нусчи, неутомимых воителей с мглой; оруженосцы, подозрительно косящиеся даже на тени своих коней. И все они придавали поезду шаха то величие, тот блеск, без которого не мыслился "царь царей", безграничный властелин и первый кочевник империи. Тонконогий конь, красиво изгибая шею, казалось, нес шаха Аббаса. Рисовые поля остались в стороне, надвинулись тутовые рощи, царство гилянского шелка. И оранжево-золотистый свет, сливающий небосклон с морем, казался нежным шелком, раскинутым над Рештом. За поездом уже смутно виднелись очертания дальних зубчатых хребтов. В прозрачной дымке шумела убегающая к морю быстрая река. Все, видимо, настраивало к возвышенным, отвлеченным мыслям, к проявлению добрых дел. Шах Аббас сидел в седле, выпрямившись, как на троне. Лицо его было непроницаемо, но думал он о самом земном: если медведь подошел к одному краю водоема, лев должен не опоздать и подойти к другому. Плотно сжав губы, он словно остерегался, как бы не выскользнуло хоть одно слово, способное приоткрыть завесу над его тайными планами, и в уголках губ, как привратник, притаилась чуть зримая жестокость. Вдруг он резко осадил своего скакуна Скорохода. За шахом одновременно натянули поводья ханы. Поезд остановился. Из морской глубины вздымался огромный черный крест. Хмуро вглядывался шах Аббас в уцелевшую мачту с верхней перекладиной. "Погиб корабль, оставив христианский знак. Не предопределение ли это? Предчувствие опасности, надвигающейся из бурунов, охватывает меня. Видит Аали, не сейчас возникла из темно-зеленых вод мать печали. Нет, давно меня не покидает тревога. Но ни один предсказатель не смог бы объяснить причину. Разве аллах благосклонно не выполнил мои желания? Разве скоростные гонцы каждую субботу не привозят радостные послания от Иса-хана из Гурджистана? А на пути в Решт не догнал ли меня гонец мужа любимой сестры, и не прибыл ли также гонец от Хосро-мирзы? Да, мои полководцы празднично вошли в Исфахан с войском. Кахети снова - прах у моих ног, - так говорит гонец Исмаил-хана. Картли побеждена, - разоренная, склонилась она, как рабыня, к стопам "льва Ирана". Там, в Гурджистане, царь-мохамметанин Симон прервал знакомство Картли с Московией. Аллах видит, это главное! Ибо угроза Ирану надвигается с севера". Шах Аббас чуть приподнялся на стременах, словно пытаясь рассмотреть противоположный берег Каспия. "О Мохаммет, сколь ты благосклонен к правоверным! Но почему не снизошло успокоение в мое сердце, сердце "льва Ирана"? Почему тревога прерывает сон властелина персиян? Почему? Притихший вулкан не означает вечное смирение. Не подобен ли вулкану огнедышащий Георгий, сын Саакадзе? Лучше бы Иса-хан побежденный бежал, подобно лани, из Картли, но с головой Саакадзе на копье, - и тогда я, шах Аббас, возблагодарил бы аллаха за ниспосланную мне настоящую победу. Но почему же нигде не сказано, как победить Непобедимого, которого оберегает железный шайтан? И что еще хуже - он находится под защитой турецкого вассала, атабага Сафара. Не вздумается ли стамбульским собакам, не имеющим в битвах ни совести, ни чести, воспользоваться Непобедимым и, нарушив договор с Ираном, двинуть своих кровожадных янычар под знамя распластавшегося перед прыжком "барса"? И раньше, чем из ворот гилянской крепости, которую решил воздвигнуть я, зоркий и предусмотрительный, успеет выползти хоть на один аршин короткая дорога, хищник отнимет у "льва Ирана" не только Картли и Кахети, но и Азербайджан и... Кто, как не я, шах Аббас, знает, какую ценность приобрел султан, янтарный истукан, овладев мечом Саакадзе! А кто может предугадать длину прыжка, который возжелает сделать хищник, одержимый яростной местью? Святой Хуссейн нашептывает мне мысли из книги судеб: "О шах-ин-шах! Если ты вовремя не перебьешь лапу "барса", он способен будет прыгнуть и на картлийский трон". И тогда нависнет угроза потерять земли, сопредельные с Гурджистаном, ханства Шеки и Ширван. А разве не Саакадзе перевернул Ганджу вверх дном, как медный котел с пилавом? И не он ли навеял страх на персиян, бежавших из кахетинских поселений? Разумно ли терпеть вечную угрозу! Не лучше ли испепелить, изрубить Гурджистан, превратить Тбилиси в горсть золы! Где царствовать Симону? Не стоит думой об этом утруждать себя. Не стоит, даже если я отдам ему в жены мою племянницу. Важно уничтожить сильные крепости - извечную опору врага. А царствовать мои ставленники могут в Мцхета; оставлю им и Гори. Но по соглашению с султаном отниму Биртвиси и Вардзию. Гурджистан должен быть владением Ирана. Там поселю пятьдесят тысяч воинов с семьями. Но, видит аллах, все возможно только после уничтожения Саакадзе, ибо, почуяв гибель своих гурджи, католикос поспешит вручить сыну собаки сто тысяч церковного войска. Свидетели двенадцать имамов! В руках Саакадзе это равно тремстам тысячам сарбазов! Нет! Разум подсказывает подождать. О Хуссейн, о владыка столпов неба! Разве неведомо тебе, что судьба неумолима? Так не отворачивай своих всевидящих глаз от Русии. Тяжелой стопой она может пойти через Гурджистан и снежной тучей надвинуться на Иран. И да будет мне свидетелем Аали, Саакадзе приарканит внимание и Русии и Турции и, победоносно развевая три знамени, испепелит, изрубит таким многолетним трудом воздвигнутое мною великолепное царство блистательного Исмаила Первого. Но разве у меня, шаха Аббаса, нет сейчас войска? Или аллах обидел своего избранника полководцами? Или не вручил "льву Ирана" смертоносные копья? Или обошел мудростью? Нет, всем богат я, ставленник аллаха! Но что может сделать даже скоростной верблюд, если от Исфахана до Кахети восемнадцать солнц дневного пути, если Ленкоранская ближняя дорога завалена камнями, размыта реками и засыпана песками? Только быстрый переход сопутствует успеху войны, только молниеносная переброска сарбазских тысяч на запад и восток может остановить вражескую лавину... Но разве об этом печаль моя? Видит аллах, нет! Что же подтачивает силы "льва Ирана"? Что угнетает мою душу?" ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Началось все это в Исфахане! "О сеятель милосердия, почему ты не осчастливил меня, шаха Аббаса, даром предугадывания? Я отстранил бы опьяняющее зелье! И веселый день пятницы не стал бы началом печали и тревог!" Кишикджи, прижимая руки к груди и вскинув кверху крашеную бороду, почтительно перечислял фамилии тридцати очередных молодых ханов, обязанных нести в предстоящую ночь охрану Давлет-ханэ. Так происходило каждый вечер. Но сейчас Аббас не слышал именитых фамилий, он углубился в тесное ущелье размышлений. "Может, неуместно было изменять давно установленное? И в ту роковую пятницу, по примеру предыдущих пятниц, отобедать у верной и приятной Лелу? Но шайтан с утра разогревал мои желания: "О шах-ин-шах, почему, подобно ослу, жуешь одно и то же? Разве розовогрудые хасеги потеряли для тебя вкус пряного вина? Или созерцать купание гурии в душистом бассейне воспретил тебе сеятель радостей? Да возвысится величие твое! Почему не посмеяться резвости юных хасег, извивающихся у ног повелителя? Разве целомудренная Лелу способна на улыбчивые шалости?" - "Видит аллах, нет! - так ответил я шайтану. - Но Лелу пленяет лучистыми глазами, неуловимое благовоние исходит от ее атласного тела! И не высшая ли красота ее в светлом уме! Не Лелу ли услаждает слух приятной речью, навевающей возвышенные желания? А ее разумные советы, подкрепленные тысячами изречений из Фирдоуси или Омар Хайяма!" - "Все это так, - усмехнулся шайтан, - но если даже петуха кормить одним сладким тестом, то клянусь создателем шайтана, и он сбежит к навозной куче в надежде выцарапать зерно". Найдя речи шайтана разумными, шах поспешил в красочный сад. Молодые наложницы в прозрачных шальварах щебеча окружили его. Заливчатый смех, подобный соловьиным трелям, ласкал слух. Шайтан был прав, давно не наслаждался властелин Ирана песней, льющейся словно из глубин рая. И, подобно гуриям, изгибаясь в истоме, молили наложницы об усладе. Давно не было такой веселой ночи, но аллах, в гневе на удачу шайтана, пожелал, чтобы она была последней. Еще не успел шах очнуться от полной томления ночи пятницы, как наступило зловещее утро субботы. Сефи-мирза, его наследник, вбежал бледный, задыхаясь от гнева и возмущения. С отвращением держал он в руках мелко исписанный пергамент: - О шах-ин-шах, о повелитель звезд и солнца, о мой могущественный отец! Да продлит аллах твою изумрудную жизнь до конца света! - И, упав у ног шаха, Сефи поцеловал ступню удивленно взирающего на него шаха. - Подымись, сын мой, прекрасный, как луна в четырнадцатый день ее рождения! Что взволновало твое чистое, как источник Земзема, сердце? Почему сверкают, подобно лезвию меча, твои глаза? Или осмелился кто оскорбить моего Сефи? - О "солнце Ирана", ты угадал! Никогда, даже своим глазам я не поверил бы, что найдутся подобные оскорбители! И если бы они трусливо не скрыли свои имена, я, твой раб, сразился бы с ними, и, клянусь Мохамметом, не один дерзкий упал бы мертвым от ханжала сына всесильного "льва". - Да поможет тебе аллах высказать мне, в чем обида неосторожных? Взволнованный Сефи молча протянул шаху сложенный вчетверо пергамент. Чем дальше читал шах, тем свирепее становилось его лицо, глаза зажглись жестоким огнем. Пальцы сжали пергамент так, точно душили врага. Молчание длилось долго. Шах вопрошающе посмотрел на голубоватый потолок и еще раз перечитал пергамент. "Ни тени сомнений, это злодеяние ханов! Но кто? Кто дерзнул предлагать моему чистому, подобно яхонту, сыну обагрить руки кровью отца? Кто возжелал преждевременно возвести на трон Сефи-мирзу? Они, сыны собак, рискнули писать, что не в силах больше выносить мою жестокость, что я коварно уничтожаю знатнейшие фамилии, не щадя женщин и детей! Что мои походы на Гурджистан жестоки и бессмысленны! Что мои налоги согнули спину Ирана! Бисмиллах! О ничтожные черви! Вы забыли, что Сефевиды - не только меч, но и щит Ирана! Щит, который сдерживает самумы бедствий и ураганы вторжений. Если б не шах Аббас, песок пустынь давно бы занес Иран по шею, - и то лишь потому, что нет у вас голов. О свидетель рая и ада, я найду возмутителей моего спокойствия, я с них живых сдеру кожу, раньше заставив проглотить сердце их собственных детей! Я измыслю такие пытки, что все шайтаны содрогнутся и, опрокинув пламя в море, убегут за черту земли! Я..." С нескрываемым ужасом смотрел Сефи на почерневшее, подобно агату, лицо шаха. Но почему? Разве с презрением и негодованием не отшатнулся он, Сефи, от неведомых злодеев? Тинатин заканчивала строки из Фирдоуси: И нет избавленья от смерти, поверь - Зачем же бояться ее мне теперь? - когда вбежал дрожащий Сефи-мирза. Он упал у ног матери и сбивчиво просил успокоить его мудрым советом. Непонятный страх перед отцом и отвращение к безымянным дерзким ханам подобны непосильному грузу! Он гибнет в песках отчаяния, не дойдя до оазиса надежд! Словно налет белой пыли покрыл лицо Тинатин, словно черное жало вонзилось в ее глаза. Огненные волны стеснили дыхание, то опаляя, то леденя сердце. Смотрела Тинатин и не видела сына и вдруг в великом смятении прижала Сефи к своей груди, осыпая поцелуями: - О мой сын, о свет моих очей! Почему раньше не показал мне, а не шаху, проклятое послание? - Моя прекрасная мать, я был слишком взволнован и поддался желанию поскорее уверить шах-ин-шаха в своей горячей, как палящее солнце, любви и преданности. - Шах отпустил тебя в гневе? - О, клянусь небом, нет! "Лев Ирана" нежно обнял меня и клялся еще сильнее любить, исполнять все желания. - Не поддался ли ты, мой Сефи, искушению обменяться мыслями о чудовищном послании с Зулейкой? - тихо спросила Тинатин. - Нет, моя прекрасная, как звездное небо, мать! Я спешил к... Но почему ты спросила об этом? Разве Зулейка не продолжает быть бархатной розой моего сердца? - Она слишком ревнива, а также не в меру мстительна и могла бы в час омрачения набросить тень на неповинных. Вспомни, мой благородный сын: в проклятом послании указывается на жестокость к Грузии... Коварный намек: ведь я грузинка. А мой брат, царь Луарсаб, твой дядя. Сефи отшатнулся. Ужас подкрадывался к сердцу. Если хоть тень подозрения падет на приверженцев узника Луарсаба, то их обрекут на муку, перед которой смерть - жизнь! И он крепко прижался к коленям матери. - Сын мой, никто в Иране не должен знать об этом пергаменте. Помни, шах тоже скроет его пока, даже от Караджугая, хотя доверяет благородному хану, как себе. Не удивляйся, если шах под разными предлогами начнет устраивать пиршества. Но помни: под напевы певцов и звуки флейт шах будет разведывать. Смотри на пирах только на шаха, внимай только его речам, восхищайся лишь его мудростью. Старайся не выходить из пределов глаз шаха. Но делай все непринужденно, улыбаясь, дабы не возбудить у шаха подозрение в том, что поступки твои обдуманны. А если пошлет шах тебя к ханам, подходи только к Эреб-хану или Караджугай-хану, а если не к ним, то к Юсуф-хану или к Булат-беку. Помни: даже самое ничтожное внимание к более отдаленному от шаха Аббаса хану равно приближению лезвия ханжала не только к его горлу, но и к горлу его детей и даже всех родственников. С благоговением и страхом прислушивался к шепоту матери Сефи. И, бледный, дал требуемую клятву выполнять советы ее, советы черводара на путях несчастья. Сефи безучастно оглядел покои. Поблекли для него краски цветов, не играли переливы эмали на кувшинчиках, и яркий попугайчик в углу вдруг показался серой озябшей птичкой. Так бывает: выпадает из жаровни раскаленный докрасна уголек - и мгновенно меркнет, как греза. Меняя тревожный разговор, Сефи спросил о здоровье ханум Нестан. - Давно Зулейка посылала маленького Сэма к шаху? - неожиданно спросила Тинатин. - Только вчера Сэм гостил у могущественного деда, и хотя разбил любимую китайскую чашу, но наш повелитель не рассердился - напротив, подарил ему золотой колокольчик и, засмеявшись, посоветовал никогда не жалеть ценности, находящиеся в чужих домах. - Да будет тебе ведомо, мой любимый, что коварная Зулейка учит дрянного Сэма наговаривать на маленького Сефи, сына Гулузар. Аллах свидетель, как это опасно! Ибо не успеет Сэм вбежать к шаху, как начинает клеветать на Гулузар, будто она хвастливо уверяет, что наследником престола аллах определил ее сына. - Может, это не совсем так? - помолчав, произнес Сефи. - Знаю, ты сильнее любишь сына Гулузар. - Видит бог, никогда не скрывала истины! А люблю твоего младшего сына сильнее, ибо старший полон жестокости и обладает диким, необузданным нравом, опасным для будущего держателя человеческих жизней. Да продлится царствование шаха Аббаса до конца вечности! Но когда аллах сочтет нужным призвать к себе ставленника неба и ты, иншаллах... - О моя прекрасная мать, не говори об этом! Ибо у каждого судьба висит, подобно цепи, на его собственной шее. Вспомни Паата, - ведь он мой двоюродный брат. Да, он племянник царицы Тэкле, а я племянник царя Луарсаба. Ты почти никогда не беседовала со мной о Паата. - Он сын Саакадзе, погубившего моего прекрасного брата Луарсаба. - Моя неповторимая мать, разве Саакадзе сильнее судьбы? Аллах пожелал сотворить царю несчастье через руку Непобедимого. - Да не поскупится аллах на милосердие к страдающему узнику! И да проявит к тебе приветливость пресвятая троица, да ниспошлет Сефи-мирзе небесный караван, нагруженный счастьем и благополучием! Успокоенный, вышел Сефи-мирза из комнаты матери. И листва на деревьях уже показалась ему не пепельно-серой, а зеленой, словно вырезанной из изумруда, политого свежей водой; и темная бирюза над головой будто обернулась бездонным небом, струящим целительный бальзам. Он спешил к Зулейке, ибо хотел подышать утренним воздухом, и потому выехал на рассвете, когда густые ресницы прикрывают ее всегда горящие глаза, а приоткрытые уста говорят о неутолимой жажде страстных поцелуев. Но лучше бы он спал непробудным сном именно в это утро. Сейчас он вспомнил, как, сопровождаемый одним лишь телохранителем, он, так же мечтая о Зулейке, уже намеревался на коне въехать на мост Поле Хаджу, как какой-то закутанный в плащ человек выскочил, будто искра, из-под арки, пропускающей реку, и, сунув ему сложенный вчетверо пергамент, так же быстро исчез. Верный телохранитель засмеялся и сказал: "Это опять какой-нибудь проситель. Сколько их на пути щедрого и великодушного Сефи-мирзы!" Хорошо, он, мирза, подумал так же и, сунув за пояс пергамент, прочел его позднее, когда остался один в саду. Прочел - и ужаснулся. Нет, он никому не расскажет о кощунственных строках, пропитанных ядом. Возмущенный, он пошел, сам не ведая куда, но неожиданно свернул в розовый домик. Как всегда, Гулузар, свежая, подобно утренней росе, и нежная, как голубь, встретила Сефи радостным восклицанием и тут же скромно опустила глаза. А маленький Сефи шумно бросился на шею отца, покрывая поцелуями его лицо, руки, торопясь рассказать о своих радостях и огорчениях. На робкую просьбу Гулузар мирза ответил весело: конечно, он выпьет шербет и съест рассыпчатую каду. Наблюдая за тихо скользящей Гулузар, расставляющей на арабском столике чашки, Сефи подумал: "Я хорошо поступил, отказавшись сегодня от новой хасеги, которую шах в благодарность за доказанную преданность хотел мне подарить. Разве я не имею в мозаичном доме вулкан, извергающий огонь любви и ненависти, и тихий шелест нежно благоухающей розы в розовом домике? Мне больше не к чему стремиться. Даже сыновья, столь разные, приносят мне разные радости". Запечатлев на лбу, подобном мрамору, поцелуй и пообещав продлить ночью приятную встречу, мирза отправился к Зулейке получить огонь из ее коралловых уст, ибо ей, конечно, донесли, что он услаждался каве в розовом домике. Нет, не переносила больше Тинатин на шелк стихи Фирдоуси, не радовалась восходящему солнцу и наступающую ночь ждала с трепетом, ибо не было сна, не было успокоения. Напрасно Нестан пробовала рассеять мрачные мысли царственной Тинатин. С того страшного утра, когда бесхитростный Сефи так опрометчиво передал шаху злосчастный пергамент, Тинатин не переставала тревожиться... Облокотясь на мягкие подушки, подруги говорили тихо по-грузински: - Но, моя царственная Тинатин, прошло несколько месяцев, а великий из великих шах Аббас не перестает проявлять к Сефи расположение, одаривая его богатыми дворцами и осыпая драгоценностями. Взгляни, - слегка отдернула она занавеску, - как богато разукрашены паланкины Зулейки и Гулузар, сколько слуг тянутся за ними! А разве шах-ин-шах не приказал подарить маленьких пони обоим внукам и разве не едет наш любимый Сефи-мирза рядом с шахом Аббасом? Так почему не перестает грустить прекрасная Тинатин? Печально улыбалась Тинатин. Все верно, но она знала, как сильно изменился с того рокового утра ее грозный супруг. Мусаиб, еще сильнее скрепив с нею дружбу, тайно рассказывал, как шах с нарастающим подозрением относится к ханам, особенно из знатных фамилий, как пугливо три раза в ночь меняет место своего ложа, как никому, даже евнухам, не доверяет, как воспретил сыновьям ханов, кроме сыновей Караджугай-хана, Эреб-хана и Юсуф-хана, сторожить двери его покоев. Пробовала Тинатин мягко спрашивать шаха, почему так задумчив он, но шах, пристально вглядываясь в ее лучезарные пленительные глаза, отвечал, что слишком много забот об Иране возложил на него аллах, и испытующе советовался с нею о делах царских, восхищаясь ее умом. Однажды, совсем измученная, она упала у его ног и молила сказать, что тяготит ее могущественного повелителя. Она целовала его пальцы, одежду и, внезапно прижав к себе, покрыла страстными поцелуями лоб, глаза, губы, она называла его ласковыми именами, она обвила свои косы вокруг его стана. О, на что только не способна несчастная мать, оберегающая, жизнь единственного сына! И, пораженный ее смелой мольбой, шах согласился погостить у нее семь дней. Какой заботливостью, какой любовью окружила Тинатин грозного "льва Ирана"! Она оберегала его сон, вместе с Мусаибом тщательно проверяла еду и питье, сама расчесывала усы, опрыскивая их благовониями, сама наполняла душистой водой нежно журчащий бассейн, куда опускался шах после крепкого сна. Когда через семь дней Аббас вошел в круглую комнату "уши шаха", ожидающие его ханы восхитились: перед ними вновь предстал молодой покоритель стран и народов. И, воодушевленные его второй весной, они приветствовали его победными кликами. Точно тяжелый панцирь сполз с души властелина. Он жадно набросился на дела Ирана, проявляя ясность мысли и твердую волю. Увидя неподдельную радость своих ближайших советников, он засмеялся и поведал ханам о предательском послании, подсунутом Сефи-мирзе; он даже показал им обжигающий пальцы пергамент. И каждый хан с возмущением прочел начертанное на нем, не веря своим глазам и слуху. Только Юсуф-хан перечел дважды адский пергамент и выругал шайтана последними словами, - ибо кто другой способен был для подобного злодейства прикинуться персидским ханом. Караджугай, потрогав шрам на своей щеке, начал восхвалять преданность шах-ин-шаху благородного Сефи-мирзы, за ним наперебой стали все высказывать свое восхищение сыном великого из великих шаха Аббаса. А разве могло быть иначе? Разве у льва мог родиться не львенок? Одобрительно кивая головой, шах снова спрятал пергамент в ларец, хотя веселый Эреб-хан под смех Булат-бека советовал найти более подобающее место для подлого послания. Целый месяц испытывала Тинатин счастье, ибо шах больше не крался по Давлет-ханэ с блуждающими глазами, ища безопасные покои, и каждую пятницу гостил у нее, услаждаясь лаской верной из верных и изысканной едой среди разноцветных роз. О, на что только не способна несчастная мать, оберегающая жизнь единственного сына! И вдруг все рухнуло. Случилось это на очередном пиру. Шах особенно был весел, он почти не вспоминал о послании. Вблизи, по обыкновению, сидел Сефи, он слушал только шаха, лишь остроумные замечания шаха вызывали его смех, он ловил каждый взгляд шаха и... совсем не замечал Ибрагим-хана, делающего ему какие-то знаки, означающие не то стрельбу из лука, не то поглощение пилава с помощью трех пальцев. Шах судорожно сжал золотую чашу и выплеснул виноградный сок на ковер. Тяжелый панцирь снова сдавил его душу. Прерывисто дыша, он шепнул Булат-беку, что, кажется, одна змея силится выползти из норы. - Во имя Аали, Ибрагим-хан, почему, подобно факиру, сгибаешь и разгибаешь свои пальцы? - вкрадчиво спросил шах, взорами опутывая неосторожного, как паутиной. - О солнце вселенной, не осмеливаясь приблизиться к шах-тахти, тщетно пытался я обратить на себя благосклонное внимание лучшего из лучших, Сефи-мирзы. - Если так, подойди к невнимательному и выскажи свое желание. - Да будет мне свидетелем святой Аали, если, о шах-ин-шах, я, твой раб, понимаю, почему Сефи-мирза не выполнил обещание, данное вот уже более полугода: осчастливить меня совместной охотой и попировать в моем доме. - Пусть твой гнев не разрастается в гору, благородный хан Ибрагим, - встав и скромно поклонившись, проговорил Сефи, - я счел твое приглашение вынужденной вежливостью, ибо, не стой я рядом с благородным Кафар-ханом, ты бы обо мне не вспомнил. Я беден годами и не имею права на внимание того, кто ими богат. - Твоя ловкость, нарциссу подобный Сефи-мирза, равна твоему сверкающему, как изумруд, уму. Но сейчас рядом с тобой не стоит Кафар-хан, и, не осмеливаясь поднять глаза на солнце, я склоняюсь перед луной и напоминаю... - Веселое пререкание убедило меня в твоей правоте, Ибрагим-хан! - И вновь приказал шах, наполнить виноградным соком золотую чашу. - Когда пожелаешь видеть Сефи-мирзу в твоем доме? - О милосердный, о справедливый шах-ин-шах! Как раз в пятницу. Все пирующие наперебой прославляли мудрость шаха Аббаса. Они выражали ему пожелания царствовать тысячу лет и еще столько же, завидовали Ибрагиму, удостоенному беседой с "львом Ирана", и шумели так, как будто случилось важное событие. Один лишь Сефи-мирза был сдержан и на вопрос шаха, почему он холоден к приглашению хана, коротко ответил: - Не люблю его сыновей. Потому тяготит нежеланная приязнь. На беседе с ближайшими советниками, когда Караджугай подробно излагал выгоды ленкоранского пути, шах неожиданно поинтересовался: много ли у хана Ибрагима сыновей и каковы они. Караджугай похолодел: "Бисмиллах, шах заподозрил, что Ибрагим участвует в заговоре! Несчастный! Его может постигнуть участь козленка в лапах льва! Надо отвратить!.." И Караджугай, вспомнив жалобы Ибрагима на трех его сыновей от наложниц, поспешил ответить: - Мудрый из мудрых шах-ин-шах, почему нигде не сказано, чем заставить шайтана сидеть в своем проклятом царстве? К великой печали Ибрагима, сыновей у него, по желанию шайтана, слишком много. И если кто услышит о непристойных ссорах, диких драках и пьянстве, сразу воскликнет: "О Хуссейн! Опять сыновья Ибрагим-хана! Да будет над их головами пламя и пепел!" Они забираются в гарем отца и, в угоду властелину ада, веселятся с молодыми хасегами или устраивают там необузданную свалку. Говорят, есть среди них и хилые и уродливые. Не знаю, сколько в этом истины, ибо хан тщательно скрывает свой позор. Но аллах не скуп на милосердие и дал хану в утешение дочь - не очень красивую, но кроткую, подобно жительнице неба. - Во имя Аали! Хан осчастливлен безмерно! - проговорил Эреб-хан. - Ибо сказано: кто владеет собственным адом и раем, тому ни к чему задумываться! Врагу закричит: "Корчиться тебе под грушей моего сына!", а другу проворкует: "Усладиться тебе персиком моей дочери". Шах невольно повеселел. Караджугай одобрительно улыбнулся остроумному Эреб-хану. Только Юсуф-хан остался недоволен: Ибрагим его враг, а по всему видно - шах откинул мысль о причастности хана к злодеянию сыновей. Действительно, шах размышлял: "Если Ибрагим виновен, не следует ли ради устрашения других обезглавить его? Если же неповинен, стоит ли радовать глупца уменьшением шайтанов в его гареме?" На другой день Караджугай-хан изменил своей привычке и пошел не в шахскую мечеть, где привык совершать намаз, а в другую, шейха Лутфоллы, где, как и думал, застал Ибрагима. К счастью, время для утреннего намаза прошло, и мечеть погрузилась в молчание, лишь запоздавший хан торопливо заканчивал молитву. Опустившись рядом с Ибрагимом на коврик и совершив намаз, Караджугай предложил совместно отдохнуть вблизи городского фонтана. На Майдане-шах было тихо, ибо этот час был часом насыщения и отдыха. - Почему нигде не сказано о правоверных, потерявших осторожность? - потрогав сизый шрам на своей щеке, начал отвлеченно Караджугай. - Или путь к благополучию лежит через острие ханжала? - О чем говоришь, благородный Караджугай? - Шах-ин-шах расспрашивал о твоих сыновьях. Не бледней, Ибрагим, я говорил только о троих. Скажи, твой любимый Мамед все еще гостит в Тебризе? - Бисмиллах! Твои речи вызывают недоумение. Да будет над Мамедом улыбка бирюзового неба. Он продлил свое пребывание у деда. - Пошли туда и Сулеймана, друга моего Джафара. Пусть вместе с Мамедом погостят у деда не меньше года. Видишь, хан, аллах благосклонно прошел мимо твоих стараний показать шах-ин-шаху Сулеймана. - О Караджугай, о благородный из благородных ханов! Ты встревожил мои мысли и отяготил душу! Открой значение твоих советов. - Удостой, знатный Ибрагим, меня доверием, и да поведет тебя аллах по пути моего совета! Мамед и Сулейман слабого здоровья, при случае вздыхай об этом... Им вредна шумная жизнь царственного Исфахана. В тихом доме деда они, иншаллах, исцелятся... О Мохаммет! Чуть не забыл... В пятницу сопровождать Сефи-мирзу на твою охоту будет, по желанию шах-ин-шаха, Юсуф-хан, друг Али-Баиндура. Мертвенная бледность покрыла лицо Ибрагима. Он схватил руку Караджугая и сдавленно прошептал: - Святая Мекка! Чем я прогневил шах-ин-шаха? - Ты поступаешь мудро, осторожный Ибрагим, не приглашая в пятницу много гостей. Лучше меньше, но более близких шаху. Эреб-хан любит охоту, упроси его... Еще Эмир-Гюне-хана. Или у тебя свои гости? Не назовешь ли? Ибрагим насторожился. Сейчас ему пришло на ум, что именно некоторые из его друзей, таких же знатных, как и он, настояли на приглашении Сефи-мирзы. Аллах милосерд! И охоту они придумали. Что, если его, Ибрагима, хотят безумцы впутать в какой-то заговор? На мгновение оцепенев, хан вдруг резко повернулся: - Благородный из благородных Караджугай-хан! Пусть всевидящий аллах вырвет у меня язык, если сам я знаю, зачем затеял эту охоту! Мой чистый, как звезда, Сулейман давно просил: "Устрой, отец, облаву на зверей. Хочу к Сефи-мирзе приблизиться, вместе с Джафаром, сыном лучшего из лучших Караджугай-хана, сопровождать на охоту прекрасного Сефи-мирзу". Караджугай сразу заметил, что Ибрагим не назвал ни одного хана. Но виновен ли он сам? Не похоже, иначе не выдал бы себя шаху, как неразумный. Им ловко воспользовались более сильные разбойники, но ни один не попадется, ибо Ибрагим всех предупредит о Юсуф-хане. Шах-ин-шах побоится расправиться с Ибрагимом, чтоб не вспугнуть настоящих заговорщиков. - Ты сейчас упомянул моего Джафара. Но раз Сулейман спешно выехал к больному брату, то сын мой хотя и посетит твой дом, но в свите Сефи-мирзы, и неотступно будет следовать за ним, дабы слишком назойливые не омрачили бы мирзе удовольствие. - Но разве ты, Караджугай, не удостоишь меня посещением? - Видит Аали, всегда рад твоему приглашению! И если шах-ин-шах не повелит к нему прибыть, к тебе отправлюсь на пир... Пир! Не походил ли он больше на мрачную охоту за головами ханов? Свита Сефи состояла из лазутчиков шаха. Юсуф уподобился гончей. Но многочисленные знатные ханы так искренне веселились, так много высказали пожеланий шаху Аббасу и так открыто приветствовали Сефи, что, сколько Юсуф-хан и даже Эреб-хан ни присматривались, ничего подозрительного не обнаружили. После пира Ибрагима вновь терзали шаха сомнения: "Стая усердных гончих и ни одного загнанного зверя! Дым и то весомее, чем результат ханской охоты. Аллах, где же заговорщики? Они должны быть!.. Значит, надеются, что им удастся уничтожить Аббаса и объявить шахом Ирана царевича Сефи? Неужели никого из святотатцев не знает мирза? Или, бисмиллах, выдать не желает? Ведь и скорпион может принять оболочку ангела. Недаром Сефи всех избегает..." И все больше мрачнел шах Аббас. И все тревожнее теребил свой шрам Караджугай. И вот внезапно спасительная поездка! Кто первый о ней заговорил? Может, и не сам шах, но он не сомневался, что именно его осенила счастливая мысль. Советникам своим он сказал, что дела Ирана давно призывают его совершить поездку в Гилян. И советники наперебой заверяли, что без этой поездки не решатся дела ни Русии, ни Грузии. Шах Аббас снял с цепочки личную печать, висевшую у него на шее, и подозвал даваттара. Отстегнув чернильницу, прикрепленную к его поясу, даваттар намазал чернилами печать и, склонясь, передал шаху. Слова: "Во имя аллаха да будет мир над шахом Аббасом. Раб восьми и четырех", ввергавшие персиян в трепет, скрепили ферман. И все пришло в движение... Величественно призывал муэззин правоверных к молитве. Торжественно расхваливали свой товар купцы. Простирая руки к небу, громче пели певцы: О Аббас, твой меч - Иран! Свет над нашим станом! Радость лун принес мирам! В рай открыл врата нам! О всех радостей сосуд! О огонь корана! Отражает Сефидруд Солнце "льва Ирана"! Справедливый царь царей Правый, милосердный, Ты - отец богатырей, Битвы крик победный! Пред тобою пыль одна Все цари вселенной! Мудрость выпил ты до дна, Зульфекар нетленный! О Аббас, о луч надежд! Пред тобой зола мы! В наше сердце, в пылкий Решт, Въехал царь Ислама! Славословие певцов подхватили дервиши, звездочеты, серрафы. "Да возвысится величие Мохаммета! Он пожелал, и золотой сосуд не проплыл мимо Решта!" С рассвета до первых звезд, словно встревоженный улей, жужжал Решт. "Да не превратится явь в сон!", "Шах Аббас, солнце Ирана, осчастливил правоверных своим сиянием!", "Барек-аллаэ!" Праздник!" Веселятся даже дервиши, ибо щедрые лучи проникли и в их темные кельи: "Зрачок наших глаз - гнездо шаха Аббаса!", "Айя аллах, о аллах!" Но шумная радость Решта не вызвала улыбки шаха. Нет, с каждым днем темная тень все гуще покрывала его лицо. Подземный поток неуклонно размывал скалу. С каждым днем упорнее следил Юсуф-хан за мрачнеющим властелином. В одно из утр, когда ханы еще не прибыли в шатер-дворец и шах в саду водил ножнами сабли по морскому песку, вычерчивая линию Ленкоранской дороги, Юсуф как бы случайно вышел из боковой аллеи. Сокрушенно покачивая головой, хан пожалел об отсутствии Али Баиндура, который, как ястреб, чует добычу и разведал бы, почему некоторые ханы оказывают Сефи-мирзе слишком высокие почести. Шах встрепенулся и потребовал немедля назвать имена заподозренных. Но Юсуф был слишком хитер и осторожен: "Да защитит аллах опрометчивых, - подумал он, - и осмелившихся набросить тень на друзей Караджугая или Эреб-хана!" И хан сокрушенно прошептал: - Великий повелитель множества земель! Аллах не удостоил смиренного Юсуфа открыть твоих врагов. Иначе они давно были бы им задушены. Но... да просветит меня святой Хуссейн, почему в проклятом послании упоминается Гурджистан? - Говори, хан! И остерегайся набросить черную тень на близких мне! - неожиданно грозно произнес шах. - Говори! - Шах-ин-шах! - пролепетал испуганный Юсуф. - Я... я... Может, приверженцы Луарсаба думают - да отсохнут у них мозги! - что Сефи-мирза освободит своего дядю? Пораженный шах остановился как вкопанный. "Опять Луарсаб! О аллах, нить всех злодейств тянется из гулабской башни к Давлет-ханэ! Мать Сефи - грузинка, а разве единство крови не единство веры? Тогда... разум подсказывает помнить о двух концах нити. И чтобы Русии не из чего было плести сеть, дабы опутать Иран, надо уничтожить один конец, за который держится Сефи, и заодно другой, за который держится Луарсаб. Аллах! Почему мне, шаху Аббасу, прозорливому из прозорливых, раньше не пришло на ум подобное?" Но, не желая предстать перед Юсуфом недогадливым, он презрительно сказал: - Поистине, хан, недогадливость большой порок, особенно в войне. Тебе приходят в голову смешные мысли. О Гурджистане упомянули жалкие безумцы, надеясь, что это вынудит моего Сефи утаить предательское послание. Но мой благородный Сефи пренебрег их уловкой. Знай, несообразительный: Гурджистан - это заслон! О носители хвостов желтых шайтанов, кого они надеялись обмануть?! Досадуя на себя, Юсуф-хан льстиво высказал восхищение глубокой мудростью "льва Ирана". Шах повелел усилить стражу. Кругом стояли, опираясь на пики, караульные сарбазы, мамлюки. На всех углах держали наготове сабли, два тигра на цепях сторожили вход в шатер-дворец. И эти меры, как в насмешку, беспрерывно напоминали шаху об опасности. Ночи не были ему отрадой, он снова менял по несколько раз комнаты сна. "С истины спала чадра! - сокрушался шах. - Это приверженцы Луарсаба! А мать Сефи разве не грузинка? О аллах, не отнимай у меня веры в мою Лелу! Не отнимай! Ибо только у нее я нахожу успокоение от сжигающего меня огня! Нет! Моя Лелу в полном неведении! Ведь она тысячу раз могла бы приблизить к моим губам отравленную воду или впустить изменников во главе со страстно любимым ею Сефи, когда я безмятежно наслаждался отдыхом в ее покоях. А Мусаиб? Мой верный Мусаиб - он, как луна, никогда не ошибается на своем пути. Да, моя Лелу любит меня, как рыба воду! Ей присуще благородство... ибо она дочь царя!" Несколько дней шах не выезжал на прогулку, не собирал советников. Грозно сдвинув брови, сидел повелитель правоверных над раскрытой книгой Фирдоуси. Ханы шептались: "Велик аллах, он послал шаху важную думу!" Караджугай, теребя сизый шрам на левой щеке, сокрушенно говорил Гефезе: - Не в силах шах победить навязчивую печаль. Тихо жаловался советникам Мусаиб: - Приклеилась к шах-ин-шаху опасная мысль. Тайно от всего гарема роняла слезы Тинатин: "О пресвятая богородица, защити и помилуй моего Сефи!" Шатер-дворец наполнился приглушенными вздохами и едва слышными шорохами. И тут, как нельзя кстати, в Решт прибыли Иса-хан и Хосро-мирза. Неуместная радость сияла на их лицах. И то верно - какое им дело до ползающих, подобно придавленным мухам, советников? Разве они, полководцы, вернулись с войском, уменьшенным больше чем наполовину? "О, сколь милостив аллах! Выслушать об этом важнее, чем это увидеть!" И полководцы, воодушевленные отсутствием шаха, оставили поредевшее войско в Исфахане, на попечении Мамед-хана, а сами запаслись богатыми подарками и поскакали раньше по Кашанской и Казвинской, а затем по Лангерудской дороге. Полководцы не ошиблись: узнав о большой победе в Картли и Кахети, шах снисходительно отнесся к некоторому урону войска. - Видит шайтан, воюя с войском "барса", подкрепленным бешеными собаками и гиенами, нельзя рассчитывать на полное сохранение сарбазов. Но на османов шах излил свой гнев, подчеркнув, что, иншаллах, сарбазов вернулось в Исфахан достаточно, чтобы по повелению его, "льва Ирана", отправиться обратно в Гурджистан и наказать беспокойных псов полумесяца, осмелившихся, вопреки договоренности, помогать сыну собаки Саакадзе. Долго рассказывали Иса-хан и Хосро о своих подвигах в покоренных Картли и Кахети. Шах, прислушиваясь к звону цепей, которыми потрясали тигры, и не отводя руку от алмазной рукоятки сабли, милостиво покачивал головой и вдруг спросил: - Не слишком ли вы, ханы, были снисходительны к католикосу? Как осмелился он не признавать ставленника неба, "льва Ирана"? - Повелитель земель и морей! - осторожно начал Хосро. - Католикос не так виновен - народ не любит царя Симона. - Народ? Как смеют презренные иметь свои мысли? Почему не выкрасили их кровью реки? Почему не накормили их мясом всех коршунов Гурджистана?! - Великий из великих, "солнце Ирана", все так и делали. В Кахети почти не с кого брать дань, в Картли все рабаты пустые. Кто не успел бежать - или лишился всего, или уничтожен. Католикос не вмешивался, но Саакадзе еще громче кричал: "Война поработителям! Беспощадное избиение персов! Месть за убийства!" Еще многое кричал проклятый изменник, и народ бросился к нему за спасением. - Хосро мельком взглянул на Иса-хана. - Чтобы сократить бегство неблагодарных гурджи к Саакадзе, пришлось, о милостивый шах-ин-шах, оставить Тбилиси целым. И еще потому, что верный тебе царь Симон боялся царствовать над грудами камней. - Бисмиллах! Не этот мул боялся, а хитрец Шадиман, ибо он царствует. А вам, ханы, сам аллах подсказал не вступать с турками в войну, ибо сейчас не время, - пусть подождут, когда я завершу задуманное... Если из Гурджистана ушли персидские войска, изменник Ирана умный Саакадзе не допустит турок к Картли. Значит, хотят Саакадзе величать царем? А Симона не любят картлийцы? - Шах-ин-шах, - быстро сказал Эраб-хан, - здесь уместно вспомнить мудрость поэта: - Отчего свеча трещит все - в по