что она позвонила Брошару, куда большее доказательство, чем то, что она ждала меня в Дине, где я села в ее машину. Она долго ждала меня там, поставив машину напротив кафе "Провансаль". После целого потока упреков заявила: "Я была у твоих родителей в субботу. Мать показала мне подвенечное платье. Я привезла твоему отцу заявление о признании отцовства. Однако не смогла убедить его подписать. Но увидишь, он все равно это сделает". А я-то в субботу носилась по городу, не зная, куда пойти, чтобы забыться. Позвонив Лебаллеку, беззвучно ревела точно так же, как Погибель умеет реветь вслух. А она поехала к нам, думала сделать мне приятное. Я, кстати, это понимаю. И вовсе не такая я бесчувственная, вот уж нет. Я не _бесчувственная_, не _антиобщественная_, не _развращенная_, как напечатала на машинке вонючая социологичка после поганых тестов в Ницце. Это же заключил и бывший с ней доктор, даже захотел меня изолировать. Но когда Погибель рассказала мне о своем добром поступке, мне пришло в голову не то, что она любит меня или что я должна прыгать до небес от радости, стараясь проломить крышу ее малолитражки. Меня сразило то, что она видела _его_, говорила с ним, заходила в его комнату. А я нет, я нет - вот что. Стою, прижавшись лбом к оконному стеклу. Солнце прямо в лицо. И я говорю себе, что пойду к нему в день свадьбы в прекрасном белом платье, когда все будут пить, смеяться и болтать всякую дребедень. В первый раз пойду за четыре года и пять дней. А потом, еще до конца июля, Пинг-Понг будет свидетелем того, как развалится его семья, точно так же, как развалилась моя. Он потеряет своих братьев, как я потеряла отца. Где мой отец? Где он? Я страдаю, пытаясь представить свою мать с теми тремя мерзавцами в тот снежный день. Я ненавижу их за то, что они ей сделали. И все-таки мне плевать на все. Где он? Я ударила лопатой мерзавца, который не был моим отцом, человека, которого совсем не знала, - остановись, остановись же! Это он говорил мне: "Я дам тебе денег. Я повезу тебя путешествовать. В Париж". Солнце жжет мне глаза. Я сделаю из Пинг-Понга кашу. И он возьмет один из карабинов своего подлюги отца. Скажу ему: "Это Лебаллек, это Туре" - и потребую, чтобы он их убил. И прошлое будет забыто. Тогда я приду к папе и скажу ему: "Теперь они все трое мертвы. Я вылечилась. И ты тоже". До меня доходит, что я сижу на ступеньке лестницы, положив руку на перила. Щека прижата к полированному дереву. Все тихо. Как это со мной бывает, я сорвала накладные ногти и держу их теперь в руке, прижатой ко рту. И плачу, вспоминая его лицо. Я вижу, как он возвращается домой. Останавливается в нескольких шагах от меня, чтобы я успела подбежать и броситься к нему на руки. И кричит: "Что папа принес своей дорогой малышке? Что он принес?". Никто и ничто не убедит меня в том, что все это происходит _до того_. Я хочу, хочу, чтобы это было опять, сейчас. И чтобы никогда не кончалось. Никогда. КАЗНЬ (1) Пожары. Ну и лето! Мне никак не выспаться. Я снова вижу горящие пихты на холмах, вертолеты над огнем: бьет, как стреляет, вода, отливает радугой на солнце, которое пробивается через дым. Я вспоминаю также нашу свадьбу. Ее в длинном белом платье. Фату она сняла во дворе и разорвала на части, чтобы каждому достался кусочек. Ее улыбку в тот день. Ее глаза в церкви, когда я надевал ей кольцо на палец. Я снова увидел в них тень, более зыбкую, чем обычно. Улыбка застыла и была такой неуверенной, что становилось жалко на нее смотреть, да, именно так, и я все бы отдал, лишь бы понять и помочь. Может, я все это придумываю теперь? За свадебным столом нас было человек тридцать пять - сорок. Затем стали подходить другие - из деревни и еще откуда-то; к середине дня, когда начались танцы, народу набралось уже вдвое. Бал мы с Эной открыли вальсом на радость нашим матерям. Придерживая рукой платье, чтобы не испачкать, она кружилась, кружилась, смеясь и прижимаясь ко мне, и под конец сбилась с ног. Еще утром была неразговорчива, а тут я услышал: "Как все чудесно, как все чудесно...". Я прижал ее к себе. И так, обнявшись, мы вернулись к столу. Дальше я смотрел, как она танцует с Микки, моим шафером, во время обеда он отнял у нее под столом голубую подвязку наших бабушек, единственную сохранившуюся, дань уважения традициям. Все мужчины сбросили пиджаки и сняли галстуки, но-даже в таком виде невезучий гонщик выглядел принцем, потому что танцевал с принцессой. Я сказал сидевшему рядом Бу-Бу: "Каков?" Обняв за плечи, он поцеловал меня в щеку - впервые с тех пор, как отчего-то решил, что целовать брата якобы не по-мужски. И выложил: "Потрясный день!". Да. Солнце над горами. Смех гостей, потешавшихся выходками Анри Четвертого - он изображал клоуна. Вино. Пластинки чередовали так, чтобы танцевать могли и молодые и старики. Я нашел в городе медсестру, чтобы она до восьми посидела с парализованным тестем. Ева Браун была с нами. Я замечал по ее таким же голубым, как и у дочери, глазам, что она довольна. Но ни она, ни я еще не знали, что Эна нам готовит. В какую-то минуту я тихо рассмеялся, подумав: "Вот и моя свадьба. Я женат". Я много выпил, и звуки доходили до меня глухо. Казалось, я смеюсь где-то в другом мире, а не на своей свадьбе. И те, что танцевали вокруг, тоже не реальные люди. И знакомый мне с детства двор тоже казался мне неведомым. Чуть позже я стал, помнится, разыскивать Эну, но никто не знал, где она. Бу-Бу был занят проигрывателем, который одолжил у приятеля по коллежу, и только сказал: "Я видел, как она вошла в дом минут пять назад". Я пошел на кухню, там толпился народ, все пили и смеялись. Однако там ее не было. Я сказал матери: "Знаешь, я уже потерял свою жену". Она тоже не видела ее. В нашей комнате ее не было. Я поглядел через окно на танцы во дворе. Ева Браун сидела за столом с мадам Ларгье. Мадемуазель Дье со стаканом в руке стояла у колодца. Я видел также Жюльетту и Анри Четвертого, Мартину Брошар, парикмахершу Муну и других, кого не знал по имени. Я не нашел там Микки и постучал к нему в комнату. Жоржетта перепуганно закричала: "Нет-нет! Не входите!". Всякий раз, где ни постучи в дверь, за нею непременно Микки с Жоржеттой, и проигрыш очередной гонки ему обеспечен. Я спустился вниз и еще раз обошел двор. Вышел на дорогу посмотреть, нет ли ее там. Затем подошел к Еве Браун. Беспокойно оглядевшись, она сказала: "А я думала, она с вами". Мадемуазель Дье в сарае выбирала вместе с Бу-Бу и его приятелем пластинки для танцев. Она тоже много выпила, глаза были мутные и голос какой-то странный. Она сказала, что видела, как Элиана шла по поляне вниз, "чтобы пригласить туристов", но это было уже довольно давно. Только она да Ева Браун называли ее Элианой, и это, сам не знаю почему, выводило меня из себя. До сих пор я видел мадемуазель Дье только раз - она приезжала три дня назад, 14 июля, - и с первого взгляда понял, что она никогда не будет мне по душе. Объяснять сейчас не стоит. Все по моей и ее глупости. Я как можно беспечнее пересек двор, чтобы не мешать гостям, но, уже не в силах сдержать себя, бегом миновал поляну. "Фольксваген" туристов под деревьями отсутствовал, и в палатке было пусто. Я еле дышал. Что только не лезло в голову! Четырнадцатое июля, когда она, по словам матери, вернулась так поздно - в половине второго ночи, и то раннее утро, когда застал ее на этом месте в одном халатике. Размышляя, я несколько минут постоял в палатке, глядел на надувные матрасы, разбросанную одежду, невымытую посуду. Пахло стряпней и резиной. Мне все казалось каким-то ненастоящим, но я не был пьян. А о туристах подумал, что им можно и отказать. Выходя, я столкнулся с Бу-Бу. Тот спросил: "Что происходит?". Пожав плечами, я ответил: "Не знаю". Мы подошли к реке и умылись холодной водой. Он сказал, что я много выпил и в таких случаях даже самые простые вещи кажутся вывернутыми наизнанку. Вполне возможно, Эна захотела побыть одна. День-то особый, как тут не волноваться. Бу-Бу добавил: "Она ведь такая эмоциональная". Я кивнул согласно, затем поправил ему галстук-бабочку, и мы побрели через поляну. Меня уже хватились дома. Я потанцевал с Жюльеттой, с Муной и потом с вернувшейся к гостям Жоржеттой. Старался смеяться вместе со всеми. Анри Четвертый пошел налить мне из бочонка, стоявшего перед сараем, и я залпом выпил стакан. Это вино с нашего виноградника. Урожай у нас невелик, но вино получается доброе. Иногда я поглядывал на Еву Браун. Всякий раз, когда кто-то проходил мимо нее, она широко улыбалась, но я-то видел, каково ей. Мадемуазель Дье печально сидела за другим столом перед пустым стаканом. Потом встала и налила себе еще. Ей было так же трудно ходить прямо, как мне притворяться веселым. Она была в черном, задиравшемся на боках платье с большим вырезом, смех да и только, и я был даже доволен, что она такая. Эна не появилась и в семь. Кто спрашивал, я отвечал: "Пошла немного отдохнуть", но понимал, что мне верят все меньше и меньше. Когда я проходил мимо, гости умолкали. Наконец я решил поговорить с Микки. Я увел его за ворота и сказал: "Возьмем машину Анри Четвертого и поездим вокруг, может, она где-то на дороге". Мы попали в пустую деревню - все или почти все были у нас. Сначала остановились у кафе Брошара. Мамаша Брошар не захотела закрыться в этот день, а то турист, у которого лопнули брюки, купит булавку в другом месте. Но она не пожелала пропустить свадьбу, и сейчас там дежурил сам Брошар, просматривая в одиночестве один из тех журналов, которые не смеет читать при ней, и подкрепляясь кружкой пива. Он не видел Эну с тех пор, как мы утром вышли из церкви напротив. И сказал, что выглядели мы оба отменно. Поехали к Еве Браун. Мало было надежды, раз ее мать находится у нас, но Микки настоял: "Ну что нам стоит проверить?" Мы сначала постучали в стеклянную дверь, а затем вошли. Тишина. Микки был тут впервые. Он с любопытством приглядывался. Потом сказал: "Блеск. Здорово обставлено". Я крикнул: "Есть кто-нибудь?" Наверху послышался шорох. Оттуда спустилась нанятая мной медсестра, мадемуазель Тюссо, и, приложив палец к губам, сказала: "Теперь он спит". По ее удрученному виду мы сразу поняли - что-то случилось. Глаза красные от слез. Сев на стул и вздохнув, она сказала: "Право, не знаю, мой мальчик, кого вы взяли в жены, это меня не касается, но я пережила ужасные минуты". И повторила, глядя мне в глаза: "Ужасные". Я спросил, нет ли Эны наверху. "Слава Богу, нет. Но она была здесь". Мадемуазель Тюссо за сорок. Она не настоящая медсестра, но умеет делать уколы и ухаживать за больными. В тот день на ней было синее платье с белым передником, и передник был разорван. "Это Эна разорвала", - сказала она, с полными слез глазами, не в силах больше ничего произнести, и только покачала головой. Мы с Микки сели напротив. Микки стеснялся и предложил обождать в машине. Я сказал, чтобы он остался. Не знаю, был ли я тогда пьяный, но все казалось мне еще более невероятным, чем у нас дома. Мадемуазель Тюссо вытерла глаза свернутым в комок платочком. Пришлось долго ждать, пока она стала нам рассказывать, и еще дольше, пока дошла до конца, - все время вставляла, как к ней хорошо относятся в городе, каким утешением была она для многих умирающих и все такое. Микки не раз подгонял ее: "Ладно, ясно. Дальше". Сегодня во второй половине дня - такова версия мадемуазель Тюссо, а другой я не знаю - часов в пять, Эна явилась в дом в своем белом подвенечном платье. У нее ничего с собой не было - ни еды, ни бутылки вина, ничего. Она только хотела повидать отца. И была очень взвинчена, это чувствовалось по голосу. Мадемуазель Тюссо нашла, что это очень мило - уйти со свадьбы к парализованному отцу и тем доказать, что дочь его не забыла. Она сама, например, так и не вышла замуж из-за больных родителей. "Ладно, ясно. Дальше". Они вместе стали подниматься по лестнице, и тут все и началось. Старик из своей комнаты узнал шаги дочери и стал кричать, что не хочет ее видеть, оскорблял ее. Мадемуазель Тюссо не успела удержать ее, как Эна вбежала к нему. Он заорал еще сильнее, не хотел, чтобы она его видела. Весь так и извивался, закрыв лицо руками. Но она все равно подошла к нему, оттолкнув мадемуазель Тюссо "с невероятным ожесточением", именно тогда Эна и порвала этот передник. Она обливалась слезами, и грудь ее вздымалась так, словно ей было трудно дышать. И только смотрела на отца, не в силах говорить. Постояв с минуту перед так и не открывшим лицо стариком, она упала перед ним на колени, обняла его неподвижные ноги и, цепляясь за него, тоже закричала. Но это были не слова. Нет, просто бесконечный вопль. Мадемуазель Тюссо попыталась оторвать ее, грозя позвать жандармов, но та отбивалась "как фурия". Могло кончиться тем, что она стащила бы отца с кресла. Старик больше не кричал. Он плакал. Она немного успокоилась и сидела, уронив голову ему на колени. И шептала: "Прошу тебя, прошу тебя". Как молитву. Наконец старик произнес, по-прежнему пряча лицо: "Уйди, Элиана. Позови мать. Я хочу ее видеть". Она встала, ничего не ответив. Пристально поглядела на него и сказала: "Скоро все будет как прежде. Увидишь. Я уверена". Так, по крайней мере, поняла мадемуазель Тюссо. Старик ничего не ответил. Когда же Эна ушла, он еще плакал, и "пульс был лихорадочный". Мадемуазель Тюссо дала ему лекарство, однако сердце успокоилось только час спустя, и он уснул. И вот еще что. С Эной всегда было связано что-то еще. Когда она спустилась вниз и пошла умыться, то увидела в зеркале мадемуазель Тюссо. С обычной своей откровенностью, не выбирая слов, сказала ей, что думает о старых девах и что они должны делать, вместо того чтобы вмешиваться в чужую жизнь, и еще что-то "особенно ужасное" - мадемуазель Тюссо просто не знала, что такое существует. В машине Микки не сразу включил мотор. Мы посидели молча, он курил, а я собирался с мыслями. Затем он сказал: "Знаешь, эти бабы способны наболтать всякое. Вечно они все раздувают". Я ответил - да, конечно. И он добавил: "А старик наверняка чокнутый. Сидеть круглый год взаперти. Ты бы смог?" Я ответил - нет, конечно. По мнению Микки, все очень просто, такое случается во многих семьях, но затем все улаживается. Когда она стала жить у меня, не выходя замуж, отец поклялся никогда больше ее не видеть. Ну, встань, мол, на его место. И вот она, в сущности хорошая девочка, решила в день свадьбы помириться с человеком, встань-ка на ее место! А тут ее принимают за пешку, да еще перед чужим человеком. Я ответил - да, конечно. А он так беззлобно спрашивает - не могу ли я, разнообразия ради, произнести что-нибудь другое. По его мнению, она где-то прячется, как девчонка, не желая никого видеть. Ведь я, наверное, заметил, что это при всех своих замашках просто маленькая девчонка. Я посмотрел на него. Мой брат Микки. От жары волосы взмокли и растрепались, густые и черные, волосы итальяшки. Я подумал, что он, пожалуй, прав по всем пунктам, кроме одного, главного - ужасной сцены между ней и человеком, которого она всегда звала "кретин". Была же какая-то причина. Но я ответил: "Поедем, может быть, она вернулась". Она не вернулась. Микки отвез Еву Браун домой, чтобы отпустить медсестру. Вечерело. Я ничего не рассказал Еве Браун. Она и сама все узнает, едва войдет к себе на кухню. Я поцеловал ее в щеку, она крепко сжала мне руку и печально, со своим немецким выговором сказала: "Не сердитесь. Это не ее вина. Клянусь вам, это не ее вина". Я едва не задал ей страшный вопрос, но потом увидел ее голубые глаза, доверчивое выражение лица. И не смог. Я хотел спросить, не имеет ли Эна отношение к несчастному случаю с отцом пять лет назад. Случается, я не такой уж Пинг-Понг, как некоторые думают. Многие гости ушли, другие набивались в свои машины. Мне говорили "спасибо", "до свидания", но я-то чувствовал - веселость их деланная. На дворе валялись пустые бутылки, стаканы, обрывки ее фаты. За стоном у сарая несколько человек слушали, как Анри Четвертый рассказывает анекдоты. Там же были Бу-Бу со своим приятелем по коллежу, Мартина Брошар, Жюльетта, Тессари с женой и еще какие-то малознакомые. Жюльетта и моя мать расставляли посуду на самой чистой скатерти. Мать сказала: "Надо все же закусить". Мадемуазель Дье сидела на кухне вместе с Коньятой. И тоже мне сказала: "Не браните ее, когда она вернется, иначе потом, когда вы лучше ее узнаете, сами пожалеете". Коньята хотела узнать, о чем мы говорим. Я отмахнулся от нее и ответил мадемуазель Дье: "А что? Вы разве знаете ее лучше меня?" Я говорил громко, и она, опустив голову, обронила: "Я ее знаю дольше". Она вроде протрезвела, да к тому же причесалась. Ее здоровенная белая грудь выступала в вырезе платья. Заметив мой взгляд, она прикрылась рукой. Я сказал: "Да, конечно, вы же были ее учительницей в школе. Верно!" Я вытащил из буфета бутылку вина и налил три стакана. Блондинка моей мечты взяла свой, я же чокнулся с Коньятой и провозгласил: "За ваше здоровье, мадемуазель Дье!" Она ответила: "Можете называть меня Флоранс". Я возразил, что ее ученица называет ее мадемуазель Дье. Она засмеялась. Я впервые видел, как она смеется. Она сказала: "Вы знаете, как она меня называет? Погибель. Она ничуть меня не уважает". И снова прикрыла рукой вырез. Мы взглянули друг на друга, и я сказал: "Она никого не уважает". Немного позже мать подала на стол остатки еды. Бу-Бу попробовал подтянуть к столу лампочку от сарая. Но электричество в этой части двора зажигается, когда ему вздумается или когда его об этом никто не просит. А от кухни не хватало провода. Решили, что переносить стол слишком долгое дело, и зажгли керосиновые лампы и свечи. Коньята, а с ней Жюльетта и Флоранс Погибель нашли, что это просто "феерия". Нас было человек пятнадцать. Приятель Бу-Бу и Мартина Брошар молчали, явно втюрившись друг в друга, и ну здороваться, когда все стали прощаться. Анри Четвертый загадывал загадки, Микки хохотал до упаду, Жюльетта и Жоржетта не хотели слушать, а я не прислушивался вовсе. Воздух был теплый. Горло болело. Но я не жаловался, как и в детстве, когда не хотел выглядеть хныкающим ковбоем. Я пожал руку уезжавшей мадемуазель Дье. Потом незнакомой паре. Тут Бу-Бу сказал: "В следующее воскресенье Микки выиграет гонку в Дине. Она словно нарочно для него придумана. Увидишь". Право, сам не знаю почему, я был совершенно убежден, что ни я, ни Эна не доживем до следующего воскресенья. Было около одиннадцати, когда она вернулась. Я нарочно сел спиной к воротам, чтобы не видеть ее в эту минуту. А то, что она пришла, я понял по глазам остальных. Я лишь на миг обернулся и увидел ее, неподвижную, в белом, испачканном землей платье, с длинными распущенными волосами. Лицо ее просто невозможно описать. Ну, скажем, только как невероятно уставшее. Я смотрел в тарелку. Она подошла, - я слышал ее шаги сзади, - остановилась рядом, наклонилась и поцеловала меня в висок. А затем, чтобы все слышали, сказала: "Не хотела возвращаться, пока ты не останешься один. Думала, уже все ушли". Бу-Бу поднялся, и она села на его место, рядом со мной. Посмотрела на остатки еды в тарелке и стала есть. Я понял: она это делает, просто чтобы побороть смущение. Она никогда не бывала голодной и лишь временами ела в охотку хлеб с шоколадом. И никогда много не пила. Лишь минеральную воду с мятой. Или, зачерпнув рукой, воду из колодца. Микки, чтобы как-то снять накал, проговорил: "Мы будем теперь тебя звать не Элианой, а Долгожданной". Она улыбнулась с полным ртом и, не глядя, взяла мою руку в свою. А потом, проглотив кусок, заявила: "А идите-ка вы все..." Кто сидел вокруг, помявшись, предпочли рассмеяться. Для Коньяты пришлось разъяснить. Она тоже засмеялась, посмотрела на меня и сказала одну вещь, запавшую мне в память навсегда. Так вот, она сказала: "Девочка не понимает значения произносимых ею слов. Она говорит любые, для того чтобы доказать свое существование, наподобие человека, бьющего по клавишам рояля, не зная нот, лишь бы произвести шум". Никто, кроме Эны, думаю, никогда не слыхал, чтобы наша тетка произносила такие речи. Но Эна продолжала устало жевать овощи, словно это ее совсем не касалось. Коньята сказала: "Слушайте. Раз у вас есть уши". И косточками пальцев постучала по столу. Я сразу понял, что она хотела мне объяснить. Ее маленькие, выцветшие глазки пристально смотрели на меня. Она обращалась только ко мне. Три точки - три тире - три точки. И трескучим, старческим голосом человека, который себя не слышит, сказала: "Я ведь права? Верно?" Я ничего не ответил. А так как остальные не поняли, то она, продолжая смеяться, объяснила: "В молодости я была телеграфисткой. Это все, что я помню из азбуки Морзе". И, оборвав смех, добавила: "Как видите, раз это все, что я помню, это лишь доказывает, что имеется много людей, желающих сказать одно и то же. Но все просто производят разный шум". Эна, по-прежнему держа мою руку, заговорила с Коньятой одними губами, и ту одолел смех - так она кашляла и задыхалась, что Микки и Анри Четвертому пришлось стучать ее по спине. Всем, конечно, хотелось узнать, что она такое сказала Коньяте, но старуха лишь хлопала глазами, старалась не задохнуться и мотала головой. Тогда я впервые, как она вернулась, заговорил: "Что ты ей сказала?" Пожав мне руку, она ответила: "Я сказала, что мечтаю о брачной ночи, что не в силах больше ждать и что вся ваша болтовня - сплошная хреновина". Слово в слово повторяю. Нас было несколько человек за столом. Все могут подтвердить. Она долго сидела у реки - в тихом уголке под названием Палм Бич. А потом было уже поздно, боязно, что я устрою ей сцену при гостях. Вот она и стала ждать ночи, пока все уйдут. Но чем позднее становилось, тем сильнее она боялась, что я ее побью, боялась не столько того, что побью, сколько того, что сделаю это при всех. Так объяснила она мне наутро. Кроме Коньяты, внизу в доме никого не было, и мы могли поговорить спокойно. Я лежал в постели, а она нагишом сидела рядом, опустив ноги и зажав мою левую руку между бедер. Она утверждала, что эта позиция в духе йогов укрепляет моральный дух. О встрече с отцом Эна рассказала, лишь когда поняла, что я все знаю. Сначала выругалась, уставилась на себя в зеркало и только потом заявила, что это не имеет ровно никакого значения, ей плевать на старого, провонявшего мочой кретина. Все, что нагородила тухлятина, служившая ему нянькой, - сплошная выдумка. Вынужденная чистить паутину, она возненавидела бедных насекомых и теперь сама застряла где-то на потолке. Поговорим, мол, о чем-нибудь более веселом. Я спросил, почему же она, если ей плевать на отца, пошла повидать его. Ответ был немедленный: "Он обещал, что признает меня дочерью, когда я выйду замуж. Я хотела, чтобы его имя значилось в моей метрике". Вот уж у кого от Бога способность заткнуть глотку неожиданным ответом. Но я все же спросил, зачем ей это теперь, когда она носит мою фамилию. И опять без запинки она ответила: "Чтоб нагадить ему. Если его сестра Клеманс загнется раньше его, я получу ее наследство и смогу хоть как-то отблагодарить мать за все, что она от него вытерпела. Одна эта мысль, уж поверь мне, ему печенки проест". Я и понятия не имел о существовании этой сестры, и, если бы Эна не упомянула мать, я бы ни слову не поверил, уж что-что, а заботы о наследстве не в ее характере. У Эны найдешь какие угодно недостатки, но только не корысть. Это признавала даже моя мать. Она снова спросила, не поищу ли я тему поинтересней, и я решил на время отложить тот разговор. Рассказал ей о мадемуазель Дье. Она засмеялась и сказала: "Знаешь, я бы стала ревновать, если бы речь шла о Лулу-Лу или писавшей тебе Марте. Но коли тебе нравится мадемуазель Дье, я не возражаю, но хочу сама все увидеть". Она наблюдала за мной в зеркало, наверно, у меня было такое лицо, что она покатилась со смеху. Я только и смог, что спросить: "Ты читала мои письма?" Она посерьезнела, опять положила мою левую руку между бедер для укрепления морального духа и ответила: "Не все. Уж такие там слюни". И добавила: "Та тоже была учительница". Она еще некоторое время рассматривала себя в зеркале и, громко вздохнув - точнее выпустив струю воздуха, и это никак не походило на вздох, - попросила: "Пошевели рукой. Я хочу сама себя". Днем мы вместе отправились в кафе Брошара. На площади я сыграл на пару с Анри Четвертым партию в шары. Мы выиграли у молодых отдыхающих из гостиницы. По сотне франков. Она поглядывала на нас, усевшись на террасе рядом с Мартиной и папашей Брошаром. Со своими длинными загорелыми ногами, с тяжелой копной волос, которые все время откидывала в сторону, и со светлыми неподвижными глазами, каких на всей земле не встретишь, - это была самая прекрасная из женщин. И моя жена, моя. Я даже играть в шары не мог. У меня было столько вопросов к ней, что и целой жизни не хватило бы все задать. Однако одну вещь я хорошо усвоил, еще когда стоял один в палатке туристов. Теперь я мог только потерять ее. А на это я не мог согласиться. И говорил сам себе, что никогда не соглашусь. Лучше сниму одно из ружей отца. Уж не знаю, что такое я вам рассказываю. Словом, я понял, что потеряю ее, потому что другие - ну, взять хоть туриста из Кольмара - покрасивей меня, а она такая молодая и ненасытная. И еще: чем больше задавать вопросов, тем скорее окажешься занудой, Пинг-Понгом или сволочью. Нет, надежд у меня не было никаких. Оставив Анри Четвертого на площади выигрывать деньги у учившихся играть где-то игре в шары парижан, я повторял про себя, что у меня нет никаких надежд. Позднее мы с Эной отправились поглядеть мою "делайе", еще не на ходу, но я знал, что ждать осталось недолго. Когда мне пришла мысль заменить ее мотор "ягуаровским", я за восемь месяцев выточил с полсотни деталей. Только мой хозяин и Тессари в состоянии оценить, что это за труд. В конце концов стало ясно - мотор с "ягуара" не годится вовсе. Тессари мне сразу сказал: пустое дело. Уши у него заменяют глаза. Он приехал помочь мне снять мотор с шасси и оказался прав. Просто невероятно, но факт: если бы те трое не сверзились на том вираже, все равно мотор взорвался бы через несколько километров - подшипники шатунов напрочь сработались. Я хорошенько вычистил "делайе", чтобы показать Эне. Правда, она ничего особенного не сказала, только, как обычно, выругалась, но по глазам я понял, что машина ей приглянулась. Она потрогала пальцами панельку из красного дерева, кожу сидений и прошептала: "Делайе". Затем поглядела на меня так, как мне нравилось - с нежным и одновременно важным видом, и сказала: "Странный ты муж, если хочешь знать". Мы еще постояли, и она спросила, откуда у меня такая машина - мне рассказывали, что "делайе" принадлежала министру прежней республики. Но разве это проверишь? Потом к нам спустилась Жюльетта и пришел Анри Четвертый. Мы выпили и пообедали с ними. Меня поразило, как спокойно и мило Жюльетта разговаривает с Эной, словно они старые друзья. Сыграли вчетвером в картишки. Я уже рассказывал, она довольно прилично играла, помнила все сброшенные карты. К одиннадцати мы выиграли у них сто пятьдесят франков. Позднее к нам присоединился Микки. Посидели на крыльце, и, чтобы доставить удовольствие хозяину, я выкурил его сигару. Вот штука курение! Особенно когда сидишь на ступеньках летней ночью и слышишь, как по-новому звучит твой голос, потому что Эна сидит рядом, положив голову тебе на плечо, и думаешь: "А может, я и не потеряю ее. Нет, она вправду любит меня и никого другого". И знаешь наперед, как через всю деревню будешь медленно идти домой. Микки впереди, разбрасывая в стороны камни, а ты с ней, обняв ее теплое тело рукой. Это было вечером в воскресенье 18 июля. Я потерял ее в среду 28-го. Семьей мы жили одиннадцать дней, считая от венчания. Затем я делал все, чего делать не следовало. Нужно было прожить свой ад молча. Я же на посмешище ходил повсюду и задавал вопросы, чтобы найти ее. И нашел - 6 августа, в пятницу. Тогда я снял с гвоздя карабин отца. "Ремингтон". Именно им застрелил двух кабанов прошлой зимой. Я отправился в гараж обрубить ствол. И там еще раз вспомнил то воскресенье, когда курил здесь сигару, прижимая к себе свою любовь. КАЗНЬ (2) Получить отпуск в середине лета - о том не могло быть и речи. С Анри Четвертым мы договорились прежде, что я возьму две недели в конце сентября, когда схлынут туристы и - а это было важно для меня - станет не так сухо и прекратятся пожары. Я сказал Эне, что мы отправимся в свадебное путешествие на исправной "делайе". Мы не выбрали, куда ехать - в Швейцарию или в Италию. Она ответила: "Куда хочешь". Мне лично хотелось бы поехать в Южную Италию - Меццо-джорно, как говорил отец, и посмотреть его родные места - Пескопаньо в сотне километров от Неаполя. Я обнаружил это название на дорожной карте, и оно было напечатано такими же крупными буквами, как Баррем и Энтрево. Думаю, там мы бы без труда сыскали оставшихся двоюродных братьев и сестер. В прежние годы мы еще получали к Рождеству поздравления, подписанные Пеппино, Альфреде, Джордже, Джанбатистой, Антонио, Витторио. Но Эна лишь приподнимала, не слушая, левое плечо. До сентября было далеко. И она лучше меня знала, что мы никуда не поедем. Теперь-то и мне это яснее ясного. Два раза перед свадьбой она очень поздно возвращалась, мадемуазель Дье привозила ее. Казалась Эна прежней, по крайней мере, нашей матери или тем, кто не очень приглядывался. Временами очень милой, временами невыносимой, иногда смешливой, иногда замкнутой, как улитка. Со дня нашего первого ужина я знал, что переход от одного настроения к другому происходит у нее беспричинно. Просто так. И я уходил после обеда уверенный, что она что-то скрывает и о чем-то не хотела мне говорить, а вечером, когда мы встречались снова, уже насмехалась над всеми и вся, сыпала грубостями, и тут ее просто было не унять. В постели то же самое. Нет чтобы отказывалась - за исключением одного или двух раз, потому что чувствовала себя плохо, - даже напротив, ей всегда хотелось. Но непременно по-разному. Иногда любовь была для нее ласковым приютом. Но ее нелюдимость разбивала мне сердце. Признавать это мне приходилось все чаще. А то без всякого перехода за столом или в разговоре в моих объятиях оказывалась совсем другая, пугавшая меня женщина. Все, что грязно, неприятно мне. Как-то она сказала: "Любовные утехи не могут быть грязными. Это все равно как ты ешь и пьешь. Сколько бы ты ни ел и ни пил, ведь на другой день все равно потянет к столу". Может, я и ничего не понял в ее словах, но они явно выражали отчаяние. Однако все вокруг - моя мать, Микки и даже Коньята, обожавшая ее после того, как та заказала портрет моего дядьки, даже Бу-Бу, умудрившийся отпечатать ее лицо на майке, - видели ее лишь такой, какой она впервые вошла в наш дом. Ее просто знали немного лучше, и все. Даже мне, который приглядывался к ней больше, не были видны какие-то особые перемены. В зависимости от света глаза у нее были то голубые, то серые. Только мне казалось, они стали более светлыми и пристальными. Казались двумя холодными и чудными пятнышками на лице, которое я теперь знал лучше своего. Короче, после мая все, и солнце особенно, подчеркивало разницу между цветом глаз и кожи. То же относилось и к ее душевному состоянию. Мне казалось, что периоды беззаботности стали короче, молчаливости и сосредоточенности - чаще и продолжительнее. Во вторник после свадьбы, вернувшись домой, я узнал от матери, что Эна, ничего не сказав, куда-то ушла во второй половине дня. Надела красное платье, сверху донизу на пуговицах, и взяла белую сумку. Мне она ничего не велела передать. Была озабочена, но не более, чем всегда. Коньяте, которая спросила: "Куда ты?", - ответила своей любимой мимикой - надув щеки и выдохнув воздух. Я сказал: "Ладно". Микки и Бу-Бу еще не вернулись. Я поднялся к себе и переоделся. Порылся в ящике, где она держала белье, не зная точно зачем, но и не без смысла. Перебрал ее фотографии, большинство относились к конкурсу красоты. На них она в купальнике, на высоких каблуках, явно вызывающе выставляет ноги и все остальное. Мне никогда не нравились эти фотографии. Были тут и другие - детские, сделанные в Арраме. Она там на себя не похожа, разве что цвет глаз тот же. Два пятнышка, от которых становится не по себе, потому что радужная оболочка глаз плохо пропечаталась. С нею рядом всегда ее мать. Фотографий отца нет. Однажды она сказала, что порвала их. Я лег на постель, заложил руки за голову и стал ждать. Немного позже вернулись Микки и Бу-Бу. Бу-Бу зашел ко мне. Мы поговорили о том о сем, спустились вниз, поужинали без нее и стали смотреть фильм по телеку. Прошла уже треть фильма, а я все никак не мог уследить за сюжетом. И тут во двор на своей "ДС" въехал Анри Четвертый. Мы все вскочили, кроме Коньяты, ничего не слышавшей, разумеется. Вот странность - ведь мы привыкли, Анри Четвертый часто приезжал в тот год сообщить о вызове на пожар, но на этот раз мы все дружно, сам не знаю почему, решили: это из-за Эны, с ней что-то стряслось. Анри Четвертый сказал: "Девочка в городе. Она опоздала на последний автобус. Я посоветовал ей взять такси, но она не захотела. Просит, чтобы ты приехал за ней". Мы все стояли у двери, окружив его. Я спросил, не случилось ли с ней чего. Он удивился и ответил: "Ей только неловко, что она опоздала к автобусу. Что с ней еще может быть? Она идет тебе навстречу". Мать вздохнула. Микки и Бу-Бу отправились досматривать фильм. Анри Четвертый сказал: "Бери машину. Когда я уезжал, Вильям Холден нашел свою подружку, но та собралась за другого. Она таки решилась или нет?" Я мчался, срезая виражи. И едва не налетел на полную людей машину. Опомнившись, тот водитель заверещал гудком как ошалелый. Она ждала меня возле моста, на обочине. Когда я вылез, отступила на пару шагов и сказала каким-то бесцветным голосом: "Смотри, если ты ударишь, то меня больше не увидишь". Тем не менее я подошел к ней, опустил ее руки, которыми она защищала лицо, и сильно хлестанул, придерживая, чтобы она не упала. Голова ее резко откинулась назад, а на глазах выс