ебе корректив в непрямом суждении рассудка. По прямому суждению здравого смысла, Солнце движется вокруг Земли. С течением времени рассудок, примечая, что некоторые факторы этому противоречат, начинает сомневаться в правильности этого и случайно нападает на гипотезу, разъясняющую аномалии, но отрицающую достоверное, по-видимому, показание здравого смысла. Как же тут примирить противоречие? Надо показать здравому смыслу, что новое объяснение одинаково хорошо, как и прежнее, соответствует прямой интуиции, но в то же время устраняет и все затруднения. Здравому смыслу указывается, что видимое движение предмета бывает обусловлено либо действительным его движением, либо же движением самого наблюдателя; и в некоторых случаях наблюдающему кажется, что движется предмет, на который он смотрит, тогда как в действительности движется-то он сам. Исходя из этого суждения, рассудок показывает, что коль скоро Земля вращается вокруг своей оси, то кажущееся движение Солнца, которое здравый смысл принимал за действительное движение его, может быть результатом движения Земли, и тогда наблюдатель, основывающий свое суждение на здравом смысле, поймет, что явления солнечного восхода и захода обусловливаются лишь собственным его, наблюдателя, положением на громадном вращающемся шаре. Однако если бы астроном, указав на эти видимые явления, происходящие на небе, и обратившись затем к объяснению разных аномалий, вытекающих из понимания их согласно с показаниями здравого смысла, вывел отсюда такое заключение, что вне нас не существует ни Солнца, ни движения, то он сделал бы то же самое, что делают идеалисты, и его доводы были бы так же бессильны против интуиции здравого смысла. Но астроном ничего подобного не делает. Он принимает интуицию здравого смысла касательно реальности Солнца и движения; но лишь заменяет старое понимание движения новым, согласующимся со всеми фактами. Очевидно, что здесь признание неотразимого элемента в суждении, основанном на здравом смысле, отнюдь еще не предполагает признания сопутствующих суждений; и я утверждаю, что подобное же различие должно быть приложено и к рассматриваемому нами случаю. Если доводы антиреализма бывают несостоятельны в тех случаях, когда они направлены против сознания объективной реальности, утверждаемого грубым реализмом, то отсюда вовсе еще не следует, чтобы аргументы эти были несостоятельны и по отношению к представлениям, создаваемым грубым реализмом об объективной реальности. Если антиреализм может показать, что при условии даже признания объективной реальности толкования грубого реализма заключают в себе непреодолимые трудности, то это является вполне законным. И, оставляя первоначальное воззрение незыблемым, реализм может, на основании нового рассмотрения вопроса, составить и новую концепцию его, вполне гармонирующую со всеми фактами. Чтобы показать, что здесь нет никакой "сбивчивой непоследовательности", возьмем, например, явление звука и рассмотрим, как его толкует грубый реализм и как изменяет это толкование реализм преобразованный. Грубый реализм полагает, что звук, каким представляется нашему сознанию, таким и существует вне его. Антиреализм доказывает неправильность такого мнения разными путями (причем, однако, постоянно начинает с того, что говорит, подобно реализму, о звучащих телах вне сознания); в заключение антиреализм утверждает, что мы ничего не знаем о звуке, кроме того, что он есть известное состояние нашего сознания; а такое заключение, подобно всем заключениям этого рода, я считаю ошибочным, во-первых, потому, что все употребляемые при этом слова означают какое-либо объективное действие; во-вторых, потому, что доказать это невозможно, если не принять за исходную точку объективное действие; и, в-третьих, потому, что ни одна из тех интуиции, на которых основываются подобные доказательства, не равна по своей силе интуиции реализма о существовании объективного действия. Но преобразованный реализм, который, по мнению г-на Сиджвика, "заключает в себе все серьезные несообразности интенсивной метафизической грезы", не желает ни разделять несостоятельного представления грубого реализма, ни, подобно антиреализму, делать невозможные заключения из самоубийственных доводов; но, заимствуя у грубого реализма то, что в нем есть существенного, и допуская вместе с тем существование затруднений, на которые указывается антиреализмом, - он ищет примирения при посредстве дальнейших разъяснений, подобно тому как поступает астроном относительно движения Солнца. Продолжая все время признавать объективное действие, которое грубый реализм именует звуком, он показывает, что соответствующее ощущение вызывается в нас отдельными, следующими друг за другом толчками, которые могут быть восприняты раздельно, если совершаются медленно, а с увеличением быстроты производят звуки все более и более высокие. Он показывает при помощи других опытов, что звучащие тела находятся в колебательном состоянии и что колебания эти можно сделать видимыми. Отсюда он заключает, что объективное действие не таково, каким оно представляется субъективно, но что оно объяснимо ближайшим образом как чередование воздушных волн. Таким образом, грубому реализму дается понять, что хотя неоспоримо существует объективное действие, соответствующее ощущению, испытываемому как звук, но нельзя объяснить всех фактов, если остаться при первоначальном предположении, что в действительности то происходит именно так, как мы ощущаем; между тем если мы представим себе эти факты как результат ритмического механического действия, то они окажутся вполне объяснимыми. Наконец, это новое объяснение, в связи с подобным же объяснением других ощущений, само испытывает дальнейшее преобразование при анализе его терминов и замене их терминами "молекулярное движение"; но, при всей отвлеченности такого конечного понимания, объективное действие не перестает быть постулатом; первоначальное суждение грубого реализма остается неизменным, хотя прочие суждения и изменились. Несмотря на это, м-р Сиджвик в другой части своего рассуждения предполагает, что я не имею никакого права пользоваться теми представлениями об объективном бытие, которые приводят к такому компромиссу. Он приводит ряд цитат с целью показать, что, признавая невозможность идеалистической критики без "молчаливого или открытого допущения чего-то вне сознания", я тем не менее допускаю, что мы можем знать единственно лишь состояние нашего сознания; и он настаивает на том, что я коренным образом противоречу сам себе; ибо, объясняя явления сознания, я непрестанно постулирую не неизвестное нечто, а что-то такое, о чем я говорю в обычных терминах, так, как будто обозначаемые ими физические свойства действительно существуют, а не являются, как я сам же признаю, лишь синтетическими состояниями моего сознания. Это замечание, если я только его верно понимаю, означает, что для целей объективной психологии я открыто признаю, что знаю материю и движение - обычными реалистическими способами; тогда как, на основании субъективного анализа, я прихожу к заключению, что такое знание объективного бытия, какое в нас предполагает реализм, - вообще невозможно. Несомненно может показаться, что здесь есть "фундаментальная непоследовательность", как он выражается. Но по моему мнению, оно существует не между двумя моими положениями, а между сознаниями, с одной стороны, субъективного, с другой - объективного бытия, и этой непоследовательности нельзя уничтожить, как нельзя придать ей и более определенную форму. Я считаю означенную непоследовательность лишь другим названием непознаваемости отношения между субъективным чувствованием и его объективным коррелятом, который не есть чувствование непознаваемости, а с ней мы сталкиваемся в конце всех наших анализов. Мысль об этой непознаваемости я выразил в другом месте следующими словами: "Итак, рассмотрим наше состояние. Мы не можем думать о веществе иначе как в границах чувства. Мы не можем думать о чувстве иначе как в границах вещества. Когда мы произвели наше исследование вещества от начала до конца, то оказываемся вынужденными обратиться за последними ответами в область чувства; при исследовании же чувств мы вынуждены, дойдя до последних вопросов, вернуться за разрешением их назад в область вещества. Мы находим величину x: выраженной через у, а величину у выраженной через x:; и мы можем продолжать этот процесс до бесконечности, ничуть не подвигаясь хотя бы на сколько-нибудь к разрешению задачи" (Основания психологии, п. 272). Продолжив далее это сравнение, мы увидим, как мне думается, в чем именно заключается та непреодолимая трудность, которую чувствует здесь м-р Сиджвик. Принимая за x; и у субъективную и объективную деятельности, неизвестные по их природе и известные лишь в их внешних проявлениях, и признавая тот факт, что всякое состояние сознания предполагает - непосредственное или отдаленное - действие объекта на субъект, или субъекта на объект, либо и то и другое вместе; - мы найдем, что всякое состояние сознания можно символически выразить какой-либо модификацией формулы ху, выражающей известное нам из явлений произведение двух неизвестных факторов. Иными словами, ху', х'у, х'у', х"у', x'y" и т. д. и т. д. представят собою нам всевозможные восприятия и мысли. Положим теперь, что мы имеем дело с мыслями об объекте; например, пусть это будет какая-нибудь гипотеза о его свойствах на основании физических опытов. Ясно, что всякие заключения касательно его вида, его плотности, значении, его молекулах, молекулярных движениях и пр. будут содержать в себе также некоторые формы субъективного действия х. Но положим, что заключения эти касаются душевных процессов. В таком случае выражение неизвестного объективного действия у равным образом будет величиной сложной. Предположим, что нашей проблемой является генезис явлений духа и что, в порядке исследования, предметом наших объяснений является физическая организация и функции нервной системы. Но здесь как и выше нам пришлось бы, рассматривая их объективно, говорить и думать о них в выражениях ху. Таким образом, когда мы стараемся объяснить действие нервной системы, объективно выраженное через ху, и возбуждающих ее физических сил, изображенных лишь в иных выражениях того же ху, на генезис наших ощущений, восприятий и идей, которые мы можем изобразить тоже лишь в выражениях ху, то мы находим, что все наши факторы, а вследствие того и все наши разъяснения содержат в себе две неизвестные величины, причем оказывается немыслимым найти ни одного разъяснения, которое не заключало бы в себе двух неизвестных величин. Но какой же выход из этого, по-видимому, порочного круга? Дело заключается просто в том, что надо установить известную соответственность между нашими символами. Надо найти способ так изобразить символически эти неизвестные деятельности, субъективную и объективную, и так оперировать этими символами, чтобы все наши действия могли быть правильно урегулированы, т. е. чтобы мы могли всегда предвидеть когда, где и в каком количестве мы можем найти каждый из наших символов, а равно ту или другую комбинацию их. Трудность, о которой говорит г-н Сиджвик, происходит, по моему мнению, оттого, что он недостаточно продумал положения, установленные уже в "Данных философии", а именно, что представления, "раз они жизнеспособны или не могут быть отделены от прочих без известного расстройства их, должны считаться истинными предварительно"; что "нет иного способа установить правильность известного мнения, как лишь путем указания на полное его соответствие со всеми другими мнениями" и что "философия, принужденная делать такие основные предположения, без которых мышление невозможно, должна оправдать их, доказав их соответствие с прочими показаниями сознания". "Следуя этому ясно изложенному способу обсуждения, я предварительно признаю объективную деятельность и субъективную деятельность, а также некоторые общие формулы и образы (пространство, время, материю, движение, силу), которые субъективная деятельность, находясь под воздействием объективной, приписывает последней. Когда из этих предварительно признанных положений сделаны все заключения и эти заключения оказались вполне соответственными как между собой, так и с первоначальными положениями, то эти первоначальные положения надлежит признать верными. И если, наконец, я утверждаю, как и делал то неоднократно, что термины, в которых я выражаю свои положения и развиваю их дальше, представляют собою лишь символы и что путем такой символизации я достигаю совершенно гармонических результатов, а именно неизменного отношения между символами, выражающими мои предположения, и символами, какие дает опыт, - то меня нельзя упрекать в непоследовательности. Напротив, мне кажется, что мой метод есть самый совершенный из всех, какие только можно было бы придумать. Наконец, пожалуй, скажут, что подобный взгляд на все установленное опытом и мышлением как на символическое отзывается химерой, но я отвечу на это, что то, что я трактую как символы, является реальным по отношению к нашему сознанию; символично же оно лишь в отношении к конечной реальности. Я вовсе не уверен в том, что после этих разъяснений последовательность взглядов, казавшихся до того "фундаментально непоследовательными", станет ясной, ибо если я не усмотрел трудностей тогда, когда излагал предмет в первый раз, то и теперь могу сделать такой же промах. Первоначально я мел в виду дополнить Основания психологии отделом, в котором я предполагал изложить, каким образом результаты, добытые в предшествующих частях: физиологические и психологические, аналитические и синтетические, субъективные и объективные, - гармонируют между собой, и показать, что они являются лишь разными сторонами одного и того же агрегата явлений. Но труд мой вышел уже без того слишком обширным, поэтому я подумал, что можно, пожалуй, обойтись и без такого отдела, так как соответствия, на которые я хотел указать в нем, и без того, казалось, достаточно выяснены. Так мало сознавал я за собою указанную мне "неспособность согласовать различные способы мышления". Однако недоумения м-ра Сиджвика показали мне, что такое изложение соответствий было совершенно необходимо. Я отложил к концу одно из первых возражений, сделанных против метафизико-теологического учения, развитого в Основных началах и подразумеваемого также в других вышедших затем томах. Возражение это сделано было одним искусным метафизиком, именно достопочтенным Джемсом Мартино (Martineau) в статье под заглавием "Знание, незнание и вера"; и, будучи действительно возражением против моих доводов в том виде, в каком они теперь изложены, оно указывает на необходимость несколько развить эти доводы. Для того чтобы критические замечания м-ра Мартино стали понятными, я приведу относящиеся сюда места из них. Стараясь в спорю с Гамильтоном и Манселем доказать, что наше сознание о том, что выходит за пределы знания, положительно, а не отрицательно, как те утверждают, я говорю: "Эта истина станет еще очевиднее, если мы заметим, что само наше" понятие об относительном исчезает, коль скоро мы допустим, что понятие об абсолютном есть чистое отрицание. Писатели, которых я цитировал выше, допускают или, вернее, утверждают, что противоречащие понятия могут быть познаваемы только в их отношении друг к другу; что равенство, например, немыслимо отдельно от своего соотносительного понятия о неравенстве; что, наконец, само относительное можно понять только через противоположение его безотносительному. Писатели эти точно так же допускают и даже настаивают на том, что сознание об отношении заключает в себе сознание об обоих членах отношения. Если же от нас требуется понять отношение между относительным и безотносительным, без сознания как того, так и другого, то это значит, что "нам, в сущности, приходится" (привожу слова Манселя из другого места) "сравнивать то, что мы сознаем, с тем, чего не сознаем, - тогда как самое сравнение есть акт сознания и возможно только под условием сознания обоих членов сравнения". В таком случае что же станется с утверждением, что "абсолютное понимается только как отрицание постижимости", или как "отсутствие условий, при которых возможно сознание"? Если безотносительное или абсолютное представляется в мысли только как чистое отрицание, то отношение между ним и относительным становится немыслимым, потому что в сознании отсутствует один из членов отношения. Если же это отношение немыслимо, за отсутствием антитезы, то немыслимо и само относительное, а это вызывает исчезновение какого бы то ни было мышления" (Основные начала, п. 26). Положение это г-н Мартино комментирует следующим образом, сначала передавая его иными словами: "Устраните антитезу относительного, и оно, сделавшись изолированным, представится само как абсолютное и исчезнет из области мышления. Поэтому безусловно необходимо признать существование абсолютного как условие возможности относительного, представляющего собою всю область нашего мышления. Пусть это так, но если спасать его под предлогом сохранения соответствия и взаимной зависимости двух соотносящихся величин, то "абсолютное" уже более не абсолютно; - оно становится термином отношения: оно упрочивает, таким образом, свою недоступность для мышления, наша неспособность постигнуть его уничтожается, и мнимое незнание наше упраздняется. Таким образом, тот же самый закон мышления, который свидетельствует о существовании, устраняет и непостижимость абсолютного" (Опыты философские и теологические, стр. 176-177). Я признаю, что это возражение вполне основательно, и ответить на него можно лишь путем тщательного установления значения употребленных мною слов и после полного выяснения того, что подразумевается моей доктриной. Начну с указания на причину недоразумений второстепенного свойства. Во-первых, замечу, что хотя я употреблял слово абсолютный как синоним слова безотносительный, ибо оно так употребляется в цитатах из писателей, с которыми я спорю, но сам я предпочел для целей моей аргументации термин: безотносительный (Non-relative) и вовсе не являюсь приверженцем заключений об абсолютном, как о том, что одинаково обнимает собою и субъект и объект Безотносительное, о котором у меня идет речь, следует скорее понимать как совокупность всего бытия за изъятием лишь того, что составляет индивидуальное сознание, представляющееся нам в форме отношения. Если бы я употреблял то слово как бы в гегелевском его значении, разумея под ним того, кто мыслит, и то, что составляет предмет мышления, и если бы я трактовал о порядке вещей не в мире явлений, а в мире нуменов, то приведенное возражение было бы для меня фатальным. Но задача моя заключалась просто в том, чтобы формулировать порядок вещей, являющихся под относительными формами, и упомянутая выше антитеза - безотносительное, будучи подразумеваема при представлении об относительном, есть то, что при всяком акте мышления находится вне и за пределами его, а вовсе не то, что содержится в нем. Далее надо заметить, что это безотносительное, о котором идет речь, как о необходимом дополнении относительного, признается у меня не за представление, а за сознание; а я в различных местах проводил резкую грань между теми образами сознания, которые, имея известные границы и создавая собственно мысль, подлежат законам мышления, - и тем родом сознания, которое продолжается даже тогда, когда предел отодвинут до последней возможности и раздельная мысль постепенно исчезает. Здесь является возможность сделать возражение на критику г-на Мартино - именно: если в силу необходимости, вытекающей из условий мышления, относительное заключает уже в себе предположение о безотносительном и, для полноты антитезы, требуется дать представление о безотносительном, то для целей того неопределенного мышления, какое единственно здесь только и возможно, вполне достаточно, чтобы безотносительное было представлено как сознание, хотя и неопределенное, но положительное. Посмотрим же, что неизбежно происходит, когда мысль занята этим конечным вопросом. В одной из предшествующих частей моего рассуждения, вызвавшего настоящую критику, я имел в виду разными путями показать, что, анализируем ли мы продукт мышления или его процесс, мы безразлично приходим к заключению, что неизменно "мышление заключает в себе отношение, различие, подобие"; и что даже из природы самой жизни мы можем заключить, что "так как мышление есть установление отношений, то мысль вообще и не может выражать ничего, кроме отношений". Но что должно быть, если мысль, подлежа этому закону, занимается конечной тайной? Постоянно устанавливая отношение между терминами, мысль предполагает, что оба термина должны быть более или менее определенными, и, коль скоро один из них оказывается неопределенным, все отношение делается также неопределенным и мысль становится неясной. Покажем это на величинах. Положим, я думаю о дюйме и о футе, имея достаточно определенную идею о том и о другом, я буду иметь достаточно определенную идею и об отношении их между собою, но вот вместо фута я возьму милю; и, будучи способен представить себе милю гораздо менее определенно, чем фут, я уже не могу представить себе с такой же отчетливостью отношение между дюймом и милей, не могу я различить его в мысли так же ясно и от отношения между дюймом и двумя милями, как могу мысленно различить отношение между дюймом и одним футом и отношение между дюймом и двумя футами. Далее, если я попытаюсь представить мысленно отношение между дюймом и 240 000 миль т. е. расстоянием, отделяющим нас от Луны, или отношение между дюймом и 93 000 000 миль, составляющими расстояние от Земли до Солнца, то прежде всего окажется, что расстояния эти, непостижимые практически, представляются для меня не чем иным, как только числами, для которых я не могу создать соответственных идей, вместе с тем и отношение между дюймом и любым из этих расстояний также становится непостижимым практически. Таким образом, мы оказываемся отчасти несостоятельными, имея дело с отношениями между конечными величинами, когда одна из них очень велика, но ясно, что несостоятельность эта становится полной, когда одна из этих величин не может вовсе уложиться в какие-либо границы. Если нельзя представить себе один из терминов, то вместе с этим и само отношение становится непредставляемым. Тем не менее в данном случае следует заметить, что отношение, принимая почти бессодержательную форму, все-таки сохраняет некоторый количественный характер. Еще возможно различить, что оно относится к представлениям о протяжении, а не к представлениям о силах или о времени, и лишь в этом смысле оно остается неясным отношением. Но посмотрим, что будет, когда один из терминов отношения не только не является простой величиной, имеющей известные определенные пределы, и когда о продолжительности его не только нельзя указать, где ее начало и где конец, но когда даже самое существование его не может быть установлено? Другими словами, что должно произойти, когда одного из терминов отношения нельзя себе представить не только количественно, но и качественно? Ясно, что в подобном случае мы не можем считать этого отношения принадлежащим к какому-нибудь особенному роду отношений, нет, оно тогда просто отпадает полностью Когда один из терминов его делается совершенно непознаваемым, закон мышления не может быть тут более прилагаем как потому, что этот термин не может быть представлен, так и потому, что само отношение не может быть составлено. А это значит, что закон мышления, по которому величины противоречащие познаются из их взаимного отношения, не имеет силы, коль скоро мысль пытается перейти предел относительного, однако при такой попытке мысль все же должна сообразоваться с упомянутым законом, - должна хотя бы некоторым смутным актом сознания прочно установить понятие о безотносительном, затем, подобным же смутным образом, - и отношение между безотносительным и относительным. Стало быть, в коротких словах мой ответ Мартино заключается в том, что неразрешимые трудности, на которые он указывает, возникают в данном случае, как и во всяком другом, оттого, что мысль прилагается к тому, что лежит вне сферы мышления, а когда мы стараемся перейти за пределы феноменальных проявлений к конечной реальности, то принуждены символизировать ее при помощи тех материалов, какие даются нам феноменальными проявлениями; таким образом, мы должны символизировать связь между конечной реальностью и ее проявлениями, как будто она родственна тем связям, которые существуют между самими явлениями. Истина, которую лишь слегка намечает г-н Мартино в своей критике, гласит, что закон мышления оказывается несостоятельным, если являются несостоятельными сами элементы мышления; и это заключение совершенно соответствует общим воззрениям, защищаемым мною. Я продолжаю считать действительным сказанное мною против Гамильтона и Манселя, что, на основании их собственного принципа, относительное мыслится как таковое лишь при условии противоположения его некоторой сущности, поставленной, хотя и не ясно, вторым термином отношения, хотя и неопределенного, но доступного мысли; и с моей стороны совершенно последовательно считать, что в том усилии, которое мысль неизбежно употребляет для того, чтобы выйти за пределы собственной сферы, не только продукт мысли представляется лишь смутным символом продукта, но и процесс мысли становится лишь смутным символом процесса; а потому нельзя утверждать, что в данном случае предикаты вытекают из закона мышления. Я с удобством могу закончить это возражение контркритикой. К прямой защите положения пусть присоединится еще косвенная, путем указания на несостоятельность противоположного положения. Приведенная критика учения о непознаваемой сущности (являющейся нам в феноменах) предпринята г-ном Мартино в интересах разделяемой доктрины, в силу которой сущность эта в значительной степени познаваема. Мы оба совершенно одинаково признаем, что существует несокрушимое сознание, что за видимостью существует какая-то Сила; но, в то время как, по моему убеждению, Сила эта не может быть объята формами мысли, по мнению м-ра Мартино, возможно, оставаясь последовательным, приписать этой Силе некоторые атрибуты личности, - разумеется, не такие конкретные человеческие черты, какие приписывались в прошлые времена, но, во всяком случае, человеческие черты самого отвлеченного и высокого разряда. Общий взгляд его таков: материю он рассматривает как нечто существующее независимо; точно так же независимы, по его мнению, те первичные качества вещества, "которые неотделимы от самой идеи этого вещества и могут быть выведены a priori из значения его, как плотного протяжения или протяженной плотности"; по его словам, к этому классу "принадлежит троякое измерение, делимость, несжимаемость"; он переходит затем к утверждению, что так как качества эти "неотделимы от вещества, то они имеют реальность, современную ему, и принадлежат искони к тому, что является объективным, материальным datum для Бога: и образ его деятельности относительно их должен быть подобен тому, какой единственно только и мыслим по установлению их пространственных отношений: т. е. это не есть акт его воли, не он производит их, а интеллектуальная деятельность: он лишь создал их в своей мысли. С другой стороны, вторичные качества, не будучи логически связаны с первичными, но случайно с ними соединенные, не могут быть отнесены к дедуктивному мышлению, но являются продуктом изобретательности чистого разума и детерминирующей воли. Это сфера познания, апостериорного для нас, в которой мы не можем сделать ни одного шага сами по себе, но вынуждены покорно выжидать указаний опыта, - это и есть настоящее царство оригинального творчества Божества: и здесь-то оно наиболее свободно, а мы наименее самостоятельны. Его свойства и наши в этой второстепенной области, таким образом, совершенно противоположны, но они оказываются сходными в отношении области первичного: развитие дедуктивной мысли для всех интеллектов возможно одним лишь путем, и никакое merum arbitrium не может на место истины поставить ложь или создать иную геометрию, либо иную схему чистой физики, чем та, которая существует одинаково для всех миров; и сам Всемогущий Зиждитель, осуществляя свой замысел Вселенной, начертывая орбиты небесных тел в беспредельном пространстве и установляя времена года в вечности, - мог лишь следовать законам кривых линий, меры и пропорции". (Опыты философские и теологические, стр. 163-164). Прежде чем излагать свое главное возражение против этой гипотезы, я позволю себе сделать второстепенное замечание. Оказывается, что м-р Мартино приписывает необходимость не только пространственным отношениям, но также и первичным физическим качествам, притом не простую необходимость, обусловливаемую нашими свойствами, но необходимость по существу. По его мнению, то, что нашему человеческому мышлению представляется истинным, то является и абсолютно истинным; "законы кривых линий, меры и пропорции", как мы их знаем, не могут быть изменены даже Божественной властью, точно так же как и делимость и несжимаемость материи. Но если м-р Мартино считает, что в этих случаях необходимости мысли соответствует необходимость в предметах, то почему же он не применяет этого соответствия и к другим случаям? Если он утверждает это относительно пространства и статических атрибутов тел, то разве не должен он сказать то же самое и касательно их динамических атрибутов? Законы, с которыми сообразуется форма силы, ныне именуемая "энергией", также точно необходимы для мысли, как и закон пространственных отношений. Аксиомы механики стоят на одном уровне с аксиомами чистой математики. Если, стало быть, м-р Мартино допускает - а он должен допустить это заключение, - что никогда энергия не может обнаружиться в движении планеты без предшествовавшей затраты эквивалентной энергии; если он, затем, сделает дальнейший необходимый вывод, что направление движения не может быть изменено каким-нибудь действием, без равного ему противодействия, по направлению, обратному действию; если он взвесит, что это имеет силу не только во всех видимых движениях небесных и земных тел, но также и во всех таких вещественных действиях, которые кажутся нам второстепенными свойствами, и притом известны лишь в других формах энергии, эквивалентных энергии механической и подлежащих тем же законам; если, наконец, он признает, что ни одна из этих производных энергий не может изменить своего характера и направления, без предварительного участия сил статической и динамической, подчиненных особым условиям, - то что же тогда станется с его "царством оригинального творчества Божества", которое, по его словам, пребывает в царстве необходимости? Рассуждение его, будучи доведено до конца, приводит к признанию универсально неизбежного порядка, в котором воля не может играть той роли, как он думает. Но, не делая из рассуждений м-ра Мартино этого вывода, в такой мере расходящегося с собственным его заключением, посмотрим, какое решение вопроса заключают они в себе, если брать их в том виде, в каком они представляются сами по себе. Они не дают нам никакого объяснения пространства и времени; они не помогают нам понять происхождения материи; не дают они вовсе и идеи о том, как возникли в материи ее первоначальные атрибуты. В них молчаливо лишь подразумевается, что все это не создано. Творческая деятельность представлена в них ограниченной математическими законами и будто бы имеющей в качестве datum (заметим это слово) субстанцию, которая, в некоторых своих свойствах, не подлежит изменяемости. Но ведь это не есть объяснение тайны вещей. Разгадка просто отодвинута в более отдаленную область, касательно которой уже не имеется в виду делать исследований. Но исследование должно быть сделано. После подобного разрешения вопроса всегда возникает новый вопрос: какова же природа и происхождение того, что начертывает эти границы творящей силе? Что это за первичный Бог, повелевающий этому второстепенному Богу? Ясно, в самом деле, что если "сам Всемогущий Зиждитель" (пользуюсь несколько непоследовательным выражением м-ра Мартино) бессилен изменить "материальное datum, объективное" для Него, бессилен изменить условия, при которых оно существует, при которых оно действует, то необходимо предположить такую силу, которой он подчинен. Так что, по учению м-ра Мартино, конечное непознаваемое тоже существует, и отличие его учения от того, против которого он спорит, состоит лишь в том, что он вставляет между этим непознаванием и всецело познаваемым еще отчасти познаваемое. Выше мы отметили, что такое понимание не согласно само с собой; теперь мы видим, что оно оставляет самую существенную тайну неразъясненной; я не думаю поэтому, чтобы оно имело какое-либо преимущество перед доктриной непознаваемого, в ее первоначальной форме. По моему мнению, скорее можно остановиться временно на приблизительном решении, имеющем в своем основании нечто окончательно неразъяснимое. Подобно тому как нельзя помешать мысли, не ограничиваясь видимостью, искать причины, скрытой за нею, так точно невозможно предупредить, чтобы мысль, исходя из толкований м-ра Мартино, не поставила вопрос о том, что это за причина, которая ограничивает причину, указываемую м-ром Мартино? А если мы должны признать, что не можем дать ответа на вопрос, поставленный в такой окончательной форме, то не сознаемся ли мы тем самым, что не могли дать ответа и на первоначальный вопрос? Не лучше ли искренно признать некомпетентность нашего разума в этом отношении, чем упорствовать в таком объяснении, которое лишь маскирует необъяснимое? Какой бы ни последовал ответ на этот вопрос, он никак не может заключать в себе осуждения тех, кто, находя в себе несокрушимое сознание конечной причины, лежащей в основе как того, что мы называем материальной Вселенной, так равно и того, что мы называем Духом, удерживается от утверждения чего-либо касательно этой конечной причины; ибо, по его мнению, ее природа настолько же неисповедима, насколько непонятна со стороны ее протяженности и долговременности. Postscriptum. С последним параграфом предшествующей статьи я надеялся покончить - на долгое время - с полемикой; и если бы статья была напечатана целиком в ноябрьском номере "Fortnightly", как первоначально и предполагалось, то не было бы никакой настоятельной надобности что-либо добавлять к ней. Но статья была еще в типографии, когда появилось два критических разбора, более обстоятельных, нежели рассмотренные мною выше; а так как вторая половина моей статьи вышла из печати позже тех разборов, то я не могу обойти их молчанием, во избежание неправильной оценки такого молчания. В особенности вежливость побуждает меня ответить что-либо лицу, полемизировавшему со мной на страницах "Quarterly Review" за октябрь 1873 г. в тоне хотя и антагонистическом, но отнюдь не враждебном, с явным намерением оценить справедливо взгляды, которые это лицо оспаривает. Принимая в расчет ограниченность места, имеющегося в моем распоряжении, я не могу, конечно, отметить все делаемые им мне возражения. Я ограничусь лишь коротким обсуждением двух положений, которые он изъявляет намерение установить. Он формулирует их так: "Мы желали бы обратить особенное внимание на два пункта, которые, как мы в том уверены, могут вызвать возражения; и, хотя м-р Спенсер, несомненно, сам предусматривал эти возражения (да они могли прийти в голову и многим из его читателей), тем не менее мы не замечаем, чтобы он где-либо отметил или предупредил их. Два выбранных нами пункта суть следующие: Во-первых, его система приводит к отрицанию всякой истины. Во-вторых, она радикально и необходимо противна всяким здравым принципам нравственности". По поводу этой тирады, заканчивающейся двумя столь ошеломляющими утверждениями, я прежде всего замечу, что того сознания, которое мне приписывает критик, у меня вовсе нет. Я затратил небольшой труд на развитие того, что считаю системой истины; и потому меня очень удивляет предположение, будто я "несомненно" знал, что конечным выводом из моей системы является "отрицание всякой истины". Далее, уже из самой моей программы было видно, что система моя завершается двумя томами Оснований нравственности; меня естественно удивляет после этого заявление, что означенная система "необходимо противна всяким здравым принципам нравственности", а еще больше заявление о том, будто я несомненно сознавал, что так на нее и будут смотреть. Говорю это с целью протеста против навязанного мне критиком тайного скептицизма и затем перехожу к рассмотрению его положений. Мне нет нужды говорить здесь что-нибудь об указываемых им несообразностях преобразованного реализма, так как я уже достаточно сказал об этом в ответе м-ру Сиджвику, высказавшему те же соображения. Я ограничусь разбором следствия, которое автор выводит из учения об относительности знания, как я понимаю это учение. Он правильно указывает, что я разделяю это учение вместе с "Миллем, Льюисом, Бэном и Гексли", не прибавляя лишь --как бы следовало, - что я разделяю это учение также вместе с Гамильтоном, Манселем и целым рядом других предшественников, послуживших образцом для Гамильтона; после этого критик переходит к замечанию, что, признавая эту относительность, невозможно утвердительно говорить ни об одной абсолютной истине, какого бы рода она ни была, - даже о самой абсолютной истинности учения об относительности. Затем, он предоставляет читателям заключить из этого, что вывод этот говорит особенно против критикуемой им системы; однако если суждение автора основательно, то в "отрицании всякой истины" должны быть обвинены и учения мыслителей, слывущих ортодоксальными, так же как учения многих философов, начиная с Аристотеля и кончая Кантом, которые говорили то же самое. Но я иду дальше и возражаю, что довод этот не может иметь против учения об относительности в защищаемой мной форме той силы, какую он имеет против предшествовавших форм этого учения. Ибо я расхожусь с другими релятивистами в том, что, по моему убеждению, существование безотносительного не только положительно доказывается нашим сознанием, но что предположение это по своей достоверности превосходит все прочие; и без него нельзя мысленно построить учения об относительности. Я настаиваю на том, что "если не будет допущено реальное безотносительное или абсолютное, то относительное само становится абсолютным, а это делает всю аргументацию противоречивою" {Основные начала, п. 26.}, в другом месте я описал это сознание безотносительного, проявляющееся в нас через относительное, как сознание, которое "глубже, чем доказательство, - глубже даже, чем конечное познание, - которое так глубоко, как сама природа духа" { Ibid п. 76 (1-е изд.).}; а мне кажется, что сказать это - значит сказать со всевозможной определенностью, что в то время, как все прочие истины должны приниматься за относительные, одна эта истина должна считаться абсолютной. Но хотя и я, таким образом, являюсь противником чистых релятивистов и согласен с моим критиком, что "каждый сторонник такой (чисто релятивистической) фи