жи вольные, с мольбою пришли! Нет, он не усмехнулся, он слушал. Яков Короб повторил то же, что Феофил, просил унять меч и отпустить поиманных прежде. Следующим выступил Лука Федоров, просил пожаловать, велеть поговорить им с его боярами. Иван согласно наклонил голову. На этом торжественная часть переговоров окончилась. Иван пригласил послов отобедать у него. Наутро послы побывали у Андрея-меньшого с поминками, просили заступиться и помочь в переговорах. Затем вновь просили великого князя, чтобы пожаловал, "велел с бояры поговорити". Иван Третий выслал на говорку князя Ивана Юрьевича и Василья с Иваном Борисовичей. Дальнейшие переговоры велись через этих бояр. Послы и бояре государевы сидели в горнице напротив друг друга и говорили по очереди. Яков Короб вновь попросил нелюбие отложить и меч унять. Феофилат попросил выпустить пятерых бояр великих, что томились в заключении. Лука Федоров предложил, чтобы Иван Третий ездил на четвертый год в Новгород, имал по тысяче рублев, суд же судил бы наместник вместе с посадником, оставляя решение спорных дел на волю князя, заодно он попросил, чтобы не было позвов в Москву. Яков Федоров просил наместника не вступаться в суды посадника. Житьи принесли жалобу на мукобрян, черноборцев великого князя, которые творят самоуправства, не отвечая по суду посадническому. Яков Короб заключил перечень жалоб осторожным согласием на иные требования великого князя: "Чтобы государь пожаловал, указал своей отчине, как ему Бог положит на сердце отчину свою жаловати, и отчина его своему государю челом бьют, в чем им будет мочно быти". Последнее значило, что и на иные требования великокняжеские, касательно земель, окупа и прочего, Новгород готов согласиться. Это было много, очень много, но меньше того, что Иван хотел и мог получить теперь, а он теперь хотел получить все. В тот же день Иван, ничего не отвечая послам, послал своих воевод занять Городище и пригородные монастыри. Озеро уже стало прочно. Накануне Холмский сам разведывал лед. Когда гонцы домчались от Сытина до Бронниц, темнело. Тотчас началось согласное шевеление конных ратей. В быстро сгущавшихся сумерках промаячило обмороженное лицо Данилы Холмского. Он сутки не слезал с коня и сейчас прискакал встретить гонца с давно ожидаемым приказом. Переговорив с Ряполовским, он поскакал в чело своих ратей. Холмский боялся, что новгородцы опередят его и сожгут монастыри под носом у московских войск. Но новгородцы медлили. Их разъезды жались к стенам города. Даже на Городище не было их ратей. Московские всадники невозбранно тянулись по заранее проложенным тропинкам, сквозь перелески, подымаясь на взгорки и ныряя в ложбины замерзших ручьев и рек. Шли тихо. Слышались только редкий звяк, сдержанное ржанье коней в темноте да хруст мнущегося снега. Из кустов вывертывались молчаливые издрогшие на морозе сторожи, указывали путь. Полки, что должны были идти к Юрьеву, выходили к берегу Ильменя. Вдали чуть посвечивали редкие огоньки левобережья. Из тьмы вывернулся монашек, как оказалось, из братии Клопского монастыря. Нарочито поджидал ратных. Монашка привели к Ряполовскому. Боярин недоверчиво поглядывал на оснеженную серо-синюю равнину с дымящимися разводьями у берега. Ратники рубили хворост, кидали в черную воду, мостили гать до твердого льда. - Мы тута рыбу ловим по льду кажный год! - успокоил монашек. - Там крепко, коням мочно пройти! Лошади фыркали, осторожно ступая в ледяную воду. Ночь туманилась инеем. Справа, вдали, посвечивали новгородские огни. Ледяная равнина тянулась и тянулась. Медленно приближался черный лес. Правее показались смутные очертания ограды и церковных глав Перыня. Тут тоже, видимо, не было новгородской сторожи или спала оплошкой. Когда выбрались на берег, монашек сполз с коня и растворился в темноте. Передовые отряды тотчас, минуя Перынь, ушли к Юрьеву. Далекий звук долетел с той стороны. Теперь скорей! В темноте - громкий стук в ворота. Хриплое, спросонь: - Свои? Чужие?! - Отворяй! Всадники с седел карабкаются на ограду. Хруст и царапанье, дыхание человеческое и конское. Скрип ворот. Отшвырнув привратника грудью коня, врываются во двор, кто-то кричит, кого-то волочат от колокольни, прыгая с коней, разбегаются по покоям москвичи. Вдали, на той стороне, возникло пламя пожара. Взметываясь, рассыпаясь искрами, выбиваясь из-за кровель, пламя сникало и вспыхивало, и тогда казалось, что разгорится, но вот оно стало ниже, ниже, видимо, ратники тушили огонь. Где-то почасту бил колокол. Пламя сникло, пожар уняли. В ночь с понедельника на вторник все монастыри в окологородьи были заняты великокняжескою ратью. Во вторник, двадцать пятого ноября, получив донесения воевод, великий князь приказал своим боярам дать ответ новгородским послам. Опять сидели друг против друга князь Иван Юрьевич с Василием и Иваном Борисовичами и новгородские послы. Говорили по очереди, начал от лица великого князя Иван Юрьевич: - Князь великий, Иван Васильевич, всея Руси, тебе, своему богомольцу, и посадникам и житьим тако отвечает: что еси, наш богомолец, да и вы, посадники, и житьи били челом великому князю от нашей отчины, Великого Новгорода, о том, что мы, великие князи, гнев свой положили на свою отчину, на Новгород. Иван Юрьевич умолк значительно. За ним начал Василий Борисович: - Князь великий глаголет тебе, своему богомольцу, владыке и посадникам и житьим, и всем, что с тобою здесь: ведаете сами, что посылали к нам, к великим князем от отчины нашей, от Великого Новгорода, от всего, послов своих Назара подвойского и Захара, дьяка вечного, назвали нас, великих князей, себе государем. И мы, великие князья, по вашей присылке и по челобитью вашему послали к тебе, владыке, и к отчине своей, к Великому Новгороду, бояр своих, Федора Давыдовича да Ивана и Семена Борисовичей, велели им вопросить тебя, своего богомольца, и свою отчину, Новгород: какова хотите нашего государства, великих князей, на отчине нашей, Великом Новгороде? И вы того от нас заперлися, а к нам, сказывали, послов своих о том не посылывали, а возложили на нас, на великих князей, хулу, сказав, что то мы сами над вами, над своею отчиною, насилие учиняем. И не только эту ложь положили на нас, своих государей, но много и иных неисправлений ваших к нам, к великим князьям, и нечестья много чинится от вас, и мы о том поудержалися, ожидая вашего к нам обращения, а вы и впредь еще лукавейше к нам явились, и за то уже не возмогли мы теперь более, и злобу свою и приход ратью положили на вас, по словам Господа: "Аще согрешит к тебе брат твой, шед, обличи его пред собою и тем едином; аще ли послушает тебя - приобрел еси брата своего. Аще ли же не послушает тебя, поими с собою двух или трех, да при устах двоих или троих свидетель, станет всяк глагол. Аще ли и тех не послушает, повежь в церкви. Аще ли же о церкви не радети начнет, буди тебе якоже язычник и мытарь!" Мы же, великие князи, посылали к вам, своей отчине: престаньте от злоб ваших и злых дел, а мы по-прежнему жалованью своему жалуем вас, свою отчину! Вы же не восхотели сего, но яко чужие сделались нам. Мы же, проложив упование на господа Бога и пречистую его матерь, и на всех святых его, и на молитву прародителей своих, великих князей русских, пошли на вас за неисправленье ваше! Василий Борисович замолк в свою очередь. Кое-кто из новгородских послов растерянно отирал пот со лба. Князь Иван явно не желал признать, что посольство Захара с Назарием было ложным. Феофилат и Яков Короб, хорошо знавшие всю подноготную, переглянулись и побледнели. "Что теперь есть истина?" - хотелось спросить каждому из них. Заговорил Иван Борисович: - Князь великий тебе, владыке, и посадникам, и житьим так глаголет: били мне челом о том, чтобы я нелюбие свое сложил, и поставили речи о боярах новугородских, на которых я прежде сего распалился. И мне бы тех жаловати и отпустити?! А ведомо тебе, владыко, да и вам, посадникам и житьим, и всему Новугороду, что на тех бояр били челом мне, великому князю, вся моя отчина, Великий Новгород, и что от них много лиха починилося отчине нашей, Великому Новгороду и волостям его? Наезды и грабежи, животы людские отымая и кровь крестьянскую проливая?! А ты, Лука Исаков Полинарьин, сам тогды был в истцах, да и ты, Григорий Киприянов Арзубьев - от Никитины улицы?! И я, князь великий, обыскав тобою же, владыкою, да и вами, посадники, и всем Новгородом, что много зла чинится от них отчине нашей, и казнити их хотел. Ино ты же, владыка, и вы, отчина наша, добили мне челом, и я казни им отдал. И вы нынеча о тех винных речи вставляете, и коли не по пригожью бьете нам челом, и как нам жаловати вас? Это была заслуженная выволочка. Действительно, сами подавали жалобу, сами давали приставов на братью свою, на поиманных, и сами теперь хлопочут о виновных. Заключил речи государевых бояр опять князь Иван Юрьевич: - Князь великий глаголет вам: восхощет нам, великим князем, своим государям, отчина наша, Великий Новгород, бити челом, и они знают, отчина наша, как им нам, великим князем, бити челом! Говорка кончилась. Иван Третий задал-таки загадку послам новгородским, любой ответ на которую делал их виноватыми перед государем. Так пропасть и другояк пропасть! Получив пристава, чтобы миновать московские рати, послы Господина Новгорода отправились восвояси. Глава 29 Все это было как в страшном сне, ежели заспишь на левом боку, когда задыхаешься и немеют члены и, кажется, надобно закричать, а голосу нет, и надо, чтобы спастись, только достать, только дотянуться до чего-то, и рук не вздынуть, а косматые лесные хари хохочут, протягивая когтистые лапы, и вот-вот схватят, сожрут, и уже сквозь сон через силу застонешь, и тогда проснешься. Борецкая порою приходила в отчаянье. Из Литвы, от короля, не было ни вести, ни навести, да она и не ждала помочи от Литвы. Но сами-то, сами! Монастыри надо было сжечь сразу. Воспротивился Феофил, восстало все черное духовенство. Юродивые, кликуши из Клопска лезли аж в окна: - Не дадим жечь святые обители господни! Воеводы колебались, ждали ответа посольства, ждали невесть чего дождались! В ту ночь Марфа сама, на свой страх, послала Ивана Савелкова зажигать монастыри за Торговой стороною, откуда ближе всего была угроза ратная. В Кириллове монастыре, с которого думали начать, какой-то монах бросился, раскинув руки, перед ратными, прикрыв ворота: - Убивайте! Дружина вспятилась. Завозились, замешкались, начали поджигать ограду. Мокрое дерево разгоралось плохо. Едва выбилось пламя, как раздался топот из темноты. Это были ратники Стриги-Оболенского. Началась бестолковая рубка. Потеряв половину людей, Савелков кое-как с остальными ушел в Новгород. И вот монастыри заняты москвичами, и удобно расположившиеся, в тепле и под защитою стен московские ратники высматривают новгородские разъезды, перекликаясь друг с другом с шатровых колоколен непорушенных храмов. Поплевывают, попивают пиво из погребов монастырских и ждут неизбежного, рокового для осажденных конца. В город набилась тьма беженцев из пригородов, посадов, из деревень. Говорили, что московские рати грабят все подряд, жгут, раздевают, зорят амбары, режут и угоняют скот. В ту войну хоть в лесах спасались, а тут, в морозы, в сугроб с детями не полезешь. В торгу как-то разом и вдруг исчез хлеб. Кое у кого были запасы дома, но их могло хватить самое большее на неделю. Зимний завоз снедного припаса в Новгород так и не начался, помешала война. Ратная сила обогнала обозы. Неделя пройдет, а дальше как? "Конец, конец, конец!" - кровью стучало в висках у Борецкой. Только чудо могло теперь спасти Новгород. И она исступленно продолжала верить в чудо. Двадцать шестого ноября по ее настоянию было торжественно отпраздновано ежегодное богослужение в честь победы над суздальцами. Строже выглядела на этот раз толпа в соборе. Будто бы и золото потускнело на ризах духовенства. Не все светильники и паникадила были зажжены, и в углах огромного здания копилась темнота. Феофил сделал все, чтобы не допустить торжеств, но чуда хотела не одна Борецкая, чуда хотел весь город, и архиепископу пришлось уступить. Он только что воротился с переговоров от Ивана Третьего и вот неволею служил службу, призывая к одолению на враги. В полутьме храма стояла строгая толпа. Бородатые лица кузнецов, стригольников, бронников, седельников, плотников, щитников. Иные были в бронях, пришли прямо со стен. За ними грудились бабы, замотанные в платки. Бояр почти не было. Над толпою подымался пар от дыхания, уносясь в немыслимую высь намороженных сводов. Многие шепотом повторяли слова, что монотонно читал Феофил: - Мнящеся непокоривии от основания разорити град твой, Пречистая, неразумевше помощь твою, Владычице, но силою низложени быша! И Марфа, стоя в толпе, неотличимая от прочих, неистовыми, грозно-молящими глазами взирая на лик Богородицы, молила, требовала, заклинала: чуда! Ведь было же чудо одоления три века тому назад! Чуда! И о чуде молили улицы, и чуда ждала толпа. Чуда! Только чуда жаждали все в обреченном на гибель городе, с первыми грозными печатями голода на лицах сгрудившихся в соборе горожан. Чудотворная икона "Рождества Богородицы" и вторая, с чудесным спасением от суздальцев, были пронесены по стенам города. Ратники на заборолах сурово прикладывались к образам. Москвичи издали тоже глядели, собираясь кучками, из-под ладоней высматривая крестный ход, обходящий город. В согласное молитвенное пение врывалось редкое буханье пушек. И Господин Великий Новгород стоял торжественный, в морозной красоте одетых инеем соборов, в белом бахромчатом узорочье оснеженных крыш, - седой, древний, величавый. Московские полки продолжали окружать город. Двадцать седьмого ноября великий князь с ратью сам перешел Ильмень по льду и стал под городом, у Троицы на Паозерье, в селе Лошинского, забранном им как древнее княжое владение себе, в состав государевых вотчин. Воеводы с полками располагались по монастырям. Город был взят в плотное кольцо московских ратей и наглухо отрезан от своей волости. Иван Третий побывал в Юрьеве и осмотрел Новгород с кровли Георгиевского собора. Отсюда город просматривался весь, и Детинец, и Торговая сторона, со скоплением соборов на торгу, и Ярославово дворище, и острог, обведенный вокруг города. Через Волхово новгородцы тоже соорудили заборола на сцепленных друг с другом судах, а по льду - из наметанного хвороста и политого водой снега. Перед судами они пробили лед, чтобы москвичи не могли войти в город с речной стороны. Меж тем рати все продолжали и продолжали подходить. Иван учел все оплошности прежнего похода. Воеводам велено было половину людей послать по корм, давши им сроку десять дней. Московские ратники обшаривали все деревни, рядки и погосты вплоть до Наровы, выгребая хлеб и угоняя скот на прокорм великокняжеского войска. Наконец, вышла в поход и псковская рать. Иван Третий послал подторопить ее и велел псковичам присылать снедный припас: пшеничную муку, рыбу и пресный мед, а также присылать псковских купцов, продавать снедное довольствие для войска - хлеб, мед, муку, калачи и рыбы. Псковской рати Иван Третий велел стать на Веряже и в монастыре святой Троицы на Клопске. Четвертого декабря к великому князю на Паозерье вновь прибыло новгородское посольство в прежнем составе, с архиепископом Феофилом во главе. Вновь послы слезно молили унять меч и огнь утушить. Бояре великого князя (к трем прежним прибавились Федор Давыдович и Иван Стрига) отвечали послам, согласно приказу Ивана, так же, как и первый раз: - Посылали к нам Назара да Захара, дьяка вечного, и называли нас государем, мы потому и послов посылали вопросити вас: какого хотите государства? Вы же заперлись того, и ложь положили на нас, оттого и война. А захочет отчина наша, Великий Новгород, бить челом нам, великому князю, и они знают, как нам бить челом! Послы попросили день для размышления. Долго размышлять уже не приходилось, голод в городе начинался не на шутку. Приходилось признать полномочным обманное посольство Захара с Назаром. Овин и мертвый продолжал вредить Новгороду. Пятого декабря новгородское посольство явилось вновь. У Ивана Третьего были братья, оба Андрея и Борис Васильевичи. Послы били челом и повинились, что посылали Назара с Захаром и ложно заперлись в том перед боярами великого князя. Теперь, когда новгородцы сами себе надели веревку на шею, следовало ее затянуть потуже. Иван Третий велел отвечать: - А коли уже ты, владыка, и вся наша отчина, Великий Новгород, пред нами, пред великими князьями, виноватыми сказалися, а тех речей, что к нам посылали прежде, вы заперлись, а ныне сами на ся свидетельствуете, а воспрашиваете, какову нашему государству быти на нашей отчине, на Новгороде? Ино мы, великий князи, хотим государства своего, как у нас, на Москве, так хотим править и на отчине своей, Великом Новгороде! Оробевшие от столь неслыханного требования послы просили дать им два дня на размышления и переговоры с горожанами. Иван отпустил послов и на другой же день велел своему мастеру, Аристотелю Фрязину, навести мост на судах через Волхов под Городищем и усилить обстрел города из пушек. x x x До сих пор москвичи изредка подъезжали к стенам острога (новгородцы обвели деревянною стеною часть Онтоновского ополья и Неревские ополья Софийской стороны, так что и Онтонов монастырь на Торговой стороне и Зверин на Софийской были в руках новгородской рати). Пешие отряды ремесленников и конные ратники воеводы Шуйского выходили и выезжали встречу москвичам. Стычки происходили больше всего за Звериным монастырем, на пути к Колмову, и за стенами острога Онтоновского ополья. Под Городцом москвичи держали осаду прочно, выставив пушки, обстреливавшие город с юга. Новгородских ратников, выбиравшихся на вылазки со Славны, встречали ядрами, загоняя назад, за стены. Несколько раз москвичи пробовали захватить стену острога, но огонь новгородских пушек в свою очередь и мужество осажденных заставляли москвичей отступать, каждый раз с заметным уроном. Брать город приступом всех своих ратей Иван Третий не решался. Трудно сказать, что его удерживало: крестный ли ход двадцать шестого октября и икона "Знамения", природная ли осторожность или трезвый расчет, заставлявший предпочесть верную сдачу осажденных под угрозой голодной смерти неверному военному счастью, которое могло изменить в этом случае Ивану, да и в случае успеха должно было дорого обойтись осаждающим. И продолжалось томительное стояние, продолжали бухать пушки с той и другой стороны, и каленые ядра, крутясь, со свистом разрезали промороженный воздух. Самым опасным местом была та часть острога, что шла на судах через Волхов от Славны до Людина конца. Отсюда прорвавшиеся москвичи могли враз ударить на Детинец и торг, разрезав город надвое. Шуйский приказал усилить сторожу по реке, не давать замерзать проруби и беречься. Именно с этой стороны били по городу пушки Аристотеля. Вечерело. Возок остановился у кромки берега, и от него по льду к заборолам направились две фигуры, неясные в морозном сумраке. - Никак баба? - удивился старшой из мужиков, что охраняли прясло речной стены. - Куда прет, убьют ведь! Эй, куда? - закричал он, подбегая, и осекся: - Дак это... Марфа Ивановна, прости, не признали враз! - Вечер добрый, мужики! - озрясь, отвечала Борецкая. От полыньи клубами подымался морозный пар. Черная вода стремилась внизу. Куски обмерзающего ледяного крошева, выплывая снизу, тотчас пристывали к краю проруби. Парень как раз долгою пешней, стараясь не очень высовываться по-за заборол, отбивал кусок пристывшего льда. - Не замерзнет? - спросила Марфа. - Следим! - Тута не сунутце! - разом отозвались дружные голоса. - Мотри, Ванята, опасайсе! - крикнул старшой парню с пешней. Вновь бухнуло на той стороне, и ядро, просвистев в воздухе, с шипом зарылось в снег, прочертив длинный след. - Метко бьет фрязин! - с похвалой отозвался кто-то из ратников. - У него, вишь, пушки фрязин разоставлял! - пояснил Марфе давишний мужик, тот, что остерегал парня с пешней. - Тут у нас сторожко надоть, вчера троих повалил! Марфа не отвечала, вглядываясь в вечерний сумрак, уже размывший ясные прежде очертания наводимого Аристотелем моста и грудящихся у пушек московских мастеров огненного боя. Один из мужиков, поковыряв сапогом снег, выкатил ядро, - поднести Борецкой, - и, поваляв носком сапога, чтобы остыло, подхватил рукою, но тотчас перебросил из руки в руку - каленое ядро еще сильно жгло и через рукавицу. Борецкая даже не глянула. Мужик еще что-то сказал ей. Марфа, сильнее запахнув платок, стала тяжело подыматься по ступеням на заборола, отстранив ключника, бросившегося было вперед ее. Долго стояла на виду. Молча, сжав губы, глядела в московскую сторону. Еще два или три ядра просвистели над головою, с шипом уходя в снег. Марфа не шевельнулась. И мужики замерли внизу, глядя на нее. Наконец, боярыня начала спускаться с заборол. На ступенях ее поддержали сразу несколько рук. - Кто тут у вас над ратью? - спросила она старшого. Тот назвал. Оказалось, какой-то плотник со Славны. - Из бояр никого? - Попрятались наши воеводы, Марфа Ивановна! - ответил старшой, поняв ее с полуслова, и добавил сурово: - То ничего. Хлеба нет. То беда! Сколько народу скопилось в городи! - Он помолчал и прибавил тихо: - От голода не устоим... x x x Седьмого декабря новгородское посольство вновь явилось к Ивану, ведя с собою выборных от черных людей: Аврама Ладожанина - от Неревского, Кривого - от Гончарского, Харитона - от Загородского, Федора Лытку - от Плотницкого и Захара Бреха - от Славенского концов. Без них ни Феофилат, ни Яков Короб, ни иные не хотели взять на себя смелости объявить городу о позорных условиях сдачи. Накануне на городском Совете попытались сочинить новые предложения великому князю, кабальные, но сохраняющие хоть видимость прежних свобод. С тем и явились на Паозерье. Старосты черных людей, не доверявшие боярам, ни самому князю Московскому, держались особною кучкой. Так, особно, стали и перед государевыми боярами. Высокий, сдержанно-суровый кузнец-оружейник Аврам Ладожанин, старший над прочими. Неистовый, широкоплечий одноглазый седельник, затравленно озирающий московских воев, Никита Кривой, выборный Людина конца. Степенный староста, серебряных дел мастер Харитон, посланец от Загородья, что все еще верил в силу законных прав и добрую волю князя Московского. Невысокий ростом, остроглазый и суетливый епанечник со Славны Захар Брех, хитрый говорун и балагур, он и тут еще пробовал вполголоса повторять свои приговорки, ободряя себя и товарищей. И могутный светловолосый великан лодейный мастер Федор Лытка, посланный плотничанами, самый праведный, как говорили про него, мужик во всем Новгороде. С послами вновь говорили князь Иван Юрьевич, Федор Давыдович и Василий с Иваном Борисовичи. Начал речь Яков Короб, поглаживая белой рукой мягкую бороду и оглядываясь с некоторым беспокойством на черных людей, в их простом, хоть и не бедном посадском платье и темных сапогах. Московские бояре также с отчужденным любопытством взирали на этих людей, увидеть которых в Совете с боярами государевыми на Москве было бы невозможно. Но таков был - пока еще был! - Господин Великий Новгород. Яков предложил наместнику судить с посадником вместе. От особого посадничьего суда новгородцы отказывались. Феофилат, вслед за ним также скользом поглядывая на черных людей, предложил взимать с Новгорода ежегодную дань со всех волостей с новгородских с сохи по полугривне. Лука Федоров предложил Московскому князю держать своими наместниками новгородские пригороды, не меняя только суда. Яков Федоров за ним просил, чтобы не было выводов из Новгородской земли и о вотчинах боярских, чтобы государь их не трогал и чтобы не было позвов на Москву. Все вместе били челом, прося, чтобы новгородцев не слали на службу в низовскую землю, а позволили охранять те рубежи, которые сошлись с новгородскими землями: Наровский от немцев, Свейский и Литовский рубежи. Черные люди просили не рушить вече и порядки городские, не отбирать смердов от города. Московские бояре, выслушав речи новгородских послов, переглянулись, усмехнулись, разом поднялись и вышли доложить о том государю. Столь унизительных для себя предложений Новгород еще не делал никому за всю свою многовековую историю. Владыки Новгорода Великого оставляли себе уже только тень власти, но и тень власти прежнего Новгорода была ненавистна Ивану Третьему. - Пожаловал бы государь, вече сохранил! - громко сказал Федор Лытка. На него отчужденно оглянулись разом все бояре и житьи и промолчали. Ежели Иван Третий требует государства, как на Москве, то вече должно быть уничтожено в первую очередь. Вернувшиеся государевы бояре расселись по лавкам, вновь переглянулись, и от них, от имени государя заговорил Федор Давыдович: - Государь наш, великий князь, Иван Васильевич всея Руси, молвит так: били мне, великому князю, челом ты, наш богомолец, и наша отчина Великий Новгород, зовучи нас себе государем, да чтобы мы пожаловали, указали своей отчине, каковому государству в нашей отчине быть. И я, князь великий, то вам сказал, что хотим государства на своей отчине, Великом Новгороде, такова, как наше государство на низовской земле, на Москве. А вы нынеча сами указываете мне и чините урок, какову нашему государству быти. Ино то какое же мое государство будет?! Потупились новгородцы. За всех ответил Феофилат: - Мы не указываем великому князю, какому быть его у нас государству, но пусть тогда пожалует государь свою отчину, Великий Новгород, объяснит, какому их государству у нас быти, занеже их отчина, Великий Новгород, низовских законов и пошлин не знают, не ведают, как государи великие князи государство свое держат в низовской земле? Яков Короб с облегчением посмотрел на Феофилата, они все понимали, чего требует Московский государь, но при старостах черных людей самим, как того хотел Иван Третий, предложить отменить вече они не могли. Участь Никифорова и Овина у всех еще была свежа в памяти. Вновь выходили и возвращались бояре государевы. Волю Ивана Третьего объявил послам князь Иван Юрьевич: - Князь великий тебе, своему богомольцу и владыке, и вам, посадникам и житьим и черным людям, тако глаголет: что били челом мне, великому князю, чтобы я явил вам, как нашему государству быти в нашей отчине, ино наше государство великих князей таково: вечу и колоколу вечному во отчине нашей, в Новегороде, не быть, посаднику степенному и посадникам не быть, а государство и суд, все нам держати. И на чем нам, великим князем, быти в своей отчине - волостям, селам и землям, тому всему быти, как и у нас в низовской земле. А которые земли наших великих князей издревле, от прадедов, бывшие за вами, а то бы все было наше. А что били челом мне, великому князю, чтобы вывода из новгородской земли не было, да у бояр новгородских в отчины, в их земли, нам, великим князем, не вступаться и мы тем свою отчину жалуем. Вывода бы не опасалися, а в вотчины их не вступаемся, а суду быть в нашей отчине, в Новегороде, по старине, как в земле суд стоит. Приговор вечу Аврам Ладожанин выслушал с каменным лицом. Кривой, тот не то всхлипнул, не то подавился проклятием, весь на мгновение исказившись лицом. Харитон, до этого часа веривший великому князю, побелел от возмущения. Захар Брех тоскливо оглянулся на сотоварищей, заглядывая снизу вверх в их суровые мрачные лица, и Федор Лытка, опустив голову, молча заплакал, не шевельнув лицом, не испустив ни вздоха, ни стона, только прозрачные капли сбегали у него по щекам, исчезая в светлой кудрявой бороде. Послы, выслушав бояр государевых, сказали, что доложат о том вечу. x x x В последние дни площадь перед Никольским собором не освобождалась ни на миг. С утра до вечера толпились на вече мужики. Сюда приходили со стен сменившиеся сторожи, обсуждали всякую новость, рассуждали сами с собой: - Дома что будешь делать? Чада голодны, жонка плачет! - Тын на дрова испилил. Сосед, Сушко, уже крыльцо приканчивает! - Теперича хлеба и за деньги не укупишь. Мрут и мрут, мор, бают, открылсе. - И с деньгами подохнуть можно! - Бояра-ти попрятались! - Сожидают, как повернетце. - Сожидать-то нецего уж! Вси помрем, богаты и бедны! - Нынце и гробы делать некак, лесу нет! В этот день вечевая площадь была забита битком, стояли у берега и на торгу, вплоть до Рогатицы. Толпа все густела. Новые подходили из Плотников и с Софийского заречья. Ждали послов. - Едут! - пронеслось над застывшею толпою. В шуме и возгласах вереница всадников миновала Великий мост, подъехала к вечевой избе. Отворачивая лица, слезали с коней, заходили внутрь. Новый вечевой дьяк, избранный взамен Захара, появился на крыльце. Тревожно оглядел толпу, волновавшуюся у подножия вечевой ступени, поднял руку. - Не томи! Молви! - выкрикивали ему из рядов. - Государь великий князь Московский, Иван Васильевич всея Руси! начал высоким голосом дьяк и поперхнулся. Справившись, докончил отрывисто: - Требует! Вече и колокол отложить, посаднику и тысяцкому не быть, а править ему у нас, как и на Москве, самовластно! Настала гробовая тишина. Только пар от дыхания подымался тысячами белых клубков над площадью. Потом началось шевеление, ропот, кругами, шире и шире. Распространяясь, он перешел в крик: - Не дадим! Не позволим! - Обманули бояра, за нашей спиной сговорили! - Не дадим! - Где старосты наши? - Лытка, Федор, ты скажи, было то ай нет? Федор стоял перед толпой, прямой, огромный, опустив руки, и по лицу у него, как давеча, в Думе государевой, текли слезы. Он не говорил ничего, но от ближних, что видели эти слезы, пробивающиеся по заиндевелым щекам и льдинками застревающие в курчавой, седой от мороза бороде, к дальним рядам, до самого края площади, больше, чем от слов, сказанных вечевым дьяком, доходил смысл сказанного и содеянного государем. Федор, так и не сказав ничего, кивнул головой, поднял руку, махнул и, закрыв глаза, поворотился, сгорбившись. И разом тысячеголосый стон пролетел над толпой. - Как дело было? - Сказывай! Вышел Захар Брех. - Братья! Ни в какую не могли сговорить! За горло взели! Как на Москвы, и все тут! Боярам только вотчины дали, а вече и суд и все под Московского князя! - Кривой! - звала в отчаяньи площадь. Тот только взмахнул рукой: да, мол! Выкрикнул: "Не допустим!" - и смолк. Харитон, из всех сохранивший присутствие духа, выступил за ним и подробно рассказал, что и как было. Что самого государя не видели, но бояра выходили к нему спрашивать каждый раз и что надежды на то, что требование убрать вече пересмотрят, нет никакой. Он повернулся. - Владыку давай! Феофил, дрожащий от холода и страха, взошел на вечевую ступень. - Тише! Владыка говорит! Слабый голос Феофила едва долетал до середины толпы. - Господу... Смирение... Молитвах наших... Хранить святыни отеческие... Не басурманам, не латинам на поругание, а своему православному государю нашему, князю великому в руце предаем мы судьбы наши... Князь великий помилует, яко детей своих... Со смирением встретим крест свой, уймем гордыню... Ропот от его слов, как шорох идущего льда, прошел по рядам народа. Феофил кончил. За ним говорил Яков Короб: - Мы предлагали смесный суд, дань ежегодную от волости, наместникам государя пригороды подавали. То наше, великих бояр, право было и наша власть. Всем поступились, вече бы и посадника сохранить! Старосты ваши скажут пускай, при них и говорка велась! И все уже делали, все испробовали до конца... Сила не наша! Помириться надоть! Борецкая - она слушала вместе со всеми - рванулась, отпихнув каких-то мужиков, вырвалась из толпы, закусила губу. Слезы, бабские, непрошеные, рвались из глаз, повойник с платком сбился в сторону. Она взбежала на вечевую ступень, оттолкнула Короба. - Пусти, Яков! Стала перед народом. Рванув, сдернула плат на плечи. Виднее стали ее запавшие глаза, резко пролегшие морщины щек. - Слушайте меня, люди добрые! Что ж это?! Что мы делаем! О чем речи ведем?! Смирение?! Кто не смирен пред Господом? Кто из вас, из малых сих, гордынею обуян? Здесь о воле речь! Не вотчины, волю нашу новгородскую отдаем в руки Москвы! Честь нашу мечем под ноги Московскому князю! Нашу гордость, свободу и жизнь! Глухой голос Марфы, страстный и жгучий, окреп, поднялся и прежним серебряным лебединым кликом заплескал над площадью, далеко разносясь в морозном воздухе, над притихшей громадой толпы. - Колокол этот, что созывает вас с колыбели и до могилы на праздник, на суд, на бой, отнимут у вас! И вече, волю народную, волю граждан великого города, отберут! И что будет, что станет с вами, что сохранится от вас? Что будет с сильными боярами вашими? Что будет с тобою? обернулась она к Коробу и другим посадникам, которые слушали Борецкую, не осмеливаясь прервать. - Земли оберегаете? Вотчины? Не убережете! Без силы ратной, без мужицкого веча отберут у вас и земли, и права! И ты, Яков, и ты, Филат, сколь ни хитер, а не убережете ничего! Да и вы все: житьи, купцы, горожане, у кого ни есть чего за собою - земли ли, злато, товар, иное имение какое - у всех вас и каждого все отберут москвичи! Отрежьте голову, руки сами пропадут, и резать не нать! Что вы там сговорили с князем вашим великим? Позвы вам отложили? Захарья Овин от веча, и то ездил в Москву на позвы государевы, а уже к вам, после Нового Города, князь не пожалует, сами поедете к ему! Не было бы выводов? Будут выводы! Суд по старине? Кнутьем будут бить бояр великих! Разосланы по городам чужедальным, в рубище, наги и босы, с протянутою рукою или в холопах в последних на чужом господском дворе обрящетесь вы тогда! И кто спросит, пожалившись о вас: "Из коего города?" - "Из Великого Новгорода", - скажете вы, очи прикрыв со стыда! Как древле от половец страдала земля киевская и как древле брели граждане полоненные по камению босы, в сухоту - безводни, в стужу - наги, поминая друг другу родные края! И где уже будет он, Великий, и кто вступится за детей своих? Кто пошлет окружные рати вослед, кто златом выкупит тот полон? Расточатся, как древний Израиль по лицу земли, как пыль по ветру дорог, дети твои, Новгород Великий! И забудут имя твое внуки их, забудут прадеднюю славу! Святыням новгородским, гробам владык преславных грядет поругание! И кто восхочет в скорби своей припасть к тем могилам, не увидит и светлоты храмовой, ни злата того, ни икон древних чтимых, не будет и могил святых! Владыка, лукавый и трусливый, ты, пастырь Великого города! Чем будешь ты, когда низвергнут град твой? Раб среди рабов! И вотчины твои, и весь блеск гордыни твоей в ничто ся обратит! И самого тебя ввергнут в узища, и спросишь когда: "За что?", ответят тебе: "Ненавистен еси зраку господина твоего!" И в День судный, что грядет и уже близ дверей, уже и живущие ныне узрят скончание мира сего. В День судный что скажешь ты Господу? Ты, пастух нерадивый, погубитель стада своего?! Братья, дети! Отчичи мои, граждане Новгорода Великого! Не дайте погибнуть вечу новгородскому, и колоколу своему не дайте упасть! Воля! Головы полагали прадеды отец наших за святую Софию, за волю, за славу Нового Города! Где ваша храбрость, где ваша удаль, где сила, мужество? От вас дрожала Волга, и немцы ливонские, и Свея, и Литва! Почто же теперь-то не скачут кони, не рубят мечи?! x x x В то время, когда Марфа Борецкая говорила на вечевой площади, Иван безносый шел по направлению к торгу, по Ильиной, мимо Знаменской церкви, бережно прижимая к груди то, что еще утром было его единственной дочерью Аниськой. С началом осады им всей семьей пришлось перебраться в город. У Конона была теснота великая, но неожиданно Иван встретил старого знакомого, Козьму проповедника, и тот увел всю семью Ивана к себе в дом, на Торговую, недалеко от Ильинской церкви. - Мне веселей, да и вам способнее будет! - приговаривал он радостно. Козьма был добр и готов поделиться последним, но в доме его и так-то было всегда шаром покати, а тут, с началом голода, пришлось совсем плохо. Голодать они начали прежде многих других. Раза два Иван ходил к тестю, тот помогал, но Иван и сам видел, что у Конона грех просить - свои внуки едва живы. Иван в очередь ходил к Рогатицким воротам, в сторожу. Там иногда давали ратным немного овсяной каши, тогда он приносил, делился с семьей. Воротясь от ворот, Иван, закоченевший, от голода кровь не грела и под шубой, медленно отогревался на едва теплой печи. Тут и заболела дочь. Ей шел уже тринадцатый год, но девочка была слабенькой и хрупкой. Голод подкосил ее первую. Аниська лежала горячая и не просила есть. Ивану молча подвигали миску с жидким варевом, нетронутым дочерью. Но, глядя на поджатые сухие губы Анны, - та совсем, почитай, не ела вот уже сколько ден, - ложка валилась из Ивановых рук. В исходе ноября заболела и сама Анна. Жар полыхал в ее истончившемся высохшем теле. Они еще не знали, что в городе вместе с голодом началась моровая хворь, и оба думали, что и ребенок, и Анна заболели от голода. Козьма, жалко взиравший на гибель Иванова семейства, - сам он до того и прежде привык не есть по неделям, что голод переносил легче всех и всякою добытой крохой делился с постояльцами, - не знал, что и предпринять. Он обегал весь город и ополья и где-то за святым Онтоном достал крохотную посудинку молока. Согрели, поили Аниську, но девочка уже не пила. Анна, посеревшая от усилий, свалилась на постель, хрипло сказала: - Умираю! - помотала головой: - Мне ничего не нать уже! Сходи к отцу, может снадобье какое, он травы знат, сходи... снеси ей... - Она не договорила, дернулась в сторону Аниськи и перестала дышать. Козьма с Иваном долго сидели молча, онемев, потом переглянулись. Козьма закрыл глаза Анне, вымолвил, давясь: - Иди, не мешкай, я приберу! Иван закутал Аниську, взвалил на руки, вышел на мороз. Та тянулась худым угловатым телом, бредила: - К маме хочу! Мама! - твердила она в жару, как маленькая. - Идем, к маме, идем! - повторял Иван. Аниська уже давно не боялась его лица, жуткой личины, неизбывной памяти московской. Наклоняясь, Иван согревал ее лицо и руки своим дыханием. Но он не прошел и нескольких дворов, как вдруг она заметалась, сдавила шею тонкими руками и, захрипев, стала отваливаться. Какая-то баба сунулась к Ивану, увидала, охнула: - Кончаетце! Ребенка занесли в дом, стали разматывать. Аниська уже не дышала. Баба жалостно ахала: - Как же теперя? Обрядить нать! - Ничего! - ответил Иван, поднял дочь на руки, вышел. Куда теперь? Назад? К Козьме? Безотчетно он пошел вперед, к тестю, Конону, хотя было уже и незачем. Мало что замечая вокруг, он вышел к вечевой площади. Пар от дыхания курился над стеснившимися людьми. У ближнего порога сидел какой-то мужик, свесив голову почти к земле. Не то уснул с устали, не то уже умер. Седая борода торчала из-под шапки, лица было не видать. Его обходили стороной, не трогая. Иван услышал срывающийся голос боярыни. Не зная зачем, начал пробираться вперед. На него оглядывались, но, видя ношу, которую Иван держал перед собой на руках, пугливо расступались. Он безотчетно шел на голос, не вслушиваясь в слова, узнавая только, что голос знакомый, не