на самом верху, тоже в тени, стояла женщина. Он не видел ее лица, но
мог различить терракотовые и желто-розовые полосы на юбке, казавшиеся в
полутьме черными и белыми. Это была его жена. Она облокотилась о перила,
прислушиваясь к чему-то. Габриела удивила ее неподвижность, и он напряг
слух, стараясь услышать то, что слушала она. Но он мало что мог услышать:
кроме смеха и шума спорящих голосов на пороге -- несколько аккордов на
рояле, несколько нот, пропетых мужским голосом.
Он неподвижно стоял в полутьме, стараясь уловить мелодию, которую пел
голос, и глядя на свою жену. В ее позе были грация и тайна, словно она была
символом чего-то. Он спросил себя, символом чего была эта женщина, стоящая
во мраке лестницы, прислушиваясь к далекой музыке. Если бы он был
художником, он написал бы ее в этой позе. Голубая фетровая шляпа оттеняла бы
бронзу волос на фоне тьмы, и темные полосы на юбке рельефно ложились бы
рядом со светлыми. "Далекая музыка" -- так он назвал бы эту картину, если бы
был художником.
Хлопнула входная дверь, и тетя Кэт, тетя Джулия и Мэри Джейн, все еще
смеясь, вернулись в холл.
-- Невозможный человек этот Фредди, -- сказала Мэри Джейн. -- Просто
невозможный.
Габриел ничего не ответил и показал на лестницу, туда, где стояла его
жена. Теперь, когда входная дверь была закрыта, голос и рояль стали слышней.
Габриел поднял руку, призывая к молчанию. Песня была на старинный ирландский
лад, и певец, должно быть, не был уверен ни в словах, ни в своем голосе.
Этот голос, далекий и осипший, неуверенно выводил мелодию, которая лишь
усиливала грусть слов:
Ах, дождь мне мочит волосы,
И роса мне мочит лицо,
Дитя мое уже холодное...
-- Боже мой, -- воскликнула Мэри Джейн, -- это же поет Бартелл д'Арси.
А он ни за что не хотел петь сегодня. Ну, теперь я его заставлю спеть перед
уходом.
-- Заставь, заставь, Мэри Джейн, -- сказала тетя Кэт.
Мэри Джейн пробежала мимо остальных, направляясь к лестнице, но раньше,
чем она успела подняться по ступенькам, пение прекратилось и хлопнула крышка
рояля.
-- Какая досада! -- воскликнула она. -- Он идет вниз, Грета?
Габриел услышал, как его жена ответила "да", и увидел, что она начала
спускаться по лестнице. В нескольких шагах позади нее шли мистер Бартелл
д'Арси и мисс О'Каллаган.
-- О, мистер д'Арси, -- воскликнула Мэри Джейн, -- ну можно ли так
поступать -- обрывать пение, когда мы все с таким восторгом вас слушали!..
-- Я его упрашивала весь вечер, -- сказала мисс О'Каллаган, -- и миссис
Конрой тоже, но он сказал, что простужен и не может петь.
-- Ах, мистер д'Арси, -- сказала тетя Кэт, -- не стыдно вам так
выдумывать?
-- Что, вы не слышите, что я совсем охрип? -- грубо сказал мистер
д'Арси.
Он поспешно прошел в кладовую и стал надевать пальто. Остальные,
смущенные его грубостью, не нашлись что сказать. Тетя Кэт, сдвинув брови,
показывала знаками, чтоб об этом больше не говорили. Мистер д'Арси тщательно
укутывал горло и хмурился.
-- Это от погоды, -- сказала тетя Джулия после молчания.
-- Да, сейчас все простужены, -- с готовностью поддержала тетя Кэт, --
решительно все.
-- Говорят, -- сказала Мэри Джейн, -- что такого снега не было уже лет
тридцать, и я сегодня читала в газете, что по всей Ирландии выпал снег.
-- Я люблю снег, -- грустно сказала тетя Джулия.
-- Я тоже, -- сказала мисс О'Каллаган, -- без снега и рождество не
рождество.
-- Мистер д'Арси не любит снега, бедняжка, -- сказала тетя Кэт
улыбаясь.
Мистер д'Арси вышел из кладовки, весь укутанный и застегнутый, и, как
бы извиняясь, поведал им историю своей простуды. Все принялись давать ему
советы и выражать сочувствие и упрашивать его быть осторожней, потому что
ночной воздух так вреден для горла. Габриел смотрел на свою жену, не
принимавшую участия в разговоре. Она стояла как раз против окошечка над
входной дверью, и свет от газового фонаря играл на ее блестящих бронзовых
волосах; Габриел вспомнил, как несколько дней тому назад она сушила их после
мытья перед камином. Она стояла сейчас в той же позе, как на лестнице, и,
казалось, не слышала, что говорят вокруг нее. Наконец она повернулась, и
Габриел увидел, что на ее щеках -- румянец, а ее глаза сияют. Его охватила
внезапная радость.
-- Мистер д'Арси, -- сказала она, -- как называется эта песня, что вы
пели?
-- Она называется "Девушка из Аугрима" *, -- сказал мистер д'Арси, --
но я не мог ее толком вспомнить. А что? Вы ее знаете?
-- "Девушка из Аугрима", -- повторила она. -- Я не могла вспомнить
название.
-- Очень красивый напев, -- сказала Мэри Джейн. -- Жаль, что вы сегодня
не в голосе.
-- Мэри Джейн, -- сказала тетя Кэт, -- не надоедай мистеру д'Арси. Я
больше не разрешаю ему надоедать.
Видя, что все готовы, она повела их к двери; и начались прощания:
-- Доброй ночи, тетя Кэт, и спасибо за приятный вечер.
-- Доброй ночи, Габриел, доброй ночи, Грета.
-- Доброй ночи, тетя Кэт, и спасибо за все. Доброй ночи, тетя Джулия.
-- Доброй ночи, Греточка, я тебя и не заметила.
-- Доброй ночи, мистер д'Арси. Доброй ночи, мисс О'Каллаган.
-- Доброй ночи, мисс Моркан.
-- Доброй ночи, еще раз.
-- Доброй ночи всем. Счастливо добраться.
-- Доброй ночи. Доброй ночи.
Было еще темно. Тусклый желтый свет навис над домами и над рекой;
казалось, небо опускается на землю. Под ногами слякоть, и снег только
полосами и пятнами лежал на крышах, на парапете набережной, на прутьях
ограды. В густом воздухе фонари еще светились красным светом, и за рекой
Дворец четырех палат ** грозно вздымался в тяжелое небо.
* Народная ирландская песня. Аугрим -- небольшой городок на западе
Ирландии.
** Четыре палаты -- дублинские судебные учреждения.
Она шла впереди, рядом с мистером Бартеллом д'Арси, держа под мышкой
туфли, завернутые в бумагу, а другой рукой подбирая юбку. Сейчас в ней уже
не было грации, но глаза Габриела все еще сияли счастьем. Кровь стремительно
бежала по жилам, в мозгу проносились мысли -- гордые, радостные, нежные,
смелые.
Она шла впереди, ступая так легко, держась так прямо, что ему хотелось
бесшумно побежать за ней, поймать ее за плечи, шепнуть ей на ухо что-нибудь
смешное и нежное. Она казалась такой хрупкой, что ему хотелось защитить ее
от чего-то, а потом остаться с ней наедине. Минуты их тайной общей жизни
зажглись в его памяти, как звезды. Сиреневый конверт лежал на столе возле
его чашки, и он гладил его рукой. Птицы чирикали в плюще, и солнечная
паутина занавески мерцала на полу; он не мог есть от счастья. Они стояли в
толпе на перроне, и он засовывал билет в ее теплую ладонь под перчатку. Он
стоял с ней на холоде, глядя сквозь решетчатое окно на человека, который
выдувал бутылки возле ревущей печи. Было очень холодно.
Ее лицо, душистое в холодном воздухе, было совсем близко от его лица, и
внезапно он крикнул человеку, стоявшему у печи:
-- Что, сэр, огонь горячий?
Но человек не расслышал его сквозь рев печи. И хорошо, что не
расслышал. Он бы, пожалуй, ответил грубостью. Волна еще более бурной радости
накатила на него и разлилась по жилам горячим потоком. Как нежное пламя
звезд, минуты их интимной жизни, о которой никто не знал и никогда не
узнает, вспыхнули и озарили его память. Он жаждал напомнить ей об этих
минутах, заставить ее забыть тусклые годы их совместного существования и
помнить только эти минуты восторга. Годы, чувствовал он, оказались не
властны над их душами. Дети, его творчество, ее домашние заботы не погасили
нежное пламя их душ. Однажды в письме к ней он написал: "Почему все эти
слова кажутся мне такими тусклыми и холодными? Не потому ли, что нет слова,
достаточно нежного, чтобы им назвать тебя?"
Как далекая музыка, дошли к нему из прошлого эти слова, написанные им
много лет тому назад. Он жаждал остаться с ней наедине. Когда все уйдут,
когда он и она останутся в комнате отеля, тогда они будут вдвоем, наедине.
Он тихо позовет:
-- Грета!
Может быть, она сразу не услышит; она будет раздеваться. Потом что-то в
его голосе поразит ее. Она обернется и посмотрит на него...
На Уайнтаверн-Стрит им попался кеб. Он был рад, что шум колес мешает им
разговаривать. Она смотрела в окно и казалась усталой. Мелькали здания,
дома, разговор то начинался, то стихал. Лошадь вяло трусила под тяжелым
утренним небом, таща за собой старую дребезжащую коробку, и Габриел опять
видел себя и ее в кебе, который несся на пристань к пароходу, навстречу их
медовому месяцу.
Когда кеб проезжал через мост О'Коннела, мисс О'Каллаган сказала:
-- Говорят, что всякий раз, как переезжаешь через мост О'Коннела,
непременно видишь белую лошадь.
-- На этот раз я вижу белого человека, -- сказал Габриел.
-- Где? -- спросил мистер Бартелл д'Арси.
Габриел показал на памятник *, на котором пятнами лежал снег. Потом
дружески кивнул ему и помахал рукой.
* Имеется в виду статуя Дэниеля О'Коннелла (1775--1847); которого ниже
Габриел назовет Дэном. Лидер ирландского национально-освободительного
движения, его либерального крыла. Боролся против ограничения избирательных
прав католиков. После проведения в Ирландии акта об эмансипации католиков в
1829 г. его стали называть "Освободителем".
-- Доброй ночи, Дэн, -- сказал он весело.
Когда кеб остановился перед отелем, Габриел выпрыгнул и, невзирая на
протесты мистера Бартелла д'Арси, заплатил кебмену. Он дал ему шиллинг на
чай. Кебмен приложил руку к шляпе и сказал:
-- Счастливого Нового года, сэр.
-- И вам тоже, -- сердечно ответил Габриел.
Она оперлась на его руку, когда выходила из кеба и потом, когда они
вместе стояли на тротуаре, прощаясь с остальными. Она легко оперлась на его
руку, так же легко, как танцевала с ним вместе несколько часов тому назад.
Он был счастлив тогда и горд; счастлив, что она принадлежит ему, горд, что
она так грациозна и женственна. Но теперь, после того, как в нем воскресло
столько воспоминаний, прикосновение ее тела, певучее, и странное, и
душистое, пронзило его внезапным и острым желанием. Под покровом ее молчания
он крепко прижал к себе ее руку, и, когда они стояли перед дверью отеля, он
чувствовал, что они ускользнули от своих жизней и своих обязанностей,
ускользнули от своего дома и от своих друзей и с трепещущими и сияющими
сердцами идут навстречу чему-то новому.
В вестибюле в большом кресле с высокой спинкой дремал старик. Он зажег
в конторе свечу и пошел впереди них по лестнице. Они молча шли за ним, ноги
мягко ступали по ступенькам, покрытым толстым ковром. Она поднималась по
лестнице вслед за швейцаром, опустив голову, ее хрупкие плечи сгибались,
словно под тяжестью, талию туго стягивал пояс. Ему хотелось обнять ее, изо
всех сил прижать к себе, его руки дрожали от желания схватить ее, и, только
вонзив ногти в ладони, он смог подавить неистовый порыв. Швейцар остановился
на ступеньке -- поправить оплывшую свечу. Они тоже остановились, ступенькой
ниже. В тишине Габриел слышал, как падает растопленный воск на поднос, как
стучит в груди его собственное сердце.
Швейцар повел их по коридору и открыл дверь. Потом он поставил
тоненькую свечу на туалетный столик и спросил, в котором часу их разбудить.
-- В восемь, -- сказал Габриел.
Швейцар показал на электрический выключатель на стене и начал бормотать
какие-то извинения, но Габриел прервал его:
-- Нам не нужен свет. Нам довольно света с улицы. А это, -- прибавил
он, показывая на свечу, -- тоже унесите.
Швейцар взял свечу, но не сразу, так как был поражен столь странным
приказанием. Потом пробормотал: "Доброй ночи" -- и вышел. Габриел повернул
ключ в замке.
Призрачный свет от уличного фонаря длинной полосой шел от окна к двери.
Габриел сбросил пальто и шапку на кушетку и прошел через комнату к окну. Он
постоял, глядя вниз на улицу, выжидая, пока немного стихнет его волнение.
Потом он повернулся и прислонился к комоду, спиной к свету. Она уже сняла
шляпу и манто и стояла перед большим трюмо, расстегивая корсаж. Габриел
подождал несколько минут, наблюдая за ней, потом сказал:
-- Грета!
Она медленно повернулась от зеркала и по световой полосе пошла к нему.
У нее было такое задумчивое и усталое лицо, что слова застыли на губах
Габриела. Нет, сейчас еще не время.
-- У тебя усталый вид, -- сказал он.
-- Я устала немножко, -- ответила она.
-- Тебе нехорошо? Или нездоровится?
-- Нет, просто устала.
Она подошла к окну и остановилась, глядя на улицу.
Габриел еще подождал и, чувствуя, что им овладевает смущение, сказал
внезапно:
-- Кстати, Грета!
-- Что?
-- Знаешь, этот Фредди Мэлинз... -- быстро сказал он.
-- Ну?
-- Он, оказывается, не так уж безнадежен, -- продолжал Габриел
фальшивым тоном, -- вернул мне соверен, который я ему одолжил. А я на этот
долг уже махнул рукой. Жаль, что он все время с этим Брауном. Сам он, право,
неплохой парень.
Он весь дрожал от досады. Почему она кажется такой далекой? Он не знал,
как начать. Или она тоже чем-то раздосадована? Если б она обернулась к нему,
сама подошла! Взять ее такой было бы насилием. Он должен сперва увидеть
ответное пламя в ее глазах. Он жаждал победить ее отчужденность.
-- Когда ты дал ему этот соверен? -- спросила она, помолчав. Габриел
сделал усилие над собой, чтобы не послать ко всем чертям пьянчужку Мэлинза
вместе с его совереном. Он всем своим существом тянулся к ней, жаждал
стиснуть в объятиях ее тело, подчинить ее себе. Но он сказал:
-- На рождество, когда он затеял торговлю рождественскими открытками на
Генри-Стрит.
От гнева и желания его трясло как в лихорадке. Он и не заметил, как она
отошла от окна. Секунду она постояла перед ним, странно глядя на него.
Затем, внезапно привстав на цыпочки и легко положив ему руки на плечи, она
поцеловала его.
-- Ты очень добрый, Габриел, -- сказала она.
Габриел, дрожа от радости, изумленный этим неожиданным поцелуем и
странной фразой, которую она произнесла, начал нежно гладить ее по волосам,
едва прикасаясь к ним пальцами. Они были мягкие и шелковистые после мытья.
Сердце его переполнилось счастьем. Как раз тогда, когда он так этого ждал,
она сама подошла к нему. Может быть, их мысли текли согласно. Может быть,
она почувствовала неудержимое желание, которое было в нем, и ей захотелось
покориться. Теперь, когда она так легко уступала, он не понимал, что его
смущало раньше.
Он стоял, держа ее голову между ладонями. Потом быстро обнял ее одной
рукой и, привлекая ее к себе, тихо сказал:
-- Грета, дорогая, о чем ты думаешь?
Она промолчала и не ответила на его объятие. Он снова тихо сказал:
-- Скажи мне, Грета, что с тобой? Мне кажется, я знаю. Я знаю, Грета?
Она ответила не сразу. Потом вдруг воскликнула, заливаясь слезами:
-- Я думаю об этой песне, "Девушка из Аугрима".
Она вырвалась, отбежала к кровати и, схватив спинку руками, спрятала
лицо. Габриел на миг окаменел от удивления, потом подошел к ней. В трюмо он
мельком увидел себя во весь рост -- широкий выпуклый пластрон рубашки, лицо,
выражение которого всегда его удивляло, когда ему случалось увидеть себя в
зеркале, поблескивавшая золотая оправа очков. Он остановился в нескольких
шагах от нее и спросил:
-- Да в чем дело? Почему ты плачешь?
Она подняла голову и вытерла глаза кулаком, как ребенок. Голос его
прозвучал мягче, чем он хотел:
-- Грета, почему?
-- Я вспомнила человека, который давно-давно пел эту песню.
-- Кто же это? -- спросил Габриел, улыбаясь.
-- Один человек, которого я знала еще в Голуэе, когда жила у бабушки,
-- сказала она.
Улыбка сошла с лица Габриела. Глухой гнев начал скопляться в глубине
его сердца, и глухое пламя желания начало злобно тлеть в жилах.
-- Ты была в него влюблена? -- иронически спросил он.
-- Это был мальчик, с которым я дружила, -- ответила она, -- его звали
Майкл Фюрей. Он часто пел эту песню, "Девушка из Аугрима". Он был слабого
здоровья.
Габриел молчал. Он не хотел, чтобы она подумала, что его интересует
этот мальчик со слабым здоровьем.
-- Я его как сейчас вижу, -- сказала она через минуту. -- Какие у него
были глаза -- большие, темные! И какое выражение глаз -- какое выражение!
-- Так ты до сих пор его любишь? -- сказал Габриел.
-- Мы часто гуляли вместе, -- сказала она, -- когда я жила в Голуэе.
Внезапная мысль пронеслась в мозгу Габриела.
-- Может быть, тебе поэтому так хочется поехать в Голуэй вместе с этой
Айворз? -- холодно спросил он.
Она взглянула на него и спросила удивленно:
-- Зачем?
Под ее взглядом Габриел почувствовал себя неловко. Он пожал плечами и
сказал:
-- Почем я знаю? Чтоб повидаться с ним.
Она отвернулась и молча стала смотреть туда, где от окна шла полоса
света.
-- Он умер, -- сказала она наконец. -- Он умер, когда ему было только
семнадцать лет. Разве это не ужасно -- умереть таким молодым?
-- Кто он был? -- все еще иронически спросил Габриел.
-- Он работал на газовом заводе, -- сказала она.
Габриел почувствовал себя униженным -- оттого, что его ирония пропала
даром, оттого, что Гретой был вызван из мертвых этот образ мальчика,
работавшего на газовом заводе. Когда он сам был так полон воспоминаниями об
их тайной совместной жизни, так полон нежности, и радости, и желания, в это
самое время она мысленно сравнивала его с другим. Он вдруг со стыдом и
смущением увидел себя со стороны. Комический персонаж, мальчишка на
побегушках у своих теток, сентиментальный неврастеник, исполненный добрых
намерений, ораторствующий перед пошляками и приукрашающий свои животные
влечения, жалкий фат, которого он только что мельком увидел в зеркале.
Инстинктивно он повернулся спиной к свету, чтобы она не увидела краски стыда
на его лице. Он еще пытался сохранить тон холодного допроса, но его голос
прозвучал униженно и тускло, когда он заговорил.
-- Ты была влюблена в этого Майкла Фюрея? -- сказал он.
-- Он был мне очень дорог, -- сказала она.
Голос ее был приглушенным и печальным. Габриел, чувствуя, что теперь
ему уже не удастся создать такое настроение, как ему хотелось, погладил ее
руку и сказал тоже печально:
-- А отчего он умер таким молодым, Грета? От чахотки?
-- Я думаю, что он умер из-за меня, -- ответила она.
Безотчетный страх вдруг охватил Габриела: в тот самый час, когда все
было так близко, против него встало какое-то неосязаемое мстительное
существо, в своем бесплотном мире черпавшее силы для борьбы с ним. Но он
отогнал этот страх усилием воли и продолжал гладить ее руку. Он больше не
задавал ей вопросов, потому что чувствовал, что она сама ему расскажет. Ее
рука была теплой и влажной; она не отвечала на его прикосновение, но он
продолжал ее гладить, точь-в-точь как в то весеннее утро гладил ее первое
письмо к нему.
-- Это было зимой, -- сказала она, -- в начале той зимы, когда я должна
была уехать от бабушки и поступить в монастырскую школу здесь, в Дублине. А
он в это время лежал больной в своей комнате в Голуэе и ему не разрешали
выходить; о болезни уже написали его родным, в Оутэрард. Говорили, что у
него чахотка или что-то в этом роде. Я так до сих пор и не знаю.
Она помолчала с минуту, потом вздохнула.
-- Бедный мальчик, -- сказала она. -- Он очень любил меня и был такой
нежный. Мы подолгу гуляли вместе, Габриел. Он учился петь, потому что это
полезно для груди. У него был очень хороший голос, у бедняжки.
-- Ну, а потом? -- спросил Габриел.
-- Потом мне уже пора было уезжать из Голуэя в монастырскую школу, а
ему в это время стало хуже, и меня к нему не пустили. Я написала ему, что
уезжаю в Дублин, а летом приеду и надеюсь, что к лету он будет совсем
здоров.
Она помедлила, стараясь овладеть своим голосом, потом продолжала:
-- В ночь перед отъездом я была у бабушки, в ее доме на Нанз-Айленд,
укладывала вещи, как вдруг я услышала, что кто-то кидает камешками в окно.
Окно было такое мокрое, что я ничего не могла рассмотреть; тогда я сбежала
вниз, как была, в одном платье, и выбежала в сад через черный ход, и там, в
конце сада, стоял он и весь дрожал.
-- Ты ему не сказала, чтобы он шел домой? -- спросил Габриел.
-- Я умоляла его сейчас же уйти, сказала, что он умрет, если будет тут
стоять под дождем. Но он сказал, что не хочет жить. Я как сейчас помню его
глаза. Он стоял у стены, под деревом.
-- И он ушел домой? -- спросил Габриел.
-- Да, он ушел домой. А через неделю после того, как я приехала в
монастырь, он умер, и его похоронили в Оутэрарде, где жили его родные. О,
тот день, когда я узнала, что он умер!
Она умолкла, задыхаясь от слез, и, не в силах бороться с собой,
бросилась ничком на постель и, рыдая, спрятала лицо в одеяло. Габриел еще
минуту нерешительно держал ее руку в своих; потом, не смея вторгаться в ее
горе, осторожно отпустил ее и тихо отошел к окну.
Она крепко спала.
Габриел, опершись на локоть, уже без всякого враждебного чувства
смотрел на ее спутанные волосы и полуоткрытый рот, прислушиваясь к ее
глубокому дыханию. Так, значит, в ее жизни было это романтическое
воспоминание: из-за нее умерли. Теперь он уже почти без боли думал о том,
какую жалкую роль в ее жизни играл он сам, ее муж. Он смотрел на нее,
спящую, с таким чувством, словно они никогда не были мужем и женой. Он долго
с любопытством рассматривал ее лицо, ее волосы; он думал о том, какой она
была тогда, в расцвете девической красоты, и странная дружеская жалость к
ней проникла в его душу. Он даже перед самим собой не соглашался признать,
что ее лицо уже утратило красоту; но он знал, что это не то лицо, ради
которого Майкл Фюрей не побоялся смерти.
Может быть, она не все ему рассказала. Его взгляд обратился к стулу, на
который она, раздеваясь, бросила свою одежду. Шнурок от нижней юбки свисал
на пол. Один ботинок стоял прямо: мягкий верх загнулся набок; другой ботинок
упал. Он с удивлением вспомнил, какая буря чувств кипела в нем час тому
назад. Что ее вызвало? Ужин у теток, его собственная нелепая речь, вино и
танцы, дурачества и смех, когда они прощались в холле, удовольствие от
ходьбы вдоль реки по снегу. Бедная тетя Джулия. Она тоже скоро станет тенью,
как Патрик Моркан и его лошадь. Он поймал это отсутствующее выражение в ее
лице, когда она пела "В свадебном наряде". Может быть, скоро он будет сидеть
в этой же самой гостиной, одетый в черное, держа цилиндр на коленях. Шторы
будут опущены, и тетя Кэт будет сидеть рядом, плача и сморкаясь, и
рассказывать ему о том, как умерла Джулия. Он будет искать слова утешения,
но только беспомощные и ненужные слова будут приходить в голову.
Как холодно в комнате, у него застыли плечи. Он осторожно вытянулся под
простыней, рядом с женою. Один за другим все они станут тенями. Лучше смело
перейти в иной мир на гребне какой-нибудь страсти, чем увядать и жалко
тускнеть с годами. Он думал о том, что та, что лежала с ним рядом, долгие
годы хранила в своем сердце память о глазах своего возлюбленного -- таких,
какими они были в ту минуту, когда он сказал ей, что не хочет жить.
Слезы великодушия наполнили глаза Габриела. Он сам никогда не испытал
такого чувства, ни одна женщина не пробудила его в нем; но он знал, что
такое чувство -- это и есть любовь. Слезы застилали ему глаза, и в полумраке
ему казалось, что он видит юношу под деревом, с которого капает вода. Другие
тени обступали его. Его душа погружалась в мир, где обитали сонмы умерших.
Он ощущал, хотя и не мог постичь, их неверное мерцающее бытие. Его
собственное "я" растворялось в их сером неосязаемом мире; материальный мир,
который эти мертвецы когда-то созидали и в котором жили, таял и исчезал.
Легкие удары по стеклу заставили его взглянуть на окно. Снова пошел
снег. Он сонно следил, как хлопья снега, серебряные и темные, косо летели в
свете от фонаря. Настало время и ему начать свой путь к закату. Да, газеты
были правы: снег шел по всей Ирландии. Он ложился повсюду -- на темной
центральной равнине, на лысых холмах, ложился мягко на Алленских болотах и
летел дальше, к западу, мягко ложась на темные мятежные волны Шаннона *.
Снег шел над одиноким кладбищем на холме, где лежал Майкл Фюрей. Снег густо
намело на покосившиеся кресты, на памятники, на прутья невысокой ограды, на
голые кусты терна. Его душа медленно меркла под шелест снега, и снег легко
ложился по всему миру, приближая последний час, ложился легко на живых и
мертвых.
* Алленские болота -- болотистая местность в 25 милях от Дублина.
Шаннон -- самая большая река Ирландии протяженностью в 368 километров --
представляет собой ряд озер, соединенных друг с другом протоками.
Джакомо Джойс
Перевод с английского Н. Киасашвили
Кто? Бледное лицо в ореоле пахучих мехов. Движения ее застенчивы и
нервны. Она смотрит в лорнет.
Да: вздох. Смех. Взлет ресниц.
Паутинный почерк, удлиненные и изящные буквы, надменные и покорные:
знатная молодая особа.
Я вздымаюсь на легкой волне ученой речи: Сведенборг 1,
псевдо-Ареопагит 2, Мигель де Молинос 3, Иоахим Аббас
4. Волна откатила. Ее классная подруга, извиваясь змеиным телом,
мурлычет на бескостном венско-итальянском. Che coltura! 5 Длинные
ресницы взлетают: жгучее острие иглы в бархате глаз жалит и дрожит.
Высокие каблучки пусто постукивают по гулким каменным ступенькам. Холод
в замке, вздернутые кольчуги, грубые железные фонари над извивами витых
башенных лестниц. Быстро постукивающие каблучки, звонкий и пустой звук. Там,
внизу, кто-то хочет поговорить с вашей милостью.
1--56 Комментарии см. в
конце текста.
Она никогда не сморкается. Форма речи: малым сказать многое.
Выточенная и вызревшая: выточенная резцом внутрисемейных браков,
вызревшая в оранжерейной уединенности своего народа. Молочное марево над
рисовым полем вблизи Верчелли 6. Опущенные крылья шляпы затеняют
лживую улыбку. Тени бегут по лживой улыбке, по лицу, опаленному горячим
молочным светом, сизые, цвета сыворотки тени под скулами, желточно-желтые
тени на влажном лбу, прогоркло-желчная усмешка в сощуренных глазах.
Цветок, что она подарила моей дочери. Хрупкий подарок, хрупкая
дарительница, хрупкий прозрачный ребенок 7.
Падуя далеко за морем. Покой середины пути 8, ночь, мрак
истории 9 дремлет под луной на Piazza delle Erbe 10.
Город спит. В подворотнях темных улиц у реки -- глаза распутниц вылавливают
прелюбодеев. Cinque servizi per cinque franchi 11. Темная волна
чувства, еще и еще и еще.
Глаза мои во тьме не видят, глаза не видят,
Глаза во тьме не видят ничего, любовь моя.
Еще. Не надо больше. Темная любовь, темное томление. Не надо больше.
Тьма.
Темнеет. Она идет через piazza. Серый вечер спускается на безбрежные
шалфейно-зеленые пастбища, молча разливая сумерки и росу. Она следует за
матерью угловато-грациозная, кобылица ведет кобылочку. Из серых сумерек
медленно выплывают тонкие и изящные бедра, нежная гибкая худенькая
шея, изящная и точеная головка. Вечер, покой, тайна........ Эгей!
Конюх! Эге-гей! 12
Папаша и девочки несутся по склону верхом на санках: султан и его
гарем. Низко надвинутые шапки и наглухо застегнутые куртки, пригревшийся на
ноге язычок ботинка туго перетянут накрест шнурком, коротенькая юбка
натянута на круглые чашечки колен. Белоснежная вспышка: пушинка, снежинка:
Когда она вновь выйдет на прогулку,
Смогу ли там ее я лицезреть! 13
Выбегаю из табачной лавки и зову ее. Она останавливается и слушает мои
сбивчивые слова об уроках, часах, уроках, часах: и постепенно румянец
заливает ее бледные щеки. Нет, нет, не бойтесь!
Mio padre: 14 в самых простых поступках она необычна. Unde
derivatur? Mia figlia ha una grandissima ammirazione per il suo maestro
inglese 15. Лицо пожилого мужчины, красивое, румяное, с длинными
белыми бакенбардами, еврейское лицо поворачивается ко мне, когда мы вместе
спускаемся по горному склону. О! Прекрасно сказано: обходительность,
доброта, любознательность, прямота, подозрительность, естественность,
старческая немощь, высокомерие, откровенность, воспитанность, простодушие,
осторожность, страстность, сострадание: прекрасная смесь. Игнатий Лойола,
ну, где же ты! 16
Сердце томится и тоскует. Крестный путь любви?
Тонкие томные тайные уста: темнокровные моллюски.
Из ночи и ненастья я смотрю туда, на холм, окутанный туманами. Туман
повис на унылых деревьях. Свет в спальне. Она собирается в театр. Призраки в
зеркале..... Свечи! Свечи!
Моя милая. В полночь, после концерта, поднимаясь по улице Сан-Микеле
17, ласково нашептываю эти слова. Перестань, Джеймси!
18 Не ты ли, бродя по ночным дублинским улицам, страстно шептал
другое имя? 19
Трупы евреев лежат вокруг, гниют в земле своего священного поля
20 ........ Здесь могила ее сородичей, черная плита, безнадежное
безмолвие. Меня привел сюда прыщавый Мейсел. Он там за деревьями стоит с
покрытой головой у могилы жены, покончившей с собой, и все удивляется, как
женщина, которая спала в его постели, могла прийти к такому концу
21 ... Могила ее сородичей и ее могила: черная плита,
безнадежное безмолвие: один шаг. Не умирай!
Она поднимает руки, пытаясь застегнуть сзади черное кисейное платье.
Она не может: нет, не может. Она молча пятится ко мне. Я поднимаю руки,
чтобы помочь: ее руки падают. Я держу нежные, как паутинка, края платья и,
застегивая его, вижу сквозь прорезь черной кисеи гибкое тело в оранжевой
рубашке. Бретельки скользят по плечам, рубашка медленно падает: гибкое
гладкое голое тело мерцает серебристой чешуей. Рубашка скользит по изящным
из гладкого, отшлифованного серебра ягодицам и по бороздке --
тускло-серебряная тень... Пальцы холодные легкие ласковые.....
Прикосновение, прикосновение.
Безумное беспомощное слабое дыхание. А ты нагнись и внемли: голос.
Воробей под колесницей Джаггернаута 22 взывает к владыке мира.
Прошу тебя, господин Бог, добрый господин Бог! Прощай, большой мир!.... Aber
das ist eine Schweinerei 23.
Огромные банты на изящных бальных туфельках: шпоры изнеженной птицы.
Дама идет быстро, быстро, быстро...... Чистый воздух на горной дороге.
Хмуро просыпается Триест: хмурый солнечный свет на беспорядочно теснящихся
крышах, крытых коричневой черепицей черепахоподобных; толпы пустых болтунов
в ожидании национального освобождения 24. Красавчик встает с
постели жены любовника своей жены; темно-синие свирепые глаза хозяйки
сверкают, она суетится, снует по дому, сжав в руке стакан уксусной
кислоты...... Чистый воздух и тишина на горной дороге, топот копыт. Юная
всадница. Гедда! Гедда Габлер! 25
Торговцы раскладывают на своих алтарях юные плоды: зеленовато-желтые
лимоны, рубиновые вишни, поруганные персики с оборванными листьями. Карета
проезжает сквозь ряды, спицы колес ослепительно сверкают. Дорогу! В карете
ее отец со своим сыном. У них глаза совиные и мудрость совиная. Совиная
мудрость в глазах, они толкуют свое учение Summa contra gentiles
26.
Она считает, что итальянские джентльмены поделом выдворили Этторе
Альбини, критика "Secolo" 27, из партера за то, что тот не встал,
когда оркестр заиграл Королевский гимн. Об этом говорили за ужином. Еще бы!
Свою страну любишь, когда знаешь, какая это страна!
Она внемлет: дева весьма благоразумная.
Юбка, приподнятая быстрым движением колена; белое кружево -- кайма
нижней юбки, приподнятой выше дозволенного; тончайшая паутина чулка. Si pol?
28
Тихо наигрываю 29, напевая томную песенку Джона Дауленда
30. Горечь разлуки 31: мне тоже горько расставаться.
Тот век предо мной. Глаза распахиваются из тьмы желания, затмевают зарю, их
мерцающий блеск -- блеск нечистот в сточной канаве перед дворцом слюнтяя
Джеймса 32. Вина янтарные, замирают напевы нежных мелодий, гордая
павана, уступчивые знатные дамы в лоджиях 33, манящие уста,
загнившие сифилисные девки, юные жены в объятиях своих соблазнителей, тела,
тела.
В пелене сырого весеннего утра над утренним Парижем плывет слабый
запах: анис, влажные опилки, горячий хлебный мякиш: и когда я перехожу мост
Сен-Мишель, синевато-стальная вешняя вода леденит сердце мое. Она плещется и
ласкается к острову, на котором живут люди со времен каменного века......
Ржавый мрак в огромном храме с мерзкой лепниной. Холодно, как в то утро:
quia frigas erat 34. Там, на ступенях главного придела,
обнаженные, словно тело Господне, простерты в тихой молитве
священнослужители. Невидимый голос парит, читая нараспев из Осии. Наес dicit
Dominus: in tribulatione sua mane consurgent ad me. Venite et revertamur ad
Dominum 35..... Она стоит рядом со мной, бледная и озябшая,
окутанная тенями темного как грех нефа, тонкий локоть ее возле моей руки. Ее
тело еще помнит трепет того сырого, затянутого туманом утра, торопливые
факелы, жестокие глаза 36. Ее душа полна печали, она дрожит и
вот-вот заплачет. Не плачь по мне, о дщерь Иерусалимская!
Я растолковываю Шекспира понятливому Триесту: Гамлет, вещаю я, который
изысканно вежлив со знатными и простолюдинами, груб только с Полонием.
Разуверившийся идеалист, он, возможно, видит в родителях своей возлюбленной
лишь жалкую попытку природы воспроизвести ее
образ................................. Неужели не замечали? 37
Она идет впереди меня по коридору, и медленно рассыпается темный узел
волос. Медленный водопад волос. Она чиста и идет впереди, простая и гордая.
Так шла она у Данте, простая и гордая, и так, не запятнанная кровью и
насилием, дочь Ченчи, Беатриче 38, шла к своей смерти:
.......Мне
Пояс затяни и завяжи мне волосы
В простой, обычный узел 39.
Горничная говорит, что ее пришлось немедленно отвести в больницу,
poveretta 40, что она очень, очень страдала, poveretta, это очень
серьезно....... Я ухожу из ее опустевшего дома.
Слезы подступают к горлу. Нет! Этого не может быть, так сразу, ни
слова, ни взгляда. Нет, нет! Мое дурацкое счастье не подведет меня!
Оперировали. Нож хирурга проник в ее внутренности и отдернулся, оставив
свежую рваную рану в ее животе. Я вижу глубокие темные страдальческие глаза,
красивые, как глаза антилопы. Страшная рана? Похотливый Бог!
И снова в своем кресле у окна, счастливые слова на устах, счастливый
смех. Птичка щебечет после бури, счастлива, глупенькая, что упорхнула из
когтей припадочного владыки и жизнедавца, щебечет счастливо, щебечет и
счастливо чирикает.
Она говорит, что будь "Портрет художника" откровенен лишь ради
откровенности 41, она спросила бы, почему я дал ей прочесть его.
Конечно, вы спросили бы! Дама ученая.
Вся в черном -- у телефона. Робкий смех, слезы, робкие гаснущие
слова... Palrero colla mamma 42.... Цып, цып! Цып, цып! Черная
курочка-молодка испугалась: семенит, останавливается, всхлипывает: где мама,
дородная курица.
Галерка в опере. Стены в подтеках сочатся испарениями. Бесформенная
груда тел сливается в симфонии запахов: кислая вонь подмышек, высосанные
апельсины, затхлые притирания, едкая моча, серное дыхание чесночных ужинов,
газы, пряные духи, наглый пот созревших для замужества и замужних женщин,
вонь мужчин....... Весь вечер я смотрел на нее, всю ночь я буду видеть ее:
высокая прическа, и оливковое овальное лицо, и бесстрастные бархатные глаза.
Зеленая лента в волосах и вышитое зеленой нитью платье: цвет надежды
плодородия пышной травы, этих могильных волос.
Мои мольбы: холодные гладкие камни, погружающиеся в омут.
Эти бледные бесстрастные пальцы касались страниц, отвратительных и
прекрасных 43, на которых позор мой будет гореть вечно. Бледные
бесстрастные непорочные пальцы. Неужто они никогда не грешили?
Тело ее не пахнет: цветок без запаха 44.
Лестница. Холодная хрупкая рука: робость, молчание: темные, полные
истомы глаза: тоска.
Кольца серого пара над пустошью. Лицо ее, такое мертвое и мрачное!
Влажные спутанные волосы. Ее губы нежно прижимаются, я чувствую, как она
вздыхает. Поцеловала.
Голос мой тонет в эхе слов, так тонул в отдающихся эхом холмах полный
мудрости и тоски голос Предвечного, звавшего Авраама 45. Она
откидывается на подушки: одалиска в роскошном полумраке. Я растворяюсь в
ней: и душа моя струит, и льет, и извергает жидкое и обильное семя во
влажный теплый податливо призывный покой ее женственности...... Теперь бери
ее, кто хочет!.... 46
Выйдя из дома Ралли 47, я увидел ее, она подавала милостыню
слепому. Я здороваюсь, мое приветствие застает ее врасплох, она
отворачивается и прячет черные глаза василиска. E col suo vedere attosca
l'uomo quando lo vede 48. Благодарю, мессер Брунетто, хорошо
сказано.
Постилают мне под ноги ковры для Сына Человеческого 49.
Ожидают, когда я войду. Она стоит в золотистом сумраке зала, холодно, на
покатые плечи накинут плед; я останавливаюсь, ищу взглядом, она холодно
кивает мне, проходит вверх по лестнице, искоса метнув в меня ядовитый
взгляд.
Гостиная, дешевая, мятая гороховая занавеска. Узкая парижская комната.
Только что здесь лежала парикмахерша. Я поцеловал ее чулок и край
темно-ржавой пыльной юбки. Это другое. Она. Гогарти пришел вчера
познакомиться. На самом деле из-за "Улисса". Символ совести... Значит,
Ирландия? 50 А муж? Расхаживает по коридору в мягких
туфлях или играет в шахматы с самим собой 51. Зачем нас здесь
оставили? Парикмахерша только что лежала тут, зажимая мою голову между
бугристыми коленями...... Символ моего народа. Слушайте!
Рухнул вечный мрак. Слушайте! 52
-- Я не убежден, что подобная деятельность духа или тела может быть
названа нездоровой --
Она говорит. Слабый голос из-за холодных звезд. Голос мудрости. Говори!
О, говори, надели меня мудростью! Я никогда не слышал этого голоса.
Извиваясь змеей, она приближается ко мне в мятой гостиной. Я не могу ни
двигаться, ни говорить. Мне не скрыться от этой звездной плоти. Мудрость
прелюбодеяния. Нет. Я уйду. Уйду.
-- Джим, милый! --
Нежные жадные губы целуют мою левую подмышку: поцелуй проникает в мою
горящую кровь. Горю! Съеживаюсь, как горящий лист! Жало пламени вырывается
из-под моей правой подмышки. Звездная змея поцеловала меня: холодная змея в
ночи. Я погиб!
-- Нора! 53 --
Ян Питерс Свелинк 54. От странного имени старого
голландского музыканта становится странной и далекой всякая красота. Я слышу
его вариации для клавикордов на старый мотив: Молодость проходит. В смутном
тумане старых звуков появляется точечка света: вот-вот заговорит душа.
Молодость проходит. Конец настал. Этого никогда не будет. И ты это знаешь. И
что? Пиши об этом, черт тебя подери, пиши! На что же еще ты годен?
"Почему?"
"Потому что в противном случае я не смогла бы вас видеть". Скольжение
-- пространство -- века -- лиственный водопад звезд и убывающие небеса --
безмолвие -- безнадежное безмолвие -- безмолвие исчезновения -- в ее голос.
Non hune sed Barabbam