войско, начались пересылы, и дело опять кончилось перемирием. (Никоновская летопись, кажется, по этому случаю замечает, что Василий Дмитриевич ходил к Серпейску и Вязьме и не успел ничтоже.) Все это было еще до переворота в Сарае. Орда казалась не страшна, а Шадибек, дружественный Руси хан, крепок на троне. Гораздо более тревожили бои на западных рубежах, а также дела нижегородские. В августе плесковичи отправились в злосчастный поход на немцев, результаты которого Псковская летопись потом сравнивала со сраженьями более чем вековой давности у Раковора и Ледовым побоищем. С немцами столкнулись на броде в Туховитичах. Броды были заграждены заранее, так что бились через реку, долго и бестолково перестреливаясь из луков, самострелов и пищалей. В конце концов, немцы отступили, а плесковичи, вся псковская рать, пошли в сугон, не выяснивши разведкою размер немецких сил. Что против них выступил едва ли не весь Орден с немецкой и литовской помочью, которой командовал Румбольд, соратник Витовта, выяснилось только на Лозоговицком поле, когда ничего уже сделать было нельзя и отступить - значило потерять рать. Закованный в железо рыцарский строй "клином" врезался в пешие ряды плесковичей, сбоку ударила легкая литовская конница, и уже через несколько мгновений были потеряны связь и строй. Рубились, падали, устилая трупами землю. Мужики, озверев, стаскивали крючьями с коней рыцарей. Вопль и стон харалуга вздымались до небес. Трижды разбитая псковская рать трижды восставала из небытия. Ополоумевших, с белыми глазами мужиков, останавливал и поворачивал посадник Ефрем Кортач. Мужики, опомнясь, пошли с рогатинами встречу железной рыцарской коннице. Железо пробивало железо, раненые хватали за ноги коней, валили на землю. Ефрем был убит в сече, поваливши троих рыцарей. Посадник Леонтий Лубка дважды отразил напуск литовской конницы и пал, пронзенный железной стрелою из немецкого самострела. В это время Панкрат плетью гнал в бой вспятивших слобожан. Устилая поле телами, они пошли, вновь заколебались, ринули было в бег, снова пошли, и вот оно, остервенение боя! В последнем отчаянном напуске уже убитого Панкратия понесли с собою на руках, едва ли не впереди полка, и уже не могли отступить. В конце концов, рыцари оставили бранное поле, а плесковичи, подобрав своих раненых и поймав разбежавшихся немецких коней, глубокою ночью отступили тоже, потерявши в этом бою павшими семьсот человек и трех посадников, тела которых забрали с собой, дабы с честью похоронить в городе. Василий, узнавши об этом погроме от псковского нарочитого посольства, спешно послал псковичам на помощь брата Константина с полками, тем паче что немцы теперь сами уже угрожали Плескову. Как было при всем при том поверить в какую-ни-то грядущую ордынскую опасность! Иван Кошкин (отец его, старик Федор, умер еще до возвращения посольства зимой) попросту отмел предупреждения нового киличея Василия: - Им-де хватит досыти нынешних забот ордынских! И полный выход Булат-Салтану посылать не будем! Напишу - червь поел дерева, да вымокло, да мор по Руси, - с кого и брать серебро? Дума собралась, и Дума порешила то же самое: главный ворог теперь - немцы и Литва! А Василий Дмитрич, выслушавши настырного киличея, лишь покивал (у него в руках было только что прочтенное ласковое письмо Едигея, называвшего московского князя сыном своим и обещавшего помочь противу Витовта), но тоже не поверил. Сощурясь, обозрел киличея, вопросил, отмахиваясь от главного: - Иван Федоров бает, ты жену молодую привез из Орды? - Привез, - понурясь, ответил Васька, понимая уже, что его предсказаниям на Москве не поверит никто. - Не печалуй, кметь! - высказал Василий Дмитрич и хлопнул в ладоши: - На, возьми, - сказал, когда придверник вынес дорогую серебряную чару с красным камнем, вделанным в ее донышко, - Федор Андреич, царство ему небесное, сказывают, хвалил тебя? А про Едигея, спасибо, что упредил, почнем следить! Ничего не стоили слова князя, и убеждать его далее было бесполезно. Был бы жив старик Кошка, как еще и повернулось бы дело то! Не хватило у Василия братней настырности: ходить по всем великим боярам и уговаривать каждого. Да и кто он такой? Ордынский беглец, не более! Разве что не лазутчик! Временем захотелось все бросить и возвернуться в степь! Отчитавшись перед теперешним начальством своим и никого ни в чем не убедив, Василий, накоротке перевидавшись с Федоровыми, отправился в деревню к брату. Повез казать Лутоне с Мотей молодую жену. Ехали верхами. Стоял ослепительный март. Синие тени на голубом снегу, напряженно розовые и сиреневые тела молодых берез и зеленые стволы осин, краснеющий, готовый взорваться почками тальник, огромные, в рост коня, но уже готовые начать оседать сугробы, обрызганные золотом солнца, промытое голубое небо, тощий клокастый лось, шатнувшийся с едва промятой тропы в ельник, и следы волчьих лап... И во всем, и всюду скрытое до времени, молчаливое, но готовое прорваться криком и щебетом птиц, звоном ручьев, трубным гласом оленей безумие новой весны. Василий то и дело оглядывался назад. Кевсарья-Агаша отвечала ему неизменной улыбкой. Третий поводной конь был нагружен ордынскими и московскими подарками. У Кевсарьи замирало сердце, почти с отчаянием повторяла она про себя затверженные русские слова, было нехорошо в черевах, но она продолжала улыбаться, дабы не прогневить мужа. А он, видно, не замечал ничего, вдыхал терпкий лесной дух дремлющего бора, озирал, сощурясь, когда выезжали на утор, лесную холмистую даль, и только уже когда приблизили вплоть, когда начались росчисти, подумал о том, каково станет его молодой жене, почти не знающей по-русски, с его деревенской родней? Однако тревожиться уже было поздно. С последнего взлобка дороги открылась деревня: раскиданные там и сям избы, и бело-розовые столбы дыма над каждой из них. Василий придержал коня. - Смотри! - показал. - Вон наш дом! Брат и горницу для нас с тобой приготовил! - Как на русском подворье, да? - спросила она, робея. - Узришь сама! Шагом - кони были порядком измотаны начавшей раскисать и проваливать дорогой, спустились под угор. На пологом спуске к озерцу малышня с визгом и криками каталась на санках. Съезжали с горы, нарочно переворачиваясь, и хохотали, возясь в снегу. - Деинька Лутоня, гости к вам! - раздался чей-то торжествующий, режущий уши вопль. Хлопнула дверь. Мотя показалась на крыльце, взяв руку лодочкой, из-под ладони - мешал ослепительный снег - разглядывая подъезжавших. Никак, деверь пожаловал? - И, уже узнавая, осклабясь, радостно: - Смотри-ко, кто к нам! Гость дорогой! Луша, Луша! Отца созови! Застенчивая красавица показалась из дверей, стрельнув глазами разбойно и кутая плечи в пуховой плат, пробежала двором в холодную клеть, где Лутоня тесал полозья для новых саней. Вышел незнакомый мужик (после узналось, что муж Забавы), улыбаясь, молча принял коня. Василий сам помог Агаше спуститься с седла. Она стояла растерянно, хлопая глазами, пока спохватившийся Василий не начал ее представлять собиравшимся родичам. - Ну, в горницу, в горницу! - подогнала Матрена. - Услюм! - крикнула, заставив Василия вздрогнуть. - Баню затопи! А это, значит, жена твоя молодая? Как звать-то? Агашей? Ну, проходи, проходи! Батько наш сейчас выйдет! Пролезли в жило, в горьковатое хоромное тепло, под полог дыма от топящейся русской печи. Мотя, не чинясь, смачно расцеловала Кевсарью и тем обрушила невольный лед первой встречи. Пропела лукаво: - А и красавицу взял! Лутоня вступил в избу, помотал головою, со свету показалось темно, и не вдруг узрел брата с молодою женой. Обнялись, и долго держали в объятиях друг друга, целовались, и вновь прижимали один другого к груди. - Ну, - опомнился первым Лутоня, - показывай, кого привез? Агафья? Кевсарья, зардевшись, приняла поцелуи деверя и в черед его невесток и дочерей. Пришел уже женатый Обакун, Забава с мужем, Игнатий тоже с молодою женой, послано было за Павлом. Одну Неонилу не могли пригласить - те далеко жили, а нынче и переехали в самый Звенигород. По полу ползали и пищали малыши, Игнашины, Забавины и Обакуновы дети - третье поколение, которое когда-то сменит устаревших родителей и дедов своих, и будет также жить и работать на Русской земле. Женщины повели Кевсарью показывать то и другое, напоили парным молоком. Уже замешивалось тесто для пирогов, уже резали овцу, и уже внесли в горницу мороженого осетра, и пошли по рукам бухарские платки, серебряные серьги и колты ордынской работы. Горница наполнялась сябрами и родичами. Уже поспевала баня, и бабы весело потащили испуганную Кевсарью в первый пар. Все шло ладом, своим чередом, по неписаному обычаю русских гостеваний. Агаша воротилась из бани вся красная, распаренная и сияющая. Бабы тотчас разобрали, что Васина женка на сносях, и даже прикинули, сколько времени будущему дитенку. Отмыли и отскоблили ее дочиста, вычесали волосы, и уже начинали легко понимать друг друга, хотя эти тараторили по-русски, а та отвечала по-татарски, или на таком русском, что бабы оногды начинали хохотать, держась за бока, и тут же поили ее квасом, чтобы уж - "баня, как баня!". После парились мужики. Отца и дядю охаживал веником Услюм, на правах самого молодого. Беседовали мало, больше охали, поддавая на каменку квасом, и, временем, выбегая, дабы окунуться в сугроб. Воротясь в избу, нашли стол уже накрытым, а печь выпаханной и задвинутой деревянною заслонкой (и по горнице тек запах поспевающего пирога). В избу набралось тем часом более тридцати человек, родни и гостей. Сели за три стола, молодых усадили в красный угол под иконы. (Мотя уже прошала шепотом у Василия: "Крещена?!" - и удоволенно кивнула головою.) - На столах уже стояло заливное, капуста, огурцы, рыжики, горками нарезанный хлеб. Высили бутыли с творенным медом и брагою. Мотя готовилась разливать мясную уху, но грянул хор - славили молодую и молодого в черед: А кто у нас молод, А кто не женатой? Василий-от молод, Услюмыч неженатой! На коня садится, Под ним конь бодрится, К дому подъезжает, Девицу встречает... Притащили баранью шкуру, посадили на нее Василья с Агашей, осыпали хмелем. Агашу бабы сперва даже и занавесили платом - словом, почти что справили свадьбу по русскому обряду. И "Налетали, налетали ясны сокола..." спели и "Что в поле пыль, пыль курева стоит?.." и "Выбегали, выплывали три кораблика...". А потом ели уху, холодец, поспевший пирог, жареную зайчатину, деревенские заедки, запивая все это медом и пивом, и снова славили молодую, и Кевсарья уже вставала и кланялась, заливаясь каждый раз темным румянцем... И вот они лежат в "своей" горнице, на скользком, набитом овсяною соломой ложе своем, под курчавым шубным одеялом (и Агашу уже сводили в хлев, показали как тут и что, и объяснили, что в избе не надо, как в юрте, за нуждою выбегать на улицу), и Агаша благодарно целует ему руки, каждый палец отдельно, а он лежит и думает: когда же рассказать брату о том, что он вызнал в Орде? К разговору, впрочем, приступить удалось только на третий день. Сидели впятером: он, Лутоня, Павел, примчавший верхом на коне, Игнатий и Обакун. Услюм, как самый младший, убирался по хозяйству. Мужики молчали и уже не улыбались. Василий сказывал о перевороте в Орде, о трупах на улицах Сарая, о том, что Шадибек убит, а Булат-Салтан непонятен, что за всем этим переворотом стоит Идигу, Едигей, по-видимому, сильно недовольный русичами, недоданною данью и потерею уважения к татарам на Москве, тем, что и купцов ордынских дразнят на улицах, кричат им "халат-халат!" и все такое прочее. - Сам слышал! - нарушил тяжелое молчание Павел. - Как наезжал в Москву. Ни во что не ставят татар! Мужики жарко дышали, слушали в оба уха, склонив головы и ловя каждое слово Василия (в Думе так бы слушали! - подумал он скользом). - Ето что ж, на нас теперя новый поход? - заключил Лутоня прямо и грубо. - Что делать, скажи? - Да не в жисть!.. - начал было Игнат, но Павел, жестом тронув за локоть, остановил брата: - Ты слушай! Дядя правду говорит! Ты там не был, а он был! И ведает! Лутоня глянул изможденно и горько: - Коли ты прав... Что ж... Все прахом... И опять в полон? - Я прав! - твердо и зло отозвался Василий. - Князю невдомек, а тебе скажу! Что мочно - меняй на серебро! А как провянет земля - готовь схрон! Дабы мочно было и детей, и скотину куда подалее... В лес... Не забыл, как нас с тобою литвины зорили? И все дети враз поглядели сперва на дядю, а потом на своего отца. На всех повеяло тою давней бедой, совершившейся, когда они еще и не были рожены на свет. - За Тимкиной гарью! - вымолвил раздумчиво Обакун. - Место тихое! - Заспорили. Каждый предлагал свое, но грело душу Василию то, что тут ему наконец поверили, и что, во всяком случае, братнее семейство ему удастся спасти. Повторил: - За Тимкиной гарью али на Гнилом Займище, а токмо, как только провянет, не ждите ничего более, а готовьте схрон! И сенов тамо... Словом, чего только можно запасти - запасайте! Идигу может и в летнюю пору прийти, и к осени, а только едва услышите о нем - гоните в лес! Всема! Со скотиною! И слухов о том не стало бы! Не то, неровен час, доведут! - высказал жестко и, омягчев, обозревая молодое сильное братнее гнездо, прозревая грядущие беды и пытаясь спасти, защитить от них, домолвил: - Мы с братом хлебнули той горькой браги! Не надобно и вам ее хлебать! И - отпустило. Задумчиво, но и облегченно, руки потянулись к братине с медовухою, и каждый зачерпывал резным ковшичком, наливал себе в каповую чару и отпивал: - Нынче-то хоть не придут? - прошал Лутоня, вживе переживая сейчас те детские воспоминания, ужас набега, смерть отца, и горестную дорогу в Москву, когда его, дважды ограбленного и голодного, приняла и приветила покойная Наталья. - Нынче не придет! - отзывается Васька-Василий. - Но и медлить не след. И в третий раз повторяет настойчиво и веско: - Как только провянет, готовьте схрон! Глава 30 Весной совершилась давно ожиданная пакость. Пакость, которую, собственно, можно было предвидеть в любой час со смерти Родослава Ольговича. Пронский князь Иван Владимирович с нанятыми татарами согнал Федора Ольговича с Рязани, сев на его место, и тот бежал за Оку. Дело было семейное: Софья, жена Федора Ольговича, приходилась, как-никак, сестрой великому князю Василию. Но долили литовские дела, опасались набега Витовта и потому держали полки, не распуская, на литовском рубеже. Вот и князь Юрий Козельский с московскими воеводами рубил новый острог в Ржеве. И по совету бояр, Василий дал наказ коломенскому воеводе попросту поддержать Федора Ольговича ратною силой. Федор Ольгович с приданными войсками из Мурома и Коломны перешел Оку и первого июня на Смядве дал бой пронскому князю. Как оно там совершилось, рассказывали потом наразно. Бранили и рязанского князя, и москвичей-коломенчан, хотя коломенский полк считался едва ли не лучшим в московском войске. Толковали и о татарах, что-де обошли и нежданным ударом с тыла порушили рать, - только полк был разбит, муромский воевода Семен Жирославич угодил в полон, а Игнатий Семеныч Жеребцов, коломенский воевода, был убит. Были убиты Михайло Лялин и Иван Брынко из бояр, а коломенчан пало, сказывали, бессчетно... Иван Федоров как раз прискакал в Коломну с грамотой от великого князя, когда дошла весть о разгроме полка. Иван тотчас кинулся к сестре. Любава с белым лицом и трясущимися губами повестила, что муж, зять Ивана, ушел с коломенским воеводою в поход "и ни вести, ни навести!" Дитенок Любавы ползал по полу, вставал на ножки, ковылял, доверчиво взбираясь на колени к незнакомому дяде. Неужто второго потеряет? - думал Иван, ощущая холодную оторопь между лопаток... Да ведь умен, наперед ни в жисть не полезет, поди! - успокаивал сам себя. Таким родным в эти мгновения стал для него зять, в иную пору чужой и не больно приятный скопидом. - Деревню-то купили? - спросил невесть почто Любаву. - Расплатились сполна? - Она кивнула, утирая слезы. - Не реви, накличешь! - хмуро предостерег он сестру и сел, понурясь, не ведая, куда скакать, кого прошать? Смотался на воеводский двор. Выяснив, что скакать назад тотчас не надобно, порешил сожидать вестей. Меж тем дошел слух, что убили воеводу Игнатия Жеребцова. Раненые и те, кто остался жив, начали возвращаться через день. Иван, в сильной тревоге, наказал сестре тотчас известить его с княжою почтой (нашел в Коломенском "яме" знакомого мужика), когда воротится зять али какие там вести: ранен ли, в полон ли угодил? И уже подсчитывал выкуп, который придется вручить прончанам, прикидывая, сколь и чего из береженой серебряной ковани занадобится отдать за него? В то, что убит, все как-то не верилось. И матери не было! Наверняка баба Наталья надумала что-ни-то путное в днешней трудноте! Воины начали возвращаться по домам на четвертый день. К пронскому князю поскакали московские бояре. Игнатия Жеребцова торжественно хоронили в Коломне. Полон был отпущен без выкупа. Тут-то и вызналось, что зять убит. Иван Федоров опять скакал в Коломну, на этот раз посланный городовым боярином, после сопровождал московское посольство в Переяслав-Рязанский, привез-таки сестре тело зятя в дубовой колоде, тяжело и хмуро сказавши Любаве, когда сгружали колоду с телеги: - Здесь он. Токмо лучше не открывать, жарынь! Любава все-таки приоткрыла гроб и едва не упала в обморок: колода кипела крупными белыми червями, под шевелящимся покровом которых тела было почти не видать. - Говорил я тебе! - в сердцах выговаривал Иван судорожно рыдавшей сестре. - Давай хоронить скорее! - Он?! - все же переспросила Любава. - Он! - отозвался Иван. - Признали тамо... Я у коломинчан прошал. - Нашелся, впрочем, и памятный знак - боевой зятев засапожник с тамгою на рукояти, случайно не снятый с мертвого тела победителями, - почти по тому одному и узналось. Он уж не стал рассказывать сестре всего поряду, что пришлось перевидать, пока подбирали трупы. Сам неделю, кажись, не мог смыть с рук мерзкого запаха гнилой человечины, или казалось так? И в бане выпарился, и то по первости не помогло! При деятельном посредстве московских бояр мир был вскоре заключен, а прослышав, что против него готовится выступить сам Юрий Дмитрич, брат великого князя, Иван Владимирович Пронский уступил и отступил. Вернул Федору Ольговичу рязанский стол и заключил вечный мир "по любви". И было вдвойне обидно, что мужики погинули дуром, ни за "так", за то только, чтобы Проня опять отделилась от Оки, и взамен сильного Рязанского княжества, как было при Олеге Иваныче, образовались два слабых, как было допрежь него, в обозримом недалеко уготованных к поглощению не Ордой, так Литвой, не Литвой, так великим князем Владимирским... Схоронив зятя и справив поминки, сидели опустошенно с сестрой в потерявшем хозяина доме. Иван уже переговорил со старостою зятевой деревеньки, что тоже приезжал на поминки, распорядил делами. - Вота што, Любава! Езжай-ко ко мне, на Москву! - предложил сестре. - Со всема! С Дунькой твоей и с сыном! Иного мужика поздно тебе искать. Будешь у меня за хозяйку, а кормы твой Онтипа и в Москву заможет возить! Любава похлюпала носом, вытерла слезы концом платка, молча покивала, соглашаясь. Сказала, помолчав: - Твоего Ванюху давно женить пора! - В нашем роду мужики николи рано не женились, - возразил. - Успеет! - А Серега? (Она уже, видно, прикидывала, как станет хозяйничать в братнем дому.) - Серега, поди, во мнихи пойдет! Его стезя такая, в книгах весь, греческую молвь учит! Покойный Киприан его к себе подручником брал! - прибавил он со сдержанною гордостью. - Он и дома-то не живет, боле там, в митрополичьих палатах при книжарне владычной! Мне тут долго толковал о конце мира... - Будет конечь-то ему?! - все еще всхлипывая, вопросила сестра. - Как не быть! Всему бывает конец! - рассудительно отозвался Иван. - Може, вот с концом седьмой тысячи лет и воспоследует! Сестра беспокойно глянула на него. - Не сумуй! - успокоил Иван. - Мы с тобою давно умрем к тому времени! - Деток жалко! - возразила сестра. - Что ж они-то... И не пожить ладом... - И детки наши успеют пожить! Без малого сто лет ишо! Эко! Да и все то в руках Господа! - перебил он сам себя. - Не сумуй! Справили покос. В доме на Неглинной, притихшем было со смерти матери, снова становило шумно. За стол садились едва не вдесятером: Василий Услюмов с татарской женой тоже пока жил у Ивана Федорова. Агаша ходила толстая, в распашном сарафане без пояса, и в перевалку, как утка, - на предпоследнем месяце была. Поздний Любавин сын ковылял по горнице, хватал за колени всех мужиков подряд, путаясь в том, кого ему называть тятей? Тем паче что все в черед брали его на руки: и хозяин дома Иван Федоров, и его старший сын Иван Иваныч, что подкидывал визжащего от ужаса и восхищения малыша к самому потолку, и вечно пахнущий конем Гаврило, что учил его ездить верхом на лошади, и тот, темный, густобородый, строгий дядя Василий, что тоже брал иногда на руки и пел ему тихонько грустные, на каком-то ином языке сложенные песни. А то врывался в дом светловзвихренный Сергей, рассеянно взлохматив головенку малыша и посадив его на колено, начинал сказывать о каком-то далеком Царском Городе, о том, что оттуда должны прислать на Москву нового владыку - главного попа городского, как уже начинал понимать Любавин отрок. В доме, с приходом Сергея вовсе становилось шумно и радостно. Обе стряпеи бегали тогда взапуски, подавая на стол. Любава чинно присаживалась к краю, вместе с Агашей, которая тяжело дышала, как галчонок раскрывая рот, и вертела головой, вслушиваясь во все еще малопонятную ей русскую молвь. В конце июня дошли вести, что погорел Ростов - весь - выгорела даже соборная церковь. В огне погибло до тысячи народу и посылали мастеров в помочь туда, помогать избывать беду. Из Литвы приходили разные вести. Витовт на сей раз рассорился со Свидригайлом и дело дошло почти уже до войны. Василий первым вызнал от Ивана Кошкина, что литовского князя сожидают на Москве, и что великий князь уже пересылался с ним грамотами. Спорили, сидя за столом. - Засядут ли литвины наших бояр, а там и все мы попадем под Литву, как куропти! - хмуро говорил Иван. - Не скажи! - вертел головой Василий. - Вишь, Витовт теряет, мы - берем! Со Швидригайлом какая ни есть литовская сила к нам придет! - Навидались литвинов досыта! - недовольничал Иван. Сын тоже подавал голос: - Там не выстояли противу Витовта, здесь замогут ли? - Сергей подымал строгий взор, усталый от постоянного книжного чтения и свечного огня. Очами озирал собрание старших: - Были бы крещены по православному канону! - говорил. - Не Литва страшна, а католики. - Чего нового-то владыку не шлют? - ворчливо вопрошал отец. Сергей передергивал плечами. - Бают, рукоположили уже! - Грека али русича? - не отступал отец. - Грека, кажись! - Киприан, то был свой, хош и болгарин... - раздумчиво тянул Иван Федоров, прожевывая кусок вареной говядины, - а ныне - неведомого кого пришлют? - А што тебе? - забывшись, прошал Василий. - Мне-то што? А ты не забыл, что я владычный даньщик? У меня и кормы-то с Селецкой волости поболе идут, чем с Острового! - Прости, Иван! - винился Василий. - Не смекнул враз... Думашь, от того дела отставить могут? - Отставить навряд, а напакостить всегда есть кому... В избе было жарко, отваливаясь от мясных щей, утирали взмокшие лбы рушниками, рыгали, наевшись, пили холодный терпкий квас. В горнице стоял крепкий дух от варева, от кожаных поршней мужиков, от разгоряченных тел, запах жилья, кожи и конского пота. В оконце, затянутом пузырем, билась ошалевшая синяя лесная муха. - Мед-то у тебя свой? - прошал Ивана забредший на погляд и усаженный за стол знакомый княжой ратник. - Не! Двоюродник мой, Лутоня, шлет из деревни! - Мед стоял в кленовой миске на столе, и мужики отламывали куски ножом и отправляли в рот вместе с хлебом. - Вот, еговый брат! - домолвил Иван, указывая на Василия. Ратник покивал, глянул с невольным удивлением - ведал, что тот киличей и служит у великого боярина, княжого возлюбленника, самого Ивана Андреича Кошкина - эко! Подумал: "И не угадаешь, какой Орды, какой родни!" - Крестьянин? Василий кинул глазом, кивнул. - Дивно кажет? - вопросил с подковыркою. - На землях Юрия Дмитрича самого! Он у меня и медовар, и хозяин статочный! И детей цельная дружина у ево! Гость, несколько осаженный, крякнул, поспешил переменить речь: - Как тамо, в Орде? Василий поскучнел, передернул плечом. - Не ведаю! - отмолвил. - Зимой Булат-Салтан сел на царство! - Дак... етто - опасливо протянул гость. - До нас-то он добр? - Не ведаю! - возразил Василий, прекращая речь. Великие бояре не взяли в слух, что ж простому ратнику сказывать о своих опасениях! Сам он давно искал и, кажись, уже нашел место для себя в самом Кремнике, за монастырем, где продавалось полдома хозяином, перебравшимся на Подол. Хотелось к тому часу, как Агаше родить, иметь свое жило, да и опасался он, сильно опасался Едигея! Доцветал июль. Докашивали и дометывали последнее сено. Весь луг за Москвою-рекой был уставлен свежими островерхими копнами. Из деревень, той и другой наезжали старосты. Иван уезжал по делам владычным в Селецкую волость, с горем наблюдая, как там и тут окрестные владельцы, пользуясь отсутствием митрополита, залезают то с потравою, то с незаконными поборами во владычные волости. Кое-кто из посельских спешил, по заглавию, набить свою мошну за владычный счет. Над Ивановой занудливой честностью надсмехались. Корили и в глаза, и по заочью. - Али мыслишь, пред Господом - грех?! - И грех... И... - попросту матерь меня так выучила! Чужого не бери, возьмешь на грош, замараешь себя на целую гривну! - ворчливо отвечал, отводя глаза. Что и сын у него на владычном дворе, и отец работал едва не всю жисть на митрополитов - о том баять не стоило. Год был ветреный, неспокойный, жара сменялась дождями. В небесах погромыхивало. По окраинам княжества снова гулял мор, уже зацепивший Ржеву, Можай, Дмитров, Звенигород, Переяславль, Владимир, Юрьев, Рязань и Таруссу. Как-то все кругом, огибая Москву. Но хлеба поднимались хорошо, и злой ратной беды не предвиделось, а потому народ был весел, готовились к жатве хлебов, главному празднику и главной трудовой страде хлебной крестьянской пашенной России. В княжеских теремах в эту пору вновь шли пересуды и споры. Великий князь Василий, задумав принять к себе Витовтова врага, вновь поругался с женой. Почему Витовт не бросил все свои и польские (и рыцарские!) силы, чтобы задавить Россию? Частью потому, что не мог сговорить с Ягайлой, не раз и не два пытавшемся уничтожить Витовта, частью потому, что с рыцарями тоже не получалось союза. Те хотели подчинить Новгород и Псков себе, но не Витовту, но не власти Литвы, с которой у немцев доселе была рать без перерыву! И дело шло не к союзу с рыцарями против православной Руси, а к небывалой доселе войне с Орденом, к Грюнвальду дело шло, к одному из тех великих сражений, смысл которых поднимается высоко над обычной феодальной грызней и определяет само грядущее бытие народов. Но и не в том только было дело! Витовта неудержимо тянуло на Запад, а не на Восток. Он мог - и теперь мог! - принять со всею великой Литвой православие. Но он этого не сделал, и прямо заявил поставленному им самим митрополиту Цамблаку, что примет православие только тогда, когда его примет Папа Римский. От Папы Витовт всю жизнь ждал королевской короны. Корона была получена, в конце концов, но "не доехала до места", застряла в Польше, и Витовт умер, так и не получивши ее. Витовт рвался на Запад, мечтал стать польским королем вослед Ягайле. Мечты развеялись прахом. Ягайло-таки пережил брата и сумел на старости лет произвести на свет наследника своего престола. Витовт рвался на Запад, и Восток ему был ни к чему. Он не мог понять, почуять грядущего величия России. Ему не открылась великая судьба этой страны, когда-то открывшаяся с вершины холма Александру Невскому. Витовт был слеп, как слепы были все последующие правители России, мечтавшие, чтобы Россия стала одной из просвещенных европейских стран (то есть умалилась бы, из Империи став рядовым государством европейского типа!), не способные понять, что Россия - это особый мир, противостоящий Западу, со своим просвещением, своею судьбой, своим несхожим "поведенческим стереотипом", а ломать ей кости, насильно приобщая русичей к западной культуре, значит, превращать народ героев в нацию рабов. Витовт не знал... А знал ли, ведал ли Грозный, чем он владеет? А понимали ли Романовы истинную цену своей страны? Разве лишь Александры - Второй и Третий! А вот государи тех великих веков понимали все. Да и попросту сами были настолько русскими, что иного и понять не могли. Хотя далеко не все они были дельными, и даже умными, государями, но это уже, как говорится, иной вопрос. - И что ж ты надеешься половину литовских князей перетянуть на свою сторону? - Софья стояла на крыльце, скрестивши руки, и сердито смотрела, как ее Ванюшка, двенадцатилетний княжич, уже отрок, а скоро и вьюноша, муж, горячит коня, заставляя его взвиваться на дыбы, круто склонять шею, а конь злится, косит кровавым глазом и грызет удила. Вот, вот скинет седока на землю! Единственный наследник! И каждый раз, и каждое мгновение помнила, с болью, что единственный! Погинет - и все ненавистному Юрию, у которого благополучно растут горластые сыновья! Василий глядит, посмеиваясь. Конюшие следят, готовые, ежели что, схватить коня под уздцы и повиснуть на нем, укрощая. Бояр рядом нет, а слуги не в счет. - А ежели перетяну? - вопрошает Василий, посмеиваясь, и не глядит на жену, глядит на сына. Как получилось, когда произошло, что она из гордой литвинки, почти польской панны, стала русской, увешанной детями, подчиненной мужу своему женой, хозяйкой в дому и рабыней своего господина?! Когда он перестал слушаться ее и повел свою игру с Витовтом, не впуская Софью в свои дальние планы? Софья поджимает губы. Молча гневает. Приезд Свидригайлы решали Думой, теперь это мнение всей земли, и ей остало гордиться тем, что для защиты Руси приглашают все-таки литвинов! Юный Ванюша смотрит, разгоревшись ликом, с седла на мать, машет ей холщовою вышитой перстатою рукавицей. Доезжачие выводят на сворах хортов, псы огрызаются друг на друга, нетерпеливо дергают поводки. - Куда ни то? - кричит Ванюше, подъехавший верхами с дружиною ловчих, княжич Андрей, сын Владимира Храброго. - За Коломенское, в боры! - отвечает Ванята гордо. И не смотрит на мать, вышедшую проводить сына, смотрит на вереницу юных отпрысков княжеских и боярских родов, собравшихся к полевой забаве. Софья стоит, вздернув плечи, по-прежнему скрестив руки на груди. Она понимает, что немножко смешна и похожа на курицу, пытающуюся охранять, как цыпленка, повзрослевшего своего петушка. В ней клокочет, не дает ей спокойно жить неистраченная энергия Витовтовой наследницы. Велика у нее потребность решать государственные дела, руководить, возвышать и свергать, создавать фаворитов из рядовых бояр и вновь свергать их во прах. Но Василию как-то удается каждый раз обходить жену, назначая на должности тех, кто ему надобен, и каждое назначение проводя через Думу, так что после и изменить ничего нельзя. Наконец дождав, когда сын ускакал с загонщиками, доезжачими, псарями и боярином-дядькой, приставленным следить, дабы не произошло какой беды с княжичем, Софья медленно поднялась к себе, села без сил на постель, задумалась. Она родила восемь детей, из которых трое умерли, все мальчики, у нее уже не такой живот, не такие груди, она ожесточела лицом и располнела задом, что хоть и нравится московлянам, но не нравится ей самой. Быть может, она уже и никого более не родит, и теперь надо уже скоро думать о женихах для подрастающих дочерей. Виновата ли она, что у нее не удаются мальчики? Сенные боярыни и дворня шепчутся, что виновата, что мало любит мужа своего, потому и носит девок одних. А четверо парней?! - хотелось ей крикнуть (но трое из них умерли! И Юрко, и Данилка, и Сенюшка, столь полюбившийся ее отцу!) или мало берегла? Заслышавши шаги князя, встала, пошла встречь. Не даром у русичей жена обрядово, уже на свадьбе стаскивает сапоги с мужа, в которые насованы золотые и серебряные червонцы! Будешь, мол, угождать мужу, будешь богатой! А она никогда не хотела угождать, хотела сама быть госпожой! Добилась? И чего добивалась?! Может, Василий и прав?! Василий вступил в горницу радостный - всегда радует, глядя на сына. Так, вдруг, позавидовала, и кому? Собственному дитю! - Любишь еще меня? - вопросила низким горловым голосом, глядя на Василия исподлобья. Он рассмеялся, легко потрепал ее по щеке, слегка шлепнул по заду: мол, бабьи заботы известные! Едва не расплакалась, закусила губу. Приобнял, поднял за подбородок ее лицо с зажмуренными глазами, лицо сорокалетней женщины, прошептал серьезно: "Мы уже не дети с тобой!" Она обняла его отчаянно, страшась и гневая на себя, потянула за собой, к постели. - Погоди, постой! Ночь впереди! - остановил Василий. У Софьи упали руки. - Прости! - сказала. - Знаю, что не девочка. Когда Свидригайло наедет? - вопросила. - Через неделю, двадцать шестого числа! - ответил он. x x x Двадцать шестого июля княжой двор, - да что двор, весь Кремник! - был наполнен разнообразно вооруженными и украшенными комонными в блистающих доспехах, в узорном оружии. Струятся княжеские корзна, цветут шитые попоны, сверкают чешмы коней. Мальчишки бегают взапуски, ныряют под брюхо лошадей, рискуя быть задавленными, тыкают пальцами: "Смотри, а этот-то, этот!" С литовским князем Свидригайлом Ольгердовичем (его на Москве зовут Швидригайло) наехали: владыка дебрянский Исакий, князь звенигородский Патрикей и князь Александр Звенигородский из Путивля, князь Федор Александрович, князь Семен Перемышльский, князь Михайло Хотетовский, князь Урустай Меньский из крещеных татар, бояре из Чернигова и Дебрянска, любуцкие, ирославльские, - и все с дружинами, с кованою ратью - сила! Василий Дмитрич не слезает с коня. Посольские, ключники, городовые бояре и воеводы - все в разгоне. Гостей надобно разместить и устроить согласно званию и достоинству каждого, устроить и накормить кметей. Приезжему Ольгердовичу даются на прокорм - Владимир с волостьми и с пошлинами, с селами и с хлебом, и Переяславль, и Юрьев-Польской, Волок Ламский, и Ржева, половина Коломны. И уже через месяц, первого сентября, Василий Дмитрич, со всеми силами выступает против Витовта, тоже собравшего изрядную рать: литвинов, ляхов, немцев, жемантийю. Полки подтягиваются к Угре с той и другой стороны. Витовт пришел с пушками, московляне тоже подвозят тюфяки и пищали. Реют стяги. Кажется, быть большому сражению, и вновь ничего не происходит! Зять и тесть заключают мир. Но хоть не перемирие, как прежде! Полный мир... Который никто, конечно, не помешает порвать! Постояв еще, полки начинают уходить, расползаться в разные стороны, как псы, что, порычав и показавши зубы, расходятся, сметя силу друг друга и не рискуя отважиться на большее. А Софья довольна уже тем, что боя опять у Василия с ее батюшкой не произойдет. Глава 31 Расписать заново фресками Успенский храм во Владимире, испакощенный еще во время татарского нашествия, главный храм Залесской Руси, место, где покоился прах великих князей владимирских (способных, по словам автора "Слова о полку Игореве", Волгу расплескать веслами, а Дон шеломами вычерпать) и где венчались на княжение великие московские князья, решено было еще митрополитом Киприаном, который по приезде в Москву распорядил заложить известь в творила для будущей работы. Ее он сперва думал поручить Феофану Греку, да так и не успел за разнообразными хлопотами своего правления. И уже перед концом, не ведая еще, что умрет, собирался начать этот труд под своим доглядом. Частью еще по совету покойного Феофана Грека, частью по Киприанову замыслу, частью по совокупному мнению всей Москвы, исполнять эти работы направлены были уже прославленные на Москве иконописцы-изографы Данила Черный и Андрей Рублев с дружиною подмастерьев. Надзирать за работою взялся сам Юрий Дмитрич, брат великого князя Василия, крестник Сергия Радонежского и покровитель Троицкой пустыни, полководец, стратилат и тайный соперник своего старшего брата: "Оба царственного рода, за престол тягались оба..." - как сказал поэт другой эпохи и совсем по другому поводу. Отказной грамоты, передающей все права наследования Ивану, сыну старшего брата, Юрий Дмитрич так и не подписал, а посему, в случае ежели бы у Василия не родилось наследника (да и без того, по старинному-то лествичному праву!), Юрий имел право занять великий стол после брата, чего ни Василий, ни невестка ему не могли простить. Юрий и жил, памятуя отношение к нему Софьи, не в Москве, а у себя, в Звенигороде, откуда до Москвы доскакать было не в труд, а все не под рукой, и не на глазах дворцовой сволочи! Так полагал и так деял. Сергия Радонежского, своего крестного отца, Юрий любил всю жизнь и память его хранил, как святыню. Пото и постоянно опекал Троицкую обитель. (И что Андрей Рублев - духовный ученик преподобного, тоже помнил!) Пото и Савву, сменившего Никона на игуменстве, уговорил десять лет назад перейти к себе, в Звенигород, где нарочито для святого мужа воздвиг Саввино-Сторожевский монастырь. Иноки Радонежской обители призвали тогда на прежнее настоятельское место Никона, удалившегося было от суетных хозяйственных дел в затвор. И Никон потребовал себе от братии, чтобы в определенные часы и дни его не трогали, давая возможность заниматься книгами и углубленной молитвой. Прошедшим летом выдержанную старую известь постоянно поливали сменяемой водой из Клязьмы, снимая с поверхности воды "ямчугу", выпадающую в виде тонких льдинок. На зиму укрытую рогожами известь проморозили, и весною с Великого дня вновь поливали водою и толкли дубовыми пестами в продолжении нескольких недель. Иконные мастера приехали во Владимир в мае, когда уже достаточно просохли и провяли после зимних стуж стены собора и можно было приниматься за работу. Андрея с его старшим сотоварищем Даниилом объединяло многое. Андрей учился сперва у знатного мастера Прохора с Городца, потом же у Феофана Грека. Даниил тоже долгое время работал с Феофаном и даже был более склонен подражать Феофану Греку в письме, чем Андрей. О покойном учителе они оба хранили восторженную светлую память. Поминали его последние заветы, слова, произнесенные греческим мастером уже почти на ложе смерти о вечном и временном, его долгие духовные беседы, его рассказы о Царском Городе. Данила при этом уважал редкостный талан Андрея, понимая слишком хорошо, что младший по годам Рублев ныне превысил его самого и в совокупной работе отнюдь не спорил с Андреем, подчас нарочито подстраиваясь под его стиль. Андрей же, сохранив всю детскую чистоту и ясноту взгляда на мир, тоже не гордился, не величался перед Данилою. Он относился к тем счастливым русским натурам, которые отнюдь не спорят с учителями или предшественниками, но и повторяя, но и вживаясь в чужое искусство, незримо меняют его, содеивая своим, в конце концов, даже и вовсе не схожим с образц