авились в дощаниках на горный берег Волги. Юный Дмитрий, еще ничего не понимая, сидя верхом, крутил головою, оглядывал бояр и дружину: - А как же степь? - Вот и едем всема! Не горюй, князь! - весело отмолвил ему Федор Кошка и первый тронул коня. К вечеру второго или третьего дня пути на разметанном пламени багрового степного заката привиделись вдалеке медленно ползущие по земле, точно тяжелое, вспыхивающее облако, низкие темные клубы дыма. - Пожар словно? - тревожно переговаривали ратные. - Степь жгут! - догадал наконец кто-то из бояр. - Экое чудо! Не осень ведь! Ополоумели! Скотину без травы оставят... Федор Кошка (первым сообразив, что степь об эту пору выжигать даром не станут, а только уж - дабы погубить супротивника) оборотил к Алексию побледневшее напряженное лицо, вымолвив одно только слово: - Война! ...Потом уже, когда добрались до своих, вызналось, что замятня в Сарае началась почти тотчас после отъезда москвичей. x x x Дмитрий Константиныч, ссудив серебром Темир-Ходжу, не ведал все-таки, к чему это приведет. Он заботился лишь о том, чтобы старшего сына Хидыря не перекупили московиты. Поэтому, когда утром прибежал окровавленный холоп с базара с криками "Режут!", на подворье великого князя владимирского начался пополох. Усланные ко дворцу хана боярин Радивой с дворским не возвращались, меж тем смута охватывала Сарай все шире и шире. К полудню на двор набежала, ища спасения, целая толпа русских купцов, главным образом нижегородцев и тверичей, волоча товар, гоня с собою коней и скотину. Табор этот занял весь сад и дворы, а беглого народу все прибывало. Улицу загородили телегами, мешками с песком. Все ратные вздели брони. Князь Андрей решительно взял на себя оборону подворья. (Он один был с самого начала против того, чтобы давать серебро Темир-Ходже.) Константин Ростовский бродил тенью вослед Дмитрию Константинычу, и тот, оборачиваясь, видел неотступно молящие, испуганные глаза старика и бесился в душе, не понимая, как отец мог все прошлые годы иметь дело с таким жалким союзником. - Вовремя удрали московиты! - зло вымолвил Степан Александрович, когда суздальцы посажались к обеденной выти. За оградой подворья глухо и грозно шумел Сарай. Купцы и молодшие закусывали прямо на дворе или в саду, у телег. Хрупали овсом кони, стригли ушами, слушая гомон города. К рогаткам уже не раз прихлынывали орущие толпы татар в оружии. Ополдни принесли полумертвого Сарыхозю, суздальского киличея. Подплывая кровью, татарин бормотал только одно: "Беда, беда!" Потом разлепил тяжелые веки, поглядел на князя, вымолвил: "Боярин твой убит, Радивой убит..." - и забредил, мотая головой, царапая скрюченными пальцами кошму. Лекарь-армянин поднялся с колен, немо покачал головою, давая понять, что бессилен. Сарыхозя тут и умер, несколько раз выгнувшись всем телом и захрипев. Тотчас раздались громкие крики на улице. Бояре, ратники, оба суздальских князя толпой побежали к рогаткам, пригибаясь от низко поющих над головою татарских стрел. Приступ удалось отбить, потеряв троих ратных. К вечеру только вызнали, что Темир-Ходжа поднял восстание, подкупив эмиров отца, что многие беки и князья бежали из Сарая, Мамай отошел в степь, дворец Хидыря окружен и резня идет прямо в улицах, причем кто с кем режется, понять невозможно. Ночью почти не спали. Какие-то раненые татары подползали к рогаткам, плакали, просили пустить. Кое-кого ратные по приказу Андрея заволакивали внутрь двора. Но и от них нельзя было добиться, что же все-таки происходит в городе. Передавали, что грабят купцов, жгут базар, что разграбили многие дворцы вельмож ордынских. Так прошел и второй день, и третий. Крики, топот, лязг оружия, стоны, толпы ополоумевшей оборуженной татарвы, с воплями и руганью подступавшей к русскому подворью. Трясущиеся беглецы, женки в долгих ордынских рубахах, прижимающие к себе чумазых детей, какие-то старухи с овцами на веревочном поводу... То сказывали, что убит Хызр-хан, то, напротив, что убили Темир-Ходжу. Наконец в исходе третьего дня к укрепу русичей шагом подъехали несколько богато одетых татар в оружии и с вооружейной свитой. Им разгородили ворота. Главный татарин спешился, увидав великого князя, приложил руки к сердцу: - От Темир-Ходжи! Скоро русские князья со своею и татарской охраною выехали, направляясь к ханскому дворцу. На улице, в пыли, там и сям лежали неубранные трупы. Бродячие псы дрались над падалью, и коршуны едва приподымались на тяжелых крыльях, чтобы тотчас, пропустив верхоконных, рухнуть опять к черным, густо обсаженным шевелящимся мушиным месивом трупам. Дворец был разгромлен. Темир-Ходжа сидел в изломанном саду на кошмах. Подвигав кадыком и страшновато закатывая белки глаз, предложил русичам присесть. Из кожаного мешка извлекли и показали русичам головы хана Хидыря и Кутлуя, его сына, младшего брата Темир-Ходжи. Дмитрия Константиныча при виде этого зрелища слегка замутило. Хоть после Бердибековых злодейств любое преступление стало возможным в Орде, но такого, чтобы разом покончить с отцом и братом, не ожидал от "Темерь-Хози" даже и он. Новый хан опять потребовал от русичей серебра. Обещал, что завтра торжественно сядет на ханский трон. О беглецах-эмирах хан отозвался пренебрежительно: "Приползут сами, псы!" Резня и в самом деле утихла. Ночью начали собирать трупы с улиц. Как только новый хан воссел на престол, Андрей заявил, что он немедленно покидает Сарай (ему уже не верилось - и не зря, - что новый отцеубийца долго просидит на ханском троне). Дмитрий Константиныч, положась на договор с Темир-Ходжой и свое великокняжеское достоинство, порешил остаться в Сарае. Ростовский князь, поглядывая то на одного, то на другого брата, не ведал, что предпочесть. В конце концов, не уехав с Андреем, он еще через три дня в панике, едва простясь с Дмитрием Константинычем, в свой черед устремил вон из города. Меж тем бежавшие эмиры и князья не спешили возвращаться в Сарай. Степь глухо гудела от тысяч копыт оборуженных ратников. Горели пастбища. Дымные тяжелые столбы текли над землей. Тагай захватил всю землю от Бездежа до Наручади и объявил себя ханом на мордовских и татарских землях. Булак-темир взял Булгары, перекрыл волжский путь и тоже объявил себя ханом. Темник Мамай держал своего хана, Абдаллаха, а в степи объявил о своем ханском достоинстве Кильдибек, самозваный сын Бердибека. И так в Орде явилось разом уже пять царей, оспаривавших друг у друга власть. Неприбранные, обгорелые трупы в степи с тучами стервятников над ними ни у кого уже не вызывали ужаса, не привлекали даже и внимания. На выжженных пастбищах умирал скот. Грозный лик голодной беды уже нависал над Ордой. x x x Андрей Константиныч, князь нижегородский, повстречал ватагу Арат-Хози на шестой день пути. Был страшный миг, когда растерявшиеся ратники готовы были сложить оружие. Но Андрей, не пожелавший драться за великий стол, трусом не был. С похолодевшим лицом он первым обнажил оружие. Обоз взяли в кольцо, и, прикрываясь щитами (был дан приказ держаться кучно, не отрываясь от своих), русичи - едва ли не впервые в степи - пошли на прорыв. Татары скакали россыпью, не сожидая от урусутского князя отпора. Туча русских стрел и согласный напор конной лавы перемешали их строй. Посеченные валились с седел. Неразличимое "А-а-а-а!" прокатывалось по увалам. Князь Андрей скакал первым и с одного удара сумел развалить наполы татарского сотника. Почти не потерявши людей, отбили первый приступ. Нахлынула новая толпа татар. Арат-Хозя, видимо, был плохим воеводою или боялся чего, и нижегородцы, одушевленные мужеством князя и своею победой, отбили и этот второй приступ. Третий раз их смяли бы, но Андрей, первым углядев начало глубокого оврага, сумел так перестроить свою дружину, что большая часть татар осталась на той стороне. И снова отбились, пройдя сомкнутым строем сквозь нестройную, редко разбросанную по степи толпу орущих татарских ратников, словно нож через масло. В сгустившихся сумерках Арат-Хозя прекратил преследование, и русичи, пересев на поводных лошадей, сумели оторваться от погони... Константин Ростовский, пошедший степью через три дня после Андрея, со всею своею дружиною и казной угодил в полон. Русичей, невзирая на ханский ярлык, раздели и ограбили дочиста. Только что не забранные в полон, разволоченные кто до исподних портов, кто и донага, ростовчане, стыдясь самих себя, пешком добрались до берега какой-то речушки. Сидели в кустах, сраму ради, до вечера. Князь, с коего сняли исподние порты, трясся, босой, в чужой рубахе, исходя мелкими слезами злобы и стыда. Так и пробирались потом, кормясь Христовым именем, от одного до другого редкого становища бродников. А какой-нибудь местный, загорелый до черноты, с серьгою в ухе, не то разбойник, не то рыбак, накормив беглецов ухою, долго с недоверием глядел им вслед, веря и не веря, что бредущий в рубище и самодельных лыковых лаптях середи своей полуодетой дружины высокий раскосмаченный старик - русский князь. В июле до Москвы дошла весть, что Темир-Ходжа, прогнанный Мамаем, бежал из Сарая в степь, где был настигнут, схвачен и казнен, а в Сарае на трон воссел Ардамелик, но и его через месяц свергли с престола и убили. В конце августа наконец пришла на Москву долгожданная весть: сарайские эмиры провозгласили ханом Мурида (Мурута), с которым весною сговаривался сам Алексий, а Мамай с царицами и двором перебежал за Волгу. В Орде по-прежнему шла война. И Василий Кашинский, отправившийся было ближе к осени в Сарай, доехал только до Бездежа, где оставил казну и товары, а сам, спасая жизнь, ушел налегке, загоняя коней, назад, в Русь. По-прежнему было пять царей, но один из них, и именно тот, на кого мог опереться Алексий, держал ныне власть в Сарае. Получивши известие, в тот же день к вечеру Алексий тайно отослал своих киличеев с заемными грамотами в Орду. На колеблющиеся ордынские весы вновь легло тяжелое русское серебро. x x x Ольгерд, воспользовавшись замятнею, разбил татарских князей, кочевавших в низовьях Днепра, и захватил всю Подолию до самого Русского моря. Отбивать захваченные волости, подымать Орду на Литву было некому. Кому везти выход? Кому платить? Кому подчиняться - не ведал уже никто. Великий князь Дмитрий Константиныч в свой черед едва сумел выбраться из Сарая. Глубокой осенью Кильдибек, собрав все свои силы, подступил к столице Золотой Орды. Тяжко гудела от тысяч копыт промерзшая седая земля. В снежной крупе выныривали, как тени из тумана, узкоглазые воины в мохнатых шапках. Мурут ехал под ханским бунчуком, в мисюрке и русской кольчуге, диковато взглядывая из-под ресниц. Он только что окровавил саблю - только что с режущим уши визгом кидались на его нукеров вражеские воины, и вот снова бой отдалил от него, и там, неразличимые в снежной метели, режутся воины, а ветер доносит только глухой гул от множества конских копыт. Русское серебро пришло вовремя. У него было больше воинов, и он знал, что победит. К тому же наследник кровавого Бердибека никого не радовал в Сарае... И все-таки это было не правильно! И тревожно! Русичи должны платить дань, а не покупать на серебро ханов Золотой Орды! Но воины нынче идут в бой за плату, и без поповского серебра ему не победить никого! Бесерменские купцы в Сарае дают мало. Они не могут содержать своего хана, хотя и могут предавать ханов одного за другим! И все же без них ему тоже не усидеть на столе... Русский поп, почему ты не сам, почему не твои воины режутся сейчас в споре за власть?! Из серо-белой пелены густо пошедшего снега вынырнул вестоноша. Мурут выслушал, кивнул. Мимо на рысях двинулся запасной полк. "Нет, не устоять Кильдибеку!" - подумал он вновь, пропуская мимо себя запорошенных снегом воинов. (Чем кормить их, когда угаснет война?) Близил миг - и его нельзя упустить! - когда надобно бросить в бой все запасные рати и самому повести их на врага. Кильдибек упорен! Один из нас не уйдет отсюда живым, подумал Мурут, вытирая и вбрасывая в ножны тонкое лезвие хорезмийской сабли. Он глянул назад. Кучка сарайских эмиров, в окружении ханских нукеров, трусила следом, послушная его воле. Кто из них в свой черед захочет поднять кинжал на него? Мурут поморщил чело от этой сторонней мысли и сжал ременную плеть тонкою смуглой сильной рукой. Вдали перекатывал, словно волны степного пожара, бой. Кильдибек начинал наконец пятить. Близил миг, когда он сам поведет ратных в сечу! x x x Как только до Москвы дошла весть о том, что Кильдибек разбит и убит под Сараем, Алексий тотчас направил киличеев в Орду, к Муруту, но теперь уже не отай, а прилюдно, с дарами и просьбою о ярлыке на великое княжение владимирское ребенку Дмитрию. Мурут (или Амурат) честно заплатил свой долг русскому митрополиту. Весной 1362 года киличеи вынесли из Орды, от хана, ярлык на великое княжение Дмитрию Московскому. Одиннадцатилетний мальчик победил взрослого мужа. Это была первая большая победа Алексия. Вторая произошла сама собою. Каллист еще в июле послал своих послов, апокрисиариев, для разбора жалобы Алексия, но Роман умер в конце того же 1361 года или в самом начале 1362-го, и митрополия, столь долго разорванная надвое, снова воссоединилась под рукою Алексия. Шла новая весна, весна 1362 года. Суздальский князь, упершись, не хотел добром уступать власть московитам. Полки выходили в поход. x x x В Кремнике суета. Москва вся переполнена ратными. Над головами, над кровлями полощут радостные колокольные звоны. Весь посад вышел на улицы. Женки целуют ратников. Мастера, оторвавшиеся на час от огненной работы своей (день и ночь ковали шеломы, брони, оружие), машут руками, кричат проходящим кметям: - Нашего оружия не позорь! - За нами не пропадет! - орут в ответ краснорожие веселые молодцы. Звучат дудки, поют рога. Конница на кормленых, выстоявшихся конях изливает потоком из ворот Кремника. Вельяминов в шишаке, с поднятой стрелою забрала, облитый узорною бронею, на гнедом широкогрудом жеребце пропускает рать. Митрополит Алексий благословляет воинов. Завидя владыку, ратники снимают шеломы и шапки. Твердым наступчивым шагом проходят полки пешцев, колышет положенный на плечи лес склоненных рогатин и копий. И тут вездесущие женки со смехом, плачем и возгласами подбегают, влезают в ряды, суют узелки со снедью, с румяными, еще горячими калачами и шаньгами. Старухи крестят проходящих воинов. Красным звоном гудят колокола. Шагом на конях проезжают во главе полков городовые бояре. Москва идет отбивать великий стол. У княжеских теремов суета. Шура, нарушая чин и ряд, схватывает в охапку, целует Ваняту с Митей. Юный князь хмурит светлые брови. Стыдно! Бояре же! Володя, разгоревшись лицом, уже на коне. Дмитрий старается грозно сдвинуть брови - получается очень смешно, и воеводы прячут улыбки в бороды. Здесь все великие бояре Москвы. В поход выходят Вельяминовы - сам Василий Василич, тысяцкий, с сыновьями Иваном и Микулою, братья тысяцкого: Федор Воронец (ускакавший наперед вместе с Тимофеем), Юрий Грунка. Тут трое Бяконтовых - Матвей и Константин с Александром (Феофан оставлен беречь Москву). Здесь целая дружина Акинфичей - Андрей Иваныч с сыновьями, Роман Каменский, Михаил. Здесь и все взрослые сыны Александра Морхинина - Григорий Пушка, Владимир Холопище, Давид Казарин и Александр. Здесь Тимофей Волуй и Семен Окатьич, Дмитрий Минич, Александр Прокшинич и Дмитрий Васильич Афинеев. Здесь и Семен Михалыч. Старику в чине окольничего поручены обозы и продовольствование ратей. Его дети Иван Мороз и Василий Туша руководят полками, брат Елизар услан стеречь Переяславль. Дмитрий Зерно тоже привел сыновей - Ивана Красного и Дмитрия. Кобылины, все пятеро, тут же, рослые, на рослых конях, - Семен Жеребец, Александр Елка, Василий Пантей, Гавша и Федор Кошка, недавно примчавший из Орды. Кобылины выступают с главным полком. Здесь молодой сын Родиона и Клавдии Акинфичны - Иван Квашня. Это его первый поход. За спиною бело-румяного, застенчивого молодца лес копий кованой дружины Родионовой, дети и внуки тех воинов, что когда-то дрались под Переяславлем против Акинфа Великого. Подходят рати из Красного, из Звенигорода, Рузы, Можая. С рязанского рубежа подходит грозный коломенский полк. И Спасов лик реет над рядами воинов с тяжело хлопающих боевых знамен. Проходят полки, проносят знамена. На рысях, приторочив брони к торокам, выслав вперед дозоры, уходит по Владимирской дороге конница. Тяжелым разгонистым дорожным шагом проходят пешие полки в кожаных коярах, в простеганных ватных тегилеях, в железных шапках, неся на плечах долгие копья. Катят тяжело нагруженные оружием, ратною справою и припасом возы. А окольными дорогами пробирается, спеша вослед войску, обитый кожею возок, малозаметный в этом море телег и возов, в вереницах полковых обозов. И старец в монашеской сряде, что сидит внутри возка, лишь иногда украдкою, не являя себя, выглядывает в окно. В Переяславле, загородив дорогу суздальцам, ожидает владыку митрополичий полк. Уступленное в Орде по миру пред ханом Хидырем Москва намерена отобрать сегодня с бою. В Переяславле Алексия ждут важные грамоты, ждет посол из Мамаевой Орды. Владыка, проводивши московскую рать, уже не сомневается в победе. Но его тревожит теперь грядущее: долго ли усидит хан Мурут на ордынском столе? Он почти произносит это вслух, и Станята тотчас придвигается к Алексию. Но в возке - клирошане, слуги. Неподобно говорить при всех! Алексий слегка, чуть заметно, благодарно кивает Станяте. Молчит. Тарахтят кованые колеса. Возок кренит то туда, то сюда. - Никита Федоров там? - прошает под стук колес Станята, кивая головою в ту сторону, где вот-вот уже должен появиться Переяславль. Алексий молча кивает в ответ. Возок, проминовавши долгий обоз, начинает спускаться под угор. За вторым перевалом отсюда покажется Переяславль! "Счастлив ли владыка? Доволен ли?" - гадает Станята про себя. Лик Алексия заботен и хмур. Сейчас, в час всеобщего радостного подъема, он думает о дальнейшем, весит в уме труды послезавтрашнего дня. Кто скажет, настанет ли тот час, тот миг, который Алексий восхощет задержать, остановить? Нет, видимо, не настанет! Вся его жизнь - только труд до предела сил, с постоянною чередой одолений: себя, плоти своей; Ольгерда, до которого просто не дошла очередь; хана; теперь, нынче - суздальского соперника. А будет - будет великая страна, когда уже кости Алексия изгниют, вернее - когда лишь связь костей останет в чтимой Русью могиле. Вот и последний перевал. Открывается город. К возку подскакивает всадник с рукою на перевязи. Станята, высунувшись из возка, машет рукой. - Никита! Как ты? - Дочерь народилась! - А сам-то как, цел? - Рука-то? Да так, сшибка вышла, пятерых потеряли... А теперь, как Тимофей Василич с ратью прикатил, так и совсем отходят, кажись, суздальцы! Никита слегка бледен от раны, но глаза горят и на коне сидит лихо, хоть и правит одною рукой. Сплевывает, цыркает сквозь зубы по давней мальчишеской привычке своей. Сейчас сказывать, как отчаянно рубились позапрошлою ночью, когда такая громада полков подвалила, навроде и стыдно! Эка невидаль! Одного боится теперь Никита: как бы из-за раны не отстать от полков, потому и сидит в седле, лихо откинувшись, потому и цыркает слюной. Алексий милостиво кивает своему воину, оглядывает, понимает все без слова. Велит посетить его в Горицах, прикидывая уже, чем и как помочь раненому. Загноит рука - лежать Никите Федорову опять пластом! Никита едет рядом с возком митрополита, на ходу сказывает, чем отличил себя владычный полк. Трубят боевые рога. На стенах Переяславля реют московские стяги. Возок обгоняет конница, и Никита, махнув здоровой рукою Станьке, припускает рысью. x x x Дмитрий Константиныч, которому ни братья, ни младшие князья, прослышавшие о ханском ярлыке, не прислали помочи, спешно оттягивал полки от Переяславля. Московские рати, выливаясь из лесов на просторы Владимирского ополья, двигались следом за ним. Юрьев миновали с ходу. На пятый день похода конные дружины уже подходили к Владимиру. Дмитрий Константиныч, сметя силы, не стал оборонять города, отошел к Суздалю. Московские рати неотступно следовали за ним по пятам. Из Суздаля князь прислал посольство о мире, отступаясь великого стола. Во Владимире, переполненном ратными, Никита, застрявший в Горицах, долго искал своих. В городе творилась веселая кутерьма. Князь Дмитрий Иваныч уже венчался на стол великих владимирских князей, и теперь не бывшие в деле, но одержавшие полную бескровную победу ратники лихо гуляли, выплескиваясь из дворов на стогны города. Плясали, орали песни. Бочки с пивом были выставлены прямо в улицах - пей, не хочу! Никиту, признав, лапали, мяли, били по спине, лезли к нему, расплескивая хмельное темное пиво. - Наша взяла! Наша! Наш-то князь! Эко! Мал, да удал! Эх! Гуляй! Две недели праздновал Владимир, гудя колоколами всех своих соборов и церквей. Две недели веселились ратные, а затем начали уходить домой, растекаясь ручейками малых ратей. Владычный и коломенский полки уходили последними. Так закончился этот поход, увенчавший одиннадцатилетнего мальчика короною Владимирского государства. Но не закончилась еще борьба с Суздалем, не закончилась и сложная ордынская игра тавлейная, затеянная местоблюстителем московского престола, который поставил перед собою великую цель и шел к ней неуклонно, сметая одну за другой преграды чуждых желаний и воль. x x x Наталья нашарила впотьмах край колыбели, босыми ногами соступив на пол, покрытый ряднинными половиками, подняла маленькую, огладив, приложила к груди. Сын спал, разметавшись, разбросав руки и ноги, и Наталья, садясь на постель, тихонько, стараясь не разбудить, отодвинула малыша. Девчушка чмокала, и молоко, распиравшее грудь до того, что становило тесно дышать, отливало и отливало. Наталья переменила руку, сунув девочке в рот второй сосок. Та недовольно покрутила головкой, но снова въелась и зачмокала удоволенно. Спалось, голова клонилась и клонилась ниже, и Наталья, не в силах сидеть, прилегла на постель. Девочка все чмокала, и Наталья так и заснула с дитятею у груди. Проснулась, когда теплая струйка потекла ей на руку. Обтерев дитятю и постель мягкой ветошкой, Наталья, ругая себя за то, что заснула, переложила маленькую в колыбель, сменив ей мокрый свивальничек на сухой. Все делала ощупью, не зажигая огня. Наконец уложила дитятю и улеглась сама. Сон сошел, долго маялась, перекатывая голову по взголовью, встала, испила квасу, стало будто легче. Только опять задремала - запел петух. Подумалось: встать или не встать? Коровы зашевелились в хлеву. Холоп, как оженила его на своей девке да отселила на зады (что ж, в сам деле, дитя родит невенчанною, грех!) стал позже вставать, да и холопка, разрывавшаяся меж своим дитятею и работой по дому, не так проворно сполняла обрядню. Надобно пристрожить! Не то Никита воротит - снедовольничает, что распустила прислугу... Все же, полежав решила вставать. Запалила от лампады свечу, осветила горницу. Умылась, кратко помолясь. Наложила печь. Дрова были занесены с вечера и сохли на шестке. Наладила щи и только срядилась доить, как Ониська с охами явилась в горницу (узрела дымок над кровлей, поняла, что госпожа уже встала и готовит обрядню). Все же переменять не стала - повелев, что сделать в избе, сама вышла в хлев. Коровы тыкались влажными мордами. Наталья, огладив и ощупав каждую, впотемнях обмыла вымя Пеструхе теплой водой из кувшина, бросила в ясли клок сена - Пеструха иначе не стояла, могла разлить молоко. И, утвердив бадейку меж ног, ощущая плечом теплый коровий бок, стала отжимать соски. Скоро пенистые теплые струйки перестали ударять в пустое дно бадейки, а с бульканьем уходили в нарастающую толщу сытной белой вологи. Наталья любила этот миг ощущаемой полноты. Корова вздыхала, переминаясь. Наталья все отжимала и отжимала соски. Тугие поначалу, они начинали опадать, мягчели. Вот уже она перебралась руками ко второй паре сосков. Иные женки век с коровами, а не ведают, как и доить, тянут соски, и корове больно, и сухими руками нипочем не выдоишь! А так-то куда способнее! Маленькую ее учила старуха скотница: "Возьми титьку-то, обними долонью, а сперва первым перстиком прижми, указательным, потом средним, потом безымянным, потом мизинным, молоко-то и вытечет, а после снова ручку раскрой и опять пальчиками перебери эдак, и никоторой порухи корове не сделашь, не растянешь тово, так и пораненную чем корову выдоить мочно!" Теперь пальцы словно играли, сами шли перебором, мягкой волной, незадумчиво представить, так словно бы и всеми перстами сразу отжимашь - рука уже знает сама! Выдоив Пеструху, сцедив последние капли - в них-то главный жир! - пересела ко второй. Беляна стояла смирно, и ей можно было загодя сена не давать. Выдоив обеих коров, подняла с натугою тяжелую бадью, сторожко, чтобы не расплескать, занесла по ступеням. В сенцах скинула хлевные чеботы. Босиком вошла в горницу, полную веселого света из устья печи и дыма, что колыхался серыми клубами, трудно разыскивая отверстие дымника. Ониська домывала пол, стояла, раскорячив босые ноги, подоткнувши подол и белея полными икрами. Скоро встанет холоп, вычистит хлев, напоит коня и задаст корм коровам. По ведру пойла давали по приказанию Натальи дойным коровам через все лето. Да и домой из стада коровушки, зная, что вечером получат корм, охотнее шли. Издали послышалось громкое щелканье пастушеского бича, затем переливчатый голос рожка. Сенька Влазень со скрипом отворил ворота хлева. Вышла Пеструха, за нею Беляна, за нею бык - молодой, он все еще ходил за коровами, - за быком Пеструхина телка, за нею маленький бычок. Самым последним вышел конь, поглядел, фыркнул, раздувая ноздри, коротко и громко взоржал, ему отозвались крестьянские кони из стада. За конем выбежал недавно купленный жеребенок. Коневое и скотинное стадо тут паслось вместе, а овцы, выпускаемые спустя время, когда пройдет стадо на выгон, и вовсе паслись невдали от дома, в кустах. Никита обещал воротить к покосу, да все нет и нет! Наталья велела холопу начинать окашивать усадьбу и ближний лужок, не сожидая хозяина. Дети, как зашла в избу, уже проснулись, и младшенькая отчаянно ревела, не увидя матери. Печь дотапливалась, рдели уголья, дым уже поредел. Скоро можно будет выгребать и ставить хлебы. Каша сварилась на шестке, и щи уже доходили. Торопливо покормив малую, Наталья, засучив рукава, взялась за хлебы. Надо было вымесить поставленную с вечера дежу и слепить караваи. Холопка села сбивать масло. Мутовка стукала в лад, баюкая, и девочка вновь уснула. Сын, уже умытый, пил, давясь и захлебываясь, парное молоко. Подоенное разлили по кринкам и вынесли в холодную клетушку на сенях, куда складывали снедь и печеный хлеб на неделю. Здесь молоко отстаивалось. Пока готовила хлебы, поставила в печь творог и едва не сожгла, но вовремя спохватилась вытащить ухватом глиняную корчагу. Горячий творог вывалили в решето, поставили стекать. Угли уже выгребли, опахали печь можжевеловым помелом, и Наталья принялась сажать хлебы на деревянную лопату, пекло, и метать в печь. Сын, постояв на ножках и сделав несколько шагов по избе, в конце концов опустился на четвереньки и пополз, выставив заднюшку, косолапо перебирая толстыми, в перевязочках, ножками. У порога вновь встал, просительно глядя на дверь. Наталья кинула последнюю ковригу на горячий под, заволокла устье печи деревянной заслонкою (в окна уже светло протянулись солнечные лучи) и, подхватив малыша под руку, вышла в утреннюю сырь двора. Овцы грудились у крыльца, и сын потянулся сразу к ним - потрогать курчавую шерсть и теплые морды овец, что незастенчиво обнюхивали малыша, тычась в него своими черными горбатыми носами. Наконец овцы отошли от крыльца, и гуси друг за другом спустились под гору, к реке. Пестрые куры рылись в сору, и Наталья отнесла сына подальше от них и от наседки, что могла выклевать глаза маленькому, посадила на теплый пригорок, на траву. Сама прошла в огород; поглядывая на маленького, выполола грядку моркови - остальные Онисья доправит! Отерла потный лоб, прошла в отверстые хлева, проверила, хорошо ли Сенька вычистил стойла. Сменив Онисью за горшком со сливками, отправила бабу за водой. Та уже и своего малыша затащила в корзине в горницу. Скоро все сели за кашу с топленым молоком. Густой дух поспевающего ржаного хлеба тек по горнице. Наталья сама прочла "Отче наш" перед трапезой. Отрезая хлеб, холоп уронил нож - придет жданный кто! Так и подумалось о Никите. Сенька ушел косить до обеда. Ониська отправилась в огород, а Наталья, сбивши масло и промыв его ключевою водой, уложила круглые фунтовые масляные колобы в берестяной туес, вынесла в кладовушку на сени, отжала творог и тоже вынесла из избы, слила сыворотку в коровью бадейку - бычку с телушкой, как придут с поля, так и дать - и, проверив всех троих детей (сына занесла все-таки в горницу, а то его уже облизала собака на дворе, и он ревел, сидя на траве раскорякою), села прясть. Стучало веретено, которое Наталья то и дело пускала волчком, тек по избе сытный дух поспевающего хлеба, и она стала напевать сперва про себя, потом громче и громче грустную - взгрустнулось чего-то, - и дети заслушались, даже и "медвежонок" (редко звала сына крестильным именем Иван, а все больше прозвищами) прилез, уместился у ног, приник к ней, посапывая. Топот во дворе застал Наталью врасплох. Она только-только начала вынимать хлебы из печи. Засуетилась, упало сердце: "Он!" Кинулась к порогу, к печи, махнула рукой, все бросив, выбежала вон. Никита с подвязанной рукою неловко слезал с седла. (Как ни рада была мужу, а тотчас подумалось про покос: холопу одному не сдюжить, эстолько сенов надобно!) Второй, невысокий, жилистый, тоже слезавший с седла, был незнакомый, однако по строгому виду и по внимательному, полному мысли взору (кабы не в мирском платье, дак и принять за инока мочно!) угадала, что не простой кметь. Обнявши левою, здоровой рукою (пахло конем, потом, пылью, дорогой и родным, своим запахом, который узнала бы среди тысячи в темноте), Никита охлопал ее по спине, чуть грубовато, стесняясь перед гостем, подвел. Дрогнув голосом, повестил: - Станята! Баял про ево! Владычный писец! - И тише добавил: - Радость нам с тобою привез! - А хлебы ти! - всплеснула руками Наталья. Ониська, впрочем, спохватилась первая. Пока госпожа встречала гостя и мужа, забежала в горницу и, сообразив дело, покидала из печи готовые хлебы, застелила рядном, вдвинула ухватом в печь щи, прикрыла заслонкою и уже разоставляла на столе глиняные мисы и деревянные тарели. Пока мужики мылись во дворе, поливали один другому на спину, снявши рубахи, до пояса голые, стол обрастал закусками. Явились рыжики, и масло, и хлеб, и сущик, и горка зеленого лука, укропа и сельдерея, и блюдо земляники, собранной давеча за рекою, явилось на стол, и третьеводнишние пироги с капустою, и тертая редька, и квас. Никита, усевшись за стол, морщась, пошевелил пальцами увечной руки, крякнув, взял деревянную ложку в левую руку. Пора была обедошняя, и холоп скоро явился, к самой выти. Стол наполнился. Закусив рыжиками и чесноком, выпили по чаре береженого меду, въелись затем в огненные щи, за которыми воспоследовали пироги и пшенная каша. Ели на заедки творог, щедро политый сметаною и медом, жевали хрусткие домашние коржи, сотворенные на патоке. Пили пиво и квас. Новость была действительно утешная. Владыка мог по закону забрать под себя и Натальину деревню, поскольку Никита заложился за митрополита со всем родом, но не только не сделал этого, а, напротив, выдал грамоту, по которой деревня под Коломною оставалась вчистую за Натальей Никитишной и могла быть передана ею любому родичу, а сын Никиты волен был не служить митрополичьему дому, и тогда коломенская деревня Натальи переходила к нему. Лучшего подарка, в самом деле, пожелать было бы и неможно. - Вот, малыш! - говорил Никита, прижимая к себе сынишку здоровой рукой. - Вырастешь, станешь вольным мужем! Мальчик, еще ничего не понимая, только таращил глаза на отца и силился что-то сказать, совсем пока неразборчивое... Станята тем часом тихо беседовал с Натальей, вызнавая беды и радости в семье друга. В ближайшие три дня утрами сходил на покос, смахнул порядочный лужок хорошо отточенною горбушей, смотался к старшему посельскому и от имени митрополита выпросил на неделю двоих работников. Словом, покос был Станятою спасен. В день отъезда Станяты мужики сидели, пили кислый мед на расставании. Никита все спрашивал, что надумал делать Алексий. Станята, не хотя врать другу и не будучи волен повестить владычные тайности, отмалчивался, только единожды намекнув, что идут пересылы с Мамаевой Ордой. - А Ольгерд? - спрашивал Никита с напором. - Он же, бают, уже и Киев под себя забрал, сына там посадил, и весь юг, до самого Русского моря! Почитай, и всю Киевскую державу под себя полонил, эко! Неуж стерпим? - Пока стерпим! - отвечал Станята. - Надо терпеть! Придет и Ольгердов час... Добро, что митрополию отстояли! - А снова Ольгерд кого поставит там, у себя?! - Пока не слыхать! Каллист изобижен, не позволит! Кабы крестилась Литва, ино бы дело повернуло... Друзья сидят, думают. У того и другого в глазах киевское сидение, но о том - ни слова. - Ты поправляйся скорей! - просит Станята друга, и Никита кивает серьезно, без улыбки на челе, словно и болесть в воле людской, ежели, конечно, есть воля. Друзья пьют, думают. У них нет той власти, что у владыки Алексия, и не будет никогда, но думают они о том же самом и хотят того же, и потому только и может Алексий там, на вершине власти, вершить дело свое и побеждать там и в том, в чем греческий василевс Кантакузин терпел поражение за поражением. x x x Мурид-Амурат (или Мурут, как его называли русичи) оказался талантливым полководцем. Он не был искушен в тайной возне противоборствующих сил, в изменах, подкупах, обманах (во всем том, в чем был искушен темник Мамай, - и потому был вскоре зарезан в Сарае своим первым эмиром, Ильясом), но древняя наука Темучжина - умение побеждать - жила в нем, казалось, с самого рождения. Теперь, сейчас в это уже можно стало поверить. Истоптанная степь пахла снегом, конской мочою и кровью. Мамай спешно оттягивал свои разбитые войска. Он не понимал, как его мог победить этот пришелец из Ак-Орды, и потому был в бешенстве. Но полки, растянутые для охвата противника, отрывались от своих и отступали, но собранные в один кулак силы главного удара откатывали назад, словно волны от железной преграды, но стремительные сотни врага, посланные Муридом, точно меткие стрелы, опрокидывали Мамаевы дружины одну за другой, и после целодневной битвы в виду Сарая Мамаю приходило, дабы не погибнуть самому и не потерять рать, уводить назад в степь свои потрепанные полки. Мамай и сам не ведал, что нынче под Сараем древняя тактика монгольской орды, тактика победителей полумира, еще раз показала свое превосходство над рыхлою нестройною лавой половецкой конницы. Впрочем, Мамай никогда и не был талантливым полководцем. Он был талантлив в другом. И потому, разбитый под Сараем, отступив в степь, он тотчас отправил послов во Владимир к митрополиту Алексию. Талант противника, стратегия Темучжина и Батыя: стремительные удары скованной железною дисциплиной конницы, маневренность, "сила огня" (дальнобойность и меткость монгольских лучников), умение мгновенно перебрасывать полки в направлении главного удара, умение рассечь войско противника, обойти и уничтожить по частям - все то, что сделало непобедимой немногочисленную монгольскую конницу и чему еще только предстояло через века научиться европейцам, - все это было вовсе непонятно Мамаю. Собрать возможно больше войска и бросить его кучею на противника - вот и вся стратегия знаменитого темника. Но кого и когда подкупить и кого и в какой момент прирезать - это Мамай знал твердо и потому, разбитый Мурутом, сообразил, понял одно лишь - русское серебро! Год назад всячески увиливавший от любых соглашений с Алексием, он теперь сам послал к нему скорого гонца, предлагая князю Дмитрию Иванычу ярлык на владимирский стол от имени своего хана Авдула. (С ярлыком, естественно, разумелось, что русское серебро, "ордынский выход", пойдет теперь не хану Муруту, а ему, Мамаю, и поможет одолеть упрямого белоордынского соперника.) Но Алексий медлил. Выдвинул свои требования, среди коих было одно, не показавшееся слишком важным Мамаю, и второе, задевшее его кровно. Второе - это был размер дани, выхода, который Алексий предлагал снизить почти вдвое, а не важным было то, что русский митрополит потребовал от Мамаева ставленника, хана Абдуллы, признать владимирское великое княжение вотчиною малолетнего князя Дмитрия. Вотчиной у русских считалось наследственное, родовое владение, переходящее от отца к сыну. Пока московские князья сидели на владимирском столе, так оно и было на деле. На деле, но не по грамотам! Мамай понимал хорошо, что грамота, не подкрепленная воинскою силой, мало что значит (а силу законности у русичей он явно недооценивал), и потому, подумав, решил согласиться на это требование московита, объяснявшего свою просьбу тем, что ежели Владимир не почесть вотчиною князя московского, то любой из ханов-соперников теперь начнет выдавать ярлыки на него прочим русским князьям, возникнут пря и раздрасие, при коих никакой выход ордынский собирать станет неможно. Это темник Мамай мог понять и понял. И потому, в чаянии русского серебра, согласился на просьбу Алексия. Приходилось после разгрома под Сараем соглашаться и на второе, чего Мамаю не хотелось допустить совсем, - на сокращение дани. Оговоримся. Об этих двух важнейших уступках - сокращении дани и признании владимирского великого княжения отчиною князя московского - ничего не сказано в летописях и грамотах той поры. Только по отсылкам позднейших договорных хартий устанавливается, что с 1363 года московский князь начал считать владимирский стол своею отчиной. И только из требования Мамая в 1380 году выплачивать ему дань "по Джанибекову докончанию" устанавливается, что когда-то (когда?) дань была значительно снижена. Ранней весною 1363 года во Владимир вновь двинулись московские воеводы, ведя с собою юного Дмитрия с братьями. Московский мальчик-князь венчался вторично великокняжескою шапкою в том же Успенском храме стольного города владимирской земли, но теперь уже по ярлыку хана Авдула, присланному из Мамаевой Орды. Отпустивши ордынского посла, князь Дмитрий отправился в Переяславль, где его ждал духовный отец, владыка Алексий, совершивший ныне то, что не удавалось никому прежде и о чем юный Дмитрий даже не подозревал, пока ему не объяснили, уже подросшему, что теперь, с часа сего, он волен считать великий стол владимирский своею неотторжимою вотчиною, и, следовательно, в холмистом и лесном Владимирском Залесье явилось государство нового типа, и с даты этой, едва отмеченной косвенными указаниями позднейших грамот, надобно считать возникшим Московское самодержавное государство, Московскую Русь, заменившую собою Русь Владимирскую. Этому государству еще долго предстоит биться за право быть на земле, долго заставлять соседей и братьев-князей при