было нечем кормить. Добро, мужики поделились с нею спасенным житом. И когда однажды в горницу взошел, постучав, тощий паренек в рванине и остановился у притолоки, Наталья хотела подать печеную репину да проводить со двора, но мальчик заплакал, и тогда Наталья признала в нем Услюмова сына. Охнула, обняла, повела мыть и обирать вшей. От него и узналось о судьбе деверя. Дни шли за днями, а от Никиты не было по-прежнему ни вести, ни навести. Глава 66 Ольгерд был очень осторожен всегда, хоть и не труслив. Только вызнав от пленных, что князь в городе, а сил, могущих нежданно напасть на него, не собрано, он стремительными переходами, стягивая рати в единый кулак, двинулся к Москве. Город встретил его пожарами. По приказу воевод выжигали окологородье, чтобы не дать противнику возможности сделать примет. Ольгерд стал под самым городом, перестреливаясь с московитами, стоявшими на заборолах, отнюдь не пытаясь, однако, штурмовать каменную крепость. У него не было ни осадных орудий, ни потребных к делу мастеров, а сверх того, несобранные рати, как он понимал и сам, могли быть собраны при распорядительности боярской очень быстро, и тогда он со всею своею конницей окажется на чужой земле, в кольце вражеских войск. Да и еще было одно недоброе соображение у великого князя литовского. Михаил Тверской, заставивший его выступить в этот поход, страшил Ольгерда своею невероятной настойчивостью. Иметь противу себя ратную Тверь с князем Михаилом во главе вместо этого сосунка, неспособного в срок собрать рати (каким он считал Дмитрия), ему вовсе не улыбалось. Поэтому, постояв три дня под городом, разорив и пожегши все, что он мог разорить и пожечь, Ольгерд при первом известии о том, что москвичи готовы пойти на мировую, начал отводить рати. Шел, то сеялся, то припускал сплошным белым покровом, так что в пяти шагах трудно было уже различить человека, пушистый звездчатый снег. Михаил подъехал к обширной бревенчатой поварне чьего-то разоренного боярского гнезда. Спешился, околачивая снег с шапки, пролез внутрь. Тут горел костер, бросая багровые сполохи на черные, покрытые сажей стены и потолок из круглого накатника. У костра, на разложенных попонах и седлах, сидели литовские воеводы; худой Кейстут, высоко подобравший колени и выставивший вперед острый подбородок, - серая борода его лежала на скрещенных руках; сын его, молодой Витовт, растянулся рядом на попоне, глядя в огонь. Ольгерд расположился царственно, откинувшись на возвышение из седел, покрытое попоною, и выставив вперед увечную ногу. Ольгердовичи, Андрей Полоцкий и Дмитрий-Корибут Брянский, сидели рядом. Оба крупные, сильные, спокойные. Добрыми детьми наградила Ольгерда судьба! По другую сторону костра устроился в окружении воевод смоленский князь. На вертеле над костром жарился вепрь. Сновали дружинники и слуги. - Уходим - скосив глаза, ответил Кейстут на немой вопрос Михаила. Ольгерд тяжело поглядел на тверского князя. - Садись, родич! - сказал. - Московиты прислали гонца. Они просят мира! Михаил сел, ничего не отвечая Ольгерду. Ежели литовская рать уйдет, не довершив мира, все начнется сначала. Но говорить ни о чем не стоило, доколе воеводы не поужинают. Он сидел и ждал, пока тушу снимут с огня и слуги начнут разделывать мясо. Уже когда каждый, протянувши руку, взял по куску и сосредоточенная работа челюстей замедлилась, показав, что первый голод утолен, он вымолвил, ни к кому не обращаясь: - Дмитрий с Алексием могут отказаться подписать мир, ежели все уйдут! Ольгерд шваркнул недоеденной костью по деревянной тарели, почти выкрикнув: - У меня конница завязнет в снегах! - Он прав, Ольгерд! - примирительно произнес Кейстут, продолжая грызть мясо. Он потянулся за новым куском хлеба, поставленного в большой корзине прямь огня. Пили воду и квас. Упорно не употреблявший хмельного Ольгерд приучил к тому, по крайней мере в своем присутствии, и ближайших сподвижников. Дружинники, присев позади господ, тоже грызли мясо, обсасывая кости. Жир тек по рукам, гора мяса и хлеба быстро уменьшалась. - Чего хочешь ты от князя Дмитрия? - вымолвил неохотно Ольгерд. Московит был устрашен, и ему, Ольгерду, больше не требовалось ничего. - Городок он тебе отдает и вотчину князя Семена, из-за которой у вас восстала рознь, тоже! - Он должен подписать ряд со мною, признавая, что мы оба - великие князья в землях своих, - насупясь, ответил Михаил, - что я полный хозяин в своей волости и сам буду давать выход татарам! - Он прав, Ольгерд! - снова произнес Кейстут - И он должен выпустить князя Еремея из города! - твердо договорил Михаил. - Пусть едет к себе и возобновит ряд со мною! Хозяин ему я, а не великий князь владимирский! А полон пущай выкупают серебром! - Он прав, Ольгерд, - в третий раз промолвил Кейстут. - Это будет справедливо. Ведь победители - мы! - Ты обещаешь не казнить князя Еремея? - вопросил Ольгерд (хотя кому-кому, а не ему бы задавать подобный вопрос). - Да! - твердо и просто ответил Михаил. Он и сам не собирался уничтожать родственника, преступая тот незримый, нигде не записанный, но достаточно твердо соблюдаемый во Владимирской земле ряд, по которому враждующие князья все же старались не убивать друг друга, отличаясь в этом и от татар и даже от соседней Рязани. На Москве растерянность первых дней, могущая перейти в хаос, была решительно пресечена совокупною волею воевод, и к тому дню, когда Ольгерд показался под городом, ратные были расставлены по стенам, конница готова к вылазкам, ремесленный люд из окологородья "забит в осаду" - город готов был достойно встретить врага, ежели бы Ольгердовы рати отважились на приступ. Юный князь Владимир Андреевич без конца скакал от костра к костру, лазал на стены, сам брался за лук, пуская стрелы в слишком близко подъезжающих литвинов, тормошил Вельяминова - весь был в упоении войны, осады близкого боя. Дмитрий, растерянный и гневный, стоял на заборолах в тяжелом панцире и броне, стоял и глядел все еще не понимая, как и почему это произошло на разъезжающих среди обугленных бревен окологородья литовских всадников. Уступив Орде и выпустив князя Михаила, он ежели и ожидал пакости какой, то только от Азизовых татар. А тут пленена и разграблена вся земля подобного не было от самой Федорчуковой рати! Митрополит Алексий тоже раздавал приказы (владычный полк был весь на стенах города), успокаивал ослабших духом и молился. Для него свершенное Михаилом Тверским и Ольгердом было, увы, тоже неожиданностью. Уступив Городок и княж-Семенову волость, он думал, что Ольгерд тотчас уйдет. Но тот, оттянув войска, потребовал ряда с Михаилом, и Алексий, понимая и свою вину в днешней беде, распорядил подписать грамоты и через бояр урядить о мире. Князя Еремея, побледневшего упирающегося, выпроводили из города. Сам Алексий смотрел с заборол, как князь выехал из ворот, как сблизил с литовским разъездом, как его, уже вдали, встретили какие-то новые, видимо, княж-Михайловы всадники и после недолгой толковни, выстроившись в два ряда, поскакали следом... Только после того литовские полки начали наконец уходить. Глава 67 В ближайшие дни и недели творилось невообразимое. В Кремник прихлынули толпы страждущих, разоренных людей, и всех надобно было кормить, одевать, устраивать и лечить, дабы не нажить иншей беды - глада и мора. Не хватало зерна, муки, масла, неведомо было, где достать лопоть, хоть каких-то коней и коров. Скот вели из Ростова, покупали на князево серебро в Нижегородской волости. Великим постом татарские купцы пригнали на Москву табун лошадей и распродавали в торгу. Совсем неимущим посельские выдавали коней бесплатно, под будущий урожай. То же делали и все бояре. Земля без рабочих рук не стоила ничего. Это понимали хорошо все, а о той человеческой тесноте, которая позволяла в последующие (ближайшие к нам) века небрежничать жизнью сотен тысяч смердов, тогда еще и не помышляли. Среди всей этой хлопотни Станята все же находил время выспрашивать об участи друга. Когда выяснилась гибель передового полка, были посланы мнихи и ратники - собрать и погрести трупы. Никитина тела не нашли, да и многих не досчитались, сокрытых во глубине снегов или растасканных волками и вороньем. Станята надеялся еще, что Никиту увели в полон, но среди выкупленных ратников его тоже не было. Он съездил - надо было осмотреть Селецкую владычную волость - в Никитину деревню. Нашел (и ужаснулся) Наталью Никитишну, поседевшую, постаревшую лет на десять, вызнал о гибели детей. Посидел на лавке, немо глядя, как сиротливо тычутся по горнице двое оставшихся в живых ребятишек. Тут с улицы зашел паренек с охапкою дров. Станята подумал: с деревни какого взяли? Но Наталья пояснила: - Деверя сын! Отца убили у них и старшего-то в полон увели. А етот уцелел. Сам добрался. Теперь работник есть в доме! - невесело пошутила она. Холоп, как вызнал уже Станята, ушел, ограбив дом, вместе с литвой. Станята выхлебал молочную тюрю, пожевал репы. Обещал вызнать о судьбе старшего Услюмова отрока. Подумал еще, что теперь на деревню пошлют нового данщика и Наталье с детьми придет переезжать к себе в Островое. - Та-то деревня не разорена? - спросил он. - Не ведаю, - отмолвила Наталья Никитишна. - Вестей нет! - прибавила как-то безразлично, словно ей и не надобны кормы с той деревни, словно днесь, в разоренном доме, где едят пареную репу и болтушку из сорной, собранной по поду разоренного сусека муки, не надобны были бы греча, сыр, масло и убоина. Она присела на кончик лавки, всматриваясь огромными, все еще прекрасными, обведенными страдальческою тенью глазами в подсушенное временем строгое лицо владычного писца, вопросила со страданием и безнадежностью в голосе: - Может, еще жив? И Станята не посмел ни соврать, ни ответить правды. - Не ведаю! - сказал. - Ищо не весь полон выкупили. Веры нет уже и у меня, а - не ведаю! Он строго, возможно строже поглядел на вдову. Она поняла, потупилась. - Божья воля на все! - досказал. - У тебя дети еговы! А самому подумалось с горечью: хорошо, что он-то не завел ни жены, ни семьи! Куда больней отрывать от себя живое, провожая в могилу любимых и юные, еще не свершившие предназначения своего жизни! Отводя глаза, он повестил вдове, что в деревню пришлют нового данщика, что ей на прожиток владыка оставляет дом, пашню и огород, но что лепше ей пока переехать к себе в Островое, про которое он обещал вызнать, как там и что. Впрочем, пока, до весны, а быть может, и до осени, трогаться с места им все одно было неможно. Уже на Троицу сумел Станята, исполняя тем взятый на себя долг перед Никитою, вызнать про судьбу Услюмова полоненного семейства. Жонка, по слухам, погинула в пути, а сына, уведенного в далекую Литву, так и не сумели ни сыскать, ни выкупить. А Никитины останки нашли по весне, когда объеденный волками костяк вытаял из земли. Богобоязненный крестьянин, обнаружив мертвяка с серебряным крестом в полусгнившей руке, не стал крестик тот забирать себе, а повестил братии соседнего монастыря. Мертвого погребли и отпели, а крестик настоятель оставил во своей келии и, случаем коснувшись в разговоре минувшей беды, показал владычному писцу Леонтию, явившемуся проверять монастырь. Станята глянул сперва безразлично, а потом (что-то задело его) и внимательнее. Был крест у Никиты не простой, редкой новогородской работы, и Станята, все еще колеблясь (но найден-то был мертвяк как раз на Тростненском побоище!), забрал у настоятеля крест и, много спустя, показал его Наталье Никитишне, охнувшей и признавшей враз мужев тельник. По тому и узналось, как погиб Никита. Глава 68 В налаженном хозяйстве, несмотря на самый жестокий урон, всегда остаются "скрытые резервы", говоря современным языком, позволяющие сравнительно быстро оклемать, отстроиться, встать на ноги. Во всяком случае, тою же зимой Владимир Андреевич с ратью ходил на помощь псковичам против немец, на следующее лето был заложен и срублен город Переяславль (старые валы и стены зело обветшали, а город стоял как раз на возможном пути тверских ратей), а весною другорядного, 1369 года москвичи с волочанами уже громили смоленские волости, отмщая князю Святославу участие в Ольгердовом походе на Москву, и еще через год, в начале 1370 года, посылали рати на Брянск, на Дмитрия Ольгердовича, другого участника того же похода. Но от Твери и тверского князя Михаила приходилось пока отступить, позволив тому обустраивать свою волость, укреплять городки и приводить в свою волю родичей. К весне 1369 года, когда поток беженцев начал иссякать, налаживалась жизнь и мужики уже пахали новую пашню, Станята как-то повестил владыке о гибели Никиты Федорова и о том, что он своею волею позволил вдове с детьми остаться пока во своем доме, в деревне. Алексий, заметно постаревший в последние месяцы, выслушал, склонил молча лоб, знаменуя, что не прекословит Станятину решению. Вопросил вдруг, остро поглядев на своего секретаря: - Ты тоже мнишь, что я был не прав, задержав через клятву князя Михайлу? Станята повел плечом. Князя схватили точно что несправедливо! Но владыка не об этом и прошал его. А ежели бы удалось? Вот в чем вопрос! Побитые всегда не правы! Теперь и все случившиеся смерти, и гибель передового полка, и разоренье земли, и смерть Никиты Федорова - все это на совести побежденного. А ежели бы удалось? И князь Михаил сидел до сих пор в затворе, а Тверь стала бы волостию великого княжения? Ежели бы удалось! Прав ли - и всегда ли прав - победитель?! И не есть ли закон превечной правды, коему служил он до часа сего, единый действительный закон на земле?! - Не ведаю, - отмолвил Станята. - Прости, владыко, но я не дерзаю мыслить о сем! Никиту жаль! Друг был он мне... И тебя спасал в Киеве! - Хорошо, ступай! - отмолвил Алексий, и когда Станята выходил, потянулся было за ним, так страшно вдруг стало ему остаться теперь наедине со своею совестью. Он превозмог себя, допоздна работал, вечером стал на молитву. Стоял и молился строго и долго, воспретив кому-либо тревожить его, но покой не снисходил к душе, и что-то, словно белые перья, реяло вокруг в воздухе, мешая внимать Господу и мыслить. И вот, уже в исходе третьего часа непрерывных молений, явился к нему опять Иван Калита. Явился незримо и стал рядом с ним на колени перед божницею. - Здравствуй, крестник! - Здравствуй, крестный! - покорно отозвался Алексий. - Стало, не может быть безгрешной мирской власти, крестник? - вопросил Иван. - И, стало быть, прав Христос, возгласивший: "Царство мое не от мира сего"? А мир сей, - продолжал Иван Калита, - игралище Сатаны, и люди токмо выдумывают себе оправдания мысленные, но живут по похоти своей, и побеждает тот, кто сильнее и кто хочет больше, аки и прочий зверь! - Ежели так, - трудно возразил Алексий, - зачем тогда существуют честь, совесть, правда, понятия воздаяния и греха? Зачем даны нам заветы Господней любви? - Но ты сам все это и разрушил, крестник! - живо перебил Иван. - Ты сам преступил клятву свою! Скажешь, ради счастья грядущих поколений? А ведаешь ты, в чем оно состоит и чего захотят и возжаждут грядущие за тобою? - Единой власти, охраняющей смердов, их добро и зажиток и мирный труд... - начал было Алексий. - Признайся, - перебил Иван, - что не ради смердов грядущих ты деешь все это, а потому, что ты таков и не возмог бы иначе, как и я иначе не мог! Я хотел власти, да, и не лукавил пред Господом! И живем мы отпущенный нам срок, постоянно творя усладу этому смертному телу своему, этой плоти. А смердам тем несносны усилия твои, лишающие их крова, зажитка и жизни, и лепше им было бы жить, не думая ни о чем наперед, яко птицы небесные по слову Христа! Ибо там, куда мы все уходим в свой черед, там все иное, там нет плоти и нету страстей, и даже памяти нет! - Но тогда - кто ты?! - Я, быть может, твоя совесть! Или же память твоя смертная. Когда же ты сбросишь эту ветшалую плоть, то и память плоти с нею вместе останет на земле. - Ничто, Господом созданное превечною волей и из вечности, не может исчезнуть без следа! Как и душа человеческая! - сурово отверг Алексий. - Ошибаешься! Ох, как ты ошибаешься, Алексий! - зудел тоненький голос над ухом. - Созданное - конечно, ибо оно - созданное. Превечно токмо несозданное, нетварное. Все же тварное подвержено гибели! И ты, говоря о бессмертии души, хочешь токмо собственного бессмертия, хочешь избежать гибели этого твоего бренного и греховного естества, этой ежели не плоти самой, то памяти плоти! А готов ты признать Господа и поклониться величию его, ежели он не сохранит твое смертное "я", но раздробит и разрушит? Не скажешь ты тогда: "Ежели нет бессмертия душе моей, то зачем мне Господь? Тогда и его нет!" - Без Господа человек зверообразен суть! - Но ты сам доказал, что человек зверообразен всегда! По твоей воле спасителя твоего сожрали волки, а ты жив и злоумышляешь далее! И мнишь себя князем земным! И не потому создаешь единую власть и прямое наследование власти, что это надобно Дмитрию или детям его, а потому, что это надобно тебе, тебе самому! Ибо ты митрополит "всея Руси" и хочешь создать власть княжую по образу и подобию власти, сущей в церкви Христовой! И в том именно и чрез то сохранить нетленным себя на земле! Постой! Ты хочешь возразить мне, что ежели ты грешен, то жертвуешь душою за други своя, а есть рядом с тобою и праведник - твой Сергий, игумен радонежский. Ты будешь грешить, а он - отмаливать, обеляя и себя и тебя. Как и я хотел, дабы ты, Алексий, отмаливал грехи мои! А теперь что получилось на деле? Ты принял грех мой и стал грешнее во сто крат, ибо нарушил слово, данное духовным главою Руси! Ты нарушил не лишь слово, но и нарушил саму идею духовной власти! Ты ниспроверг своими устами Святую Русь и мнишь Сергия молитвенником себе? Ладно, пусть ты мыслил о грядущих веках, о людях иных, но что ты, смертный, дал тем, кто погинул в снегах, кто умер от ран и заеден хищным зверьем? Ты погубил малых сих ради тех, грядущих, но уведают ли и они хоть о том? Поклонят тебе или изрекут хулы и скажут, что вотще трудился есть, гордынею обуян, и прочая многая... Изглаголаху неподобь памяти твоея и хулению предадут духовное твое! - Христос вручил нам свободу воли! - глухо ответил Алексий. - А ты веришь, что он, а не диавол? - Великий Палама рек: лицезрение света фаворского знаменует истинность существа Божия! - Свет? - возразил Калита. - Или образ света в уме своем? Уверен ли ты, что Варлаам не прав, а прав Григорий Палама? Да, он канонизирован, он признан святым! Ты еще не знаешь сего, но послание в пути, и скоро ты уведаешь о сем! Но свершенное свершено все равно не Богом, а людьми, и по их людской волевой похоти и токмо потому, что власть предержащая, земная не возмогла восстать противу! Мыслишь, что ты спас Родину? А уверен ты, что без воли моей и твоей, без воли государей московских, погубивших Тверь, Русь погибла бы? Что тверские князья не содеяли бы лучшее и крепчайшее нашего с тобою и Русь воссияла бы в веках ярчайшим светом? - Я мню... Орда... Литва и латины... - начал было митрополит. - Ох, Алексий! Ответь мне теперь токмо одно: в чем есть истина? Когда ты был в монастыре и удален от мира, ты был непорочен и свят. Быть может, токмо в бегстве от мира, в полном отвержении всего земного и есть истина? Быть может, прав был токмо Христос, а все, кто привержены мирскому, - что бы ни говорил и ни писал твой Палама, - уже грешны? И ежели принимать мирское, то надобно разрешить всем все и принимать кишение твари должным, пока она не уничтожит самое себя, и смерть - должною, должным воздаянием твари! И не судить о Божьем предначертании, ибо оно неведомо нам и не будет ведомо никогда. Тем паче, что возможно и такое, что Божье произволение как раз и предначертало людям их грешный и временный путь... И тогда грешнее всего тот, который бежит этого пути, спасается в лесах, умерщвляет плоть, отказываясь от продолжения рода, в коем токмо и положил Господь бессмертие племени человеческого? - Крестный, это ты или дьявол говорит со мною? Тогда - изыде, отметниче! - Крестник! Вот я стою на молитве рядом с тобою! Видишь, чуешь меня? Разве враг рода человеческого станет молиться честному кресту? Ты опять впадаешь в грех неверия и гордыни, крестник! И потом, очень просто отвергнуть сказанное, повторив: "это дьявол", или "этого нет", или "об этом не сказано в мудрых книгах", или по любой другой причине, измышленной для себя людьми... Но ты вникни в сказанное! Возрази, ежели способен на то, ибо по воле твоей нынче погибли тысячи и впредь погибнут, ибо ты не престанешь творить волю свою! Не престанешь, крестник? - переспросил Калита, заглядывая в лицо Алексию. - Не престанешь?! - повторил он настойчиво, и холодная испарина выступила на Алексиевом челе. - Не престану, да! - с трудом разомкнувши уста, отмолвил он. - Так ответь мне теперь, что это: твое произволение или замысел Господа? - Наша свободная воля! - с трудом отмолвил Алексий. - Стало быть, Господь не всесилен? - Господь всесилен, но сознательно ограничил себя, ибо иначе ни к чему была бы дана человеку власть разумения и понимание причин и следствий! - Так, так! Значит, все едино, есть Бог или же его нету вовсе! И как люди понимают их - эти "причины" и "следствия"? Или же бесконечно выдумывают всякий раз по-иному, на потребу себе? И опять тихонький мерзкий смешок раздался над ухом Алексия. - Ты не крестный мой, ты дьявол! Или упырь! - убежденно сказал Алексий, крестя пустоту. - Да, я не крестный твой, - ответила пустота, - но я крестный всякого, рожденного во гресех, и, значит, всякого, рожденного на земле! Голос смерк, и повеяло погребной сыростью. - Повиждь и помоги, Господи! - сказал Алексий, опоминаясь. - Помоги, ибо я слаб и не в силах человеческих без тебя, Господи, одолеть нечистого!.. Уходи, крестный! - сказал он в пространство. - И не надо тебе приходить больше! Аз уже старее тебя и сам ведаю, что творю. И не говори, что я взял твой грех на рамена своя. Грех этот - мой. Так, Господи! И - "избави ны от лукавого!" Да, крестный! - вновь произнес он вслух. - Все так! Но по-прежнему повторю: нет жизни вне Господа! Да, я слаб, нетерпелив, лукав и жалок, и гордынею обуян. Но по-прежнему повторю: нет жизни вне Господа! Да, и всему сущему, всякой плоти живой! А без тебя - нет надежды. И тогда мы все - гробы повапленные, и жизнь наша не надобна ничему на земле, ибо в нас - разрушение и зло! Он сказал это, веря и не веря себе, и, сожидая горняго знака о том, что он и ныне прощен, склонился долу. В дверь осторожно заглянули. Владыку ждали важные грамоты, только что прибыло послание из Цареграда, но Алексий был недвижим и распростерт пред иконами. И служка, убоявшись прервать молитвенный покой владыки, закрыл двери. ЭПИЛОГ Прегрешение верного наказуется более тяжко, чем деяние грешника. Ибо с познанием и властью возрастает и вина за грех. За клятвопреступление владыки ответила вся земля. Увы! Наши замыслы редко сбываются, а еще чаще производят не те следствия, коих мы ждем, ибо не волен ум человеческий предусмотреть вмешательство всех воль и результаты всех действий, из коих слагается грядущее. Объединение Владимирской земли, столь надобное нации, не ускорилось, а задержалось, и Русь обрела нового врага, пострашнее Орды. Отодвигаемая волею Симеона Гордого в предбудущие веки, неизбежная в шествии времен, но зело тяжкая для юной, неоперившейся Москвы, наступила пора ратного спора с Великой Литвою. Перевернулась еще одна страница в книге судеб, начался новый период времени, и тяжесть его пала опять на плечи Алексия. Часть вторая Глава 1 Наталья потому не могла оставить мужеву деревню и переехать к себе в Островое, что, никому не признаваясь в том, все еще верила, что Никита, быть может, жив. Ну, тяжко ранен, изувечен даже, уведен в полон, ну, без руки, без ноги ли... Убогий воротит сюда на костыле, а она? Нового наместника все не присылали, а меж тем подходила весна, надо было собирать владычный корм, надо было готовить разоренные деревни к новой страде, добывать коней, упряжь, ладить сохи и бороны, везти откуда-то недостающее семенное зерно. И единожды Наталья, крепко замотав голову в серый пуховый плат, посадя сына на коня и прихватив с собою старосту и двоих мужиков, отправилась объезжать мужевы деревни. На дорогах стоял стон. Жалкие нищенки в лохмотьях канючили: "Хлеба!" Все сущее взывало к милосердию, и ей было стыдно себя самой. Трясясь на телеге, Наталья с сомнением оглядывала свое "воинство": смурых мужиков, по-мужицки, неуклюже, сидевших верхами, мрачного старосту, что правил лошадью, поминутно, без нужды, дергая ременные поводья и понукивая Карька, который бежал резво, иногда лишь, заботно навастривая уши, полуоглядывал на возницу, не понимая своей вины. Ваня вскоре умчал наперед и теперь сожидал своих, стоя на бугре и нарочно горяча коня, готовый вновь пуститься вскок. Ему - развлечение, ныне матка ни в чем не зазрит, не остановит, не до того ей! Дома за мужика оставлен Услюмов отрок, Лутоня, и Иван успел уже погордиться перед двоюродным братом, что взяли с собою его одного. "Как-то совладают с хозяйством?" - думает Наталья, вспоминая острожевшее лицо дочери и растерянное - девки-сироты, взятой недавно со стороны. На них троих оставлены дом и скотина, а лихого отчаянного люду по дорогам нынче несчитано! Впрочем, свои мужики, со деревни, обещали приглядеть... По мере того, как тянулись промороженные кусты по сторонам дороги, хрустел снег под копытами и открывались с увалов лесистые розовые зимние дали в сиреневых дымах далеких деревень, заботы домашние отходили посторонь и близило истомною тревогой неслыханное дело, за которое она взялась, ни у кого не спрося. Помнилось, как щурил безразлично глаза Никита, отъезжая за "полюдьем", - этим древним словом любил он называть сбор даней и владычных кормов, - как иногда взвешивал в руке саблю, то кидая ее вновь на постелю, но небрежно перекидывая перевязь через плечо, и значило это, чаще всего, что ладо ее милый правит путь в Раменское, куда и ей нынче дорога нужная, ибо оттоле поднесь ни вести, ни навести, словно вымерли все, и ни куля ржи, ни коробья овса не вывезено доселе. (Со своими мужиками Наталья сговорила так: зерном, благо вовремя зарыли его в землю, разочлись сполна, а заместо порушенной скотины - не бить же останних, чудом сохраненных коров! - мужики порешили заполевать несколько вепрей, да и пару лосей свалить в Горелом бору, где и нынче всякого зверя несчитано. Тем и разочлись с владыкой за мясной корм.) Зябли ноги, холод заползал за шиворот. Наталья куталась и куталась в Никитин тулуп, тот самый, в котором хоронилась с детьми в лесу, неистребимо пахнущий дымом и гарью, и все не могла согреться. И было страшно, и, чтобы не дать страху воли над собой, она все вспоминала и вспоминала Никиту, пока незамеченные самою слезы не обморозили ресницы и стали залеплять глаза. Впрочем, в первой же деревеньке, в первой избе, Наталья позабыла про страх. В скудном свете светца, в худо вытопленной горнице с земляным, присыпанным соломою полом грудились вперемешку скотина и дети. Теленок, стоя посреди горницы, облизывал шершавым языком девчушку лет трех, а та отмахивалась и скулила. В полутьме сновали бабы, вылез потерянный, со смятым, в копоти, лицом и лохматою бородою мужик. Крепко пахло мочой, пустыми щами, заношенным платьем, потом и грязью давно не мытых тел. (Бани и половина хором, как выяснилось, выгорели, и в горнице сейчас пережидало зиму разом восемь семей погорельцев.) На лавке, в ряд, сидели три нищенки в худой дорожной сряде, и в их обтянутых скулах, в голодном мерцании глаз, разом устремившихся на боярыню, прочлось, паче молви, невысказанное: "Хлеба!" - так что Наталья, едва не забыв, зачем прибыла сюда и с какою надобностью, уже было открыла рот приказать вынести голодным из саней береженый хлебный каравай. - За кормами мы! - спас Наталью, сурово отмолвив, староста. - Никитиха? - вопросил мужик-хозяин, переводя взор со старосты, знакомого ему, на госпожу. Староста кивнул и первый уселся на лавку. Наталья тут только опамятовала и тяжело опустилась на лавку тоже, приспустив плат на плеча. Ваня забежал, хлопнув набухшею дверью, разгоряченный скачкою, розовый с холоду, разбойно, знакомыми до беды Никитиными глазами любопытно озирая избу. Собрали мужиков. Начался трудный, нерадостный торг, при котором Наталья, впервые познав меру мужевых трудов волостелевых, мгновеньями умолкала и прикрывала вежды, едва справляясь с мукою и стыдом (не с них требовать, им давать впору!). В конце концов сошлись на половинном оброке (довезти недостающее мужики обещали с новины), и староста - когда уже вновь взгромоздились на розвальни и в сереющих сумерках зимнего вечера погнали дальше - стал ругательски ругать давешних мужиков (а с ними, разумелось, и Наталью), у которых хлеб спрятан и скот уцелел, а что хоромы пожжены, дак лесу навозить да к весне поставить - не велик труд, и что ежели госпожа будет так-то мирволить кажному, дак и не стоило б с тем и соваться по деревням, сидели б дома да ждали навести и какого ни есть данщика с Москвы... До Владычных Двориков добрались глубокой ночью. Наталья что-то хлебала, тыкалась в полутемной, смрадной, набитой народом и скотиною избе, с облегчающим стоном ткнулась наконец в сноп соломы, закинутый мерзлою попоною, с головным уже кружением натягивая на себя дорожный тулуп, и снова напомнилось бегство, то, давешнее, роды в лесу под елью, и слезы, неловкие, бабьи, увлажнили глаза... Едва сдержалась, чтобы не всхлипнуть, и, уже когда, чуя ломоту во всем теле, вытянулась, и начала согреваться, и в густой храп и стоны переполненной клети вплелось тоненькое посапыванье Ванюшки, поняла вдруг, что не уснет; от устали, верно, сон не шел, лежала, отдыхая телом, а все мрело, кружилось то, давешнее, тревожное, ночное, и мертвые дети вставали перед очами, и тот, маленький, так и не окрещенный, что умер безымянным, но словно вновь теперь призрачно и бессильно трепал, чмокая, полузамерзший, ее грудь, и Федя приходил, сгоревший, пока она валялась в бреду; и Наталья плакала молча, вздрагивая плечами, и молила, и каяла, повторяя ему, Никите, призрачному, неживому: "Не виновата я! Не сумела, не смогла..." А детские трупики реяли перед глазами - беззащитные, немые, горькие... За стеною что-то возилось, топотало, стукало, кто-то сторожко вылезал в дверь, и все было мимо сознания, пока саму не потянуло встать за нуждою. Пробравшись меж спящих тел, вылезла, разом издрогнув, в зимнюю серо-сизую тьму и, глядя на недальнюю смутную зубчатую бахрому леса, пошла, проваливаясь и оступаясь, на зады. Она еще постояла, еще обтерла руки и лицо снегом, и вдруг задавленный мык и хруст снега под многими копытами заставил ее насторожить слух. Упираясь рукою в намороженные бревна сельника, Наталья обогнула клеть, и прежде по теплому скотинному духу сообразив, потом уже учуяла в темноте, что гонят, отай, стадо. И то было не враз понять, почему в ночь, в морозную тьму, от дому куда-то? А когда поняла, ринула впереймы, не чуя снега, что набился разом в чуни. Резкою горечью обиды за него, покойного, охватило всю: - Куда?! Стой! Рогатая тяжелая морда быка качалась прямь ее груди. Наталья хлестнула по широкой морде рукавом, и бык, не успев боднуть, отпрыгнул в сторону. Кто-то вполгласа произнес неподобное, кто-то перекрестил кнутом скотьи спины... - Стой! Кому реку?! - кричала Наталья, обеспамятев. Затрещал факел, и косматый, поднеся сыплющий искры огонь к самому ее носу, узрев огромные, неумолимые в этот миг глаза, выдохнул: - Боярыня... - Никитиха? - вопросили. - Она! - отмолвил голос из темноты. - Гони назад! - высоко, с провизгом, выкликнула Наталья, не узнавши своего голоса. Стадо стеснилось по-за заворами. Обочь кто-то, нахлестывая, рысью угонял трех, не то четырех коров в близкие кусты. Но уже остоялись, уже затоптались на месте останние, неуверенностью повеяло, и это спасло Наталью. Хлестни который сильнее - тот же бык стоптал бы под ноги себе, а там - ищи виноватого! Вышел Натальин староста. Спросонь клацнул зубами, лениво, но крепко дал в ухо косматому мужику, бросил слово-два. Скотину завернули. Пересчитывая, загоняли в хлева. Потревоженная, сбитая с толку животина совалась по сторонам, налезая друг на друга и застревая в воротах. В избе, куда зашли после, стоял ор и мат, уже никто, кроме детей, не спал, причитали жонки. Натальин староста, большой, в свете сальника, встал, расставя ноги, громко произнес слова мужицких укоризн, добавил: - А Сысойку до утра не воротишь, и с коровами, сам за ево корма выдашь, мать... С бранью, ором, стихающею руганью, под плач пробудившихся детей вновь повалились спать. Двое, узрела, перепоясавшись, вышли в ночь. Поняла - ворочать беглеца с коровами. На заре, в серых потемнях зимнего утра, почти безо споров разочли, что и сколько тут давать на владычень корм, и уже не сбавляли, не мирволили мужикам Наталья со старостою, обретшим голос и власть, обязав и хлеб и скотину додать полностью. Уже когда отъехали и когда околица полувыжженной деревни скрылась из глаз, староста сказал, кивая через плечо и сплевывая: - С тех-то, пережних, жаль, не взяли! Хлеб у их уцелел, есь у их хлебушко-то! - Возьмем! - холодно и жестоко отозвалась Наталья, кутая руки в долгие курчавые рукава, и староста, кивнув чему-то своему, веселее подогнал коня. Так они посетили еще пять припутных деревень, всюду строжа, уговаривая и вымогая, и Никифор (так звали старосту) совсем уже обдержался, войдя во вкус власти, сам уже покрикивал, сам баял про владычную нужу и великого князя Дмитрия. Впрочем, когда подъезжали к Раменскому, призадумался и он. Раменские мужики были век нравны и поперечны, самому Никите, бывало, подчас не вдруг совладать с има. К Раменскому подъезжали поэтому засветло, бережась всякой пакости, и на подъезде еще услышали стук топора. Тут тоже было выжжено литвою, но мужики, видать, по первой пороше навозили лесу и сейчас строились. Двое хором стояли, подведенные под крышу, мохнатые от курчавого заиндевевшего моха, что висел из пазов повдоль свежеокоренных смолистых бревен. Третью клеть рубили теперь. И когда Натальины сани приблизили, с жердевых подмостей соскочил похожий на медведя могутный мужик и пошел встречь, не выпуская из рук топора. Натальин староста приветствовал его, заметно сбавив спеси. - Чево нать? - хмуро отозвался тот. Впрочем, тяжко озрев боярыню в санях и помедлив, передал топор подбежавшему подручному. Натальины мужики, как подошел раменский древоделя, разом охмурели и смолкли, а тот, слегка покачиваясь, шевеля крыльями широкого разлатого носа, словно бы нюхал воздух и, в зараньшенной холодной ярости подрагивая тугими мускулами щек, обратил взор прямо к Наталье, глядя-не глядя на нее, и вдруг заорал, закидывая голову и белея от ярости взглядом: - За данями, поди, за кормом?! Оголодали! Мать вашу! Да за сей год пущай владыко сам-ко нам заплотит! Хоромы пожжены, люди угнаны, ср... воеводы не могли землю оборонить, отсиделись сами за камянной стеной! Непошто было, непошто было, мать вашу, тогды и князь Михайлу имать! Оба... и с князем своим! Каку пакость сотворить, дак то твой владыко ср... напереди! А как платить за разбиты горшки, дак то мы, смерды! За што вас кормим? Мать-перемать! Штобы на Москве отсиживались? Порты на полатях сушили опосле литовского быванья? За то?! Да за таку службу вота! В рот! Бога благодари, што мы вси теперя ко князю Михайле не убегли! Вокруг саней огустело народом. Уже кто-то начинал пятить коня, уже и ослоп явился в руке буйного мужика, услужливо поданный подручным, и уже и вовсе сник староста, хоронясь за спиною боярыни. Холодея нутром, с расширенным, гневно отемнелым взором, Наталья соступила в снег, пошла грудью, волоча по земи долгие полы распахнутого тулупа. ("Убьет!" - где-то промельком колыхнулось в сердце.) Но тут, заступая путь матери, вырвался наперед, грудью коня отшвыривая мужиков, Иван, Ванюшка. Высоким мальчишеским голосом, готовым сорваться в визг и всхлип, он заорал, и староста, спрятавшийся было от греха, устыдясь (не за спиною же отрока прятать себя!), тоже выстал встречь злому плотнику. - Тятя, може, жив, возвернет с Литвы, дак он вам тута всем рыла своротит на сторону, а тебе первому! У-у-у, пес! - кричал Ванюшка, налетая на косматого великана. Детская рука подняла плеть, и, сметя горящий, почти исступленный взор боярыни и сумрачную решимость Федоровского старосты, мужик, косолапо потоптавшись и сугорбя плечи, отшвырнул ослоп. Спорщика взяли за плечи, принялись уговаривать. Какой-то ясноглазый, с хитринкой в очах, подсказал, заходя обочь: - Ехала бы ты, боярыня, от беды! Зол народ! Но Наталья только отмотнула головою, словно муху отогнала, решительно пошла к ближней хоромине. В клеть набились густо, и в жарком колыхании соединенного дыхания многих гневных людей опять повеяло давешнею непогашенною бедою. Но уже приняли, уже пустили в хоромы, и Наталья, чуя в себе, словно бы летит по воздуху и то ли сорвется в раздрызг, то ли воспарит, но уже и останова не чуя, решившись на все самое страшное, до конца, рассеянно то тиская, то отпихивая Ванюшкины плечи, когда отрок вновь и вновь лез молодым соколком в варную, злую мужицкую молвь, начала требовать владычных даней. Иначе не стоять земле, а их, дурней, угонют в Литву, а жонок попродадут кафинским нехристям. - Ну, ето так, ето конешно! Спиря со зла изрек! Дак у его, вишь, литвины сына увели! - У меня двое сынов померло! - перебила, уродуя губы, Наталья. - И ладо мой, невесть ищо, придет ли... Дак без того, без обороны, и вовсе загибнем! - Ваши ти умны головы! - вновь и вновь прошали ее, напирая, мужики. - Пошто было Михайлу имать?! Ему ведь даже не князь, а сам владыко опас давал! - А уж коли б порешили - да и тово! С концами! - выкрикнул из толпы тот, молодой. Но старики враз закачали головами: - Куды! Грех! Слово ить дадено! Владыкою! На кресте, поди, присягал, с иконой, тово? - Ладно! - молвил другой, высокий, рыжебородый, что недавно лишь вступил в избу и теперь стоял, почти касаясь головою черных потолочин наката. - Отпустили, грех произошел, утек Михайло-князь в Литву, думать-то надо было головой али коим иным местом? Покойный Семен Иваныч, царство ему небесное, Ольгирда тово век умел в страсе держать! Ходили мы с им и к литовскому рубежу! Русской силы было - што черна ворона нагнано! До мора до ентово ищо! А нонешний князь? Али владыко? Тот-то, Митрий, положим, молод, а уж владыке-то сором! Сам никак в литовском нятьи сидел! - Ну и воеводы с има! - подхватили, загомонив, мужики. - И Василь Василич! - вновь выкрикнул молодой. - Стратилат! - В Бога-душу-мать! - Отсиделись за каменной стеной, а нам тут... - Взялси за гуж, не стони, што не дюж! Едва утишила на сей раз Наталья разбушевавшееся самозванное мужицкое вече. Уже когда сказано, и не по разу, было все, что скопилось, накипело в душе, уже когда хозяйка, сметя наконец, что резни не будет, начала подавать на стол отвычную для Натальи еду - пряженцы, саломат, варенец, разложила, скупо нарезав, куски хлеба, когда разлила в большие