Василий Василич спал с лица, почернел от недосыпа загнал себя, сыновей, бояр и молодших, но уже к концу первой недели, собранные со всех концов княжества тянулись по дорогам на Владимир московские рати, подходили аж с литовского рубежа снятые останние полки, и Никита Федоров, прискакавший в Москву напоследях, не нашел в городе уже никого из владычных кметей. Полк выступил еще позавчера, сказали ему. Он скакал, держа в поводу запасного коня, поминутно обгоняя трусивших то шагом, то рысью оружных всадников; где-то под Переяславлем уже нагнал и обогнал ходко идущий разгонистым дорожным шагом пеший полк думая хоть в Переяславле застать своих, но в городе, полном ратными (дружины все проходили и проходили, устремляясь кто к Ростову, кто к Юрьеву), ему даже не сразу могли повестить, куда двинулись владычные кмети, и уже в самом Горицком монастыре у эконома вызнал он, что его полк выступил к Ростову перенимать тамошнего князя Константина Василича. По дороге сквозь городские ворота безостановочно шли, шли и шли московские войска. Проходили потные до самых глаз в дорожной пыли пешцы. Жадно опорожнив крынку молока у сердобольной бабы, вышедшей к обочине, или ковш воды у молодайки, что уже принималась за второе ведро, поднося и поднося хрустальную влагу ратникам, бегом возвращались в строй и, зажевывая на ходу ломоть ржаного хлеба, торопливо нагоняли товарищей. Вереницы ратных то рысью, то в скок обгоняли по обочинам пешие полки. Подрагивали притороченные к седлам копья, бились над рядами конных кметей боевые хоругви. Никита с трудом выбрался из толчеи у вторых ворот и, сметя дело, поскакал, спрямляя путь, полевою, ведомою ему одному дорогою. Разом исчезла пыль, стало мочно вздохнуть полною грудью, ощутить аромат земли и травы и рассмеяться невесть чему. Владычный полк он нагнал уже под Ростовом, ночью. Его едва не приняли за суздальца, но, к счастью, случился знакомый кметь, признавший Никиту. К городу подступили на ранней заре вместе со ржевцами, которых привели князь Иван Ржевский и Андрей, племянник ростовского князя. В Ростове заполошно названивали колокола с заборол стреляли, но не густо и как-то без толку. Ратные уже подтаскивали бревно к воротам, раздобывали лестницы. Но тут кто-то изнутри отворил водяные ворота, против которых стоял ржевский полк, и все устремились туда. Кто-то дрался, кого-то имали, крутили руки. У стены сидел с белым лицом залитый кровью ратник, но Никита, ворвавшийся в город вслед за прочими, боя уже не застал. Вал бегущих, грозно уставя копья, ржевских кметей с ревом повернул к княжому терему. Никита, сошедший, как и многие, с коня, бежал вместе с ними. Он с площади видел, как лезли на крыльцо княжого терема, как кого-то в разорванной шелковой рубахе кидали вниз на копья и крик его потонул в общем гаме, и уже сам пробился ко крыльцу и полез в толпе по ступеням, когда вверху отворились двери и ратные подались в растерянности назад. На крыльцо вышла княгиня Марья и, не дрогнув от двух-трех стрел, вонзившихся в дверной косяк над ее головою, стала, скрестив руки. Первым поняв, что перед ним дочерь Ивана Калиты, Никита стал оттаскивать от княгини настырных ратных, близко увидя ее расширенные, обведенные тенью глаза и закушенные побелевшие губы. Снизу шел по лестнице, расталкивая кметей, боярин. За ним торопился князь Андрей. - Дяди твоего нету в городи! - негромко сказала ему княгиня Марья и, не разжимая скрещенных рук, поворотила к нему спиною и ушла в терем. Князь, махнувши рукой ратным, вбросил в ножны саблю и, расстегивая шелом, двинулся следом за ней. Боярин тут же хлопотливо начал наряжать сторожу. Никита спустился с крыльца, выбрался из толпы и, глянув на величавую громаду собора, с гордым пренебрежением взирающего на беснующееся у подножия своего человеческое скопище, пошел разыскивать своих. К вечеру они уже выступали из Ростова по дороге на Владимир, в сугон за дружинами отступавших суздальцев. Дмитрий Константиныч просидел в этот раз на великом столе всего лишь чуть больше недели. Когда стало ясно, что и Ростов и Стародуб захвачены и полки московлян со всех сторон идут к Владимиру, он, не принявши боя, отступил опять в Суздаль, рассчитывая отсидеться в родном городе. С той же стрельницы городовой стены, с высокого берега наблюдал князь, как движутся, окружая город, все новые и новые московские полки, как подымаются над кровлями деревень дымы пожаров, слышал гомон ратей и мычание угоняемой скотины и, кажется, начинал понимать наконец, что дело вовсе не в ханском ярлыке. Суздальский тысяцкий тяжело поднялся по рассохшейся деревянной лестнице, стал рядом с князем. Молчал. Шел четвертый день осады. Горели деревни, и помедлить еще - значило узреть полное разорение родного края. - А на приступ полезут - и не устоять нам, поди! - высказал, как припечатал, боярин. Старший сын князя Василий, прозванный по-мордовски Кирдяпою, взбежал на глядень. Жарко дыша, бросил: - Дозволь, батюшка, окровавить саблю! Глаза у него сверкали, лик то бледнел, то краснел. - Погинешь, сын! - ответил Дмитрий, пробормотав с горечью: - Все даром... - Он неотрывно глядел вдаль, в поля. Вымолвил наконец: - Надобно посылать послов! Василий Кирдяпа поднял саблю, не вынимая ее из ножен, и изо всей силы треснул по бревенчатому устою двускатной дощатой кровли. Стремглав скатился по ступеням вниз. Дмитрий Константиныч долгим взором проводил взбешенного сына, вздохнул и, оборотя лик к тысяцкому, выговорил: - Что ж! Посылай к московиту о мире! И верно, не устоять... Ярлык со срамом пришлось варотить московскому племяннику. Заключив мир, Дмитрий Константиныч вскоре уехал из разоренного стольного города к старшему брату в Нижний. Туда же потянулись выгнанные со своих уделов князья Дмитрий Галицкий и Иван Федорович Стародубский, "скорбяще о княжениях своих", как не без яду записал впоследствии владимирский владычный летописец. Константин Василич Ростовский бежал на Устюг. Отзвуком скорой московской победы явилась новая тверская замятня. Василий Кашинский вновь пошел было ратью на племянников, подступив на сей раз к Микулину, вотчине младшего сыновца своего, Михаила Александровича. Уступивши дяде, Михаил заключил мир. Да и не время было ратиться. На русские княжества неодолимо надвигалась чума. Миру способствовал и приезд в Тверь владыки Алексия. Глава 21 Княжеское застолье в тверском городовом тереме Михаила Святого, в малой столовой палате. Терем не раз сгорал вместе с городом. И тогда, когда громили Шевкала и осатаневшие горожане жгли княжеский дворец вместе с засевшими в нем татарами; и тогда, когда соединенные татарско-московские рати громили в отместье по наказу Узбека обреченную Тверь и пламя металось над двадцатисаженными валами великого города, а кровь ручьями лилась по скатам, застывая на волжском льду; и позже, в обычных, греха ради, пожарах мирного времени, слизывавших, однако, в одночасье целые ряды расписных теремов, рубленых хором, амбаров, клетей и лабазов. Но город упрямо вставал. Вновь громоздились магазины и лавки, кипел торг, полнились ремесленным людом улицы, и воскресал дворец, город в городе, обнесенный валами и рвами, и воскресал расписной терем княжеский над Волгой, островерхими кровлями своими, затейливыми гульбищами и вышками взлетающий над стенами княжого двора, выше дубовых костров, почти вровень с главами Спасского собора. И пусть нет уже затейливых новогородских змиев на воротах и наличниках дворца, что заводила некогда великая княгиня Ксения Юрьевна, нет медных, изузоренных пластин на резных столбах крыльца, нет золотого прапора и сине-алых наборных витражей в мелкоплетеных переплетах вышних горниц - многого нет! Но и нынешний дворец все еще величеством своим превосходит многие и многие княжеские хоромы сопредельных княжеств. Дворец не хочет забыть величия гордого города. И давнюю, многолетнего спора ради кашинского дяди с племянниками Александровичами, неухоженность дворца увидишь только вблизи, когда бросятся в очи подгнившие свесы кровель, зелень мхов на тесинах, полуосыпавшаяся черная бахрома и обрушенные там и сям резные подзоры да бурая гниль, тронувшая по углам великий дворец. Но это только ежели подойдешь вплоть да и сбоку и не станешь восходить по ступеням главного крыльца, заново срубленного и обнесенного узорным тесом три года назад, когда Александровичи получили наконец от дяди Василия отобранную им было у них с благословения московитов тверскую треть, а с нею и родовое гнездо, родовой терем на дворе княжеском. И вот сейчас они все, собравшись воедино, сидят за столом. Во главе стола - великая княгиня Настасья. Она в домашней, скупо шитой жемчугом головке, в атласном голубом саяне со звончатыми серебряными пуговицами от груди и до подола. Сверх пышносборчатой, тонкого белого полотна рубахи, отороченной по нарукавьям серебряным кружевом, парчовый, густо увитый серебряными цветами и травами коротель. Шею охватывает бисерный наборочник и нитка крупных, медового цвета северных янтарей. Скупыми движениями рук она чуть поправляет тканую скатерть, оглядывает стол, на котором уже выставлены сосуды, бутыли и братины с квасом, медом и виноградным фряжским вином, а также серебряные и поливные, восточной глазури, блюда с заедками. Кожа на руках у княгини чуть сморщилась и потемнела. Резче обозначились узлы вен. Руки старее лица и не дают ошибиться в возрасте. Полное, с прежними ямочками на щеках, спокойное, чуть усмешливое лицо Настасьи тоже, ежели поглядеть близ, одрябло, опустились щеки, стала рыхлою кожа, набеленная и чуть подрумяненная ради торжественного дня, во рту не хватает нескольких зубов, посеклись и посветлели брови, впрочем, тоже слегка подведенные нынче сурьмой. Линии шеи, когда Настасья поворачивает голову, стали резки и сухи. Шея тоже, как и руки, старше лица. Впрочем, вдова князя Александра не скрывает ни от кого своего возраста и не тщится казаться моложе, чем есть, - не перед кем! Вдовствующей великой княгине шестьдесят лет. В этом возрасте сердце уже утихает, плотское с его заботами и тревогою отходит посторонь. Золотное шитье, надзор за хозяйством да божественное чтение - вот все дела и заботы великой княгини. Дочери выданы замуж в нарочитые княжеские дома: Ульяна за Ольгерда Литовского, Мария, успевшая овдоветь, за Симеона Гордого. Сыновья выросли. Оженились. Вот они сидят, все четверо, по правую руку от матери: Всеволод, Владимир, Андрей и Михаил. И Настасья, что бы ни случалось с ними, оглядывает рослых, на возрасте сыновей со спокойною материнскою гордостью. Что бы ни случалось и что бы ни случилось впредь - но вот они, все четверо, четыре князя Тверской земли, четыре сына покойного Александра! И мужу сможет она сказать, представ перед ним, что довела, вырастила, сохранила! Хоть и тяжко было порою и ей и им, и более всех - ее несчастливому старшему, Всеволоду... Всеволод сидит большой и тяжелый, чуть ссутулив плечи и уронив огромные руки на стол. Руки воина, которому во всю жизнь (князю уже перевалило за сорок) так и не довелось повести за собою рати в настоящем сражении. Вся жизнь князя ушла на ненужную и напрасную борьбу с дядьями - сперва с покойным Константином, потом с Василием Кашинским, нынешним великим князем тверским. Было все: безлепая драка в Бездеже, и грабления родовых сел, и бояр лупление, и вечная борьба за тверские доходы, и походы взаимные, всегда кончавшиеся полупримиреньями и уступками, и жалобы к митрополиту и князю Симеону, и поездки в Орду, и нятья, и выдача ханом Бердибеком его, Всеволода, Василию головой, и истомное сиденье в плену в Кашине, да и семейные нестроения с первой женой... Все было! Не было только дела мужеского, ратного, княжеского дела, для коего был рожден и возрос, не было того, что оправдало бы разом жизнь и содеяло славу. Не было, не позволяла Москва! И потому Всеволод сидит так понуро, постаревший не по годам, с сединою в густых курчавых волосах, с набрякшими подглазьями крупного тяжелого лица, и рука его, брошенная на стол, с одиноким на безымянном пальце серебряным перстнем, в котором недобро змеится прихотливо-пестрый восточный камень, - рука его кажется забытою и ненужной хозяину своему. На Всеволоде дорогая праздничная сряда: расшитый жемчугом цареградский зипун и долгий, поверх зипуна, короткорукавый выходной шелковый травчатый летник, по вишневому полю шитый кругами с золотыми грифонами в них. Но даже и роскошь платья не перебивает мрачной усталости Всеволодова лица. Хозяйка Всеволода, Софья, заботливо взглядывает на мужа через стол, хочет хоть взглядом отворотить от печали. "С этою невесткою, кажется, повезло наконец!" - думает Настасья, озирая супругов. Погодки Владимир и Андрей - оба кровь с молоком, оба крупноносые, большеглазые, в отца, - придет пора и им заступить место старшего брата! Тоже в иноземном сукне, парче и шелках. Коротко взглядывают то на мать, то на старшего брата. Жена Андрея Овдотья сидит, как и Софья, супротив мужа. Усмешливо кидает исподлобья тайные взоры супругу. По лицу, живому, трепетному, легкому, пробегают тени улыбок, несказанных слов, задержанных вздохов. Андрей чуть подымает бровь, морщит губы в ответной сдерживаемой улыбке. "Не натешились еще!" - думает с ласковой нежностью мать, замечая все, даже этот молчаливый переговор супругов, не предназначенный ни для кого постороннего. Светлоокий кудрявый Михаил - ему тридцать, и жена сидит супротив, преданными глазами ест супруга, но в лице Михаила так и не исчезла озорная живость юношеская, и удаль в глазах бедовая, та, с которой подымают воинов в бой и от которой жонки с погляда теряют и сон и покой, - удаль прямо плещет, переливает через край. Только-только стоял с ратью на полчище у Микулина: дядя вздумал было проучить молодшего племянника, да и жена Олена подначила - нашему-де роду при Михаиле великого княжения не видать! Спохватился! Дивно ли?! Вся Тверь нынче за него, только и слышно на улицах и в торгу: Михайло да Михайло! "Почто его любят так?" - удивляется мать. Свой, слишком близкий, ласковый, и непонятно сблизи, чем дорог так смердам, ремесленному люду и купцам. Нынче и он заматерел. Ездил к Ольгерду на побыв, заключил мир. Чем-то взял и Ольгерда! Литовского зятя Настасья не понимает и потому побаивается, особенно теперь, когда надумала ехать в гости к Ульяне в Литву. Зять, впрочем, писал ласково, сам звал тещу к себе в Вильну на побыв. Нынче Настасья решилась. И потому собрана семья. На поезд. Сидит в застолье и сын "московки" покойной Семен, приглашен по дружбе с Михайлой. Сидят в конце стола избранные бояре: тысяцкий Константин Михалыч, Григорий Садык и Захарий Гнездо - все три брата из рода потомственных тверских тысяцких Шетневых; боярин Микула Дмитрич с супругою, еще двое-трое, немногие, самые близкие, те, кто пережил, те, кто не изменил в тяжелые годы продаж, грабительств и гонений. Бояре переговаривают вполголоса. Слуги ждут приказа носить блюда. В отверстые окна ветерок наносит волжскую водяную свежесть и пронизанный ароматами трав дух полей - лето на дворе! Ждут епископа Василия и митрополита Алексия. И потому еще ждут в таком вот застолье одних, почитай, Александровичей, что владыка Алексий едет нынче в Литву к Ольгерду вместе с княгиней Настасьей. Теперь, когда умер Роман, Алексий вновь становится полновластным хозяином западно-русских епархий. Послы уже сносились между собою. Ольгерд дал согласие на встречу и ждет, хотя и доселе неясно: не повелит ли он схватить русского митрополита опять, как это было тогда, в Киеве? Не утеснят ли его каким иным утеснением? А то и просто не положат ли Алексию лютого зелья в еду? Алексий задерживается. Он только что отслужил литургию в соборе вместе с тверским епископом (на которой присутствовали скопом все те, кто сейчас сидит за столами), но вереница жадающих получить благословение у самого митрополита русского все тянется и тянется, и сейчас, верно, владыка только-только начал переоблачаться, а тут уже ждут. И Всеволод, скоса глянув на мать, спрашивает Настасью негромко, с недоброй усмешкою: - Не поимают его тамо, в Литве? - Патриарх Каллист ныне за московитов, - раздумчиво отвечает мать и вздыхает. Ежели бы не умер Роман, все бы могло пойти иначе и не Алексия чествовала бы ныне княжеская семья покойного Александра Тверского! Михаил, что сидит позадь братьев, слышит тихий разговор и, с полугласа понимая, о чем речь, усмешливо подхватывает: - Ты, мать, его оборонишь тамо! К Алексию у них у всех отношение сложное, которое можно бы передать словами так: "И умен, да не свой!" Не свой был митрополит! Да и какой он владыка, коли одновременно - наместник московского стола? Но Роман не сумел стать митрополитом залесских епархий, даже и тверское епископство не вышло из воли Москвы, а теперь вот и Волынь с Черною Русью и Киевом вновь отойдут к Алексию! Умная власть вызывает уважение даже у врагов. Но вот наконец отворяются двери. Алексий входит быстрыми шагами, он в простом светлом летнем облачении с одною лишь владычной панагией и малым крестом на груди. Оглядывает застолье, благословляет строго по чину княжескую семью и бояр. Его и епископа усаживают на почетные кресла. Теперь можно велеть слугам, и в серебряном двоеручном котле под крышкою появляется разварная стерляжья уха. Истомившиеся гости, едва выслушав молитву, живо ухватывают костяные, рыбьего зуба, серебряные и липовые, тонкой рези, с наведенным узором ложки. Настасья берет свою, тоже серебряную, с драгими каменьями "лжицу" (такие же точно узорные ложки положены митрополиту и епископу). На чем держится единство культуры и, в конечном счете, единство нации? На сходстве, однотипном характере всех явлений народной жизни. Обряды - едины для всех. Единая, по тому же навычаю ведомая свадьба, пир; одни и те же развлекают простолюдина и князя игрецы-скоморохи (безуспешно запрещаемые церковью), и церковное богослужение совместное и единое для всего народа, и древняя Масленица съединяет все сословия в совокупной раздольной гульбе. И покрой одежды, пусть из разного материала сотворенной, но сходствовал по всему прочему. И устроение хором являлось сходным. Да, богаче, пышнее, но в чем-то основном, главном у простолюдинов и знати жилье было одинаковым вплоть до эпохи Петра. Одинаково здоровались, благодарили, кланялись, встречали и провожали гостя, одаривая пирогами со стола. Одинаково мыли руки под рукомоем (а не в чашке, поставленной на стол, как это было принято на Западе). Рыбу разбирали руками, вытирая пальцы разложенным по столу рушником, и опять же во всех сословиях одинаково, хотя русская знать и начинала уже употреблять в еде вилку, еще незнакомую Западу. Нож обычно использовали свой, благо у всякого он висел на поясе. И даже вот такое нехитрое орудие, как ложка. Ложки те, что делали и делают на Низу, - грубые, большие, с прямой ручкой. В рот их не засунешь, ими хлебают с края, поднося боком ко рту, а при нужде дед бьет такою ложкой по лбу зазевавшегося баловника внука. Но на Новгородском Севере и в Твери употребляли другие ложки, невеликие, изогнутые, с чуть продолговатою небольшой чашечкой и короткою ручкой. Те ложки держат уже не в кулаке, а в пальцах, и, донося до рта, суют в рот, поворачивая к себе. Такою ложкой едят опрятно, не льют на бороду, сидя инако за столом. И ложки эти режут из березы, из липы, из клена (из клена лучше всего), иногда и расписывают, выжигая плетеный узор и закрашивая разноцветною несмываемой вапой. Но можно такую же ложку сотворить и из дорогого кипариса, а можно и из кости, рога, зуба морского зверя и, наконец, из серебра. И тоже невеликую, дабы помещалась в рот, и с гнутою короткою ручкой. А уж по ручке той у княжеской Настасьиной ложки шел сканный узор и камни яхонты любовали в оправе витого серебра, украшая ложечный черен с жемчужной коковкой на нем. Но так же, как и деревянную резную, надо было брать эту лжицу опрятно в пальцы, так же держать и так же есть. И ежели бы пришлось княгине Настасье есть в посадском дому (а приходило, и не раз!), то и тамошнюю деревянную ложку держала бы она тем же навычаем, не отличаясь и не величаясь перед хозяевами иным, несхожим поведением в застолье. Настасья берет ложку, и по знаку тому председящие принимаются за трапезу. От ухи восходит ароматный пар, и все идет заведенным чином. Сыновья и гости истово едят, митрополит токмо вкушает, но заметно, что ублаготворен и он. Идет неспешная пристойная беседа. Слуги, неслышно появляясь, носят и носят перемены. Алексий, поглядывая на хозяйку, задает вопросы о внуках, о здоровье - незначащие вопросы, приглядывается. Тверские князья, в свою очередь, приглядываются к нему. С прошлых лет Алексий словно бы чуточку подсох, крепкие морщины лица не разглаживает теперь даже улыбка, но взгляд все так же темно-прозрачен и ясен и полон умом, а порою и сдержанною, спрятанной во глуби зрачков усмешкой. Всеволод, как большой пес, недовольно отводит глаза от взгляда митрополита. Михаил же и сам смотрит на Алексия с легкою лукавинкой, вопрошает, утих ли князь Дмитрий Костянтиныч или по-прежнему недоволен потерею великого стола. Епископ Василий с беспокойством взглядывает то на микулинского князя, то на владыку: неподобно прошать о таковом, да еще на пиру! - Не исповедовал князя, посему не ведаю, - отвечает Алексий, встречною улыбкой возражая дерзости молодого Александровича. "Как быстро мелькают годы! Отрок сей такожде предерзко состязался некогда с князем Семеном в Новом Городе, а теперь стал муж рати и совета, превзошел, видимо, уже и всех братьев своих, - думает Алексий, глядя на Михаила. - Ныне и отроком не назовешь!" - Может ли земная власть быть одновременно властию духовною? Ведь "царство мое не от мира сего"! - спрашивает Михаил, и застолье притихает, смущенное столь явным высказываньем того, о чем все ведают, но молчат. Алексий перестает улыбаться, смотрит в лицо микулинскому князю сурово и спокойно. - Не может! - отвечает он твердо и, дав восчувствовать, повторяет опять: - И паки реку: не может! Но духовная власть, - он подымает указующий перст к иконам, - владычествовать над властию земною и может, и даже должна! Ибо Дух превыше плоти. И тайна исповеди принадлежит токмо иереям, не власти земной! - Алексий, отставивший было тарель, вновь придвигает ее к себе и, зацепивши кусок белорыбицы вилкой, как незначащее, разумеемое само собою, добавляет: - И посему, сыне, митрополит призван судити и оправливати князей земных, а не инако! И ежели земная власть возжаждет заменить собою духовную, что многажды бывало в протекшие века, - изъясняет он попутно, поворачиваясь к прочим гостям, - ни к чему доброму сие не приводило и не приведет, а токмо к суете, огрублению нравов и смердам к докуке вятшей от несытства забывших Бога властителей! Михаил медлит, молчит и наконец, поведя значительно бровью (уразумев про себя, как мог бы отмолвить Алексий на дальнейшие его вопрошания), утыкает нос в тарель, побежденный в прилюдном споре, хотя и не убежденный владыкою. Настасья вздыхает облегченно. Меньше всего надобна им сейчас пря с митрополитом! И ей ведь на самом деле предстоит предстательствовать за владыку Алексия перед Ольгердом! Ибо ежели с Алексием что содеют нынче в Литве, пятно преступления падет и на вдову загубленного некогда в Орде князя Александра Тверского. - Не стоило тебе ворошить этот муравейник! - ворчливо вымолвил Всеволод, когда уже отбыли митрополит с епископом и гости начали покидать столовую палату. Они стояли рядом - он с Михайлой, глядя, как хлопочет мать и слуги, убирая со столов, бережно уносят в тарелях и мисах объедки трапезы. "Чтобы за дверями покоя или на поварне вдосталь полакомиться остатками редких господских блюд", - безотчетно отмечает про себя Михаил, у которого не прошло его отроческое, воспитанное еще в Новгороде умение видеть каждую вещь или явление с разных сторон. Греясь у печи, он видел дымный покой с той стороны, куда выходит дым, и слуг, которые, морщась от чадной горечи, накладывают дрова. Разговаривая со смердом-медником, ладившим княжую упряжь, он не позабывал спросить (ибо знал и ведал) про домашний обиход мастера, и ежели стояла дороговь на говядину в торгу, то знал точно опять же, у кого из горожан нынче будут пустые шти на столе. Глядючи, как куют, строят, чеботарят, выделывают кожи, Михайло мог задать всегда дельный вопрос, обличающий хорошее знание ремесла. Мог сам взять в руки топор или кузнечное изымало. Знанием этим и люб был многим и многим молодой микулинский князь паче Василия Кашинского, что по торжественным дням, гордо задирая бороду, разбрасывал в толпе серебро горстями выхвалы ради, а как живут и что едят тверские смерды, кажется, не ведал совсем. Михайло и Алексия не утерпел поддеть за трапезою, ибо слишком хорошо чуял истину того, что человек, долженствующий надстоять равно над всеми, является одновременно местоблюстителем московского стола и ведет дело к тому, чтобы все залесские княжества подчинились московской власти. "Но почему не тверской?!" - с возмущением думал Михаил. Внуку и соименнику Михайлы Святого неможно было и мыслить иначе. Всеволод, тот был уже сломлен. Михаил - нет. - Я не к тому, - поясняет Всеволод негромко, видя молчаливое возмущение брата, - что ты не прав! Но ни к чему это теперь! - Митрополит не вечен, как и князья, как и всякий смертный! - резко отвечает микулинский князь старшему брату. - Мальчишка, что сидит сейчас на престоле нашего отца и деда, тоже может умереть в свой черед. И что тогда? Лествичное право - залог того, что княжеская власть не окончит и не сгинет в русской земле! А владыка Алексий мыслит доверить страну воле слепого случая, причудам рождения, судьбе, наконец! Неужели и ты, брат, не видишь, как слепа и преступна эта борьба за наследственную власть одного рода! И паки реку: почто не мы?! Даже и в том рассуждении, ежели митрополит прав и надобно родовое наследование власти, почто не потомкам Святого Михаила, великого князя, мученика, отдавшего кровь и жизнь за други своя, почто не им, не граду Твери, что стоит на скрещении всех путей торговых и ратных, что неодолимо ширится и растет, что славен художеством и премудростью книжною уже теперь паче иных русских градов, почто не нам возглавить Залесскую Русь? Что содеяли москвичи, начиная с рыжего Юрия? Ублажали Орду и уступали Литве город за городом! Да, мы с тобою союзники Ольгерда, но кто заставил нас кинуться в объятия Литвы? Не московские ли шкоды с покойным Костянтином, с Василием, что двадцать лет подымает которы и свары в Тверской земле! Ты баешь, Семен Иваныч был иной, чем они все! Но что он содеял для нас, твой Семен? Великое княжение тверское у тебя было вновь отобрано... Ну сам, сам знаю! Сам отдал! И не подумал бы отдать, коли бы не Москва! Брянск они потеряли? Ржеву отдали? Нынче потерян Коршев, дальше очередь Новосиля. Киев не сегодня завтра да и вся Подолия будут в Ольгердовых руках! Так уж лучше с Ольгердом, чем с Москвою! Михаил выговорился и умолк. Настасья подошла к детям, о чем-то заспорившим непутем, и оба согласно склонились перед матерью. - Посиди со мною, Всеволод. И ты, Михаил, тоже! - попросила она. - Уезжаю, так наглядеться на вас обоих напоследях. Лицо у матери было прежнее, улыбчивое, спокойное. Улыбкою она словно бы смиряла силу слов. Но в глазах промелькнуло мгновеньем предчувствие близкой разлуки, хотя никто из них не мог бы в ту пору представить себе, когда и какой. Еще через день пышная и долгая вереница конных ратников, слуг, бояр и свиты, телег, возов и возков, поставленных на колесный ход, выезжала из ворот княжеского двора. Тверской великий князь Василий Кашинский прискакал-таки почтить митрополита и сейчас пыжился, сидя на вороном атласном коне в богатом уборе и в дорогом жарком платье, обливаясь потом и задирая спесиво бороду, что делал всякий раз в присутствии своих непокорных племянников и что со стороны выглядело довольно смешно. Василий был уже сильно полноват, с набрякшею толстою шеей, красное мокрое лицо его то обращалось к возку благословляющего его митрополита, то взмывало опять к небесам, когда танцующий кровный жеребец нетерпеливо привставал на дыбы. От шелковой переливчатой попоны, от жженого золотом седла, от узорной, в рубинах чешмы на груди коня, от густого серебра сбруи и оголовья княжеского коня исходило сверкание, так что впору было прижмуривать глаза. Соболиный опашень вовсе был лишним на тверском князе. Александровичи тупились, отводили глаза. Провожая мать, не хотели, тем паче прилюдной, ссоры с дядей. Вот возы и возки протарахтели по бревенчатой мостовой, вот выехали на колеистую дорогу, и началось дорожное покачивание и потряхивание с боку на бок. Станята в холщовом армяке, невидный совсем, забившись в глубине возка между двух владычных служек - на коленях у него ларец с грамотами, - неотрывно и печально глядит в спину Алексия, что, высунувшись в окошко, крестит и крестит провожающих. Как-то встретит владыку, да и его самого, враждебная Литва! Он, сидевший вместе с митрополитом в смрадной киевской яме, ожидаючи смерти (всего три с небольшим лета назад!), паче всех прочих может оценить мужество Алексия, решившегося нынче на этот поход. Глава 22 Удивительно умение наших предков ездить быстро по тогдашним дорогам, тем паче в летнюю пору, когда невозможна стремительная санная езда. От Твери до Вильны почти тысяча верст. Владыка Алексий выехал в начале лета и ежели бы ехал со скоростью, каковую принял для обычных перевозок неспешный девятнадцатый век, верст эдак по тридцать, по сорок в сутки, ему бы никак не вернуться назад еще до осени! Впрочем, объезд западных православных епархий Ольгерд ему запретил. Как приметно меняется земля, когда вступаешь в область иного народа! Вроде бы и березки, и острова хвойного леса те же, и те же холмистые дали, и те же поля, ан, уже и не то! Не те селяне, не та одежда и молвь, и деревень многодворных, красных сел с боярскими усадьбами в них не стало уже совсем. Одинокие, угрюмые на взгляд, грубо сработанные из толстых, плохо обработанных бревен, поставленные покоем безоконные хутора-крепости, где возможно и отсидеться, и отбиться от ворога в тяжкий час, неприступно прячущиеся в распадках холмов, в долинах, обязательно, хоть боком одним, примыкая к густому ельнику, куда не пройдет рыцарский конь, а хозяин может и скотину угнать, и сам с детьми и женою укрыться от плена и смерти - вот Литва. Вынырнет из леса высокий белобрысый и длиннолицый хуторянин на широкогрудом коне, посмотрит, сощурясь: ну, не вороги, из Руси едут - верно, послы! Не поздоровавшись, унырнет в лес. Мальчишка с копьем охраняет коров. Рослый мохнатый пес у ног скалит желтые зубы. Полощет на ветру подол холщовой домодельной рубахи, рука твердо держит копье. Парень, не дрогнув, пойдет на волка, а вместе с отцом - и на немецкого рыцаря. Тоже не здороваясь, взглядом провожает череду комонных, несущихся рысью лошадей в упряжках, своих и иноземных кметей, скачущих вслед за повозками. Взгляд парня вспыхивает при виде дорогого оружия. "Мне бы такое!" - шепчут губы. Голубые овсы, желтеющая рожь, и леса, леса, полные настороженного угрюмого ожидания. Так до самой Вильны. Только уже под городом расступились дубравы, расширились поля, и город встал перед ними - приземистый, словно мертвою хваткой вцепившийся в землю. Город-крепость с негустым посадом вокруг, с несколькими разномастными церквами (есть православные храмы, есть и католические костелы). Возки минуют пригородные усадьбы, задавленные огромными, крытыми соломою кровлями. Встречу несутся всадники. Скачет кто-то в русском боярском платье. Поезд великой княгини Настасьи и митрополита русского встречают. Трубят рога. За дорогу многое передумалось и вспоминалось многое. Алексий, измученный-таки многодневною тряскою, сидел нахохлясь, чуя упрямые годы, перебирал в уме все, что скажет Ольгерду, усилием воли запрещая себе думать о возможном нятьи и плене во враждебной Литве. Сомнения отнюдь не исчезли и в Вильне, где их с княгинею после торжественной встречи развели поврозь. Впрочем, к Алексию в предоставленные ему хоромы тотчас прибыл местный священник, который все жаловался на обстояние католиков, мешая Алексию сосредоточиться и подумать. Настасья уже, верно, встретилась с дочерью, расцеловала Ульяну, передержала на коленях всех внуков, поплакала и порадовалась на дочернино житье-бытье, а ему со спутниками только что были доставлены снедь и конский корм без всякого слова со стороны Ольгерда, и потому весь остаток дня и первую ночь Алексий промучился неизвестностью. Ему даже не удалось встретить и благословить княгиню Ульянию. Утром прибывший княжой боярин объявил о приеме. Алексия проводили во дворец, расположенный на горе, скорее замок с каменною башнею - хоромами самого Ольгерда. В широкой сводчатой, с низким потолком кирпичной палате его встретила стража в оружии и бронях и несколько молчаливых бояр, и Алексий в торжественном облачении, со своими клирошанами и литвином-толмачом шел словно сквозь строй, чувствуя всею кожею непривычность бросаемых на него взглядов: парчовое облачение митрополита вызывало интерес ратников только необычностью и богатством своим. Трое-четверо, впрочем, при виде Алексия мелко перекрестились и склонили головы. Алексий поднял руку и легко благословил этих христиан в стане язычников. По крутой, загибающейся винтом каменной тесной лестнице они восходили наверх, миновали еще одну палату, полную опять вооруженной дружиной. Правда, оружие и платье у этих были заметно богаче, чем там, внизу, и на многих виднелись русские зипуны и опашни. Наконец поднялись еще выше, и тут, в почти пустой невеликой сводчатой горнице Алексия попросили подождать. В полукруглое оконце виднелись далекие леса, синевшие на окоеме, как море. Ждать, впрочем, пришлось недолго. Ольгерд вошел, слегка прихрамывая. Алексий до последнего часа все не ведал, благословить ли ему князя-язычника (когда-то крещенного, впрочем, но паки отринувшего христианскую веру). Чувствуя противную ему самому неуверенность в дрогнувшей длани, поднял руку для благословения. Высокий Ольгерд слегка пригнул голову, и Алексий, ободрясь, благословил князя. Ольгерд склонился к его руке, якобы целуя, но так и не коснулся губами. Тому и другому подали высокие кресла с игольчатой дубовой резью на спинках - верно, немецкой работы, на сиденья положили подушечки. Ольгерд сидел прямой и властный, широкая светло-русая с проседью борода покрывала грудь. Лицо с крупными чертами было румяно и почти лишено морщин. Голубые глаза светились умом и волей. Лоб князя облысел, и потому величавое чело казалось еще выше, еще просторнее. Он не был ни худ, как Кейстут, ни толст, и голос князя, когда он заговорил, оказался красив и звучен. С первых же слов Ольгерд, отстранив толмача, коему на протяжении всей беседы не довелось и рта раскрыть, повестил митрополиту, что избранные епископы, луцкий и белзский, днями навестят его в Вильне, но отпустить самого владыку на Волынь он не может, ибо там неспокойно, идет война с католиками, и он не в силах ручаться за сохранность митрополичьей жизни. Намек был слишком ясен, и Алексий больше не настаивал. По-русски Ольгерд говорил более чем сносно. Порою забывалось даже, что он литвин. Алексий смотрел на князя и думал, что, верно, Ульяния безоглядно влюблена в своего супруга, и ему становилось все страшнее. Чуялось, что голос этот может переломиться вмиг, и тогда в палату вбежит, бряцая оружием, стража, и его, Алексия, под беспощадным взглядом умных голубых глаз поволокут куда-то вниз, в каменные потаенные погреба, в сырость и мрак... "Нет! Нет! Нет! - кричало все в нем. - Не может, не должен, не может!" Но и Византия, и Каллист, и Филофей Коккин, и даже Москва казались отсюда безмерно, непредставимо далекими. Видимо, все-таки, несмотря на все старания Алексия, Ольгерд что-то понял, почуял, узрел по его виду. На каменном лице литовского великого князя впервые явилась сдержанная снисходительная улыбка. Улыбка эта отрезвила Алексия, позволила ему опомниться. Он начал говорить, негромко, но твердо, тщательно подбирая слова, о том, что старинное нелюбие, существовавшее между великими князьями московскими и Ольгердом, ныне, когда он, Алексий, после смерти митрополита Романа вновь становится главою всех православных епархий, должно быть отложено. Что как глава церкви он не может быть врагом князя, во владениях коего находятся подвластные ему, митрополиту, епархии Черной Руси и Волыни. Что он, Алексий, являясь главою государства при малолетнем Дмитрии, в силах и вправе заключить дружественный договор двух князей: великого князя московского и владимирского Дмитрия с великим князем литовским Ольгердом. Что дружба, которую предлагает Ольгерду Алексий, есть дружба не на час, а навек, ибо владимирское княжение является отныне, по ханскому повелению, отчиною московских князей и может передаваться по наследству только единым князьям московского дома. И что в толикой трудноте надлежит им - митрополиту Алексию и князю Ольгерду - отложить все злое и воспомнить то доброе, что многажды бывало меж них. Что юный московский князь вступает в пору, когда его пора женить, и что он, Алексий, затем и приехал с великою княгинею Анастасией вкупе, что надеется получить согласие князя на брак его дочери с московским князем Дмитрием, каковой брак и должен послужить ко взаимному вятшему дружеству двух государей. Ольгерд давно уже перестал улыбаться. Слушал настороженно, обмысливая слова Алексия паки и паки. Когда узнал о ханской грамоте, повел бровью, дернулся было сказать нечто, но сдержал себя. Впрочем, по глазам Ольгерда Алексий тотчас прочел несказанные слова: "Хан может и перерешить!" Не хуже Алексия ведал Ольгерд о той чехарде убийств и смещений, что творилась в Золотой Орде. Ханский фирман был пустою бумажкою, ничего не значащей, доколе ее не подтвердят или опровергнут воля, власть и оружные полки. И все же над предложением этого хитрого русича подумать стоило. Возможно... В грядущем! Переиграв старца-митрополита (да и умереть он может до той-то поры!) с помощью Ольгердовны на столе великокняжеском, станет мочно предъявить и свои права на владимирский престол! И уже милостивее выслушал он ходатайство митрополита о восстановлении Брянской епархии, тем паче что о том же просил и сын, посаженный им в Брянске, Дмитрий-Корбут, коего покойная первая жена, Мария Ярославна, сумела-таки вперекор отцу воспитать христианином. Обещал уважить он и просьбу митрополита о свидании с великой княгиней Ульянией, дабы благословить ее по обычаю русской церкви, закону греческому и святоотеческим заповедям. По окончании приема Алексий вновь, уже увереннее, благословил великого князя литовского, и Ольгерд, усмехнувши краем губ, коснулся слегка губами его руки. Алексий не ведал, что тотчас по его уходе Ольгерд протянет руку над огнем и произнесет в присутствии ближних бояр литовское древнее заклятие, освобождающее его от власти креста. Впрочем, и узнав, не удивился бы. То, что для Ольгерда любая вера лишь одна из бесчисленных личин, надеваемых им по мере надобности и сбрасываемых тотчас по миновении оной, Алексий понял уже давно. Глава 23 Дома к Алекс