Ты, Пенков? - И я тоже. - А ты, Григорий Михайлович? - Я - как мир, как все. - Иван? - Мы с братом заедино. - Житьи согласны? Кто скажет? - Ефим Ревшин! - Говори, Ефим! Ефим круто свел брови. - Нас в Новом Городи до двух тысяч, в одном Неревском конци боле четырех сотен семей! За всех не скажем. То - вечу решать. Иным и страшно покажет. Однако в ляшской земли тамошние дворяна в сейме больше власти имеют, чем мы тут! - Об этом уже толковали, Ефим! - Толковали досыти, дотолковатьце не пришлось! Добро бы хоть сотские из наших выбирались! - И об этом говорка была. - Была-то была! - упрямо возразил Ефим, и прочие житьи теснее подошли к нему, подбадривая товарища. - Да толку? Феофилат Захарьин против, Овин против, Яков Короб против! Ищо не всех и назвал... - Судная грамота изменена в вашу пользу! - Дак ее Московской князь менял! - раздались сразу несколько голосов. - А земли отберут? Ефим исподлобья глядел на Селезнева. - По землям решать, как Тучин сказал, дак и мы согласны! А только чтоб в суде наших не утесняли! - И в Совете надоть нашим быть! - подхватил Роман Толстой. - Про Совет погоди! - остановил его Ефим. - Может, нам и свой совет нужен, от житьих, об этом сейчас все одно не сговорим! - Ладно, пущай плотничана про себя скажут! Григорий Берденев, сын плотницкого тысяцкого, пожал плечами: - Уже говорено! Присягать надоть! - Житьи пусть говорят! - Мы - тож! - Мы - как Арзубьев! - Киприян кого хошь уговорит. - Только и про то, что Ефим молвил, помнить надоть! - Григорий Киприяныч, ты в одно с отцом? - Я и с Ефимом Ревшиным в одно! Ну, однако, батя с Марфой Ивановной вместях думали. А наши земли тоже на Двины. - Что Славна скажет? Олферий Иваныч решительно выступил вперед. У зятя Борецкого был такой же, как у родителя, Немира, задиристый норов и тот же крутой лоб, толкачом, и нос отцов, большой и горбатый. - О чем спорим? Сто лет воюем с Москвой! Пора уразуметь, кто нам главный ворог! Но взгляды оборотились на Своеземцева. От него, а не от Олферия, зависело сейчас, что решит Славна. Он стоял бледный, и в голове проносилось: "Да минет меня чаша сия!" Почему нет отца? Такого важного, уже не от мира сего, в последние годы, когда он постригся и стал иноком Варлаамом у себя, в Важском монастыре... И все-таки близкого, родного, кого можно было спросить в трудный час! Со дня смерти отца скоро год, а все непривычно без него, и теперь, теперь! Так он нужен в этот час, в этот миг! "Отче, просвети меня!" - Я вместе с вами... - сказал Иван тихо, одними губами. Стали опрашивать пруссов - бояр с Прусской улицы и с Чудинцевой: от Загородья и Людина конца. Мнения опять разошлись, кто-то предложил жеребьи. - Нет, други! - возразил Селезнев. - Дело такое всем надо решать и уж вместе быть до конца! За каждой вашей головой, господа посадники, сто голов житьих да тысяча черного народа! - Ты, Юрий, за мать ответишь? Красавец прищурился: - Она сама за себя ответит! Уговора не было, за стариков решать. Я как все. Опять стали обсуждать ряд с Казимиром. Заметно было, что владельцы двинских земель соглашались охотнее тех, чьи владения лежали близ и южнее Новгорода: в Деревской волости, в Бежецкой, Ржевской и Яжелбицкой сотнях, в Заборовье или под Торжком. Еще и по родителям разделились. Младшие Грузы, сыновья Офонаса и Кузьмы, вовсе не спорили. Семен, племянник Александра Самсонова, колебался больше всех. Долго перекорялись Телятевы, выясняя, как и что постановлено с королем Казимиром. Борецкий с Селезневым знали, что делали, когда собирали одну боярскую молодежь. Здесь решать приходилось самим - уже не спрячешься за широкую спину родителя, не увильнешь под мнение старших. И когда наконец решили, то по древнему, полузабытому обычаю вынесли меч и на обнаженном клинке принесли клятву - стоять заедино. И словно повзрослели все после принятого решения. Пусть оно было не окончательным: что еще скажут старики, как решит вече, которое в этом случае легко может выйти из повиновения и поворотить все наоборот... Да и не сегодня это началось, еще Витовт полвека назад набивался в Великие князья Господину Новгороду. И с Иваном не сегодня завязалась борьба, восьмой год тянется: и за Псков, и против Пскова, и посылали, и пересылывали, и мирились, каждый стоя на своем. А вот и подошло. И час пробил. Как удержат изнеженные руки мечи, как пойдут атласные кони под ливнем стрел? Какова-то еще и она будет - воля литовская? - Эх, мужики, скучливо живем, песню! - вывел всех из задумчивости Иван Савелков. Олена Борецкая тут как тут - внесла домру и гусли. Старательно не замечая Григория Тучина, подала гусли Савелкову. Тот перебрал струны, кивнул Олфиму: - Ну-ко, подыграй! Олфим наладил домру. Складным строем зарокотали струны. - Павел, веди передом! - крикнул Савелков Телятеву. Ой ты поле, ты полюшко чистое, Молодецкая воля моя! В лад, строго подняли песню голоса. - Хорошо поют! - уронил Еремей, подходя. - Эту сложили, еще когда на Волгу ходили наши, сто лет песне! пояснил Иван. Хор звучал, почти как церковный, торжественно. - Плавашь голосом-то! - вполголоса снедовольничал Никита, слушая Ефима Ревшина. - Ну, тут и надо так, не строго в лад! - защитил певца Савелков. Это был новый пошиб, к нему еще не привыкли. - А красиво получаетце! - сдался критик, присоединяясь к хору. От песни эти разодетые щеголи стали проще, понятнее. Весь отдаваясь напеву, Павел вел хор за собой. Дмитрий вторил задумчиво, утупя очи. Федор пел старательно, глядючи вперед себя, порою хмурился, словно угрожая кому-то... Все эти богачи, молодые посадники, которым власть и волости достались без борьбы, без трудов, от отцов, дедов, прадедов, устроивших так, что каждый боярин великий становился посадником в Новом Городе или тысяцким, а уж сотским - чуть ли не от рождения, сейчас забыли на час про свою спесь, ссоры да свары, и с песней пришла к ним тенью удаль древняя - тех времен, когда власть и почесть еще брались в бою, доставались лучшим, достойнейшим, удаль молодецких походов на Низ, на Волгу, "без слова новгородского", в стремительных долгоносых ушкуях. Ах, давно отлетела та слава! И Александр Обакунович, герой Волги, сто лет как пал костью в первом же суступе, в бою с тверичами под Торжком, и бежали с полей новгородские рати... Что содеялось с силою новгородскою? Да уж и так ли мудры были прадеды, что забрали и власть, и суд, и право в одни свои руки и холеные руки внучат? Кто побеждал в древних битвах, разил суздальцев под Новым Городом, шел босой и побеждал на Липице, кто выстоял на Чудском и у стен Раковора? А, поди, знай! Давно было! Не вспомнить. Мы же и побеждали, кому ж еще! На том стоим! Ой ты Волга, ты мать широкая, Молодецкая воля моя-а-а! Молод великий князь на Москве, молоды посадники новгородские. А молодые головы горячие, упьянсливые да непокорливые. Молодое дело неуступчивое. Еще пели, пили, закусывали. Свечерело, когда стали разъезжаться и расходиться. Уже и слуги зашли и стали прибирать. И Олена из верхнего покоя, сквозь мелко плетенные, забранные иноземным стеклом окошки, сдерживая слезы, следила за голубой рубашкой своего ненаглядного. И деньги есть, и власть у матери! А жива мужа с женой не развести, и чужому сердцу любить не закажешь, хоть убейся! Василий Губа-Селезнев, незаметно задержавшись, мигнул Борецкому. Вышли в укромную боковушу. - Слушай, Дмитрий! О всех этих беседах на Москве известно все: кто доносит - не знаю. Мать твоя этих побирушек больно принимает, а они ведь все из Клопского монастыря тянутся. Я знаю, о чем говорю! Моя голова давно оценена, да и твоя тоже. И потом, деньги нужны. - Для веча? - Да. - Сколь? - Много. - Сот пять? - Мало. - Тысячу? - И того маловато. - Тысячу рублей из калиты не вынешь! Надо у матери прошать. Она достанет, хоть из владычной казны. - Из владычной навряд! - А больше и неоткуда. Мать все может, ты ее еще плохо знаешь. Давеча, вон, Зосиму угодника прогнала. - Не обессудь, а это она плохо сделала! По городу ненужные слухи пошли. - Ну, тут я ей не указ. Острова захотел получить. Там ловли богаты, мать говорит. Ее дело. А деньги будут! Глава 4 Григорий Тучин с Иваном Своеземцевым от Борецких поехали вместе в Славенский конец. Иван домой, на Нутную, а Григорий - на Михайлову улицу, к попу Денису, на вечернюю беседу сходившихся у него философов, или, как сами они себя называли, "духовных братьев". Ехали молча. Уже у въезда на Великий мост Иван спросил: - Пойдешь к ним? - Да, обещал. Да и самому интересно. Хочешь, идем вместе? - Нет. Ты знаешь, как мой родитель смотрел на это. Его у нас, на Ваге, святым почитают мужики. Я, когда туда приезжаю, словно сам чище становлюсь... Память отца переступить не могу. - Вольному воля... - уронил Тучин. Оба опять смолкли. Своеземцев ехал, утупив очи к луке седла. - Вот и решились мы с тобой на кровь! - примолвил он погодя, негромко и печально. - Да! - ответил Григорий, обрубая дальнейший разговор об этом. Копыта гулко щелкали по настилу. От воды тянуло сыростью, пахло прибрежной тиной - Волхов мелел. И говорить было не о чем. Только крепко сжали руки, когда Тучин, переехав мост, удержал коня. - Прощай! Дальше я пешком. Григорий кивком подозвал молчаливого слугу, что ехал сзади и посторонь, чтоб не мешать разговору, легко соскочил с седла, отдал повод: - Отведешь домой! Кивнув еще раз Ивану, нырнул в путаницу торга: лавок, прилавков, навесов, где сейчас закрывали, вешали пудовые замки, подметали, уносили товар - до утра, до нового дня. Морщась от запаха гнилого капустного листа, навоза и тухлятины, что выгребали из всех углов торговые подметалы, Григорий, стараясь не ступить в грязь, миновал, наконец, торг, прошел мимо соборов, немецкого двора и вечевой площади и углубился в Михайлову, очень тихую и опрятную после громады торга. Подходя к знакомому дому, узкому и высокому, зажатому между соседними теремами, Тучин с сожалением подумал, что уже опоздал к началу беседы, к той, почти апостольской, бедной трапезе, которой начинались собрания духовных братьев. Ему нравилась эта простота: чисто выскобленный стол без скатерти, деревянные миски, вареная чечевица с постным маслом, хлеб и вода или простой кислый квас, - эта не замечаемая ими самими скудость. На вечерних трапезах у Дениса Григорий ел даже меньше других, и не от брезгливости, а от того, что был сыт всегда, сыт с детства, и легко мог пренебрегать едой ради беседы, даже не замечая этого. Нравились Тучину их глубокая вера, независтливые рассуждения о власти этих людей, властью не наделенных, их неподдельная тревога о спасении ближнего своего. Григорий умел не подчеркивать своего богатства, хотя его выдержанно-строгий наряд тут и бросался в глаза, умел слушать, почти не прерывая беседы. Умел не замечать, что его все же принимают и ценят, как боярина, и, скорее бессознательно, чем явно, надеются через него укрепить свои сходбища поддержкою свыше. Поднявшись по узкой скрипучей лестнице, Тучин потыкался в темных сенях, нашаривая дверь. Изнутри доносились голоса. Он, и верно, запоздал. Горница, скудно освещенная, скорее келья, чем жило, без икон, с одиноким распятием на стене, была полна. Шел спор. Спорил молодой человек в дорогом платье, непривычном тут. В юноше Григорий с удивлением признал подвойского Назара, впервые, видимо, попавшего на беседу. С ним говорил дьякон Гридя Клоч, философ и златоуст духовного братства, отвечая на сомнения, обычные для непосвященных: не ересь ли стригольническая то, о чем здесь толкуют? Григорий поймал взгляд хозяина, попа Дениса, поклонился ему и прочим, знаком руки показывая, что не хочет прерывать беседы, и уселся сбоку, на лавке под полицею, уставленной большими и малыми книгами в темных кожаных переплетах, - единственным богатством дома сего. Замешательство от прихода Григория быстро улеглось, и Клоч продолжал густым гласом, рокочущим от сдержанной силы. Тень от свечи металась по косматым власам, грубо-крупным чертам лица и вдохновенному челу оратора, как бы самою природой приуготовленного к стезе пророческой. - Сказано: "Не сотвори себе кумира!" Потому мы отвергаем поклонение иконам, ибо кумиры суть! В духе, а не в букве Господь. А что же получаетце: идолов низвергли - Перуна, Хорса, Даждь-бога, Сварог - имя другое ему, а Илье-пророку поклоняемся как идолу и просим его о дожде и погодьи! Велеса, скотьего бога, отринули, а Власию, Козьме и Дамиану молимся о сохранении стад. Мокошь языческая у нас Параскевою стала. Идолы древяны были, позлащены, посеребрены и вапой покровенны, - сии же иконы древяны сутью, поваплены тож и сребром или златом и камением украшаются. Разве то - вера? То тьма, суеверие! Господу молятся об укреплении духа божья в себе, а не о приобретении вещей земных. А давать кому что на потребу и волхвы умели! Вон, в летописании киевском говоритце, како волхвы взрежут утробу ли, груди у жен нарочитых, и вынимаху жито, и рыбу, и мед, и скору. И по всей Волге и по Шексне, от Ростова и Ярославля до Белоозера тако творили! Мы же иконам молимся, как идолам, каждому об особом, вещному о вещном, и мзду даем в храмы, яко жертвы волхвам и Перунам их! И Бог един ли любо троичен? Един он и всеобъемлющ, земля - он, и небо - он. Сии же учат, троичен: Бог - отец, Бог - сын, Бог - святой дух. И изображают то трех ангелов, то особо: Бога-отца с большой бородой вширь, Бога-сына с малой узенькой бородкою, а дух святой в виде юноши или девы с крыльями вовсе без брады. И всем троим поклоняются, словно князю с наместниками его. Где же вера, спрошу я паки и паки? Где же вера? Идолослужение сущее! Тако же и об обрядах сказать достоит... Назарий нетерпеливо дернулся, желая возразить или спросить, но тут мягко вмешался Денис: - Постой! Дай, я скажу. До того он молча, не двигаясь, слушал спорщиков, порою лишь чуть приметно улыбаясь и переводя свои большие, блестящие в трепещущем свете свечи прозрачно-глубокие глаза, в покрасневших от усиленного чтения и бдения ночного веках, с одного на другого. Теперь же плавно разъяв сплетенные персты худых красивых рук, он одним мановением утишил дьякона и спокойно, словно даже извиняясь за него перед Назарием, заговорил: - Это все разум, рассудка хитросплетения... Ты прав, брат Назарий! Можно так, можно и иначе от разума решать... Потому спросим себя, что говорит нам сердце наше? Приклоним слух к глаголу внутреннему, откровению божественной любви! Голос у него был негромкий, но ясный, льющийся и невольно заставляющий внимать. - Почему же сердце наше бежит, яко от лжеучения, от принятого всеми и законом утвержденного? Потому, что ищем главного, основы жизни! А в чем она? Что крепчайшее и сладчайшее и труднейшее в жизни сей? Земное? То богатство, что червь точит и вор крадет? Что важнейшее в нас, тело или дух? Телесным существом своим человек всякому зверю сходствует. Может ли быти в нас главным то, что с животными равняет? Был бы скотом человек, питался от диких плодов земли, жил наг и бессловесен, как и всякий скот. Ни жилищ, ни храмов не созидал, ни одеяния себе не сотворял никакого, не имел бы орудия, чем лес подсечь и землю взорать. Но зрим: и земное в нас не скотски явлено, но от всякой твари отлично. Не своею шкурою прикрываемся, но одеждами сотворенными, не в норах, но в созданных домах обитаем, не мычанием, но речью разумною глаголем. И когда возлюбит муж жену, не похотьствует с нею скотски, но поят в жено себе, и бережет ю, и в болезни и в старости неразлучен. И родив дитя, не токмо вздоить его надлежит материнским млеком своим, но и воспитать человеческим научением: божественному глаголу, уважению к старшим, прилежанию, труду, грамоте и рукомеслу, коеждо по жизни своей. Так что важнейшее: воздоить ли млеком дитя или воспитать его духовно? Млеком воздоит и скот. Волчица римская, и та кормила млеком двух отроков малых! Человеческому же научению скот не научит, на то потребно быть человеку. Зрим и в земном власть духа, в каждом из нас первенствующую. И Платон, древний философ еллинский, о любви, восходящей от плотского к божественному, учил!.. Дак ежели во всем земном, нас окружающем, видим суть духовную, кольми паче должно в том, что духовным быть надлежит, стеречься соблазна плоти! Духовное, вечная жизнь вот к чему должно готовиться непрестанно! А церковь нынешняя стала на пути духа. До того, что рабы работают на иноков, и то божьим делом считается! Неслыханно! Подумать о том - и власы встанут! Именем того, кто сказал: "Последнее отдай!" Кощунство и ругательство имени его! И от того миряне удаляются от Бога, пиянство, мздоимство, богатств скопление. Кто ныне стремится в поте лица добывать хлеб свой? Из сел бегут во грады, во градах же тщатся стати начальници малым сим. Лепше, полагают, быти слуги боярские, нежели божьи! Истинно, последние времена... Но не гибель мира грядет! - звучно возвысил голос Денис, и лицо его засветилось и вострепетало. - А наше торжество и воцарение правды господней! И не потому мы против икон, что нелюбы нам суть, а потому, что поклонение иконам затворяет познание духовного. Не потому против троичности, что разуму противно, а потому, что Бога подменяют идолами. И не потому против пышных обрядов, что богатство противно нам, а потому, что исполнение оных любезно лукавству грешного. Ибо во всем требуем не буквы, а духа! Веди земную жизнь, но для духовной. Не греши, не любодействуй, а появ жену - роди детей и их воспитай в духе божьем. Не ленись, в поте лица добывай хлеб, но не хлебом живи, а духом божьим. Не считай хлеб главным в жизни. Помоги бедному, но не делай его своим ходатаем пред Богом. Нет там первых и последних, и чужим трудом в рай не внити! И не должно мечтать в раю свое телесное узреть житие. Тело бренно, оно в землю идет, к Нему един дух подымается, чист от земных страстей. И там уже нет мужей и жен, старых и малых, прекрасных и убогих, но все равны, и все - в Боге. И не говорим мы: иди в монастырь. Не юродствуй, не кичись, втайне блудя не телом, так духом. Живи достойно в жизни сей, како достоит человеку. Могущий вместить да вместит. И безбрачие не укор, когда от души, вольно, а не когда рясой ограждаемы. Ибо сказал Иисус: не тот согрешил, иже согрешаяй, а кто лишь подумал в сердце своем, разженен похотию - уже согрешил. - Но что же тогда, убрать и суд церковный? - Подвойский тряхнул красивой головой, как бы пытаясь стряхнуть наваждение речей Денисовых. - А узда человеку? - Нужна ли узда внешняя? - мягко возразил Денис. - Душа самовластна, укрепляется знанием, а заградою злому в нас служит вера, не кнут, не узилище. Учить надо людей! Тут заговорило, перебивая друг друга, сразу несколько голосов. Иных, как и Назара, Тучин не встречал тут ранее. Среди последних Григорий приметил взъерошенного седого клокастого сухонького философа, видимо, из бродячих проповедников (то был Козьма, давишний противник Зосимы), кричавшего громче и яростнее других: - Церковь погрязла в грехе, мздоимстве! Отошла от Христовых заповедей! Спроси, как ставилось Христово учение? Бедностью и правдой! Имели апостолы села со крестьянами? Или оружие, мечи и брони? Токмо слово божие! И шли по желанию на муки и гонения, кто во Христа крестился. А ныне? Все равно крещены от рождения, все христиане, все равны. Кто же идет в монахи, в учители церковные, почто отделен от прочих, и чем вознесен? Над прочими?! В вере - ничем! А вознесен в том, что не тружаяся - ест, что безбедно в монастыре процветает, ни рать не тронет, ни глад не коснется. И не духовною властью, а властью судебною вознесен! Суд мирской не решит, идут к суду архиепископлю. Спроси их, возмогут ли ныне отместить власти, богатства, что саном дадены? Стать, как все, и меньше всех, по Христову учению? Не возмогут! Очи завязаны и уши затворены! Даже накануне Судного дня, о чем сами поведают, хлопочут о новых селах да вкладах, да землях... - Но как же без узды церковной все же? Без икон, без обрядов, постов, без исповеди и покаяния? - Пост блюди! Земле и Богу исповедуйся! В духе, а не в букве, в духе! - Я вот что спрошу! - подал голос из угла доныне молчавший человек в сером одеянии, видно, тоже из духовных, с одутловатым темным лицом. Духовную суть воспринять простецы могут ли? Стригольников еретицами назвали не одни церковнослужители! Карпа проповедника сами же простецы в воду сбросили. Вот Козьма рассказывал давеча, - отнесся он в сторону клочкастого философа, - он другу своему пытался объяснить, что рай и ад духовно понимать надо, а тот: нет, пусть у ворога моего тело пожарится в геенне огненной! Он вещно представляет себе жизнь вечную. И церковь ему явленно живописует, в вещном образе, и страшный суд, и геенну, и райскую рать. Очами зримо и уму вразумительно. Сильна церковь, материальное, вещественное, неизменное дает человеку! А духовное, невещественное, что земными очами невидимо и перстами неосязаемо, - кто поймет? Лишь избранные, а они редки. - Много было званых, да мало избранных! - Я не о том! А прочие как? Как простецы, им же имя легион, как они узрят славу божию? А самому спасаться, когда брат твой гибнет, тоже грех, и грех непростимый! Апостолы денно и нощно ходили, уча, а не сами себе спасения искали. Опять завязался спор, вызвавший у Григория Тучина смутное беспокойство чем-то, очень схожим с давнишними речами у Борецких. Ну да! Там решали судьбу Новгорода без народа, а здесь доказывают, что народ не может понять главной сути жизни, пути спасения. "А как я сам думаю?" - И признался в душе, что не думал никак: привык, что его волю исполняют. И это тоже была совсем новая и тревожная мысль. Григорий покинул собрание духовных братьев, так и не вмешавшись в разговор, когда споры утихли и началось чтение "Звездозакония", книги, которую он уже знал из прежних бесед. Назарий вышел вместе с ним. Некоторое время шли молча, стараясь не оступиться в темноте. Потом Назарий взорвался: - Непонятно мне все это! Я когда был за рубежом, в Риге, увидал одно: что ни говорят, что ни делают, а думают преже о себе, о своем народе. У немцев у всех так! Меж собой грызутце, а уж перед чужими немец немца не выдаст. А у нас все врозь! Князь одно, бояра новгородские другое, да и меж собой не сговорят! Черный люд посторонь, церковници - особно от всех. Единство нужно! Еще Нестор писал о словенском языке, един суть, и все мы одного рода. А у этих так выходит, что вроде и ни к чему родина, народ... Не понимаю! - В летописании сказано, - возразил Тучин, - что новгородцы суть племени варяжска, от Рюрика... - А язык словенск! И вера своя, у нас однояко, у латин другояко. А у них, у этих философов, нет разницы никакой, и то и это отрицают! - Но в том, что ты говоришь, тоже нет разницы между Новгородом и Москвой! - спокойно возразил Тучин, а Назарий осекся и вроде даже вздрогнул - не видать было в ночной темноте. Григорий не без удивления слушал подвойского. Человеку знатному проще быть равным с простолюдином, чем с тем, кто ниже тебя должностью. Встречая Назария по делам посадничьим, он не мог бы, да и не думал заговорить с ним о чем-то, кроме приказных дел. Но тут их уравняло общее участие в беседе духовных братьев, и Тучин вдруг с удивлением увидал, что этот исполнитель воли посадничьего Совета и сам мыслит, по-своему, горячо и сильно. - Ну, прощай, боярин! - вдруг оборвал Назарий свою речь и круто поворотил в межулок. - Прощай! - отозвался Тучин без обиды на подвойского. Очутившись, наконец, один, он поглядел в вышину. Месяц был на ущербе, и небо, все вышитое большими мерцающими звездами, медленно поворачивалось над головою, далекое и безмерное, раздвинутое до пределов вечности. Григорий улыбнулся невесть чему и пошел домой. Сторожа окликала его, даже задержала у въезда на Великий мост, но, узнавая великого боярина, каждый раз почтительно пропускала, и Григорий почти не обращал на нее внимания, так привычно и естественно было ему знать свое превосходство над теми, кого могли и остановить, и обругать, и даже бросить до утра под замок, в холодную, чтоб не шлялся бесперечь. Он шел, вдыхая свежий ночной воздух, под высокими мерцающими звездами и впоминал весь этот большой день, которому, быть может, суждено будет перевернуть всю судьбу Новгорода: решения; споры духовных братьев; зовущие глаза Олены Борецкой под слишком густыми бровями, родившие в нем сейчас мимолетную смутную тоску... Шел и уже не думал ни о чем, целиком отдавшись торжественному спокойствию ночи. Глава 5 Во всех его хлопотах Зосиму все неотвязнее искушала мысль, которую он сперва отгонял, как назойливого овода, но она все возвращалась, росла, перерастала в желание, жажду, и уже он тщился отнюдь не отогнать соблазн, а найти время и возможность последовать ему. Мысль эта была - посетить обитель святой Троицы, что на Клопске. Трудно сказать, тогда ли еще зародилось у Зосимы это желание, когда словоохотливый онтоновский келарь смолкал, чуть только речь ненароком касалась рекомой обители, позже ли, при виде того странного глухого раздражения или настороженности, кои возникали у любого, только лишь слышавшего пресловутое имя. Монастырь был основан московитами и жил главным образом на пожертвования великих царей. Каменный храм выстроил опальный дядя покойного Василия Васильевича в бытность свою в Новгороде. Не скудела десница московских государей и в последующие годы. Полвека назад игумена Клопского монастыря, избранного по жребию архиепископом Великого Новгорода, силой заставили оставить архиепископию и удалили назад, в свой монастырь. Обитель святой Троицы была бедна и вечно терпела притеснения великих бояр новгородских, владельцев окрестной земли. Но всего этого все-таки не хватало для объяснения толикой злобы на монастырь. А вместе с тем Зосима чуял, что там, в Клопской обители, он, возможно, найдет ответ на все недомолвки и умолчания, от коих ближайшим образом могла зависеть судьба основанного им монастыря. И когда архимандрит Феодосий передал Зосиме, что приема у владыки необходимо обождать два или даже три дня, будущий настоятель Соловецкой обители решился. Он отправился, никому ничего не сказав. Даниле, который перевез учителя через Волхов, Зосима велел возвращаться одному. Данило понял, что наставник ищет молитвенного уединения, что часто бывало и на Соловецких островах, где угодник удалялся в лес или даже на соседний пустынный остров, оставаясь там без пищи и пития, даже и до нескольких дней. Данило так и сообщил в монастыре, на что, как раз, рассчитывал Зосима, не хотевший брать греха на душу лживыми объяснениями своей отлучки. Не привлекая ничьего внимания - мало ли ходит по дорогам рясоносных странников, - размеренным дорожным шагом миновал он Детинец и, выйдя из Людиных ворот, поспешил по Юрьевской дороге. Не доходя Аркажа монастыря, Зосима свернул направо и, уже в сумерках, подходил к Ракоме, древнему княжому сельцу, а ныне селу Ивана Лошинского, брата Марфы Ивановны Борецкой. Не останавливаясь, Зосима миновал гостеприимные, но опасные для него сейчас ворота боярского терема и, озревшись, направил стопы свои к югу, вдоль Веряжи, стараясь, елико возможно, не спрашивать дорогу. Уже светало, когда он, истомленный, с разбитыми в кровь ногами, подходил к невысокой бревенчатой ограде Клопского монастырька. Как ни уставши был Зосима, но и он невольно подивился необычайному для богатой обители толплению народа у монастырских ворот в столь ранний час. Народ все был простой: какие-то монахи и монашки, что сновали взад и вперед, нищие, калики, мужики и бабы, странники и странницы, с холщовыми дорожными торбами за плечами, в разбитой обуви, иные в лаптях или босиком. И хоть все они набожно крестились на главы двух церквей, каменной и древяной, выглядывавших из-за ограды монастыря, чуялось здесь не простое толпление верующих, а кем-то направленное и для чего-то сошедшееся сюда сонмище единомысленных. Проникнув под пытливыми взглядами монаха-привратника за ворота обители, Зосима, отказавшийся сообщить, кто он и откуда, очень долго прождал игумена, так что уже стал сомневаться, примут ли его, и досадовал на свою чрезмерную осторожность. Каменный Троицкий храм обители был невелик и тесен. Украшали его лишь несколько икон искусного письма, среди которых выделялся образ Троицы, писанный, как сообщил Зосиме монах, навязавшийся ему в провожатые, самим Андреем Рублевым, опочившим в бозе старцем Андрониева монастыря. Имя великого мастера Зосима только слышал раньше - все здесь было чужое, московское - и неловко засмотрелся на непривычную бегучую, легкую прорись иконы, нарочитую, будто и впрямь небесную чистоту, усугубленную голубизною одеяния, на задумчиво-скорбные лики ангелов, столь непохожих на суровые, плотного, яркого письма изображения новгородских икон. Было в этой иконе нечто, что обезоруживало, лишало сил, был соблазн некий. А монах назойливо зудел над ухом, поясняя, что такожде, мол, как Бог нерасторжим, един и троичен, достоит быти едину государству московскому под рукою великого князя... Спасаясь от речистого брата, Зосима вышел во двор к кельям, что стояли кружком, почти упираясь в ограду, осененные немногими соснами. Провожатый и тут не оставил угодника, вызвавшись показать келью блаженного Михаила. Наконец подошел второй брат, пригласивший Зосиму в настоятельский покой. Ему еще пришлось пождать, теперь уже в приемной, бедно обставленной горнице с одним малым окошком на озерную сторону. Наконец взошел настоятель, явно приготовившийся к долгой увертливой беседе. Хитрыми глазами оглядел-ощупал гостя, узнав, кто перед ним, весь расплылся в улыбке: как он рад видеть угодника, пребывающего в чести у самой великой боярыни Марфы Исаковой... Сдвинув брови, Зосима прервал поток льстивых похвал и кратко пояснил, что не только не в чести, но был с соромом отогнан от порога боярыни. Игумен перестал улыбаться, впервые серьезно и пронзительно глянув в глаза Зосиме, и, вдруг засуетясь, начал сетовать, что принужден оставить его одного на час малый, но просит обождать в настоятельском покое для душевной беседы, пока же не соблаговолит ли брат Изосим, коего тотчас проведут туда, обратить очи свои на житие блаженного Михаила, "покровительством коего монастырь наш процвел и ныне славится". Воротился он (видимо, проверив сказанное Зосимой) уже другим - деловым и серьезным, с легкой хитрецой, и разговор пошел откровеннее. В его отсутствие Зосима, расположившись в настоятельском кресле за резным столиком прямь косящатых, красных окон, тоже обращенных на озеро, видневшееся отсюда в отдалении, прочел житие блаженного Михаила, опочившего пятьнадесят лет назад, еще при великом архиепископе Евфимии. Блаженный Михаил был юродом. Зосима слыхивал о нем изустно, отнюдь, впрочем, не подозревая, что покойный достигнет толикой славы. Прочел Зосима, - впервые узнав о том из жития и подивившись, о чудесном появлении Михайлы в монастыре; о чуде с источником; о сварах с владыкой Евфимием Первым; о том, как Михайло дважды напускал немоту и разбитие членов на великих бояр новгородских; предсказывал окончание бури, задержавшей подвоз камня на посторойку церкви; водил за собою ручного оленя (Зосима пожал плечами: к нему во время его лесных молитвенных уединений дикие звери подходили запросто, и он не дерзал видеть в этом чудесное); как Михайло бегал из Новгорода в Клопский монастырь и обратно. ("Словно я теперь!" усмехнулся Зосима.) Как Михайло предсказал архиепископу Евфимию Второму поставление в Смоленске. Зосима поморщился: кто только не присуседивался к славе великого предшественника Ионы, премудрого мужа, ревнителя веры и зиждителя церковного, палатным и храмовым строением дивно украсившего Новгород! Будто без помощи блаженного Михаила Евфимий не был способен сообразить, где находится русский митрополит! Как грубо подчас пишут москвичи! И даже невольный ужас и некое отвращение душевное испытал Зосима, читая, как Михайло предсказал Дмитрию Юрьевичу Шемяке скорую гибель. Ведь все знают, что Шемяка был отравлен! Повар тот, что подложил отраву, с раскаянья постригся в монахи, а следы преступления явно ведут в Москву. Неужели блаженный Михаил тоже был замешан в убийстве или знал, что оно готовится?! Зосима даже головой помотал, отгоняя грешное подозрение свое. Так не вязалось это со святостью блаженного мужа, так не вязалось с благостным кружением дивного образа Троицы Андреева письма, что и сейчас стоял у Зосимы перед глазами! Смутное чувство оставило в нем чтение этого жития, да и сам малоприятный облик блаженного. Смутным был и разговор с воротившимся в келью игуменом. Тот начал как бы издалека, полюбопытствовал, был ли Зосима на приеме у владыки Ионы, вздохнул о близком, как полагают, конце новгородского архиепископа, осторожно перешел к мысленным гаданиям о восприемнике. Кто может ныне стать главою новгородской церкви? Зосима слушал, подавленный тою свободой, с которой хитроглазый собрат-игумен решал и взвешивал судьбы великой архиепископии Господина Новгорода. Зосима сам и в мыслях не дерзнул бы обсуждать такое! Вошедшему игумену он уступил креслице, и сам теперь сидел на лавке, опершись усталой спиной о тесаную бревенчатую стену и взглядывая то в деловитое, слишком уж мирское лицо клопского игумена ("На купца походит!"), то на стену над его головой, сплошь увешанную блестящими крестами, иконами в дорогих окладах, металлическими складнями из позолоченой меди и серебра - явно, без чувства меры и лепоты, с одною лишь целью подавить гостей богатством и многочисленностью реликвий, - смотрел и вновь, и вновь удивлялся напористой бесцеремонности пришлых москвичей-шестников. До Пимена, ключника и наместника Ионы, наиболее вероятного будущего архиепископа, клопский игумен, видимо, с намерением, добрался не сразу. Заговорив о нем, игумен поднял очи горе, вздохнул, почти непритворно, воздал должное уму и талантам Пимена, пожалясь о том, что столь доблий муж воздвиже нелюбие в сердце своем на Богом избранного великого князя и государя Московского. Клопский игумен подчеркнул, усугубив, слово "государь" с нарочитым умыслом. Великий князь Московский именовался в Новгороде господином, государем же был лишь в своей, московской волости, где ему, согласно с государским званием, принадлежала и вся полнота земной власти. Впрочем, Зосима, далекий от мирских дел, не касающихся прямо его обители, не уразумел намеренной обмолвки клопского игумена и насторожился лишь тогда, когда тот, уже не обинуясь, высказал опасение, что-де ежели произойдет прискорбное размирье Новгорода с Московским государем, тщеславие подвигнет Пимена на грех велий: принять посвящение у богомерзкого литовского митрополита Григория, что получил ныне у патриарха, также отпавшего православия, самозванный титул митрополита русского. О том, что после осьмого Вселенского собора, бывшего в римской земле, во граде Флоренции, на коем едва не была провозглашена уния - соединение церквей, православной, греческой, с богоотметной католической папской церковью, - литовские великие князья все время стараются поставить униатского митрополита не только на подвластные им Киевскую, Волынскую и прочие земли, но и на Московскую митрополию, Зосима, разумеется, знал. Но только сейчас вдруг, как во тьме при блеске стрелы громовой узрит путник разверстую бездну у ног своих, уразумел Зосима, что может произойти (и произойдет!), ежели новый архиепископ примет поставление у литовского проклятого униатского митрополита. Понял и ужаснулся. Неужели Новгород, его великая церковь, его святыни, гробы чудотворцев, соборы и храмы подпадут под католическую ересь, будут обруганы латинами и, паче того, перейдут на латынское богомерзкое служение?! Ибо именно на такой исход прозрачно намекал игумен Клопского монастыря. И что же тогда? Новая война с Москвой? Тяжба из-за окраинных земель, что заняли и держат великие князья Московские, требуя в то же время, чтобы Новгород уступил Москве спорные земли по Двине, а также Колопермь и весь путь в Закамье, - тяжба эта тянется вот уже сто лет, вызывая войну за войной: при Донском, при его сыне, Василии Дмитриевиче, при Василии Васильевиче, дважды ходившем войной на Новгород. Новой войны ждали, как слышал Зосима, и шесть лет назад, уже при нынешнем Московском князе, Иване Васильевиче. Сам Иона ездил в Москву, утишать молодого великого князя и не успел ничтоже. И кормленых литовских князей Новгород давно уже приглашает на службу. Но никогда доднесь и мысли помыслить не было церкви новгородской отдаться латинам! Неужели все они - и архимандрит Феодосий, и игумен Онтоновского монастыря, и келарь, и все прочие знают или догадываются об этом, знают и молчат?! Или же клопский настоятель обманывает его? Речистый москвич между тем заговорил о другом, и смятенный Зосима опять не сразу понял его, уразумев лишь то и тогда, когда Игумен прямо заявил, что будет рад, ежели свет истинной веры утвердится на Соловецких островах, в глубине владений рода Борецких, злоненавистников великого князя и явных споспешников злокозненного Пимена. Тут Зосима понял и то, почему далекая Кирилловская обитель так ревновала о памяти блаженного Савватия. Кириллов Белозерский монастырь верно служит великим князьям Московским. Его настоятель в свое время разрешил ослепленного Василия Васильевича от клятвы, данной им Ивану Можайскому и Юрьевичам, и тем помог отцу нынешнего Московского князя вновь овладеть великокняжеским столом. Огромность открывшегося подавила и почти раздавила Зосиму. Он уже не знал, принять ли дар из рук Борецкой и Пимена и оказаться врагом великого князя? Не принять и... отступиться всего, что добывалось целою жизнью трудов и лишений? Ответ в конце концов подсказал Зосиме сам клопский настоятель, красноречивый пастырь с лицом и повадками купца. Уже после, когда соловецкий угодник спешил опять по дороге назад, в Новгород, и обдумывал все услышанное, вспоминая житие блаженного Михаила, который одновременно советовал Евфимию ехать на поставление в Смоленск и предрекал гибель принятому Новгородом на стол Дмитрию Шемяке, Зосима понял, что отказываться от дара (буде он состоится) нелепо, но, вослед Михаилу Клопскому, необходимо чем-то и сразу дать понять Москве, что он и его обитель будут всегда верны Московской митрополии и покорны воле великого Московского князя. Но чем? С такими мыслями, с глазами, обведенными голубой тенью, поминутно одолевая почти отказывающую ему плоть, Зосима, проведший в пешем странствии две бессонные ночи, на заре следующего дня входил в просыпающийся, словно медовый улей, Новгород. Одеревеневшие, уже потерявшие ощущение боли от постоянных ударов о корни дерев, камни и колдобины, ноги несли его полегчавшее, словно колеблемое ветром тело по тесовой мостовой. Посох, доселе тонувший в дорожной пыли, тяжело и ровно ударял в твердое. И Зосиме порою начинало казаться, что все бывшее - лишь видение от бессонницы и трудной дороги. Не может быть, чтобы Великий город перешел в латынскую ересь, не может быть! На торговую сторону Зосиму перевезла попутная лодья. С угодника, уважая сан, не спросили и платы за перевоз. После короткого отдыха в лодке встать на избитые стоп