Вот и толкуют наши-ти невегласы-стригольники, меньше ли Сын Отца али нет! Сын - дак рожден, стало - меньше родителя! - говорил Иван. - Нет, Иван, нет! Не то, не то баешь! - Василий Данилыч тряс головою, ловя ускользающую мысль, рожденную в его голове только что. - Вот тебе: полоса, мысленная черта! Без конча и без краю! Внял? - Ну! - Так! И ты ее, ету черту, режешь посередке, наполы, значит. Отселе - одна половина, оттоле - другая. А тот-то конечь, противуположный, у кажной половины опять же не имет кончя! Бесконечен, значит! Так? - Так! - Ну, вот те и ответ! Половина, а поди-ко, равна целому! Так и Сын, от Отца рожденный, единосущен Отцу, а не подобосущен! Внял тому? - Ну, внял... - с неохотою отвечал Иван, неволею постигая правоту слов родительских. - Ну! А Сергий сердцем все то понимат, цьто мы с тобою тута наговорили! И токмо руками едак-то проведет по воздуху, а уже мысленно являет суть вещи той! - Святой он! Вота цьто! - хмуро отозвался Иван, подумавши и покачав головою. - Пото и может... И свет у его от личя белый! - Ну уж и святой! - с сомнением вымолвил Василий Данилыч. - Святые, они... В древности... В земле египетской! - Святой! - уверенно повторил Иван. - Пото и вадит московитам Господь, цьто у их свой святой есь! Не то бы давно на цем ни то да оборвались! Долгий плен новогородского боярина был этим посещением премного скрашен, и когда он, уже освобожденный, отъезжал в Новгород, очень хотелось ему вновь повидать Сергия. Но не сложилось того, не сумел. Только послал серебро обители на помин души родителей своих. И слова Сергия о Троице надолго, навсегда, почитай, приложил к сердцу. Почему и возникла позднее в построенном Машковыми храме Спаса на Ильиной - одном из лучших новогородских храмов XIV столетия - изумительная, только уже Андреем Рублевым превзойденная композиция "Троицы", написанная знаменитым византийским художником, приехавшим на Русь всего десятилетие спустя, Феофаном Греком, с которым Василий Данилыч, заказывая храм и роспись к нему, премного и с великою теплотою говорил о московском подвижнике. И так пролилась, пробилась еще одна малая струйка духовного истечения из множества незримо растекавшихся из Сергиевой обители по всей Великой Руси, одна из тех невидных, но живительных струек, более важных, при всей незаметности своей, для духовного подвизания нации, чем сражения ратей и кровавые подвиги воевод. Глава 55 "Кир Алексие! Далекий мой собеседник и брат, а ныне - водитель духовный Руссии, зовомой некогда "дикая Скуфь", но с тех пор вот уже четыре столетия просвещенной светом истинного божественного знания и ныне горящей, яко светоч веры, в землях полуночных, озаряя тьму варварам, окрест сущим! С несказанною радостью прочел я послание твое, коим сопроводил ты, как пишешь, "скромный и ничтожный" дар, врученный нашей мерности, каковой потратил я, едва ли не весь целиком, во избавление от гибели православных христиан, утесненных ныне со всех стран и отовсюду гонимых. Просишь ты, дабы я подробнее и с большими изъяснениями описал гибельное разорение, постигшее в прошедшем лете Святой град Господа нашего и окрест него сущие земли. С радостью исполняю просьбу твою, с радостью, но и с горестным сокрушением, ибо, воспоминая и рассказывая, вновь начинаю плакать и стенать, как при первом известии о несчастьи, постигшем Антиохийскую патриархию и христиан, тамо сущих! Виною тому, или же бедою, послужило жестокое нападение, совершенное латинским государем, князем Кипрским Петром, попленившим град, нарицаемый Александрия Египетская, и избившим вся живущая в нем: сарацины и бесермены, аравиты и армены, турки и фряги, черкасы и жиды... Сей Петр, именующий себя королем Кипра, жесток и немилостив на кровь, как и все католики, почитающие доблестью убивать как можно больше неверных, коими они считают не токмо последователей Магомета, но и - увы! - православных, схизматиков! И то узнав, царь египетский, нарицаемый салтан, разгневался яростию великою, собрал вои своя, воеводы и ипаты и послал рать на град Антиохию и на Иерусалим и во все области и пределы иерусалимские, и сотворил брань лютую, и воздвиже гонение великое на христиан, не разбираючи, латиняне ли то или православные. Святые церкви разграбил и одрал вся многоценная: иконы и ризы, и покровы, и сосуды изнесе, и воспретив службу христианом, - храмы затвори и двери их камением загради, а иные колодьем завалив снаружи... О, печальное позорище! О, вопль бесчисленный! Христиан, тамо сущих, хватали, примучивая многоразличными муками, и казнили, не щадя ни юности, ни седин, ни кроткой жены, ни нежной девы, ни инока! Но всех вкупе, по многих томлениях, смерти предавая и имение их отнимая... А монастыри синайские все разорены, жилища и пребывалища чернеческая и пустынническая разрушены, игумены и попы избиты и расточены и разогнаны. А епископов всех, мучив, ввергли в темницу, а Михаила, антиохийского патриарха, распяли, яко Спасителя нашего! Такую жестокую беду претерпели мы от агарян ради вины латинян, которые и нас-то не считают за истинно верующих во Христа! И тогда солнце погибло, месяца августа в седьмой день, на память святого преподобного мученика Дементия, на завтра по Спасове дни, по утру, в три часа дня. Осталось его - аки трехдневный молодой месяц бывает. Щербина бе ему с полуденныя страны и омраку, аки синю, от Запада приходящу. И пребысть тьма с час един, дондеже обратися солнце щербиною к земли, и тако начало паки, по малу, свет свой припущати, дондеже солнце исполнися и свет свой паки яви и обычною лучами светлостию сияше. Зри! Солнце само оплакало напрасную гибель нашу, за грехи насылаемую! Что еще реку тебе аз, недостойный Феофиле? По убогому настоянию моему благоверный повелитель ромеев, Иоанн Палеолог, слышав, коликое зло сотворил салтан правоверным христианом, священникам и церковникам и всем епископам и митрополитам, паче же и самому патриарху Михаилу антиохийскому, сжалился о сем и умилосердись зело, печалуя и промышляя, паче же добро творя и помогая христианом, послал послы своя к салтану египетскому о миру, со многими дары. Он же, мир сотворив, патриарха и митрополиты и прочая епископы отпусти восвояси, а церкви им паки предаст, и взял у них двадесять тысящ рублев серебра, кроме иного узорочия и многих даров. Вот на что, как некогда на выкуп плененных гераклеотов, ушло присланное тобою серебро! О том пишу тебе, дабы ты ведал и знал, куда употреблено все доставленное тобою. Вот каковы наше горе и наша печаль! Вот в коликом обстоянии мы пребываем, семо и овамо утесняемы, оттоле католиками, отселе мусульманами, чая уже скорой гибели православному христианству! О, сколь несмысленны правители стран православных, не ведающи гибели своей, дондеже не съединятся вкупе и не восстанут с оружием противу неверных! Я здесь прилагаю все силы свои с тех недавних пор, как Господь вновь утвердил меня, недостойного, на патриаршем престоле священного града Константина, дабы исправить все преждебывшие обиды и злобы, разделившие на ся церковь православную, по неразумию свершенные ныне покойным патриархом Каллистом, и тщусь вновь совокупить церкви Сербскую и Болгарскую с Греческой, ибо чрез то надеюсь и верую составити союз всем православным христианом, ныне утесняемым католиками и истребляемым неверными! И уже теперь могу поведать тебе грядущую великую радость! Недалек день, когда учитель наш, скимен-лев, первым подъявший меч духовный противу хулящих исихию, святой и великий Григорий Палама, будет воистину прославлен церковью! И зри, - пишу тебе здесь "святой" не как фигуру некоей поэтической гиперболы или панегирика, но в твердом знании, что в скором времени уже будет свершена канонизация златоустого Паламы, про которого должно сказать не так, что утверждение имени его в святцах прославит преподобного, но, напротив, сам он, создавший себе при жизни венец сияющий, прославит собою ряды праведников, славящих Господа! И с тем, мню, окончательно ересь Варлаамова будет посрамлена и отринута нашею православною церковью! Преклони духовное ухо твое и прослушай вместе с нами днесь составленный или же, вернее, снизошедший с небес кондак отпустительный преславному Григорию Паламе: +++ Как высокий и святой орган Премудрости, Как трубу богоглаголанья звенящую, Воспеваем мы тебя, святый Григорие! Но как ум, к уму начальному приближенный, К нему наш направи ум, да воспоем тебе: Радуйся, благодати наставниче!++++ Равно с этою радостью сообщаю тебе и о горестях наших: о том, что неразумие василевса Иоанна Палеолога, которого великий муж оставил по себе восприемником, простерлось до того, что идут переговоры двора с Папою о принятии унии, чему я, патриарх Филофей, как пастырь и глава греческой церкви, воспротивлюсь всеми силами власти, мне данной, равно как и силою убеждения. И для того, льщу себя надеждою, канонизация Паламы послужит важным подспорьем наших несовершенных стараний. О просьбе же твоей прислать на Русь изографа нарочита, прославленна паче иных: приложу все старания, дабы сыскать такого и не ошибиться, приняв медный блеск и свинец за золото и драгоценные камни..." Алексий отложил грамоту патриарха Филофея Коккина на аналой и задумался. Мало того, что Русь платит ордынский выход! Теперь русское серебро пошло уже на оплату военных расходов султана египетского! Эдак и все мусульмане скоро учнут жить за счет христианской Руси! Мелкие мысли лезли ему в голову, мешая помыслить о главном. Поймал себя на том, что не так быстро переводит с греческого, как в бытность свою в Константинополе. Вспомнил и про себя повторил слова Иосифа Ракендита: "Любой вид речи состоит из восьма частей: смысла, слога, фигур, метода, калонов, сочетания, перерыва и ритма. Смысл во всякой речи бывает либо риторическим, либо философским, сиречь возвышенным... Впрочем, у многих новых писателей слог смешанный, средний, таковы Фемистий, Плутарх, Григорий Нисский, Иосиф Флавий, Прокопий Кесарийский, Пселл... Одушевленность речи придают обработанность и украшенность ее... В письмах же весьма уместны изречения мудрецов, так называемые апофтегмы, а также пословицы и даже что-либо сказочное... Образцы для себя найдешь в письмах Великого Григория, Великого Василия, Синесия, Либания и других..." Да, риторику он еще, кажется, не позабыл! Он пощадит патриарха Филофея, не станет говорить ему о сущей невозможности похода русичей на турок, доколе не сокрушена Орда, доколе не побежден Ольгерд, доколе не подчинена Тверь и, с тем вместе, не объединена воедино Владимирская Русь... Он сидел согбенно. Он еще весь был там, в великом умирающем городе Константина, среди его выщербленных мозаик и колонн из разноцветного мрамора... И ежели бы он мог... Ежели бы имел в руках силы всей Великой Руси! Цареградские святыни не защитит ни краль сербский, ни болгары, ни влахи... - И русичи ныне не защитят! - с горечью вымолвил он вслух, позабывшись, запамятовав даже присутствие Леонтия, который слегка кашлянул, напоминая о себе. Алексий протянул ему грамоту: - На, прочти! "Когда у людей нет воли к борьбе, они принуждены становят платить за самое право жить на земле! - присовокупил он про себя с невольною горечью. - И не расплатятся все равно, ибо богатства можно отобрать, ничего не давши взамен! Да, он должен смирять и подчинять князей и княжества! Он прав! Он не может поступать иначе!" Тяжкий гнев колыхнулся у него в душе. Сколько можно оплачивать робость, предательство и бессилие? Кантакузин платил - доплатились! Теперь Филофей платит, плетет паутину, которую запросто сметает любая грубая сила! Доколе Русь будет искупать своим серебром пакости католиков, захвативших византийские земли? Когда нужны оружные полки, железо и мужество, а не серебро и византийская риторика! Дабы вымести тех и других с православного Востока! "Невозможно, - остудил он сам себя. - Теперь невозможно! Но..." Необычная мысль пришла Алексию в голову: кто же из них дальше видит вперед, Филофей Коккин, обнимающий умом судьбы всего православного мира, Византии и Ближнего Востока, Болгарии, Сербии, Влахии, Армении, Грузии, Литвы и Руси, или он, Алексий, упершийся в одно крохотное, по сравнению со всей христианской ойкуменою, место - в междуречье Оки и Волги, где и ведет яростную борьбу за преобладание одного - московского - княжества? Кто из них более прав? И не постигнет ли Русь судьба Иерусалима и Антиохии, которые захватывают и грабят все, кому не лень? И еще одно проникло в сознание, как льдинка, попавшая ненароком за ворот, на разгоряченное тело: а друг ли ему Филофей? Или, что вернее, будет ли ему другом всегда? Припомнились страдающие семитские глаза Филофея Коккина, "бурного и свирепого", по выражению Григоры, но превосходно умеющего отступать и уступать, применяясь к силе обстоятельств и норову власти. Друга, да! Но и византийца закатной поры. "Друг тем и отличается от льстеца, что последний говорит, чтобы сделать приятное, а первый не останавливается и перед огорчением", - напомнил он себе слова Василия Кесарийского. - А ежели Ольгерд предложит патриарху Филофею ратную помочь противу турок? - вопросил, нарушив мол чание, Станята, дочитавший грамоту Коккина. И Алексий вздрогнул, настолько вопрошание Станяты легло вплоть к тому, о чем подумал только что он сам. И что будет тогда? Этого он даже Станяте не мог бы высказать... Не знал! Алексий встряхнулся, сильно потер себе переносицу и надглазья. Отпустивши Станяту, позвонил в колокольчик. Скоро, переодетый в дорожное облачение, он в сопровождении архимандрита Павла и нескольких служек вышел на сияющий, залитый весенним солнцем двор. И было до того радостно, голубо и сине, что на миг расхотелось лезть в тесный обиходный одноконный возок, где двоим было только-только поместиться. Но приходило лезть, ибо среди строительных развалов и сора, полонивших Кремник, передвигаться своими ногами, не рискуя быть покрыту грязью с головы до ног, было попросту невозможно. Шагом медленно ехали, огибая огромные кучи белого камня, от костра к костру, и всюду кипела работа, и всюду уже на уложенные в глубину дубовые плахи было положено основание из дикого камня и щебня, и уже залито раствором, и уже выведено кое-где вровень с землей, и виделось, как невдолге станут расти каменные костры и прясла. Теперь же, лишенный прежних стен и уже отстроенный, Кремник стоял, как сказочный дворец, вынутый из ларца и весь открытый солнцу и ветру. А с площадок - оснований будущей стены - далеким-далеко зеленели и синели замоскворецкие дали, луга и леса, и дымы далеких деревень. Не признаваясь сам себе, владыка чуял в сей миг, что помимо премудрых речений он попросту любит все это, любит и будет защищать и спасать "до живота своего", и иного пути у него попросту нет! Путаницей межулков от митрополичьих хором, за храмом Успения, мимо палат Вельяминова, мимо Богоявления выбрались к Троицкому мосту. Оттуда вдоль конюшен и оружейных палат, мимо Спаса-на-Бору и княжеских теремов проехали к Боровицким воротам, также открытым, несуществующим. И странно было видеть крутой склон холма, не защищенный покамест ничем. Но и тут трудились сотни мастеров и уже клали основание и стены нижних камор каменной проездной башни. За житным двором и бертьяницами стену отодвинули подальше, несколько приспустив вниз по склону, дабы ближе была вода, и возок владыки покатился, колыхаясь на мягкой, ископанной земле, вдоль срытой до основания стены Калиты, от костра к костру, к водяной башне, к хоромам князя Владимира Андреича и приказам, мимо соборной площади, мимо Благовещенского и Архангельского соборов. Тут, за приказами, стену решительно и намного отодвигали далее, захватывая значительную часть окологородья, почему вовнутрь Кремника попадали церковные дворы, дворы гостей иноземных, хоромы многих бояр, новопостроенный монастырь Чуда Михаила Архангела в Хонех. Здесь возводились новые, Фроловские ворота и отсюда стена шла прямиком вдоль Красной площади до следующих, Никольских ворот и до угловой башни над Неглинною, откуда вновь круто заворачивала к Троицкому въезду и Богоявлению... К нему подходили, поминутно останавливали возок измазанные глиной, радостные бояре, мастера, старшие строительных дружин. Прошали, скоро ли будет освящение города. (Освящать решили, когда будут выведены все погреба и нижние подземные каморы и начнется возведение верхней, надземной части стены.) Всем было внове и потому непривычно-радостно. Алексий глядел, как любовно подгоняют камень к камню, как проливают раствором, дабы не осталось и малой щели. Слушал веселые оклики, взглядывал назад, на ступенчато вздымавшуюся груду новорубленых теремов, кровель, гульбищ, вышек, смотрилен, шатров, маковиц, изузоренных, крытых чешуею, лемехом и дранью, на позолоченные прапоры княжеских палат, возвышенные крыльца, повалуши и сени, на белосияющие среди всего этого бревенчатого громождения каменные храмы, на то, как споро копают ров вдоль новой части крепостной стены, по которому вода должна будет пойти из Неглинной в Москву-реку, окружив город сплошным водяным заслоном, на бревенчатые мосты, на толпы и толпы весело снующих людей, благословлял и привечал то наклонением головы, то словом; приметил и обоих князей, Дмитрия с Владимиром, что стояли в толпе боярчат над обрывом к Москве-реке и тоже что-то делали, распоряжались, а Владимир, видно, и сам не вытерпел: копал или клал камень и был перемазан теперь в глине от головы до пят. На время Алексий забыл даже, зачем поехал, что хотел выяснить и уяснить для себя, и только проехав вдоль всех стен и снова оказавшись под стеною Богоявления, измеряя глазом воздушный простор отсюда и до дальнего берега Занеглименья, где тоже шла работа, стучали топоры - смерды строились, залатывая последние следы всехсвятского пожара, - только тут понял, что хотел уразуметь для себя и что уразумел, понял, обозрев дружную работу москвичей: теперь, ныне, можно было остановить князя Михайлу, дав ему почувствовать твердую руку Москвы. И, значит, пришел черед Твери отречься навсегда великого княжения владимирского! Нынче Василий Кашинский с Еремеем должны будут подать повторную жалобу на незаконное завещание князя Семена. Ему жалобу, митрополиту всея Руси! И юный князь Дмитрий, ежели надобно, должен будет теперь вмешаться в дела тверские! Он, Алексий, должен и будет создавать сильную Московскую Русь. Иначе не стоять ни Русской земле, ни вселенскому православию. Тут его спор с Филофеем Коккином, и он, Алексий, этот спор выиграет. Должен, обязан выиграть! Быть посему! Глава 56 20 марта <1367 года.> умер прежний тверской владыка Федор, удалившийся от дел в Отроч монастырь. Хоронили его просто и торжественно. Прах Федора был положен в храме Введения Богородицы, в едином гробу с владыкою Андреем. Покойного пастыря, прославленного своими добродетелями, храмоздательством, честностью, добротой и вниманием к людям, а также теми непрестанными стараниями, с коими он по вся лета утишал ссоры Александровичей с кашинским князем, любили и знали. На похороны собралась едва ли не вся Тверь. Плакали, и неложно, многие. И эта всенародная, никак и никем не подготовленная скорбь была лучшим венком на гроб печальника Тверской земли. Нынешний тверской владыка, Василий, после похорон посетил опустелый княжеский терем, совсем недавно вмещавший всю многочисленную семью замученного в Орде Александра. И внове и дико было не видеть княгини Настасьи, не слышать тяжелых шагов Всеволода и уверенных - Владимира с Андреем. Терем померк, запустел, как-то вдруг и разом постарел, словно боясь или не желая пережить хозяев своих. Микулинский князь почти не жил в Твери, и семья его была нынче в Новом Городке на Волге, он только прискакал на похороны Федора, намерясь назавтра же ехать обратно. За столом, непривычно пустынном без прежних князей, сидели ближние бояре князя, тверской тысяцкий, несколько игуменов ближних монастырей. Однако у каждого из председящих в душе было то же самое чувство - пустынности, оброшенности гордого некогда терема, и потому в молчании поминальной трапезы взгляды то и дело обращались в сторону микулинского князя, нынешней единой надежды Твери. Михаил сидел во главе стола, на месте, на котором сидела обычно покойная мать, и то отринутое им, отогнанное на время, что долило и жгло в родимом дому, вновь подымалось в душе, подступая к глазам горячею, жгучей волною. Но и слез не было. Был долг. Перед всеми собравшимися ныне за этим столом и теми тысячами, что с надеждою ждут от него подвигов одоления на враги, ибо с ним одним связывают теперь веру в высокое назначение своего города в череде веков грядущих. - Не хотел баяти допрежь того! - с видимою мукой лица сказал епископ Василий, опуская глаза. - Дабы не омрачать светлоты горестного днешнего торжества, с коим мы все провожали владыку Федора к престолу Господню. Но должен повестить тебе, княже, что митрополит Алексий зело недоволен решением моим о вотчине княж-Семеновой. Мыслю, возможет и поиначить поставленное мною! Епископ Василий произнес это тихо и скорбно. Новость еще не была известна никому, и стол замер. Все поглядели друг на друга сперва, а потом молча на князя. И был миг страшной, растерянной немоты. Ждали. И тут - грохнуло. Со звоном отпихнув серебряное блюдо и вскочив на ноги, боярин Матвей выкрикнул задушенно, хватив по столу кулаком: - Доколе? Княже! Вся Тверь за тебя! И все поглядели на Матвея строго. И боярин сел, тяжко свесив голову. И тогда все председящие вновь и молча уставились на Михайлу Микулинского. Михаил сидел бледный, напряженно-спокойный. Оторвал наконец глаза от серебряной чары, украшенной по рукояти жемчугом, которую крепко сжимал в руке. Вопросил, поискав глазами тысяцкого, Константина Михалыча Шетнева: - Сколько можем мы ныне выставить рати противу дяди Василия и великого князя московского? (Нарочито не назвал Дмитрия "владимирским": о великом столе владимирском спор меж Москвою и Тверью еще не решен! И так это все и поняли.) Но задумались бояре, а Шетнев опустил голову. И Захарий Гнездо, брат тысяцкого, отмолвил хмуро: - Не выстоим, княже! Обезлюжена Тверь! Люди не поправились ищо... - И замолк. И досказал за него Микула Дмитрич: - Надобно тебе искать помочь, княже! Как уж братец твой покойный Всеволод... И слова не сказано было, ибо всем яснело и без того: без Ольгердовой, без литовской помочи ныне не сдюжить Твери! Уже когда расходились гости, трое бояр, избранных, самых ближних, укромно подошли к Михаилу: - Поезжай, княже! - молвили. - Суда владычня не сожидай! Доброго не будет, а нынешнего худа без Ольгирдовой помочи нам не избыть! Отъезжая в Литву, не ведал Михаил, не верил и все-таки не представлял, какую пакость содеют без него во Твери и Микулине дядя Василий с Еремеем и московской ратью... Добро, что он накануне отъезда нешуточно укрепил свой новопостроенный Городок. Сразу после его отъезда в Тверь прибыл владычный пристав, вызывая в Москву на суд епископа Василия и князей Василия Михайловича Кашинского с Еремеем Константинычем, сводным братом покойного Семена. Епископ Василий ехал с тяжелым сердцем. Судилище не обещало ему ничего доброго. Алексий не допустил епископа до себя, не дал оправдаться келейно и сразу назначил суд, созвав синклит архимандритов и игуменов московских и переяславских монастырей. За мелкоплетеными слюдяными переплетами окон слышались крики, ржание, скрип телег, стонущие тяжкие удары по камню. Строилась каменная Москва. А в полутемном покое горели свечи и собравшиеся клирики, кто в креслах, кто на скамьях, строго взирали на тверского епископа, дерзнувшего спорить с всесильным митрополитом. Читал даниловский архимандрит: - Почто нарушил еси уложение русское: "Яже кто, умирая, разделит дом детем своим, на том же стояти. Паки ли без ряду умреть, то всем детям, и на самого часть дати по души". - Чтец перевернул с шорохом страницу, потянулся за другою книгою. Прочел из "Номокануна", потом из "Мерила праведного"... Василий пытался оправдаться, указывал на ясное завещание умирающего... - В скорби, во мраке души, ревнуя об обидах своих, - перебил его доныне молчавший Алексий и строго поглядел на епископа Василия, - возможет умирающий обойти завещанием ближняго своего! Но мы, пастыри, о чем должны ревновать первее: о воле предсмертной грешного и часто пристрастного людина или же о законе, установленном трудами святых отец и князей древлекиевских?! Темный взор Алексия, когда он говорил, глядя чуть исподлобья на тверского епископа, был замкнут и сух. Глаза как бы глядели и не глядели вовсе или, вернее, проникали сквозь, упираясь в нечто, видимое одному Алексию. И потому слова его укоризн казались особенно безжалостны. Все, что говорил Алексий, было верно, и все не имело жизни, ибо разумелось за словами совсем иное. И это иное было - сан Василия, рукоположенного Алексием и потому обязанного всегда и всюду выполнять волю Москвы, невзирая на право и правду. И потому Василий трепетал и негодовал одновременно, пытался возражать, спорить, но ему не давали говорить, тыкали в нос то одною, то другой статьей, и выходило, что они правы по закону, а он - по душе. Ибо прав был, по душе, Семен, ненавидимый при жизни мачехою и сводным братом, права была ремесленная и торговая Тверь, не желавшая видеть на престоле своем кашинского князя, правы были бояре, прав Михаил, взваливший крест на рамена своя... Но для утверждения его правды тверские полки должны были сокрушить упрямо растущую Москву. Василия подвергли епитимье, заставили заплатить судебные проторы и убытки, заплатить митрополиту и паки заплатить князю великому... Тверской летописец писал после, что владыке была "истома и протор велик". Оправленные Василий с Еремеем тотчас собрали рать и двинулись сперва на Тверь, а после в пределы Микулинского княжества. В Твери Василий Михалыч, став на княжом дворе, применил свою излюбленную меру: начал выяснять, кто из тверичей доброхотствовал князю Михайле, и тех всех подвергать продажам и облагать вирами. Княж-Васильевы молодцы потрошили посадские сундуки, ходили по улицам, метя домы, выгребали серебро, меха, порты, узорочье. Плакали испуганные дети, визжали, цепляясь за выносимое родовое добро, жонки. Отцы семейств провожали княжеских сбиров закусив губы, с побелевшими лицами. Не впервой налагал князь Василий руку на Тверь, но чтобы сбор дани превращался в открытый грабеж - такого еще, кажется, не было. Не в редкость являлись такие картины: кашинский ратник несет на плече мешок нахватанного барахла, среди коего и порты, и одежонка, и скрута женская, а сзади бежит ребенок лет шести-семи и пронзительно кричит: - Дядечка, отдай мамкин саян, дядечка, отдай, отдай, дядечка! - Пока наконец ратник не поворачивается и не пинает ребенка изо всей силы сапогом под дых и уходит, не оглядываясь на распростертого в пыли скорченного дитятю... Тверь глядела на все это из-за калиток, по-за тынами, из окошек верхних горниц, глядела и запоминала, так что с каждым разоренным домом, с каждым ограбленным горожанином и с каждым выпотрошенным сундуком, с каждою ограбленною лавкою в торгу у Василия Кашинского все меньше оставалось в Твери сторонников. Задумывались даже те, кто доселе стоял на том, что Василий, по лествичному счету, должен занимать тверской стол после Александра с Константином. Теперь, пожалуй, Михаил сумел бы и в Твери набрать ратную силу против дядюшки своего. Василий не то что приказывал все это творить, он попросту, как это уже было не раз, "возвращал свое", а тут к тому же требовалось собрать Семеновы дани-выходы, то, чего не получил в свое время Еремей из наследства брата и что должна была заплатить нынче упрямая Тверь. Ну а уж коли пошло на такое, едва ли не каждый из ратников спешил набраться, хватая все, что "плохо лежит". Справив свою тризну в Твери, дядя с племянником, Василий с Еремеем, и с московской помочью двинулись вверх по Волге, громя и пустоша волость князя микулинского. Не миновали даже церковных сел Святого Спаса. Мычал угоняемый скот. Бояре набирали полон, обращая свободных смердов в холопов. За ратью двигался все распухающий обоз крестьянских разномастных коней, телег, колымаг, сноповозок, даже волокуш, шли, тяжко мыча, недоеные коровы, блеяли овцы, брели за телегами повязанные полоняники. Рати подступили к Новому Городку, окружили. Дуром, не очень веря в отпор, густо и дружно полезли на приступ. Однако с заборов часто и метко летели стрелы, на головы осаждающих полились кипяток и смола, лестницы, полные лезущими по ним ратниками, раз за разом спихивали шестами под стену в ров. У ворот вышедшая встречу идущим на приступ московитам тверская рать ударила в ножи. Резались осатанев, грудь в грудь, катались в обнимку по земи, добираясь до горла: хрип, мат, ор, в ход пошли кистени, раненых, озверев, добивали сапогами. В конце концов московская помочь, теряя мертвых, откатила назад. Вслед за нею отступили и еремеевские молодцы с кашинцами. Ночью делали примет из хвороста, из утра снова пошли на приступ. Но тверичи опять вышли встречу и подожгли примет. К счастью, ветер был со стороны города и рубленые городни не загорелись, хотя и обуглились, с внешней стороны. Третий, уже недружный приступ был тоже отбит, после чего воеводы, посовещавшись, сняли осаду. Вся правая сторона Волги - все села, рядки и деревни - была разорена и испакощена. В полях потравлен хлеб, потравлены и разорены копны сена. Жители, разбежавшиеся по лесам и буеракам, возвращались к расхристанным избам, вели, собирали по перелескам уцелевшую скотину. Скрипели зубами: не Литва, не татары - свои, русичи! Не было исхода гневу, и прощения не было. Во Твери Василий Михалыч, как ему казалось теперь, уселся прочно. Тверь молчала, и нравный, самолюбивый и ограниченный старик не ведал никакого худа в этом молчании. Московская помочь ушла, поскольку на южном рубеже вновь зашевелились татары. Но и без нее кашинский князь чувствовал себя прочно. Проезжая на коне по тверским улицам, спесиво задирал бороду: великий князь тверской! Не ведая, что молчаливая Тверь уже бесповоротно и твердо высказалась за князя Михаила... Событием, оттянувшим московские силы, явился набег булгарского хана Булат-Тэмура на Нижегородскую волость. Булат-Темирь, как его называли русские, был глуп и спесив. Захватив в пору ордынского междуцарствия Булгар, он засел в нем, уверовав в свои воинские таланты. Набег ушкуйников, ограбивших всю Каму, набег, коему он не сумел противустать, разъярил хана. И теперь, не очень разбираючи, кто нападал и кто виноват (громили татарских гостей в Нижнем - значит, нижегородский князь виноват! У хорошего князя гости под защитой всегда!), решил отплатить всем урусутам. Он ограбил княж-Борисову отчину, перешел Волгу и начал пустошить все подряд. Соединенные рати Дмитрия Константиныча, Василия Кирдяпы и Бориса с московским полком выступили встречу ему. Булат-Темирь, сметя силы и оценив строй русских полков, струсил и начал отступать, внеся смятение в собственное воинство. Татар нагнали за Пьяной. Множество их утонуло в реке. Иных избивали без жалости, избивали по зажитьям, мало кого брали и в полон. Резня была жестокая, и Дионисий, приветствуя и благословляя возвращающееся воинство, уже верил, что началось неизбежное и давно призываемое им "одоление на супостаты". Полки, пропыленные, усталые и веселые, шли и шли под звуки труб и рожков, вели захваченных, вьюченных лопотью лошадей, вели полон. Бежали, смешно переставляя ноги в долгих портках, испуганные татарки, шли бритоголовые, скованные вереницами ясыри... Для русичей эта победа обернулась счастливо, ибо хан Азиз, вместо того чтобы отмстить за набег, решил воспользоваться случаем и покончить с независимостью Булгара: Булат-Тэмур был по его приказу схвачен и убит. Тем же летом, в конце июля, прибыли на Москву новогородские послы и "докончаша мир", вызволив захваченных на Вологде новгородских молодцов и боярина Василия Данилыча. Тем же летом умер в Новгороде Онцифор Лукин, с которым окончилось прежнее новогородское народоправство... Москва шла к монархической власти, а Новгород неодолимо скатывал к боярской олигархии. И ни те, ни другие не ведали, что за плоды это им принесет впоследствии. Михаил Александрович Микулинский вернулся на родину 23 октября. Глава 57 Все лето Михаил пробыл в Вильне. Ожидал Ольгерда, упрашивал Ольгерда, ездил к Кейстуту, пытаясь через него воздействовать на брата, уговаривал сестру Ульянию помочь ему. Ольгерд молчал, разглядывал шурина своими голубыми непроницаемо-твердыми глазами, что-то прикидывал про себя. Михаил чувствовал себя то гостем, то почти что пленником. Гонцы доносили ему о митрополичьем суде, о походе, осаде Нового Городка. Все же, как выяснилось потом, размеры ущерба он плохо представлял себе в отдалении. Ольгерда тревожили немцы, неспокойно было на польском рубеже, и его можно было понять, но Михаил чуял, видел - дело не в том. Порою он догадывал даже, почему Ольгерд не торопится с помочью для Твери. Не казался ли ему он, Михаил, слишком умным и потому слишком самостоятельным в грядущем? Не боялся ли Ольгерд, сокрушивши Москву, нажить себе в тверском князе более сильного соперника? Во всяком случае, литовский великий князь писал в Константинополь, требуя особого митрополита для епархий Черной Руси, Волыни, Киева, а также Новгорода Великого, Смоленска и Твери. Не числил ли он уже про себя Тверь и Новгород литовскими волостями? Ольгерд отлично ездил верхом. Скакать рядом с ним было одно удовольствие. Михаил участвовал в охоте на зубра, видел, как взъяренный зверь, мотнув огромною косматою головой, поднял на рога и кинул через себя лошадь со всадником; следил, как этот рослый литвин в холщовой сряде с непроницаемым лицом немногословно отдает приказания и как такие же рослые белобрысые воины, выслушав и склонив головы, не тратя лишних слов, тотчас садятся в седло и скачут исполнять приказ. И по той решительной посадке, с какою садятся в седло, и по тому, как скачут, виделось: приказы исполняют тут точно. И ежели Ольгерд прикажет, допустим, схватить и зарезать его, Михаила, то его схватят и прирежут с такими же спокойными, деловитыми лицами, не смутясь и не поколеблясь духом даже на миг. Он слушал рассказы о том, как ведут себя немцы в захваченных литовских хуторах, как вспарывают животы женщинам и травят собаками детей, и понимал, что в этой суровой земле выстоять можно только так и только с таким князем во главе. Кейстут, худой, со сверкающим взором, угрюмою и краткою речью, почти не понимавший по-русски, порою казался ближе и душепонятнее Ольгерда. Кейстут был рыцарь с высоким понятием о благородстве и чести, но кто был Ольгерд? Ульяна признавалась Михаилу в те редкие мгновения, когда они оставались одни, что, родивши столько детей, до сих пор не понимает и порою боится своего мужа. - Я только раз видела, как он смеется ото всей души! - сказала она. - Это когда разбили татар и захватили Подолию. Мнится, брате, ему власть дороже и меня, и детей, и просто всего на свете! Ульяния говорила по-русски с едва заметным, правда, отзвуком литовского говора. И это паче возраста и прожитых здесь лет отдаляло ее от Михаила. И смерть матери... Она без конца поминала Настасьин приезд, радовалась и плакала, уверяя, что мама предчувствовала свой конец заранее, потому и приезжала гостить, потому и гостила у нее столь долго... Ниточки, те тончайшие сердечные струны, что паче слов и уверений связывают ближников, то и дело рвались меж ними, и Михаил все терял, все не находил того давнего, когда он таскал Ульянию на руках или бегал с нею наперегонки по переходам тверского терема. Дети все время облепляли ее, отрывали от брата, не давали побыть вдвоем, воспомнить старину - да и желала ли она того слишком сильно? И то было неведомо Михаилу! Иногда он приходил в отчаяние. Хотелось все бросить и скакать на Русь. Но куда? В разоренный дядею Микулин? Ольгерд никак не показывал виду, что понимает мучения Михаила. Когда Ульяния пробовала заговаривать с ним о братних делах, отвечал с мягкою твердостью: - Оставь, жена, нам с Михаилом самим решать наши мужеские дела! Уже на исходе лета они с Ольгердом выехали встречать рать, возвращавшуюся с Волыни. Полки проходили долгой змеею, огибая холм, на котором стоял, высясь на белом коне, Ольгерд. Михаил держался на пол-лошадиной морды позади великого князя литовского, понимая, что иначе рассердит властительного зятя. Дружина осталась в изножии холма. Литвин смотрел задумчиво, как выливается из леса и снова тонет в дубовых чащах долгая верхоконная змея, сказал, не поворачивая головы: - Алексий мой ворог! Ежели его не остановить сегодня, он завтра захватит Брянск! - И уже намерясь съехать с холма, уже подобравши поводья, добавил: - Я дам тебе воинов! x x x ...И вот теперь Михаил ведет на Тверь литовскую рать. Правда, это в основном русичи, набранные под Полоцком и в Черной Руси, литвинов едва четверть и те, почитай, все крещеные, православные христиане. Ратникам строго наказано не зорить волости и обещана денежная награда. Михаил едет, приотпустив поводья, а кругом - оранжевая осень, золотая осень! Чистый, как вино терпкий воздух, сиреневое небо, золотые пожары берез и красное пламя осин, бронзовые дубы и пламенные клены, - и как он соскучал по своим, по дому, по родимой, родной стороне! Все померкло, едва только вступили во свою отчину. В Городке с гордостью сказывали, как отбились, трогали платье, седло, узду, теснились, заглядывая в глаза: князь ты наш светлый! Жена, старший сын Иван - спасенные, целые, живые! Он целует, схватив в охапку, обоих, он счастлив, радостен. Он ночует и не спит всю короткую ночь; между ласками, судорожными, отвычными, говорит, говорит, говорит... Дуня всхлипывает: "Узнаешь, узнаешь сам!" Боится высказать... Думал, о своем, бабьем, оказывается, нет - о том, что совершилось с волостью. Он выходит на глядень. Горят костры. Ратники не поместились в городе, и весь луг заставлен теперь шатрами. Ночь холодна, терпка, благоуханна, но ему нечем дышать. Рассказанное между всхлипами женою не вмещается ни в какие христианские пределы. У него каменеют скулы. Так! Дальше он видит сам. Сам едет через разоренный, поруганный край. Молча подъезжают на разномастных конях кое-как оборуженные мужики. Рать растет. К Твери подходит уже почти удвоенный полк. К столице княжества подъезжает он уже другим, иным человеком, каким он не был до того еще никогда в жизни. Город перед ним, отцов город! Город, который ему предстоит, быть может, брать с бою. Михаил остановил рать, сделал знак рукой и один, поднявши забрало шлема, подъехал к воротам. Окликнул ратных, что, свесившись из заборол, разглядывали воина в дорогом зеркальном колонтаре с воеводским шестопером в руке и граненом шеломе, украшенном по краю золотым письмом, с белым орлиным пером в навершии. Михаил властно повторил сказанное. Наверху молчали, стрел не было. Михаил отстегнул запону и снял шелом, рассыпав по плечам светлые кудри. И была минута тишины. Вдруг ворота с треском распахнулись, раскатились тяжелые створы: кого-то, сбив с ног и оглуши