Филарет добродушно усмехнулся. - Так-то! Пусть казаки и впредь добывают Москве ценные сведения, как требуют того восточные дела". В доме патриарха произвели договорную запись. Свиток был велик, аршина в два, а дел запечатлел лет на двадцать. Султан честно обязывался оказать против польского Сигизмунда сильную помощь "ратьми своими" и с царем "стоять заодин"; помочь России отбить города, занятые королем: Смоленск, Дорогобуж, Северский и еще многие; воспретить ходить войной на русскую землю крымскому хану, ногаям и азовцам. И впредь не называть самодержца "королем Московским", а величать полным царским титулом. Доволен был патриарх безгранично. Точных обязательств за Россию на себя не взял, да и срок не вышел расторгнуть с Польшей договор о перемирии. Всему свой черед. Царь Михаил, глядя на отца патриарха, возликовал, ударил в ладони. Набежала ватага сокольников, зверобоев, конюхов, на снега приволокли медведя, - ходил он в красных штанах, в оранжевом колпаке с колокольчиками, поднимался на дыбы, ревел. Скоморохи ударили в бубны, гаркнули: Грянь-ка, дудка! Гей! Гей! Федя, ну-тка Нож взвей! Ну-тка, Федя, Посмей! И медведя Обрей! Вышел богатырь, сверкнул синими глазами, встряхнул копной волос цвета льна, схватился с медведем. Заухали зверобои, свистнули сокольники, пошел богатырь мять снега. Заводить боярскую Песню ради турка ли? На потеху царскую Медведя затуркали! Кантакузин диву давался, хотел перекреститься, да вовремя опомнился. Турки из свиты посольской сбились в кучу, восхищенно зацокали языками, жадно следили за схваткой. Драл ты шкуру! Гей! Гей! Кинь-ка сдуру В репей! Федя, ну-тка Цепей! Мишка, жутко? Робей! Бояре Толстой и Долгорукий радостно вскрикивали: - Подбавь пару, Федя! Не спи, Федя, дава-ай! А Голицын добавлял: - В баню к бабам! Спасай душу, Топтыгин! Об окороках забудь! Приплясывали скоморохи, вертели бубны, гримасничали: От такой обиды ли Прет он в баню, кажется, Чтобы бабы выдали Березовой кашицы. Ухнул богатырь, понатужился, схватил медведя за уши; тот взревел да от удара ножа пошел окрашивать снега. Гаркнули скоморохи: Белым паром Обвей! Черным варом Облей! Красным жаром Огрей! Мишку даром Забей! Кантакузин закрыл глаза, кровь пьянила, от задористых выкриков шумело в голове. Потом выкатывали бочки с адской брагой, с крепким медом. Полилось море хмельное. Отрезвев, он радовался, что услужил султану, удружил Осман-паше, купил дружбу и союз с Московским царством за сплошной туман... Корабль величаво, как огромный дельфин, входил в бухту Золотого Рога. Кантакузин заканчивал посольскую запись: "Теперь Турция может начать драть короля, как медведя. Московский богатырь не встанет на защиту Сигизмунда, не поспешит на выручку польских войск, направляемых императором Фердинандом. Посол Фома Кантакузин выполнил волю мудрого султана Мурада!" Заперев запись в потайном шкафчике, Кантакузин накинул поверх длинного кафтана, затканного ярко-синими узорами, зеленый плащ, отороченный черно-бурым мехом (дар патриарха Филарета), и, приняв осанку, соответствующую особому послу всесильного "падишаха вселенной", вышел на верхнюю палубу. Ковры и шали украсили корабль, а на главной мачте, отражаясь в заливе, развевался зеленый шелк с желтым полумесяцем. Важно стояли у правого борта Семен Яковлев и подьячий Петр Евдокимов, перед ними в обманчивой дымке вырисовывался Стамбул. Позади послов сгрудились писцы, статные кречетники, рослые свитские дворяне, стрельцы, различные слуги. Но осанистей всех казался Меркушка, стрелецкий пятидесятник. На его слегка приглаженных рыжих волосах переливалась алым бархатом заломленная шапка, почернело от лихих ветров и пороха лицо, гордо поблескивали глаза. Наряд преобразил Меркушку, и теперь уже не жали добротно сшитые из бычачьей кожи сапоги. Но, как и прежде, в руке, тяжелой, как молот, горела затейливой насечкой хованская пищаль. Был он за минувшие годы и в Венеции, владычице морской, видел многих красавиц: золотоволосые, с гибкими шеями, окутанными зеленым или сиреневым шелком, они казались кувшинками, царственно качающимися на воде. Гондолы мгновенно уносили их в мерцающую даль, а Меркушка лишь дивился, а желания удержать не было. Любовался он и татарками за скалистыми отрогами Урала: черноглазые, порывистые, звенящие браслетами, они дико плясали вокруг костра, сбрасывая яркие шали, и сами были неуловимы, как зигзаги огня, освещающие на миг непроглядную ночь, мрачно доносящую свежесть низко повисших звезд. И Меркушке хотелось прильнуть к их зовущим губам, ибо силы после вырубки векового леса оставалось еще вдосталь, - но он хвалил сибирячек за неуловимость и только властно сжимал бока коня, пробираясь за воеводой дальше на восток, полыхающий огнистыми закатами. А к боярышне Хованской его влекло неизменно - и на чужой воде, и на чужой земле, хоть и разделяло их извечное неравенство. Она была для него той подмосковной березкой, которую защитил он от топора лихого бродяги, покусившегося превратить белое деревце в пепел. И тем цветом она была для него, который покрывает русские яблони в первые дни весны и пьянит до звона в голове, до боли в сердце. А Меркушка, пропахший дымом дальних костров, опаленный порохом мушкетов, мнимо спокойный в часы затишья и мятежно неукротимый в дни бури, был полной противоположностью боярышне. Но они как бы воплощали одну жизнь - то мечтательную, полную неясных шорохов, влюбленную в соловьиные трели, в ржаные поля, тонущие в солнечном мареве, в просторные реки, сказочные в лунных бликах, в печальные равнины, вслушивающиеся в призывно-манящий звон колокольчиков, внезапно появившихся и уносящихся в неведомую даль, - то разгневанную, вышедшую из крутых берегов, выбросившую из-под васильковой рубашки красного петуха, неистовствующую в пожарах, рушащую бердышом леса, до кровавого пота топчущую ворога на поле брани и на курганах тризны подносящую к пересохшим устам железную чашу. И ныне Меркушка, вглядываясь в Царьград, видел боярышню Хованскую. Закинув тугую косу за облака, прозрачная, как морозный воздух, она высилась над турецким городом и манила своими очами, такими же голубыми, как вода Золотого Рога. Семен Яковлев не только говорил по наказу, но и думал. Он неодобрительно покосился на Меркушку. На Стамбул надо было взирать с восхищением, с ласковостью во взоре, ибо русскому посольству предстояло добиться от султана шертной грамоты в том, что договор, заключенный послом Фомой Кантакузином в Москве, будет по всем статьям выполнен султаном Мурадом в Стамбуле. Облачился русский посол в наряд, соответствующий не только времени года, но и торжеству. Широкий шелковый опашень, длиной до пят, с длинными рукавами, делал его фигуру еще более грузной, а значит, и солидной. Кружева по краям разреза как бы подчеркивали его сановность, нашивки по бокам вдоль разреза придавали послу парадный вид, пристегнутое к воротнику ожерелье свидетельствовало о его богатстве. Застегнув на все пуговицы опашень, посол этим как бы напоминал, что он неприступен, как крепость, которую венчала башня - четырехугольная бархатная шапка с меховым околышем. Проведя нетерпеливо двумя пальцами по добротной бородке, еще не тронутой сединой, Яковлев приложил правую руку к груди, а левую полусогнул. Такую позу для въезда в столицу османов он предусмотрел еще в Москве. Верховный везир предусмотрел другое. По зеркалу залива, величаво покоящегося в изумрудных рамах берегов, между тысячей лодок, фелюг, гальян, огибая множество кораблей, устремивших в бездонную высь высоченные мачты, навстречу посольскому судну приближалась великолепно разукрашенная султанская катарга - огромный корабль в два жилья; а над верхним, в носу и в корме, - чердаки. Поверх мачт катарги, как на минаретах, поблескивали полумесяцы: зеленый и красный шелк вился над верхней палубкой, где находились паши и беки Дивана. Кантакузин пояснил послам московского царя, что высылка вперед султаном "Звезды Арафата" знаменует собою особую честь, которую "падишах вселенной" оказывает им в своем могучем и красивом Стамбуле. Катарга приближалась с такой легкостью, словно летела по воздуху, едва касаясь воды. Уже доносился гром тулумбасов, выстроенных в два ряда на носу корабля, и рокот длинных труб, купающихся в лучах величаво восходящего солнца. Косые латинские паруса слегка надувались, но больше для придания султанскому судну внушительного вида, а тридцать два весла, одновременно вздымающиеся и падающие на воду, уподобляли его по скорости полету чайки. Белоснежные паруса, светло-зеленые и прозрачно-красные флаги, развевающиеся над мачтами, на бортах ковры с изображением Альбарака, подкованного золотыми подковами, сказочных птиц с синим клювом и красными когтями, ослепительно оранжевой луны, с замысловатыми арабесками и вензелем султана, а внизу кромешный ад, в котором надрывались гребцы, прикованные к веслам. В гробу и то светлее, чем в нижнем и среднем жилье. Там с обеих сторон, как черепа во мгле, белели банки - скамьи, а в боках корабля чернели дыры, куда были вставлены громадные бревна - весла, обтесанные лишь с одного конца. В нижнем жилье весла короче - аршин в пятнадцать, а в верхнем длиннее - аршин в двадцать с залишком, и на каждом весле шесть гребцов, прикованных к банке цепями. Они обливались потом, напрягая последние силы и надрывая с натуги грудь. Бедуин из Туниса, грек-корсар из Эгейского моря, негр из Занзибара, персиянин из Луристана, матрос-венецианец и Вавило Бурсак, казачий атаман, однотонно тянули песню, каждый на своем языке, и в лад песне звякали цепями. Удивленно прислушивался Меркушка. Что это? Не сон ли? Нет! Ясно доносилась русская песня. Откуда она? Не из таинственных ли глубин моря? А может, из-за снежных степей? И голос знаком, и слова тяжкие, как цепи. Меркушка было подался к борту, но тут же вспомнил наказ и остался там, где стоял. А песня ширилась, накатывалась, подобно бурану в непогодь. Само небо горько плачет, Исходит слезою, Что Вавило не казачит, Не летит грозою. И не тешит душу бражкой В струге под Азовом, Не несется с вострой шашкой К стенам бирюзовым. Грозы в море отгремели, Остались лишь мели, Шашки в поле отшумели, Руки онемели. Тяжелее нет подарка - Грудь обвили цепи. Эх, турецкая катарга Навек скрыла степи! Стараясь стряхнуть пот, струящийся по закоптелому лицу и богатырским плечам, Вавило Бурсак с тоской подумал: "Эка сырость, до костей пробрала! Сидим в преисподней - и воем и цепи грызем!" И, с силой откидываясь назад, с веслом, вновь затянул: Неужели песня в горле, Как в клещах, застрянет? Неужели вольный орлик В неволе завянет! Не взлетит над миром божьим? Над катаргой адской? Не пройдет по дням пригожим С вольницей казацкой? Не мириться с темной клетью Даже псам и совам. Пусть Бурсак турецкой плетью Весь исполосован. Перед ним дозорщик жалок, Пусть хоть в сердце метит. - Не услышит, жало, жалоб, Слезы не заметит! Пропадай, душа! Саманом Стань! Рассыпься мигом! Раз попала к басурманам, Раз познала иго! Пропадай, Бурсак Вавило! Казаком был рьяным... Впереди одна могила Поросла бурьяном... Само небо горько плачет. Исходит слезою, Что Вавило не казачит, Не летит грозою... Тяжко вздохнул Вавило Бурсак, уронил бритую голову с оселедцем на обнаженную грудь, задумался. О чем? Не о том ли, как ходил за реку Кубань за зипунами? Как бился плечо о плечо с "барсами" из отважной дружины Георгия Саакадзе в арагвском ущелье за Жинвальский мост? Как налетал с отвагой на берега Гиляна и царапал их, устрашая пушечные персидские корабли? Как в восьми сторонах света собрал восемь славных пищалей, а в походе за девятой угодил в плен к туркам? Задумался Вавило Бурсак и не заметил, как двинул не в лад веслищем. Бедуин из Туниса незаметно было подтолкнул атамана, но уже было поздно: зловещая тень легла на куршею - невысокий мостик, шириной в две стрелы, - там стоял дозорщик и маленькими глазками зло сверлил невольника-казака, сатанинская усмешка искривила выпяченные губы, над которыми, как две змеи, извивались усы. Не спеша подняв плеть, турок словно полюбовался ею, на первый раз полоснул воздух, а на второй - опустил на казака. Багровый рубец перекрыл спину Вавилы, и уже снова взвилась плеть и со свистом опустилась на плечо, разбрызгивая кровь. Затрясся атаман, неистово загремел цепями, ринулся вперед и осекся, прикованный к веслу. Расставив ноги и сделав непристойный жест, дозорщик хохотал на куршее. И вдруг резко оборвал смех и разразился бранью. Вскинув покрасневшую плеть и дико вращая глазками, он стал отсчитывать удары: - Во славу аллаха, раз!.. Кровавая слеза скатилась по щеке казака. - Во славу Мухаммеда, два!.. "Что орлик без крыльев?!" - Во славу Османа, три!.. "Что клинок без руки?!" - Во славу Мурада, четыре!.. "Что ярость без мести?!" - Во славу Хозрева, пять!.. Во славу... Внезапно венецианец-моряк, прикованный к веслу слева от Бурсака, побелел, как нож в горне, изогнулся и плюнул в лицо дозорщику. Не торопясь, турок широким рукавом провел по одной щеке, затем по другой, спокойно вынул из ножен ханжал, повертел перед своим приплюснутым носом, будто очарованный кривым лезвием, и внезапно метнул его. Пронесясь над банками, клинок врезался в сердце венецианца. Вопль вырвался из груди несчастного. Он судорожно ухватился за рукоятку, силясь вытащить ханжал, и, обливаясь предсмертным потом, рухнул на весло. Всадив плевок в лицо мертвеца, дозорщик, бормоча себе под нос: "Шангыр-шунгур", спокойно зашагал по куршее, помахивая плетью. Шепча молитву пересохшими губами, бедуин из Туниса, натужась, вновь налег на бревно. Грек-корсар из Эгейского моря, прошептав заклинание, похожее на проклятие, тотчас навалился на опостылевшее весло всей грудью. Призывая гнев двенадцати имамов на нечестивцев-турок, персиянин из Луристана, злобно косясь на русского казака, впалой грудью надавил на весло, вытесанное, по его мнению, из анчара - ядовитого дерева. Ни слова не промолвил Вавило Бурсак, плюнул на руки и одновременно с другими снова втянулся в каторжный труд. А рядом с ним, повинуясь веслу, то откидывался на банке назад, то подавался вперед мертвый венецианец. Когда еще его отцепят от весла да вынесут наверх? И казачий атаман продолжал грести с мертвецом заодин. И чудилось, тлетворный дух уже исходит от убитого красавца, и до спазм в горле хотелось хоть на миг ощутить, как лучшую отраду, запах ковыльного поля и припасть к играющей блестками воде Тихого Дона... Негр из Занзибара сверкнул синеватыми белками, достал деревянного божка Бамбу, держащего вместо жезла зуб крокодила, остервенело дернул за медное кольцо, продетое через нос божка, и оторвал ему голову, набитую ракушками. Черные пальцы судорожно вцепились в весло. Барабанщики продолжали нещадно колотить в тулумбасы, толстые буковые палки так и подскакивали вверх и опускались на туго натянутые кожи под громовые раскаты труб, приглушая заунывную песню невольников-гребцов. Символом турецкой империи была катарга: внизу произвол тирании, в постоянной мгле свист смертоносного бича, издевки над невольниками; наверху, под сенью полумесяца, переливы золотой парчи на важных пашах, наслаждающихся дарами солнца и земли, алмазы, как застывшие слезы, впаянные в рукоятки и ножны великолепных ятаганов, тень от которых лежит на отрогах Македонии, на аравийских песках, на берегах Анатолии, у подножий пирамид Египта. И раскаты труб и барабанов, заглушающих выкрики и вопли. Когда катарга приблизилась к посольскому кораблю и с одного борта перебросили на другой широкий трап, украшенный гирляндами роз, Семен Яковлев мысленно перекрестился и, соблюдая свой чин, неторопливо и с достоинством перешел на султанскую галеру. За ним, "сохраняя важность хода, не раскидывая очей, руками не махая и не прыская ногами", последовал подьячий Петр Евдокимов. Так же степенно, помня наказ: "Дабы государеву имени никакого бесчестия не было", взошли на катаргу иные посольские люди - кречетники, писцы, свитские дворяне, стрельцы и различные слуги. На груди у всех красовался двуглавый черный орел с короной, скипетром и державным яблоком. Выпорхнувший из Византии, он как бы с удивлением взирал на Царьград, ощерившийся, как копьями, стройными минаретами, взметнувший ввысь, как щит, свинцовый, с золотым алемом на вершине купол мечети Баязида II, наследника и сына Завоевателя*, поправший древний форум Тавр, как попирает конь своим копытом обломок рухнувшего мира. ______________ * Мохмед II Завоеватель - турецкий султан в 1451-1481 годах. В 1453 году захватил Константинополь. Меркушка незаметно подтянул сапоги, сдвинул шапку набекрень и, уже позабыв о песне: "Может, приснилось наяву?" - в самом благодушном настроении вступил на трап. Он любил впервые ощущать себя в новых городах и странах. Всегда предстанет перед глазами дивное: то сооружение, похожее на корабль, - поставь паруса, и понесется по воздуху легче золотистого облачка, то залив, похожий на площадь, - раскинь цветники, а фонтаны сами ударят; то множество столбов, - набрось сверху ветвей и гуляй себе в мраморной роще. О турках слышал Меркушка многое в кружале, что на бережку Неглинной, от стремянного того Чирикова, пристава, который был приставлен еще лет пять назад к турецкому послу, но видеть их не видал. Лишь раз на Ордынке гоготал над медведем, изображавшим турка: ходил Топтыгин на задних лапах, в тюрбане, свернутом из желтого заморского сукна, в красных штанах с серебряным шнуром, и ревел, как недорезанный, когда его величали басурманом. Но какой же это турок, если и одной жены не имел косолапый, получал от поводыря палкой по лбу, как любой холоп, вежливо выдувал с полкадки вишневого сока и, раскорячившись, танцевал на бревне, как баба на ярмарке? Теперь предстояло увидеть турок наяву - лихих наездников, свирепых рубак, нагнавших страх на большие и малые страны, владетелей Черного моря, называемого ими Синим, да татарского Крыма и крепости Азов, сопредельной Тихому Дону, находившейся в постоянной вражде с войском казачьим. Во многие моря носил Меркушку буйный ветер, пронес через Босфор - "Течение дьявола" - и в загадочную бухту Золотого Рога. Здесь из-за угла могла выглянуть роза, а из куста роз - ятаган, поэтому Меркушка решил не спускать глаз с заветной пищали. Обогнув серединную мачту, он вышел к особому возвышению, богато убранному коврами, золотным бархатом и вокруг стенок - золотными подушками. Трое пашей Дивана - Осман, Арзан и Селиман, приложив руку ко лбу и сердцу, почтительно приветствовали русских послов. От Меркушки не укрылось, как Осман-паша незаметно подал сигнал, подхваченный беком, капитаном катарги. И разом топчу (пушкари), замерзшие возле пушек, пришли в движение, приложили подожженные фитили, и одновременно грохнули, окутываясь пороховым дымом, шесть пушек: на деке три, одна посередине и две по бокам. Пять ядер, каждое весом в двенадцать окк, пронеслись за бортом и взметнули вверх каскады голубой воды. "Почет послам кажут!" - приосаниваясь, подумал Меркушка, принимая толику пушечного грома на свой счет. Пусть он представлял не ту Россию, которая горделиво выступает в бархатной шубе на собольих пупках, жмется к царскому трону, благочестиво прислушиваясь к звону сорока-сороков, ломая крылья леденцовому лебедю, набивает бочки драгоценными перстнями и, изрядно пошумев на боярских пирах, кичится золотым яблоком, - зато он представлял ту Россию, которая выходит с дубовой рогатиной на медведя один на один, а коли медведей двое, то и на двух, в бездонную высь устремляет ковер-самолет, что расшит жар-птицами, сеющими по пути огненный бисер, в мороз глотает сосульки льда и, сбросив овчинный тулуп, мчится в будущее на необъезженном скакуне, в бескрайних просторах, тонущих в розовых дымах, неутомимо ищет ключ живой воды, кистенем наотмашь бьет чужеземного соловья-разбойника. Да, он по праву с неменьшим достоинством, чем сам посол, вступил на турецкую катаргу, а вступив - горделиво покручивал левый ус, в то время как посол покручивал правый. В пушках царский посол знал толк. Немало родни его в Пушкарском приказе ведают пушечными дворами, московскими и городовыми, и казной, и пушкарями, и всякими пушечными запасами и сборами. А на литье пушечное сами медь привозят от Архангельского города и из Шведского государства. И сейчас посол прикидывал в уме, как много ядер может каждая турецкая пушка выдать в час, сколько пушек на султанской катарге и сколько таких катарг стерегут ходы в Босфор со стороны мраморной и черной. В пороховых клубах у правого борта вспыхивали зарницы. И шум, образуемый стрельбой, и завесы дыма, нагоняемые ветром обратно на корабль, отвлекли внимание посольства, и Кантакузин, приблизившись к Осман-паше на расстояние одного локтя, высказал ему свое удивление: почему верховный везир лично прибыл на встречу послов царя Русии? Узнав, что Осман-паша уже не верховный везир, а лишь второй советник Дивана, Кантакузин мысленно разразился проклятиями, а вслух высказал сожаление, что выполненный им в Москве наказ Осман-паши может вызвать неудовольствие нового верховного везира. Если Осман-паша был за войну на западе с Габсбургами, то Хозрев-паша наверняка будет за войну с шахом Аббасом на востоке. Осман-паша не разубеждал изворотливого дипломата: действительно, политика Сераля получила новое направление; но кто знает, что произойдет прежде, чем солнце взойдет? - и посоветовал приглядеться к новой звезде Стамбула. Беседа с Моурав-беком, так вовремя прибывшим к порогу султана, доставляет истинное удовольствие: с ним можно не говорить больших слов - и глотать большой кусок. В тот миг, когда Семен Яковлев и Петр Евдокимов усаживались на возвышении на золотые подушки, Меркушка очутился вблизи куршеи. "Опять песня!" Ее тянул чернокожий гребец. Песня эта походила на отрывистый бой барабана и слышалась Меркушке так: Бамба! Бамба! Бамба! Был большой божок! Сам бы, Бамба, сам бы Паруса поджег! Сбил железо сам бы! Бамбы слаб удар. Не бежать, о Бамба, Негру в Занзи- бар! В такт своей не то заунывной, не то боевой песне, невольник звякал цепями и тряс головой. И вновь взлетела иная песня, напоминавшая про берег дальний. Небо, ты на плачь с испугу! Что вдовой завыло?! Лучше саблю кинь, подругу, - Ждет Бурсак Вавило, Чтоб дружить еще на бусах... С морем-океаном, Гнать с ватагой черноусых Врагов окаянных... Бросило Меркушку в жар, будто в застенке придвинули к щекам полосы раскаленного железа, и сразу охватил его озноб, точно опустили в прорубь. "Вавило Бурсак! Неужто?" И Меркушка было ринулся вперед, потом отшатнулся и, принимая видимое за наваждение, стал протирать глаза. Но бесовский кошмар не рассеивался. Вмиг припомнилась Меркушке прикаспийская степь, сторожевая вышка, застывшая, как журавль, снеговой излом вершин Кавказа... Уха там булькала янтарем в котелке, гоготали терские казаки, и среди них шумел Вавило Бурсак, острослов, отвага, любитель чужих пищалей, знающий один кров - звездный шатер, одну подушку для забубенной головушки - седло, неутомимый прорубатель далекой дороги то в скалистые дебри, то в синее море-океан. Подобно вспышке молнии, промелькнул еще в памяти бой за Жинвальский мост в тесном арагвском ущелье, когда с общим ворогом грузин бились рядом Нодар Квливидзе, казак Вавило Бурсак и московский стрелец Меркушка. И теперь атаман, родная кровь!.. Хлебнул, видно, горя по самый край жизни. Запутался в сетях буйный ветер! Но полно, он ли это? И могло ли стать такое, чтобы гремели на Бурсаке турецкие цепи? Чтобы кровоточило рассеченное плечо? Чтобы потускнел взор? Чтобы бороздка, как овражек между зарослями, легла между бровей? Рванулся вперед Вавило Бурсак, загремели цепи. На миг зарницей вспыхнули глаза и тотчас потухли, усмешка скривила уголки губ: - Уступи-ка, стрелец, пищаль, папаху золотых цехинов отмерю. - Терпи, атаман, казаком будешь, - так же глухо проронил Меркушка. И отошел, придерживая пищаль за инкрустированный приклад. И вовремя. На куршее уже стоял дозорщик и подозрительно смотрел на Меркушку. Затем он щелкнул плетью и приветливо подмигнул: - Ай-ай-ай, бе-ей! - и постучал по клинку. - Ятага-а-а-ан! - Бе-ей! - учтиво поклонился Меркушка. - Да сумей! Я те са-а-а-м! Посол Семен Яковлев, зорко следя, как фокусничают на веревочных лестницах да на верхних реях турки, шепнул подьячему: - Будтося без кости. - Забава. - В честь нашу. - В запись занести, что ль?.. - Вот и занеси: корабельники многим художеством, спускаясь сверху по веревкам, чинили потехи. Борта катарги вновь окутались клубами порохового дыма: стреляли из больших и малых пушек. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Мыслитель говорил о маслинах, полководец - о розах. На острове Лесбос, прославленном элегиями Сапфо, из века в век выращивают рощи маслин, давят их и производят торг питательным маслом. В городе Ширазе, благословенном приюте Хафиза, певца соловья и розы, разводят плантации цветов, давят их и производят торг ароматным маслом. Песни сближают царства, монеты приводят их к столкновению. Тогда что важнее: соловей или весы? Мыслитель не ответил. Полководец сказал: - Меч! - Так ли? - Да, ибо ни торговля, обогащающая страну, ни песня, облагораживающая душу, не могут защитить себя. Войско - страж весов и соловья. Это был их первый разговор. Он начался с взаимных расспросов о желаниях и целях, о праве полководца вторгаться в жизнь и о праве философа отстраняться от нее. Спор длился долго и, как и предполагала Хорешани, не привел к согласию. Но острота мыслей, оригинальные доводы, неожиданные примеры и ссылки захватили собеседников, и на их лицах отразилось удовольствие, а сердца наполнились доверием. Вслушиваясь в спор, Русудан была довольна, что предпочла для встречи с семьей Афендули не пятницу и не воскресенье, а будничный вторник, ибо характер спора Георгия и Афендули был не для праздничного скопища. Спор не ослабевал и за скатертью. Внезапно подняв чашу, Эракле искренне произнес: - Не могу понять, как до сего числа жил без прекрасной семьи Великого Моурави? Да озарит солнце путь ваш к радости! - И я, мой Эракле, сегодня испугался: вдруг не встретил бы тебя? Да снизойдет на душу твою благодать! Будь здоров, дорогой гость! После кейфа Саакадзе увел Афендули в комнату "тихих бесед", и здесь они, точно два друга после разлуки, говорили о судьбах родной земли и не могли наговориться. - Я дам тебе, господин мой Георгий, все, что могу, для возврата утерянной тобою родины. - Мне нужно оружие. Под удары бубна неслись в лекури Дареджан и Ило. Не то, чтоб Дареджан была расположена к веселью, но больше некому было развлекать гостей. Гречанки кружились в своей пляске, не совсем понятной, как мотыльки вокруг светильника. Магдана совсем не танцевала, а Автандил... Да, где Автандил?.. Возможно, это был не зимний сад, где в глиняных и фаянсовых кувшинах и вазах благоухали розы, где в изящных клетках гостили разноцветные птицы, оглашая прозрачный воздух пением и щебетом, а это был рай на седьмом небе, - иначе почему Арсане и Автандилу казалось, что здесь, кроме них, ничего не существует? Не розы, а сонм белоснежных ангелов склонялся над ними, наполняя рай звуками флейт. И они крепко держались за руки, словно ожидали, что их подхватят и на крыльях вознесут куда-то в невидимые глубины. Да, так вместе познать блаженство, не расставаясь навек! Им грезилось, что сквозь розовую кисею крылатый мальчик, натянув золоченую тетиву, пустил в них эллинскую стрелу, и когда почувствовали в сердце укол, сомкнули уста с устами. Кусты, мраморные скамьи, светильники, прозрачные вазы, клетки с птицами, бронзовый тигр - все стремительно завертелось вокруг них, как в хороводе. Автандил шатался, будто захмелел от волшебного напитка. Бледная Арсана, полуоткрыв пунцовый рот и прикрыв глаза длинными черными ресницами, трепетала в его жарких объятиях. Впервые познав страсть, она удивленно отдалась ее приливам. Для обоих исчезло время, пространство, и до звезд было им ближе, чем до порога "зала приветствий". По незримому пути они вступали в мир, полный счастливых предзнаменований. Властность, присущая Арсане, подсказала ей, что в этом вечном поединке она победила. Отважное лицо Автандила выражало покорность, и он, если не хотел умереть от восторга, то хотел жить для божества, обретенного им в этом зимнем саду. Они старались не шелохнуться, боясь неосторожным движением вспугнуть навеянное Афродитой очарование. Но вот, как бы пробудившись, Арсана откинула со лба влажные локоны, повелительно сняла с груди Автандила желтую розу и приколола красную. Она шептала Автандилу незнакомые, но понятные слова, ласковые, как прикосновение весеннего ветерка, красивые, как полет ласточки. В глазах ее отражалось небо, и вибрирующий голос был подобен звукам арфы, освещенной огнями жертвенника... Автандил вошел в зал словно в полусне. Русудан внимательно взглянула на красную розу, вызывающе пламеневшую на его груди. "Измена! - нахмурился Ростом. - Год не истек, а уже снял траур!" Димитрий, как бык, уставился на цветок кощунства. Его ноздри вздрагивали. Гиви стремительно выбежал, а когда вернулся, на его куладже трепетали две желтые розы печали и памяти о погибшем Даутбеке. - Полтора часа готов целовать твою башку, Гиви! Хорошо в беде помочь другу. Вскинув брови, Гиви оглядел всех, ожидая взрыва смеха. Но никто не засмеялся, напротив - Хорешани нежно провела ладонью по его щеке. Дато искоса следил за торжествующей Арсаной и не мог осудить Автандила. Она была прекрасна! "Победа, мальчик! Ты, кажется, свалился со скалы?!" - Ты что шепчешь, Дато? - Э, Матарс, я лишь подумал: нехорошо над пропастью спотыкаться! Один Саакадзе ничего не замечал. Он весь ушел в тихую беседу с Эракле. Когда гости уехали и слуги удалились, Саакадзе взволнованно зашагал, потом, опустившись на оттоманку, шумно вздохнул: - Друзья мои, Эракле обещал достать нам не меньше двухсот мушкетов и трех пушек гольштинской выделки. Вам ли не понять, что значит возвратиться в Картли с "огненным боем"! И, сразу забыв о красной розе, зашумели "барсы": - Внушить надежду на все можно, но... - Раз Афендули обещал - знай, Георгий, "огненный бой" уже у тебя в оружейной. - Моя Хорешани, с тех пор как посетила Афендули, совсем покой потеряла, - засмеялся Дато, - недаром не хотел пускать. - Да, многое обещал Эракле... Предложил набрать наемное войско из греков, не меньше одной тысячи, - сказал, на пять лет наймет и сам оплатит... Предложил мешок с золотыми монетами на ведение войны не только с князьями, но и с Ираном и... - Георгий махнул на окно, как бы указывая на Стамбул, - предложил табун коней и триста верблюдов... Предложил фелюги и баркасы и многое, о чем будет отдельный разговор... А главное - предложил свою любовь и верность. - А что взамен? - недоверчиво усмехнулся Дато. - Разрешить ему считать Картли своей родиной, ибо другой у него нет. Турки поработили Грецию, превратили в свой вилайет, а греков - в "райю". - А где намерен, Георгий, укрыть до нашего отъезда "огненный бой"? - Обо всем взялся поразмыслить Эракле... Пора тебе, моя Русудан, и тебе, моя Хорешани, вновь навестить патриарха Кирилла Лукариса. Ожидается посольство из Русии, с ними Фома Кантакузин - грек, доверенный султана. Может многое случиться. Эракле пришлет ценности, отнесите их в квартал Фанар, будто от меня. Пусть церковь станет нам в помощь. - Если Афендули дает и войско, и "огненный бой", и монеты - следует ли нам одерживать султану победы? Не лучше ли тотчас отправиться в Картли? - Нет, Ростом, все должно идти по намеченному плану. Если не выполним обещание, султан непременно двинет нам вслед янычар, а шах Аббас бросит сарбазов навстречу. Мы очутимся между двумя сильными врагами, драться же с ними можно, обладая не одной наемной тысячей, а по крайней мере десятью, да вдобавок двадцатью не наемными. Нет, как решили - следует раньше натравить турок на персов и взаимно их ослабить. Для этого нужно получить от султана янычар, убедить его в возможности поставить сейчас под зеленое знамя с полумесяцем провинции Западного Ирана. Занимаясь Ираном, не забудем о Грузии. Попробуем с помощью Афендули успокоить князей, затем изгнать из Кахети Теймураза и наконец - объединить два царства. Занимаясь Грузией, не забудем об Иране. Шах Аббас назойлив, он как заноза. Вытащим его из земель, сопредельных с Грузией, возвеселим султана, а затем... - Дадим по затылку султану, а заодно пашам и везирам, дабы у него не было соблазна стать занозой? - Ты угадал, мой Дато. Наступает время иверской короны. После двух объединим остальные в сильное общегрузинское царство: "От Никопсы до Дербента!" Сейчас это становится возможным. Или выиграем, или... - Непременно выиграем, другого исхода нет! - убежденно сказал Матарс, обводя друзей заблестевшим глазом. - Да, дети мои! О другом не смеем думать... Великие цели омолаживают душу. "Барсы" радостно ощущали приближение битв, время новых больших дел и событий. Семья Саакадзе посетила Эракле Афендули. Русудан любовалась статуями Поликлета и росписью краснофигурных ваз. Георгий знакомился с собранием оружия. Пришлись по душе ему итальянская шпага с насквозь прорезным толедским клинком, работы Бенвенуто Челлини, и индийская секира, выкованная наподобие слоновой головы. Афендули отвинтил нижнюю часть древка, составляющую тонкий кинжал, и преподнес секиру Георгию, как великолепное оружие, годное для разнообразных действий. Потом говорили о важном... На следующее утро Афендули решил, что он не все сказал, и спешно поехал к Моурави. Откинув парчовый платок, Эракле поставил перед Саакадзе индусские шахматы. Не прошло и двух дней, как Саакадзе почувствовал, что не все выслушал, накрыл парчовым платком индусские шахматы и поспешил к Афендули. Но вот в один из дней, облачившись в голубую расшитую куртку с висячими разрезными рукавами и широкую белую фустанеллу - мужскую юбку, а ноги затянув в пурпурно-красные гамаши с синими кистями, Эракле, опустив в ларец несколько драгоценностей, отправился к капудан-паше. Очевидно, разговор шел удачный для обоих, ибо капудан-паша, провожая гостя, раз семь прикладывал руку ко лбу и сердцу, а гость, ответив таким же числом поклонов, шептал: - О паша, удача - в тайне, уверен ли ты в своей страже? - Как в собственном ятагане! - заверял "капитан моря". Но, вероятно, ятаган его затупился, ибо, садясь в носилки, Эракле отчетливо увидел, как прижался к стене янычар, провожавший его беспокойным взглядом. А за крепкими воротами прогуливался с мнимым равнодушием хранитель малого склада ружей. "Нехорошо! - огорчился Эракле. - Выслеживают. Значит, подозревают. Что же делать, другого способа нет". И он старался думать лишь о приятном. Кстати, почему бы ему не заехать к Георгию Саакадзе и не провести время в отрадной беседе? Да и давно не видел божественную Хорешани. А госпожа Русудан? А дружина "барсов"? А Папуна? Эракле решительно приказал носильщикам свернуть к Мозаичному дворцу. Заметно остыли к поискам Матарс и Пануш, но Элизбар и Ростом без устали высматривали в Стамбуле мореплавателей и владельцев галеас, кораблей, ждавших в далеких бухтах попутного ветра. Увы, в торговом порту не было тех, которые нужны были "барсам". Но они знали: кто ищет - должен найти. И тут Матарс предложил переждать полуденную жару у Халила. Но вот в одно из утр, когда "барсы" совершали свою обычную прогулку, в порт Галаты вошло особенно много фелюг с чужеземным товаром. Тотчас к ним, как саранча на посев, ринулись начальники янычарских орт. Стараясь соблюсти достоинство и вместе с тем не дать обогнать себя другим, они вытащили из-за поясов топоры и, поигрывая ими, дружелюбно поглядывали на капитанов и еще ласковее на купцов. Отряд турецкой кавалерии проезжал вдоль берега, вспугнув чаек, шумно взлетевших над голубым стеклом залива. Но начальников янычар ничто не могло вспугнуть. Они лишь выполняли "балта асмак" - "вывешивание топора", старинный янычарский прием вымогательства денег. Плохо себя чувствовали капитаны, еще хуже владельцы грузов. Опередив других собратьев по оружию, какой-либо начальник орты поднимался на какой-либо корабль и - по настроению - или всаживал топор в мачту, или вешал его на борт. С этого момента корабль считался взятым под "покровительство" удачливого и не мог приступать ни к разгрузке, ни к погрузке до выплаты определенной суммы, установленной начальником. Хорошо себя чувствовали янычары, еще лучше их начальники: изрядная толика монет перепадала им, грозным стражам Босфора. Под развесистым платаном турки важно сосали янтарные мундштуки чубуков, не удостаивая мир ни одной улыбкой. На борту одной из ближайших к берегу фелюг суетился полнолицый купец, постепенно распуская на животе массивный серебряный пояс. Пропустив сипахов, долженствующих оберегать прибывших купцов от неприятностей, Элизбар, подойдя к курящим туркам, которым уличный торговец предлагал измирские груши, уже собирался купить всю плетеную корзинку, дабы преподнести картлийкам, как вдруг его взор остановился на фелюге, заставившей его сначала обомлеть, потом закричать на весь берег: - Вардан! Мудрый Вардан! Победа! Подошедший Ростом хотел было отчитать друга, ибо крик - враг тайны, но осекся, заметив на борту Вардана, и обалдело на него уставился. А Вардан, будто не замечая их, продолжал хлопотать возле тюков. Обгоняя друг друга, "барсы" рванулись к трапу, но на него уже вступил бравый начальник орты, усатый и багроворожий. Он величаво поднялся на борт фелюги, держа увесис