али руки. Он едва не уронил дискос, не ведал, куда положил копьецо, а когда уже перенес жертву на алтарь, сложил частицы в потир с разбавленным красным греческим вином и накрыл платом, то в миг пресуществления почти потерял сознание... После литургии Афанасий зазвал новопоставленного игумена к себе. Духовная беседа их была кратка, ибо волынский епископ, присмотрясь наконец к Сергию, начал понимать, вернее - ощущать незримый ток энергий, исходящий от этого удивительного монаха на окружающих. - Что мне рещи тебе, брате? - вымолвил он, заключая беседу. - Мню, великую пользу возможешь ты принести людям, окрест сущим, да и всему княжению владимирскому! Трудись! Сам Господь... да и владыко Алексий ходатайствуют за тебя! Глава 3 СВЯЩЕННЫЙ ГОРОД Лунный свет обливал бесконечное скопище возвышенных палат и хором, куполов и арок, с гульбищами и террасами, в купах дерев и мраморных цветных колоннадах, называемое большим, священным, богохранимым дворцом византийских владык. И странным образом в призрачном свете луны все здания виделись целыми, хоть и полупрозрачными, открываясь взору от форума Августеона и вплоть до ипподрома и Скил. Даже давно обрушенный триклин Юстиниана с золоченой тусклою кровлею воскресал, подымаясь в отдалении. И во всех залах, переходах, галереях и портиках зарождалось тьмочисленное призрачное движение. В открытых, украшенных фонтанами фиалах собирались зелено-голубые дружины димов. Чернь в неразличимо серых хламидах заливала Августеон. Не было видно лиц, не слышно гула толпы, но во всем этом неясном движении чуялось нараставшее с каждым мигом напряженное ожидание. Сквозь льдистые стены дворцов прозревалось мерцание загорающихся друг за другом огней в кандилах и поликандилах под комарами Золотой палаты и в конхах дворцовых храмов. Вот прошел, побрякивая ключами, великий папия. Отворились украшенные резною слоновою костью двери. Бряцая копьями, подрагивая лезвиями обнаженных мечей, с равномерным стуком подкованных калиг по лестницам и мраморной мозаике полов прошла вооруженная этерия. Сейчас в распахивающиеся двери Хрисотриклина вливает утренняя свежесть садов и воды, далекий шум восстающего ото сна великого города. Чиновники в белых и пурпуровых скарамангиях стройными рядами спешат заполнить мраморные залы, занимая свои, предуказанные церемониалом, места. Магистры, анфипаты, патрикии, доместики схол, чины кувуклия... И все они, обернув лица к Золотой палате, значительно ждут, поталкивая друг друга локтями. Вот примикарий трижды ударяет в серебряную дверь. Тонкие, подобные переливчатому звону малых колоколов звуки оглашают Хрисотриклин. Стонущий звон серебра замирает, и замирает в почтительных позах толпа чинов. Серебряные двери медленно распахиваются, и начинается священнодействие, торжественное, как служба в соборе. Китониты на вытянутых руках, склоняя выи, вносят парадный скарамангий императора. Привычно и властно выпрямившись, автократор подставляет голову в отверстие дорогого платья. Китониты бережно опускают, стараясь не задеть василевса, переливчатую ткань на плечи царя. Протяжный возглас: "Повелите!" - прорезает трепетную, полную мерцающих огней и сдержанного движения тишину. Выносят чудом обретенные вновь святыни: жезл Моисея и крест Константина Великого, похищенные некогда крестоносцами. И вот смутно колышущаяся толпа приобретает текучесть, ползет долгим, все разбухающим хвостом по переходам и лестницам бессчетных узорных палат. Через филак и переходы Сорока мучеников, через сигму Триконха, переливаясь из залы в залу. Вот повелитель ромеев, отделившись от шествия, со свечами в руках почтительно кланяется святыням. Вот шествие вступает в Октагон, где царя облачают в дивитисий, драгоценную хламиду и лор, увенчивают короной, усыпанной самоцветами, с жемчужными подвесками - пропендулиями. Высшие чины синклита - логофет дрома, проедр, каниклий, катепан царских - присоединяются к процессии. Движутся бесчисленные вереницы, колышется в такт шагам золотая парча. Посвечивают белые, синие и пурпуровые хламиды чинов, в мерцающем золоте плывут над головами реликвии и хоругви. Неслышные, вздымаются клики, беззвучно отворяются рты, надуваются щеки флейтистов, звучат органы, палочки музыкантов ударяют в молчаливый металл. Призрачные толпы димов неразличимо запевают священную песнь, и ощетиненные копьями ряды ушедшей в небылое этерии славословят тающего в дымке императора... Алексий просыпается со стоном. В каменной палате, несмотря на отверстое окно, душно. Глиняный светильник, оставленный на ночь, начадил до синей мглы. Он открывает и закрывает глаза, силясь прогнать ночное видение. Конечно, это все Кавасила, наговоривший ему вчера на развалинах Большого дворца невесть чего! О сю пору блазнит перед глазами! Он протягивает руку к глиняному кувшину с приготовленным на ночь питьем, отпивает, морщась. Жаль, что в Царьграде ни за какие сокровища не достать моченой брусники... По-прежнему в сводчатом окне резко вырисовываются пятнистая от узоров камня колонна с обрушенной наполовину капителью, пустынный дворик и высокие стебли травы, пробившиеся сквозь выщербленные мраморные полы. Свет льется яркий, почти желтый, и от каждой травинки узорная игольчатая тень, словно хитрая роспись, недвижимо лежит на рассевшихся и потусклых мозаиках разрушенного крестоносцами триклиния. Куда исчезло все, что он видел только что во сне? Восторженные толпы, войска, вооруженная этерия? На штурме Цареграда крестоносною ратью полтораста лет тому назад погиб всего один рыцарь! Алексий представил себе на миг Боровицкую гору, рубленые дубовые городни, терема и праздничную византийскую процессию, извивающейся змеей ползущую среди клетей и амбаров Кремника. И разом отверг. Не получалось. И оба (уже покойные!) князя - крестный его, Иван, и Семен Иваныч - понимали это, чуяли, хоть и не побывавши ни разу в ветшающем Вечном городе Константина... Алексий вновь протягивает руку к кувшину, но в глиняном нутре сосуда уже не осталось воды. Будить Станяту не хочется, но тот сам, почуяв шевеление в хоромине, просовывает голову в дверь, мигая спросонь. - Не спишь? - вопрошает Алексий. - Не! Я рыбак, сызмладу на воде, дак привык ночами-то! У нас, в Новом Городи, о весенню пору светлы ночи ти! - возражает Станята и, живо сообразив святительскую трудноту, боком просовывается в дверь и протягивает руку к кувшину: - Налить? Алексий кивает, не сдержавши вздоха: - Брусницы бы! Станята только прищелкивает языком: - Знамо дело! С ентим ихним овощем не сравнить! Дак ить всей родины в калите с собою не унесешь! Алексий, почти не ошибаясь, догадывает, что под родиною Станята разумеет сейчас свой когда-то оставленный им Новгород, а отнюдь не всю Владимирскую Русь. Станька первым проведал о приезде послов новгородского владыки Моисея, посланных к патриарху за крещатыми ризами. (Новый новгородский архиепископ всенепременно хотел сравниться с опочившим Каликою, избежав при этом посредничества московской митрополии.) Сам ходил на их подворье, разыскал старых знакомцев своих, о чем долго рассказывал Алексию. - Почто покинул Новгород? - как-то вопросил его Алексий. Станята разом оскучнел ликом, отмахнул рукою: - А! Стригольники енти, споры, свары... Не знай, где и по шее дадут! Сергий правильно угадал в Станяте вечного странника. За недолгие месяцы пребывания здесь хожалый новогородец сумел стать совершенно незаменимым. Сейчас вот он живо наполняет кувшин, выдавливает гранат в воду, приговаривая: - Греки еще и с вином мешают, добрый получается квасок! - Поправляет походя фитиль в светильнике, вздыхает: - У нас об эту пору уже и снег падет! Снег-от есчо не обнастевшой, пуховой, легкой! Кони бежат, дак с-под копыт курева пылит, любота! Ты-то почто не спишь, отче? - спрашивает он, ставя кувшин на стол. - Есчо и заря не алела! - Думаю! - сознается Алексий. - Давешнее нейдет из головы. - Двореч-то ихний? - уточняет Станята, останавливаясь в дверях. - Тебе, владыко, все недосуг, да и соромно, а мы, молодшие, поцитай, все ихние палаты излазали! Конецьно, обидно ромеям! И тот-то дворечь, Влахерны, опосле латинов был в отхожее место превращен! Я тута с греками баял ихнею молвью, дак сказывали, как дело-то было! Един царь на другого божьих дворян навел, поцитай - без бою сдались! А потом латины весь город ограбили, цетыре дня жгли, десять тыщ никак церквей одних разволочили по всему-то царству! Бают, в Софии на святом престоле непотребных девок голыми заставляли плясать. Сказать-то - и то соромно! Тьпфу! - Он зло сплевывает в сторону. - Теперича Анна, царица ихняя, иноземка, фряжского роду, опять за Рим заложить ся удумала... Тут Палама с Акиндином не зря споры вел! А нам уж, русичам, с латинами никак нельзя, ну никак! Съедят, с костями сгложут! Голых баб на святом престоле, эко... - Ты поди, ляг! - просит Алексий. Станята, понятливо кивнув, исчезает. Луна сместилась, резко очерченный плат света на полу кельи сполз к самому изголовью кровати, и небо неприметно начинало синеть. Алексий вновь прикрыл вежды (рано еще, не звонят и к заутрени!), и вновь с легким головным кружением двинулось златотканое, ушедшее в небылое шествие автократора и синклита. x x x В Константинополь они прибыли еще в августе. (В августе 1353 года от рождества Христова. Впрочем, счет времени велся тогда, да и много спустя еще, по-старому, от сотворения мира, то есть с прибавкою пяти тысяч пятисот восьми лет.) Позади остались речные лесистые излуки, кишащие непуганым зверьем и птицей, жаркие степи, татарские вежи, конные заставы степняков, любопытно выспрашивающих, что за люди и куда путь держат, пыль припутных торговых городов, обезлюженных чумою, почасту и вовсе пустых, заброшенных и уже зарастающих купами тальника, орешником и вездесущей березкой, и, наконец, слепящее, изнывающее под солнцем море с его соленою влагой, невиданными им до сей поры студенистыми существами - медузами, крабами и морскими звездами, разноязычье, запах и гомон чужой портовой толпы. Позади - споры и свары: шла война генуэзских фрягов с веницейскими, и неясно было, кто же повезет русское посольство в Константинополь и даже - не заберут ли их в полон ради богатого выкупа? Но вот и желтые осыпи Киммерийских гор сокрылись в дымке морского отдаления, и потянулись дни, колеблемые стихией; и близился, и восставал из воды, и явился весь в зелени садов, башнях и куполах храмов великий город. ...Не спали уже с вечера. Постились, молились, ожидая выхода в Софию и первого на греческой земле причастия. Корабль стоял, уронив паруса, висел недвижимо в опаловой, потом бирюзовой воде, менявшей свой цвет по мере того, как подымалось солнце. (Их все не пускали чалиться к пристани.) Лодки шныряли к берегу и назад, шла нелепая толковня, поругивались моряки, роптали бояре, поминутно утирающие потные лбы тафтяными и бумажными платами, все не возвращался усланный еще с ночи Михайло Гречин, недоуменно переминались, взглядывая на своего главу, клирошане, и только он сам стоял недвижно и немо, не чуя ни жары, от коей дымилась под ногами просыхающая палуба, ни теплого, с запахом пыли и ароматами незнакомых растений, ветерка. Перед ним был Царьград! Византий, семихолмный град Константина, столица православия! И что перед всем этим было безлепое кишение таможенных доглядатаев, запаздывающий патриарший клирик, наглые вездесущие фряги, которые и здесь совались почему-то во все щели, подплывали, пробовали даже забраться на корабль... Наконец, вдосталь покричав, судно привязали вервием к четырем, раскинутым веером, лодьям и на веслах повели к берегу. От ослепительного сверкания воды было плохо видно, кто сидит в лодьях, кто сожидает их на пристани. Близился разноязычный гомон, волна жарких запахов, густое кишение толпы... И вот они сходят вереницею по сходням неверными, отвыкшими от земной твердоты ногами, будто пьяные, иные крестятся, растерянно и смятенно оглядывая окрест. Грек, встречающий русичей (всего лишь патриарший протодиакон), правильно угадав, подходит прямо к Алексию. Теснятся со сторон цареградские русичи, сбежавшие сюда целою толпой, не важно, тверичи, московляне, новогородцы ли, тут, вдали от родины, все едино - Русь! Расспрашивают, тормошат, мало не ощупывают приезжих. Пожилой, крючконосый, высушенный годами фрязин в бархатном платье властно останавливает шествие. У Алексия непроизвольно сдвигаются брови, Семен Михалыч уже берется за рукоять меча на поясе, Артемий Коробьин готов взять невежду за грудки, но грек торопится разрешить недоумение и успокоить русичей: генуэзский бальи в своем праве - на этой пристани они емлют мзду с приезжих наравне с греками. Пока разбирались, Алексий терпеливо разглядывал иноземные плоские шляпы и чулки фрязинов, вчуже стыдясь за греков, допустивших такое непотребство в своем-то городе! (Вздумал бы какой фрязин на Москве не то что власть показать, а хотя и нищего задеть на улице, поди, и головы не сносил, посадские молодцы живо бы приняли на кулаки!) И уже и вонь берега будто сделалась гуще и заметнее рваная, исхудалая портовая толпа нищих, бродяг и калек, заискивающе остолпивших новонаезжих русичей. Впрочем, как только начали восходить к городу, то, первое, уже и позабылось почти. Разом поразило изобилие каменных хором и палат, мощенная плоским камением дорога, густота уличной толпы, гомон, жаркая пыль, пронзительные крики торговцев. На Руси, воротясь откуда из дальних путей, вылезают из лодьи и первым ходом - на буевище, к могилам родительским; а там тишь да птичий щебет, и в тишине той хорошо, добро постоять молча, здравствуясь с усопшими. Алексий плохо слушал протодьякона, передоверив пока все разговоры московскому гречину Михайле, да и враз не очень и доходила быстрая греческая речь к ненавычному уху. Внял токмо, что Каллист обещает принять русичей ввечеру, а не сразу же после литургии, как сожидалось да и было бы пристойно. И Алексий негромко, но твердо попросил передать патриарху настоятельную просьбу посольства хотя благословить их сразу же после литургии. Протодьякон, явно смущенный, засуетился, обещал непременно передать просьбу Алексия его святейшеству. У столпа Юстиниана московиты чуть было не застряли. Задирая головы, дивились на медное подобие великого императора верхом на коне, с яблоком и жезлом в руках ("Яблоко-то знаменует державу!" - тотчас подсказал греческий провожатый). - Ишь ты, мир охапил в руце своя! - выдохнул кто-то из молодших за спиною, но уже и не было мига глянуть, кто, - начиналась София. После пылающей солнцем улицы - мрак, после уличных воплей - звучащая стройная тишина, словно бы мрак расступался, наполняясь мерцанием светильников и согласным пением хора. Они шли, поворачивали, миновали первые, вторые, третьи двери. Миновали притвор святого Михаила; кланялись чудотворной иконе Богородицы, некогда воспретившей Марии Египетской, во гресех сущей, вхождение во храм; с опасливым удивлением оглядели двери Ноева ковчега; потрогали железную цепь, носимую апостолом Павлом; подивились на Спаса над дверьми храма и на великую стекляницу с исцеляющим маслом и наконец вступили в собор. Дальнейшее было как в тумане, и сам Алексий лишь много позже, паки и паки посещая храм, мог восстановить последовательный порядок прохождения святынь: животворящего креста Христова; Авраамлей трапезы; столпа, на коем сидел Учитель, беседуя с самарянинкою; железного одра, на коем мучили святых Георгия и Никиту; ларца с мощами сорока мучеников; Богородичной иконы, заплакавшей, когда фряги взяли Царьград; Спаса, прехитро вырезанного в камении; могилы святого Иоанна Златоуста; мраморной великой, в шесть саженей, чаши, в коей крещает сам патриарх, - да и возможно ли было обойти враз и даже окинуть оком все диковины храма, в котором насчитывалось, по словам греков, восемьдесят четыре престола, семьдесят с лишком дверей и триста шестьдесят столпов из камения многоценного! Патриарх Каллист все же принял русичей после литургии, благословил и беседовал кратко, отнеся и беседу, и совокупное застолье к иным, удобнейшим временам. Патриарх был сух и благолепен. Окружающие его греки в парадных ризах (Константинополь еще мог похвастать узорною шелковою парчою) глядели строго и недоступно. Все являло вид, будто Алексий тут и непрошеный, и чем-то всех заранее раздраживший гость. ("Роман!" - догадал Алексий. По-видимому, тверской его соперник сумел многого добиться в Царьграде, пока они неспешно, по-московски, сряжались в путь.) - Жаль, - скользом и как-то не глядючи в очи русскому ставленнику посетовал Каллист, - что император Иоанн не возможет принять русичей, зане, по нынешнему гибельному разномыслию, силою удален из града! Алексий едва не возразил, что они как раз и прибыли к императору Иоанну, разумея Иоанна Кантакузина, но поперхнулся и удержал возглас, понявши вдруг, что патриарх разумеет Иоанна V Палеолога, с коим у Кантакузина шла война, и что, более того, Каллист, по-видимому, считает истинным императором не маститого, увенчанного короною полководца, занявшего ныне трон василевсов ромейской империи, а токмо юного сына покойного Андроника. В патриархии Кантакузина явно не любили, и нелюбовь эту, в чем Алексию пришлось убедиться очень скоро, переносили на московитов, деятельно сносившихся с ним и даже помогавших императору русским серебром. И застолье у патриарха совершилось в свой черед, но достодолжной беседы опять не получилось. Как сказали греки, до переговоров с императором (и уже неясно стало, с каким?) патриаршьи секреты решать что-либо не властны и не хотят. Каллист хотя и чел грамоту, собственноручно отправленную ему покойным Феогностом, но и чел как-то торопливо, исподлобья взглядывая в требовательные очи Алексия и тотчас отводя взор посторонь. Все это не обещало легких успехов, ни быстрого возвращения на родину. x x x Впрочем, пока устраивались, знакомились, размещали тридцать с лишком душ русского посольства по монастырям (только самому Алексию достало чести стать в келье при храме Святой Софии) - казалось не до того. Надобно было посетить святыни, обойти чтимые обители, приложиться к мощам великих подвижников Божьих, побывать в Одигитрийском монастыре, в Манганах, в церкви Спаса, у Андрея Критского, в Перивлептах, у Святой Евфимии и во множестве прочих монастырей, храмов и чтимых мест. И везде толпились нищие, увечные, больные, побродяги из деревень в лохмотьях и рубище, назойливо тянущие руки за подаянием, - живые печати увядания гордого города, коих Алексий старался не замечать. И везде и за все требовали мзду, так что бедному паломнику навряд и проникнуть было к святыням иначе, как по большим праздникам. Простецы дивились греческим водоводам, устройству бань, да и сам Алексий, немного стыдясь себя, с удивлением разглядывал великий фонарь и огромную деревянную бочку, поставленную царем Львом триста лет назад, в окружении медных стражей, ныне изувеченных фрязинами, из которой непрерывно, столетиями, вплоть до латинского разорения, истекала вода в мовницу. Много дивились московиты также медяным змиям на игрище, гладким разноцветным столпам, в коих можно было увидеть себя самого, как в зеркале, и многочисленным болванам, из камня и меди созижденным, расставленным по всему городу. Около "правосудов" на Великой улице, тоже разбитых и изувеченных крестоносцами, меж русичей разгорелась настоящая пря. Иные не верили, что мраморные болваны отшибали зубами вложенную им в рот руку обманщика. Впрочем, о хитростях, измысленных в свое время Львом Премудрым, этим вторым Соломоном великого града, греки рассказывали на каждом углу еще и не эдакие чудеса. Святыни посещали каждодневно, переходя от монастыря к монастырю, поклоняясь ракам подвижников, известных доднесь лишь по житиям и служебным минеям. В Апостольской церкви прикладывались ко гробам Константина и Елены, основателей святого града, во Влахернах поклонились покрову Богородицы, сокрытому в каменном ларце, в Софии с замиранием сердечным разглядывали мощи великого Иоанна Златоуста... Бояре тем часом хлопотали о встрече Алексия с Кантакузином, а сам Алексий тщетно добивался неприлюдной толковни с патриархом. Русские слуги, кто помоложе, озрясь в городе, уже шныряли по рынкам, украдкой бегали глядеть греческих плясуний и певиц, хоть Алексий и унимал, как мог, грозя изгнать гулен назад, в Русь. Сам он тотчас взялся за перевод Четвероевангелия на русскую молвь, а уразумев, что чиновники в секретах сдерживают невольные улыбки, слушая его греческую речь, тотчас и круто положил исправить произношение, для чего через Михайлу Гречина нанял молодого грамотного послушника Агафанкела, с которым они на диво быстро сошлись до дружбы, невзирая на разницу лет. Работали много, прихватывая часть ночи. Алексий чувствовал, что на Руси ему будет уже не до ученых трудов. Переводили не одно лишь Благовествование, скупали многие книги: творения отцов церкви, жития, хронографы, сочинения Пселла и Ксефилина, послания Григория Паламы... Агафангел (русичи скоро стали называть его по-своему, откидывая окончание: Агафоном, Огафоном и даже Огашей) готов был носить книги и свитки целыми охапками. Греки продавали, словно в чаянье пожара или новой крестоносной беды, было бы серебро. Труднота явилась иная: как отличить истинные ценности от ложных, которые греки упорно старались подсунуть иноземцу. Помощь Агафона оказывалась в этих случаях неоценимой. Как-то между ученых занятий Алексий, растирая пальцами усталые глазницы, вопросил его: - Поедешь со мною в Русь? - О! Кир Алексий! - с просветлевшим ликом радостно отозвался юноша. "Как им нужда ныне разбегать с родины своей"! - подумал невольно Алексий, вчуже ощутив пугающую пустоту души человека, изверившегося в родимой земле. Роман, ставленник Твери и Ольгерда Литовского, как Алексий убеждался все более и более, напакостил им в чем только мог. Повсюду Алексий неволею наталкивался на трудноты, заранее созданные мнения, умолчания и недомолвки. Вопреки ясному завещанию Феогноста, здесь, в столице христианского мира, все усложнялось и усложнилось неимоверно. Он уже привык к путанице переходов, сводчатых палат, каменных лестниц, облепивших громадный Софийский собор, привык уже звать палати катихумениями, начал вникать в непростую работу патриаршей канцелярии, привык к жаровням, кухням во дворе, к незнакомым прежде греческим сладким овощам... И всегда, и каждый раз, каждый день, - потрясала София, которую словно и не человеческие руки создали и возвели. Громадная, хоть и полускрытая пристройками патриарших палат, царских опочивален, переходов, приделов, камор, она внутри тем величественнее вдруг открывалась всею своею страшной величиной, грудою потерявшего плоть, вознесенного горе камня, этою круглящеюся в недоступной выси, с ликом Вседержителя, высотой, пронизанной по окружию светом многочисленных окон и потому словно бы отделенной от земли, словно бы висящей в аэре. Здесь, в Софии, паче, чем в развалинах Большого дворца или на просторе замолкшего ипподрома (русичи называли его по-своему "игрищем"), языческое великолепие которого Алексий плохо понимал, становилась внятна ему прежняя великая Византия - центр мира, светоч веры, город - единственный на земле! И то, о чем ему позже толковал Кавасила, именно здесь, под сводами храма Господней мудрости, при звуках греческого торжественного пения, открывалось уму и сердцу с особенною силой. Он порою боялся даже и сравнивать, ибо казалось, что без малого весь Кремник Московский, и уж во всяком случае все храмы покойного Калиты, возможно уместить под этою величавою сенью. Даже храм Апостолов, дивно украшенный, не произвел на него такого впечатления, как это неземное сооружение, подаренное Юстинианом грядущим векам. Но в тесных каменных сотах, облепивших Софию, где, казалось, от близости святыни надобно и ходить иначе, творилась неподобная возня, процветали зависть, злоба и подкупы, в чем неволею должен был участвовать и он сам. И не пораз, и многажды приходило вспоминать Алексию предсмертное наставление Феогноста: "Не жалей серебра!" - там, на Москве, резанувшее его слух, а здесь понятое им уже и досыта. Дома, уединившись в своей каменной келье и утвердив на источенном червями столе тяжелую медную чернильницу, привезенную с собою, Алексий переводил пламенные слова Учителя, отвергшегося всякой корысти земной, и тут же поминалось, кому и какую надобно дать завтра мзду в секрете великого хартофилакта и кого не оскорбить, вручив взятку его кровному ворогу. Ужасом омерзения веяло от рассказов знакомых греков про василиссу Анну, которую в сладостное содрогание приводил вид пролитой крови и растерзанных жертв, отрубленных рук и голов, вздетых на копьях... Анну, италийку, ревнующую об унии с Римом! И, однако, в бедах своих греки почему-то винили отнюдь не ее, а Кантакузина, кто явно, кто исподтиха намекая на тайное властолюбие и коварство нынешнего императора. По счастью, сам Каллист был почитатель Паламы и решительный противник унии. Но он-то как раз и не признавал Кантакузина законным императором! Патриарший протонотарий был чем-то удивительно похож на того давнего грека, что посещал Москву и столкнулся с Алексием когда-то в споре о свете Фаворском. То же гладкое лицо, та же расчесанная волосок к волоску борода, то же выражение вежливого превосходства, доведенного до нежелания спорить о чем-либо с "варваром". - Ты же видишь, брат! - говорил он, слегка приподнимая брови и разводя пальцы правой руки нарочито беспомощным жестом. - Ваш великий Кантакузин возжелал оттеснить от престола законную династию! По милости его все безмерно запуталось ныне! Безмерно! Ужасы гражданской войны, коих вы, московиты, к счастью для себя, не видали... Да, да, вам это трудно постичь... Я понимаю, да. Потом чума! Власть держится на трех опорах: народе, синклите и войске. Народ истреблен чумой и разорен налогами. Войско наше погибло во Фракии. Синклит? Где он теперь и главное - кто в нем?! "У ромейской державы есть два стража: чины и деньги", - изрек в свое время великий Пселл. Денег, по милости гражданской войны, у империи не осталось совсем. Гражданские чины, да будет это вам, русичам, ведомо, расположены в определенном порядке, и существуют неизменные правила возведения в них, вернее - существовали до Кантакузина. Одни он отменил, другие упразднил, управление доверил родичам своей жены, а выскочек из провинции причислил к синклиту. Последовательное течение дел нарушено, нарушено почти непоправимо. Мы совершенно бессильны, наш дорогой русский собрат! Совершенно! (И в том, как протонотарий произносил это "совершенно", чуялось почти сладострастное торжество.) А поборы? Фракия разорена, провинции потеряны. Кантакузин отразил сербов? Но он содеял нечто гораздо более страшное - навел турок на империю! Дело Палеологов, дело мужей, воскресивших страну, отвоевавших великий город у латинян, ныне на краю гибели! И протонотарий был отнюдь не одинок. В чем только не обвиняли императора в секретах патриархии. Ложь, хитрость, тайное властолюбие - были далеко не самыми страшными из приписываемых василевсу пороков. Впрочем, Алексий, привыкший полагаться на личное мнение больше, чем на пересуды и слухи, с первой же встречи почувствовал расположение к Кантакузину. Василевс, принимая русича во Влахернах, на коих также лежала печать едва прикрытого скудными поновлениями запустения, в палате, где выщербленные мозаики были грубо заделаны раскрашенною штукатуркой, а стены и ложа не подходили друг к другу, снисходительно пошутил о бедности империи, обведя стол и приборы царственным мановением большой, старчески красивой руки в узлах вен и шрамах, полученных в давних боях: - Пока я был только дукой, то тратил на обед в десять раз больше, чем теперь! Алексий, вглядевшись в накрытый стол, вдруг понял, что слова автократора слишком уж справедливы для шутки, ибо выставлены были только простые глиняные, точеные, медные и оловянные блюда, чары и кувшины. Не то что золота, даже серебра не было на столе повелителя ромеев! Председящие сдержанно засмеялись, улыбками давая понять, что они ценят шутку хозяина, но отметают от себя всякую мысль об истине сказанного. А Алексий, вскинув взор, углядел в глазах василевса невнятную иным мгновенную искру горечи. В тот вот миг резкая до боли жалость к обреченному и непонятому великому мужу вонзилась в сердце Алексия и судьбы их показались удивительно схожими: подобно тому как Кантакузин мыслит спасти империю при ничтожном Палеологе, так и ему, Алексию, предстоит сохранить дело Калиты при нынешнем слабом государе. После того памятного приема, выслушивая в секретах патриархии бесконечные упреки Кантакузину, Алексий с трудом сдерживал в себе желание в громком споре защитить царя. Виделось, что все они только говорят, говорят, говорят, а тот, один, пытается что-то содеять и оттого и потому сугубо ненавидим прочими! x x x В том, что происходит в греческой столице, спутники Алексия разобрались едва ли не лучше его самого и также гневали на волокиту, пакости и бессилие ромеев. Вечерами или ополдень, в обеденную пору, он почасту приходил к своим спутникам скорее даже не трапезы ради, а ради душевного ободрения в дружеском застолье земляков. Стол они обычно вытаскивали на двор, под навес, простора и воздуху ради. Подступающая греческая зима русичам, навычным к морозам, казалась не более чем приятной прохладою. Уже издали, непроизвольно начиная улыбаться, Алексий слышит из-под крытого черепицею навеса стук ложек, смех и громкие крики спорщиков: - Триста шестьдесят дверей в Софии! И столь же престолов! - Семьдесят! У Калики писано, што семьдесят две двери и семьдесят четыре престола всего! Где там триста - и ступить бы некуда было! Ето столпов триста шестьдесят! - Столпов сто восемь! - доносится спокойный голос Артемья Коробьина. - Сорок внизу и шестьдесят поверху, да ишо осемь под сводами, сам счел! - Ну, а по сторонам-то? Да на переходах?! - не уступает спорщик. - Того не ведаю! - миролюбиво отвечает Артемий, судя по звукам, вдумчиво въедающийся сейчас в кашу. - Василий Калика дока был по ентим делам, с им спорить не могу! Алексий, сжавши посох, приодержал шаги. Захотелось послушать своих отсюдова, издалече. Вон сейчас вступает горицкий поп Савва. Этот негромко сказывает про русский ставец с золотом, потерянный нашими каликами на иордани и обретенный в колодце внутри Святой Софии. - Быть того не могло! - кричит с конца стола городовой послужилец коломенский Парамша. - Экую даль штобы? Застрял бы беспременно в песке твой ставец! Но тут уж все духовные дружно встают в защиту родимого чуда. - Дак всем известно, што с иордани вода в Софию проходит! - кричит Ноздря в ответ хулителю. - Найдено, дак! И злато запечатано было в ставце, а греки того не ведали! - Дементий Давыдыч, поддержи! - взывают уже несколько голосов к маститому костромичу. Посол великого князя медлит, но в ответ раздается голос боярина Семена Михалыча: - В Переславле у нас озеро грубое, провалы тамо, дак рыбаки сказывают, и пещеры и ходы есть аж до Берендеева, по рыбе так получатца! - Дак где Берендеево, а где йордань! - не уступает Парамша. - Да и так-то сказать: ходы тамо, камни, песок... За естолько поприщ застряло бы все едино! - Дак и не то ищо теряли! Може, сколь тыщ застряло всякой посуды, а тот ставец вынесло водой! - Годи, годи! А, скажешь, икона, "Спасов лик", не ходила единым днем из Царьграда в Рим и обратно? - То икона! И по гладкой воде! - Новгородский архиепископ Илья на бесе вон единою нощью слетал в Царьград и обратно! - раздается густой голос Долгуши. - Дак на бесе опять! - А с жидовином тем, что ножом вдарил икону Спаса, и кровь потекла? - Опять же лик Христов! - Дак писан! - А ты ударь, ударь! - Я-то не ударю ни в жисть! - То-то! Он, жидовин, уж нехристь, дак и тово... И век они святым иконам ругались! - Владыко! - воззвал Артемий Коробьин, завидевши наконец наставника. Московиты задвигались, завставали. Перед Алексием тотчас возникла дымящаяся миса с варевом и хлеб, несколько ложек, на выбор, протянулись в его сторону. - Спорим мы тут! - любовно усаживая Алексия, проговорил Артемий и, с подходом, дав Алексию проглотить первые куски, продолжил: - Почто фряги таку силу в городе забрали? И не стыдно им, грекам-то? Ромеям ентим! Уж до того доходит: тем все, а ентим ничего! - В Галате фряги двести тыщ золотых собирают с торгового гостя, а греки тут - только сорок! - поддержал, не подымая головы от тарели, Дементий Давыдович. - Тридцать, бают! - уточняет Семен Михалыч, отправляя в рот ложку с кашей. - Словно у их на фрягов и вся надея! - кричит Савва с той стороны стола. Алексий ест, любуясь своею дружиной. В самом деле, кабы греки дружно таково сказали да порешили: не хотим! Поди, и силы бы нашлись Галату отбить. В едаком городе! Он поднял взгляд, обнял враз вереницу румяных, молодых и старых, но одинаково решительных лиц, равно уверенных в том, что, ежели какая беда али ворог нагрянет, надея должна быть на себя самих прежде всего! А не так, как гордые греки, ныне поклоняющие силе и потому, стойно Палеологам, ждущие помочи от папы, от западных рыцарей, от веницейских альбо генуэзских фрягов, от турок, сербов, татар - и только не от самих себя! "А может, и состоится она, уния? - подумал Алексий со смутною тревогой. - Совокупит папа не тех, так других и содеет новый крестовый поход во спасение Палеологов, после которого от Цареграда останут одни развалины, а от православной церкви и тех не будет?" Но Дементий Давыдыч, будто угадав мысли Алексия, кинул глазами семо и овамо (он уже управился с варевом и доскребывал тарель) и начал изъяснять вслух: - Папа им и обещат! Скажем, что обещат помочь! А откудова он ее возьмет? В Италии ихней рать без перерыву. В Риме свой государь объявился. Николаем, как-то Ренским, зовут, государь не государь, а навроде того. Южане те и вовсе в стороне. Генуэзски фряги с веницейскими немирны о сю пору, и конца-краю той войне не видать, да и прочие грады передрались - ето раз! В гишпанской земле - толковал я с има тут, которые служат у царя, да и купцей прошал - бают, в ихней земле король им не по ндраву, дак жди войны; вот и оттудова кака помочь! В немецких землях такая замятня, што им опеть не до греков! Ну, ближние - дак те хуже всех! Стефан Душан с ромеями рать без перерыву держит; угры тоже не помогут Палеологам ни за што! Ляхи далеко, да и с Литвой у их нынче брань! Одна была надея - франки! Дак у их опять с англянами война пошла, десяток летов тому крепко франков побили англяне, сколь, бают, одних рыцарей полегло! А нынче снова рать, и уж полстраны никак король Иван Добрый потерял, дак не то что помочи грекам дать, а самим бы просить у кого подмоги! Тута Палеолог хошь в мехметову веру перекрестись, а ни лысого беса они не получат! - заключил Дементий, крепко облизывая ложку, и, кончив, отодвинул тарель и оглядел всех веселыми стариковскими глазами в умно-лукавом прищуре. - Была бы Русь посильней! - вздохнул Семен Михалыч. - Дак и тогда кому помогать-то?! И все задумались: как тут помочь грекам, коли и помочи не хотят? А все "мы самые", да все "великие"... Была и Русь Киевска! А ныне сидим, не чванимся. Биты, дак поумнели! Алексий медлит, пригорбясь, склонив чело. Так не хочется уходить! Горсть русичей из разоренной чумою страны - и то толкуют о помочи Византии, а сами греки? О чем мыслит давешний протонотарий? Почто у них так ослабло зрение, что окроме ненавидимого ближнего своего уже и не зрят, и не мыслят иного? x x x Собственные нужды Алексия испытывали коловращение, подобное движению коряги, попавшей в омут, которая кружит и кружит, то выныривая, то утопая, но все не попадая на стрежень реки. Каллист, мельком встречая русского кандидата, выспрашивал об его успехах в переводе с греческого, но все не находил времени или, вернее, не хотел поговорить о главном - нуждах митрополии и поставлении Алексия. В секретах сакеллария, хранителя утвари и скифилакоса, великого эконома, к нему относились хорошо (да и не диво, памятуя серебряный русский дождь!), но в главном секрете великого хартофилакта, в коем хранился архив, соборные уложения, велись деловые бумаги и вся переписка патриархии, где составлялись указы и проверялось исполнение церковных установлений, - творилось совсем неподобное. С Алексием были очень любезны, но чуялось нечто затаенное, не имущее ни вида, ни имени. Великий хартофилакт (по-русски - печатник, по-латински - канцлер), правая рука патриарха, вечно отсутствовал, как долагали - по болезни, а ежели бывал, Алексию никак не удавалось его поймать. А протонотарий, помощник хартофилакта, тот самый гладколицый грек, вел себя и вовсе безлепо. Обещал найти нужную Алексию до зарезу грамоту новогородцев (жалобу на покойного Феогноста с просьбою церковного отделения) и искал ее целый месяц. Алексий давал деньги, тем не менее грамота так и не находилась, должен был списать противни с грамот патриарха в Литву и Галицию о незаконно поставленном Феодорите, и не снимал. Жаловаться Алексий пока не хотел, чая на случай своего отъезда иметь добрые отношения в секретах, но и они не завязывались. Наконец дьякон Георгий Пердикка из секрета великого скифилакоса объяснил ему сию трудноту. Великий-де хартофилакт предан Каллисту и недруг Кантакузина, к тому же подкуплен Романом, но доказать последнее невозможно, ибо он очень осторожен; а его помощник, протонотарий, поклонник известного Никифора Григоры, историка и хулителя Кантакузина, ныне посаженного василевсом в тюрьму, с ним еще хуже: подкупить-де его невозможно, овиноватить - тоже. Но оба тянут, а остальные - боятся... - Чего могут бояться они?! - требовательно вопросил Алексий. Пердикка в свой черед начал вилять, вздыхать, так ничего и не объяснив. Алексий пробовал заговаривать с разными чинами в секретах патриарха. Отвечали уклончиво, оглядываясь. Наконец один юный монах, получивший от него златницу, сунул Алексию записку с приглашением зайти в монастырь Святого Федора Студита к такому-то старцу. Туман, кажется, начинал рассеивать. Во всяком случае, приглашением сим никак не следовало пренебрегать. Вечером Алексий, взяв посох, вышел один из покоев, наказав Станяте с Агафаниелом не провожать себя, и пошел не по Месе, ради лишних глаз и ушей, а, уклонившись за ипподром, спустился к гавани Кандоскамии, запиравшейся с моря железною решеткою, и оттуда, минуя церкви Святых Фомы и Акакия, извилистою грязною улицей, идущей почти вдоль воды, по-за стеною, защищающею Константинополь со стороны Пропонтиды, устремился к западу, в сторону Золотых ворот. Роскошные портики, хоромы знати, украшенные львами площади остались в стороне. Под ногами пока еще чуялась каменная мостовая из покореженных и полузасыпанных плит, но далее, ближе к Ликосу, улицы становились все грязнее, дома беднее и ниже, пустыри зримо надвигались на остатние жилые кварталы, в коих и жизнь теплилась едва-едва. Словно в деревне, бродили свиньи и козы