тый годок всего! Старшие - одни девки. Отца убьют, матери и не выстать с има! Нельзя! Надоть самому идти! С Прохором. Прохорова жонка, Прося, сразу в рев: сама на сносях, легко ли?! Да ить не Федюху же брать, сосунка! Али, може, Федюху? Прохор помолчал, подумал. Отстранив Федора, вызвался сам. Жену отвел в терем, строго выговорил ей. Затихла, подвывала тамо, но не в голос. Князь Михайло с полками валил лесными дорогами мимо их, к Кашину, по пути добирая ратных. Вестоноша заехал и сюда. Онисим поглядел на небо, на ельник, воздохнул. Снег уже весь, почитай, вытаял, что не обещало обильного лета. Яровое посохнет как пить дать! - думал он. - Опять липову кору придет толочь заместо хлеба! Мясов-то они достанут, мяса набьют, навялят, и соль нынче припасена! (Был и ржи амбарушек, дак то уж на каку последню беду! Того нонеча и трогать не нать!) Навоз возить! Самая пора бы! В руках аж зуд; как подумал, так и похотелось взять кованые, во Твери достанные железные вилы, ими-то и работать любота одна! Цепляешь пласт, дак с треском отдирашь, и ничо! А погнешь коли, зараз распрямить мочно! В любой зато, самый задубелый навоз идут! Не то что деревянной рогатиной: суешь, суешь, инда взопреешь да и ругнешь непутем! Он еще воздохнул. Великим князем стал Михайло! Эко! А и то болтают: владыка Алексий проклял ево! Дык вот тут и чеши затылок! Таньша подступила давеча, руки в боки, лицом красна, и тоже хайло непутем отворила: и сам-де сгибнешь, и сына сгубишь с собою, старый дурень! Вот-те и подарки ти, не надобны были! Прожили бы без даров княжеских! Редко подымал голос Онька на жену, а тут не выдержал взъярел: - Дура! Нешь я из подарков иду кровь проливать? Надоть князя свово защитить! Вон кака сила собралась! И вси, по твоему глупому разуму, ради какого платка там али рубахи головы класти идут? - Ты - князя свово, московиты - тоже князя свово! Так и будете друг друга лупить?! Татар бы хошь зорили, что ли, вместях али Литву! Дура дурой баба, а эко слово молвила! Вместях... Да на татар! И дани той, клятой гривны серебра, давать им не придет, коли одолеть Орду! Воздохнул еще раз Онька, пнул ногою ни в чем не повинного кобеля, крикнул сердито Федьке: - Коляню созови! Живо! Да гляди, без нас навоз не вывезете - шкуру спущу с тебя первого! Прохор шел от сарая необычно задумчив и хмур. Точил обе рогатины. - Бронь бы! - высказал. Онисим пожал плечами. Окромя топоров да рогатин иного оружия у них не было. - Где же ее, бронь, возьмешь? Куплять - дак всего нашего хозяйства на одну бронь не хватит... А так... На рати с мертвого какого московита ежели только сволочить! - Ты, батя, помнишь, сказывал нам, что тебя с дедушкою в Щелканово разоренье один московлянин спас? Ищо рогатину подарил, ту, стертую! Я ее нынче опять на подволоке нашел! - Ага! - отмолвил Онисим. - Дак... Он-то, Федор, али Мишук Федоров, поди, давно уж и помер! - Дак с дитями еговыми ратитьце придет! - возразил сын. Онисим отемнел лицом, провел твердою рукою по задубелым морщинам лица. - Все мы, Проша, родичи, братия во Христе, и вси православные! А, вишь, и они-то, московляне, зорили нашу землю в Щелканову рать... Един такой и выискался... - Хошь и един... - не уступил Прохор. - Как гляну на енту рогатину... Не хотел бы я егового сына убить на рати! Отец с сыном помолчали. О чем тут баять было! - Коня которого возьмем? - вопросил Прохор. - Поглянем давай! - предложил Онька, с облегчением уходя от тяжелого разговора. Оба отправились в стаю. Долго глядели, щупали, исчисляли достоинства каждого из двух жеребцов, и оба мужика старались лучшего, самого работящего оставить дома. Наконец порешили. Проверили сбрую и обруди. - Телегу брать?! - с безнадежным сожалением вымолвил сын. Отец кивнул молча. Оглядели телегу. - Навоз им придет волокушею возить! - заключил Прохор. - Неуж я под навоз такую телегу отдам?! - невесть с чего разъярясь, выкрикнул Онька. Прохор смолчал, и гнев отца как возник, так и остыл. Проверив дорожную снасть, воротились в избу. В горнице уже набилось - по всем лавкам. Жены, дочери, подростки, старшие с малышами на руках. Старуха Недашева (одна и была пока старуха на деревне!), сам Недаш, его сын, Недашево племя - одиннадцать душ, да Колянины дочери, да дети самого Онисима, да Прохорова Прося с округлившимся животом, держащая на коленях трехлетнего Якуню. Гомон, визг, писк! Тридцать душ деревенских, совокупясь воедино, провожают на войну троих своих мужиков. Онисим сел во главе сдвинутых столов, тяжело оглядел застолье, поморщил нос - да куды денешь пискунов-то! - выговорил: - Тебе, Недаш, и Коляне, вот! Старшими будете! По первости - навоз вывезти! И - враз начинай пахать! Не жди ни дня, ни часу. Лето сухо грядет! Зимовое-то простоит ищо, а яровое - не ведаю! Недаш склонил голову, прокашлял, кивнул. На стол были поставлены мисы с кашею, квашеною капустой и кислым молоком, разложены аржаные пироги, блюдо сушеных окуней, на деревянных тарелях горками моченая брусница. Мужики бережно принимали из рук хозяйки, что уже не ругалась, но супилась, грузно вздыхая, точеные, резаные и плетенные из бересты чары с ячменным пивом. Прохорова и Фролова жонки заботно и горестно взглядывают на своих мужиков. Только Таньша небрежничает, не отошла с давешней ссоры. Говорят больше о погоде, о своих мужицких делах. Только изредка спросит кто-нибудь из молодших: - Князь-от сам ведет ратных али боярин какой? - Сам! - отвечает Онька, хотя доподлинно и не знает того. Но за князем, за "самим", как-то надежнее, крепче, а потому и себя и других убеждает Онька в том, что князь Михайло лично ведет полки. Его рука, корявая, в твердых, не размягчаемых даже в бане мозолях, рассеянно ерошит вихрастую голову Ванчуры, что прилез, приспособился под рукой у отца. Федюха ест молча, взглядывая с некоторой обидою на брата с батей. Тем в поход, а ему, эко, навоз возить! Но - молчит. Родителю, да еще такому, как Онька, не перечат. Застолье расходится поздно. Онисим уже лежит на полатях, уже горница полна дыхания спящих, одна Таньша в скудном свете светца что-то там прибирает, скребет. Наконец тушит, сунув в воду, последнюю лучину, стягивает в темноте тесный ей праздничный сарафан, лезет, пыхтя, на печь. Онька уже засыпает, когда Таньша посовывается к нему и, тихо всхлипнув, как девочка, прижимается лицом к его груди. - Прости, коли... - шепчет. Он, без слова, обнимает ее, оглаживает ласково, отвечает шепотом, не разбудить бы кого: - Ничо! Даст Бог, воротим живы и с прибытком! - И оба замирают. Князь, подаривший им некогда право жить, требует теперь ихних жизней для того, чтобы биться за вышнюю власть в русской земле. Выехали в потемнях. Еще холодом дышало не прогревшееся с зимы частолесье, и дрожь пробирала. Сперва сидели на телеге, потом, когда колеса стали вязнуть в мягкой земле, Онисим решительно соскочил. Мужики последовали его примеру. Освобожденный конь пошел резвей. Еще раз мелькнул позади, над кустами, на зеленом светлеющем окоеме передрассветного неба темный человечий истукан: Таньша стояла одна у жердевых ворот, прогнавши невесток в избу, и вглядывалась из-под ладони, видя и не видя, в далекую чащобу ельника, откуда нет-нет да и долетал до нее пропадающий скрип тележных колес. Потом, на следующем повороте, промаячила одна кровля терема - все! Больше не к чему глядеть назад... Мешки с кормом и снастью подпрыгивали на корнях дерев и выбоинах пути. Насаженные загодя рогатины вытарчивали далеко за задок телеги. Мужики шли молча и разгонисто, а над ними, на легчающем, пепельно-голубом небе, разгоралась ясная золотая заря. Глава 29 Лед уже сошел, и стало мочно возиться на ту сторону, но усланная наперед сторожа донесла, что московская великокняжеская рать стоит у Переяславля и что силы там нагнано что черна ворона, "в бронях вси", и Михаил не рискнул переправлять свои полки через Волгу. Усланные наперед киличеи с одним из Сарыхозиных татаринов привезли твердый ответ князя Дмитрия: "К ярлыку не еду, во Владимир, отчину свою, не пущу, а ханскому послу путь чист!" Михаил глядел с седла на кованную из синей стали полосу волжской воды, по которой, пробиваясь наискось, отчаянно сносимые течением, шли с того берега сторожевые лодьи, и понимал, что ничего не сможет тут содеять и что возиться на тот берег в виду московских разъездов для него - почти верный разгром. Сарыходжа медленно подъехал ко князю. Сыто жмурясь, поглядел на весеннюю шалую воду, покачал головою, почмокал. Степной конь настороженно нюхал воду, поводил ушами. Татарин, сощурясь, вопросил князя русскою молвью: - Чево твоя делай топэр? Кровь бросилась в лицо Михаилу, безумный гнев заставил бешено забиться сердце. Он поднял коня вскок, прокричал, с оборота, татарину: - Идем вперед! Полки двинулись по прежней дороге, вдоль Волги, мимо Кашина, все круче забирая на север. Василий Кашинский выслал Михаилу кормы, явно с тем только, чтобы тверичи не пустошили Кашинской волости. Михайло яростно гнал все дальше ратников и ропщущих мужиков (надо было пахать, а война без сражений и грабежей не сулила никому ничего, кроме проторей), и так, миновав Углече Поле, дошел до Мологи, первого города Ярославской земли, столицы удельного Моложского княжества. В Мологе бил всполошный колокол. Позавчера протопоп Никодим, срывая голос, выкрикивал с амвона слова владычного проклятия князю Михайле, а сегодня сам Михайло Александрович с полками пожаловал под город. Из слобод валом валили беженцы. Вестоноши на запаленных конях принесли весть Федору Михалычу Моложскому, что рать валит великая, а с нею ордынский посол с "байсою" ведет тверского князя всаживать на владимирский стол. На площади, сметая заборы, бушевало самозванное вече. Ремесленники, бабы, какие-то юродивые, монахи, купцы... Вопли; на возвышении, поделанном из бочек с положенной на них сорванною створой ворот, мятутся витии. Смерд с расхристанным воротом кричит, требуя, дабы князь выдал оружие и брони посадским и защищал город. Очередного краснобая стаскивают за ноги, на помост лезет купчина. Густо кроет Михайлу Тверского: - Какой ен нам князь, когды владыка отверг! А токмо - одни мы не выстоим, други! Оружия требуют, почитай, все, но в истерике воплей сквозит растерянность: ветхий тын по насыпу и низкие костры - город отчаянно не готов к обороне... Князь Федор Михалыч, утративший всякую власть в городе, сидит у себя в тереме, толкует с боярином. Он мрачен. Ратных горсть, мужики покричат и разбегутся, а с Михайлой рать неисчислимая, и без помочи ярославских дружин ратиться с ним нечего и думать. Он прислушивается к крикам, долетающим сюда с площади, хмурит татарские густые брови, шепчет презрительно: - Чернь! Гонцы в Ярославль уже усланы, но разве они поспеют! Со смотрильной вышки, куда князь подымается спустя час, уже видно, как из-за дальних лесов выкатывает полк за полком, "валом валит" тверская рать. Он жует ус, думает, мрачно глядя туда, и все не может решить: выстоят или нет московиты? Хотя приучен годами (еще Калита учил!), что Москва растет неодолимо. Давно ли Митрия Костянтиныча, суздальского князя, сокрушили! И - кабы не отлучение, наложенное владыкою, он бы еще и подумал, не предаться ли тверичам. Но... Покамест князь Михайло не во Владимире... А всадники все ближе. Перед ними бегут, вливаются в городские ворота толпы слобожан; бабы волокут овец, детишек, скарб. Стоны, гомон... Повернув голову, он видит, как от вымолов торопливо отчаливают груженые лодьи. Купцы смекают по-своему: пока суть да дело, товар спасти от грабежа! Гневая, князь рычит на боярина: - Кто разрешил?! Тот разводит руками. - Тамо такое ся творит! Не пробиться и на кони! Осатанели людишки! Князь думает, сопит, потом тяжело спускается вниз, под ним стонут ступени. Требует ратную справу, бронь, коня. Он еще ничего не решил и решить не может. События катятся мимо него. Он ловит ухом набатные звоны, крики ярости и страха, растерянность города. Шепчет: "Нет, не выстоят!" Шагом, в сопровождении бирючей и дружины, едет, расталкивая народ, к воротам. Створы уже закрыты. Снаружи бьется и молит толпа не попавших в город. Близко-поблизку подскакивают тверичи, пускают стрелы в город через заборола. Князь оглядывает растерянную толпу, видит безлепицу и срам, тяжко дышит и поджимает губы. Вдруг велит: - Отворяй! Скрипят петли. Запоздавшие поселяне толпою врываются внутрь. Мычит и блеет скотина, визжат задавленные жонки. Князь брезгливо сторонится, пропуская бегущих. И - вот тот страшный миг, когда меж ним и "ими" никого. И там, оттуда, скачут вражеские всадники в шеломах и бронях (пусть и свои, русичи, но...). Он, решась, выезжает на мост, дружина, оробев, жмется у него за спиною. Он, поведя глазом, успокаивает ратников: - Боя не примем! А у теремов, - велит побледневшему боярину, - житного двора и казны разоставь сторожу! И боярин скачет, радостный, выполнять наказ. Князь сопит, ждет. Вот тверичи ближе, ближе. По платью, по дорогой броне понимают, что перед ними хозяин города. Шагом, умеряя рысь, подъезжают вплоть. Он тоже не ведает, что творить, подумав, вкладывает саблю в ножны. - Я - князь! - отвечает. - Повести Михайле Лексанычу! - И шагом едет (напряженные бирючи за ним) прямо на подскакивающих всадников. Ругаться? Грозить? Уряживать? Сам еще не ведает толком. В Мологу, уговоренные князем Федором, тверичи вступать не стали. Войска остановили под городом. Михайло отдал наказ, запрещающий грабить и жечь дворы слобожан. Моложский князь после часовой ругани урядил на том, что пока из Ярославля не воротились гонцы, а Михайло не вступил во Владимир, он как бы ни за кого. Меча не вздынет и кормы выдаст, просит только об одном: не предавать разору и грабежу его вотчину. Сарыходжу отвели в город. Поместили в лучших, какие нашлись, боярских хоромах. Михайлу с воеводами и дружиной князь Федор принял у себя в тереме. Полки становились табором вокруг Мологи. Телегой крестьянской, набранной по пути, армии напоминали торг на городской площади. Кое-где зажигались костры. Бабы с поросятами под мышкой шмыгали мимо ратников в слободу, к своим покинутым хоромам. Тверичи варили кашу. Скоро по приказу моложского князя их начали разводить по дворам окологородья и посада. Лучше было так, чем допускать стоянье ратников в поле - все одно пограбят да и пожгут невзначай. Троица залесских мужиков - Онисим с сыном Прошкою да Фролом Недашевым подошла к городу, уже когда первая сумятица давно окончилась. Недоверчиво оглядывая моложские стены, они таки выбрали по своему почину рогатины из воза ради всякого случая, плотнее натянули шапки и стали сожидать, поглядывая на полуприкрытые створы низких городских ворот, в толпе таких же, как и они, набранных дорогою ополченцев. Темнело. Кто-то проскакал в броне, крикнув повелительно: - Не грабить! Онька грабить и не собирался. Дико как-то казалось такое! И тут только оглядывал ряды коней, телег, мужиков в ратной справе с топорами и копьями. У многих-таки были шеломы, у двоих-троих - татарские луки. Редко где посверкивала бронь. Впрочем, иные везли брони с собою, упрятавши их в торока. Толпа не то что мирных, но еще и не подлинная рать, и Михайло, нимало не обманываясь, понимал, что с такими воинами много не навоюет. Чума унесла тысячи ратников, и выставить достаточное количество воинов для борьбы с Москвою он не мог. Вся надежда была на татарина, который, однако, с каждым днем все больше чванился и проявлял нетерпение, не желая понимать, почему Михаил не переправляется на ту сторону Волги и не идет прямиком к Владимиру. В то время, когда он сидел за вечернею трапезою в тереме, ублажая Сарыходжу и доругиваясь с моложским князем, трое загорян на площади у костра слушали в толпе таких же, как они, новиков рассказы бывалого ратника о летошнем походе на Москву, о том, сколь добра, скотины, лопоти было взято. Удивлялись, завидовали, поглядывая на притихшие очерки бревенчатых слободских хором, там, в темноте, за кругом огня, молчаливых, настороженных. И все же непонятно было: как это так? Взойти, и - что? Взойти, дак поздравствовать надобно, на икону перекреститься, а потом - чего? Волочить добро? После уж иконы-то как-то и в стыд такое! - Дак, чево! Заходишь - двери настежь, хозяйка - в рев, а ты и в глаза не глядя... А уж с бою, дак озвереешь сам! - Ну, как я - мужик... - не выдержал один из ратных, перебивая рассказчика. - Ну, как я, скажем... Котел мне надобен... Как я у ево, у такого же мужика, буду котел выламывать хошь из печи? Да и с оружием... Я тут копье отложил, ен меня и ткни, и будет прав! - Дак поодинке редко кто ходит! - возражал ратник. - Девку там завалить... Визжит! Без дружка тут и не совладашь! - Он нехорошо осклабился, хохотнул. - А боле на страх берешь, уставил рогатину: "Запалю!" Ну, тут, почитай, сами волочат: ослобони только от огненной беды! Онька молчал. Когда Прохор хотел что-то вопросить, сильно дернул его сзади за рубаху. В ближнюю клеть, хоть и созывали их, загоряна не пошли: не ровен час, коня сведут! Легли спать в телегу, раздвинув мешки. Укрылись зипунами. Ночь была теплая, хоть от земли, еще не прогретой, и сквозило холодом. - Ратник-то, вишь... девок! - дивуя, полуодобрительно вымолвил Прохор. Фрол фыркнул: - Поди, врет! - Вота, парни! - сурово вымолвил Онька. - Подумай так, а ежели б твою сестру, или хоть нашу Мотрю, али Калянину Надюху с Оленкой такой вот завалил? - Ну, я бы не дал! - решительно отозвался Прохор, ерзая на сене, уминая погодней. - А рать подошла?! Вота и понимай! - строго отмолвил отец. - Лишнего горя не нать! Хошь и вороги, а - свои. Да и те-то, помыслить ежели, татары там, фряги, - у кажного свой толк, коли мирны, дак и зла никоторого нет! - Ну, а ратитьце придут?! - вопросил Прохор звонко, глядя в звездное небо над головой. С соседних телег, от костра, уже доносило храп прикорнувших мужиков. - Не ведаю! - отозвался Онька, подумав. - Лося бил, вепрей, медведя брал на рогатину. Смекаю, и ворога комонного снял бы с коня... А грабить? Хошь и на бою... Ну, с мертвого снять справу, ино дело! А чтобы в избу, да на глазах у хозяев добро ворошить - не возмог бы того! И тебе, сын, того не велю... - Знамо дело... - отозвался Прохор, подумав. Фрол уже спал. Помыслив еще, повздыхав, отец с сыном, теснее прижавшись друг к другу, тоже заснули. Уже под утро - зипун был весь в росе, и площадь окутал белый туман - Онька, вздрогнув, проснулся с жутким испугом. Показалось, что свели коня. Вскинулся очумело, спросонь, озирая возы, ратных, тлеющие головешки костров, дремлющую сторожу... Конь был цел, хрупал овсом и глянул на хозяина большим преданным глазом: не боись, мол, я здесь! Онька улыбнулся коню и заснул опять. Глава 30 Землю заволокло туманом. Издали доносило скрипы коростелей. Небо, легчая, начало отдалять от земли, и первые шафранные полосы уже пролегли по нему, предвещая рассвет, когда к вымолу подошла с той стороны долгоносая лодья, глухо стукнув о бревна причала. Сторожевой окликнул, с лодки ответили: - Свои! Вылез какой-то посадский, не то купец, судя по платью. С ним выпрыгнули двое слуг. Приезжий, чуялось по походке, был молод и легок на ногу. С лодьи, кинув мостки, вывели коня. Приезжий, показавши подошедшему сторожевому пайцзу, удостоверяющую его высокое звание, чуть тронув стремя носком, оказался в седле. О чем-то переговоривши со сторожею (ратники были все, на счастье, моложского князя), он, озрясь, потрусил по берегу, явно избегая тверских дозорных. Двое слуг и провожатый из местных торопливо поспешали за ним. Тверской дозор задержал незнакомца только уже в городе, близ княжого двора. Приезжий, наклонясь с седла, показал пайцзу. - От хана! К татарскому послу Сарыхозе! - вымолвил он повелительно. Узревши "байсу", тверичи отступили, подозрительно глядя вослед удивительному гонцу-русичу, который, однако, ехал вестоношею от татарского хана. Так, пользуясь своею посольскою пайцзою, Федор Кошка (это был он) сумел достичь ордынского двора, где почивал Сарыходжа, не потревожив внимания тверичей. Теперь, как полагал он, больше чем половина дела была уже содеяна. На дворе пришлось-таки подождать. Но он заговорил с нукерами Сарыходжи по-татарски, порасспросил одних о доме, оставленных семьях, других - о добыче, намекнувши на возможные нескудные подарки московского князя, так что скоро на него перестали коситься подозрительно, и, как только Сарыходжа проснулся (уже били в колокол, созывая народ к ранней обедне), сотник тотчас провел Федора Кошку в хоромы посла. Татарин ел баранину и, сощурясь, поглядел на московского боярина, еще не ведая, кто перед ним такой. Федор решил не заставлять посла разгадывать, кто он, зачем и откуда, сразу и простодушно повестив по-татарски: - К тебе прибыл, ака! От великого князя Дмитрия! Оказалось, что Сарыходжа даже и помнил Федора Кошку по ордынским встречам. Это совсем упрощало дело. Скоро Федор сидел по-татарски на кошме, брал руками баранину, грыз, облизывал пальцы, смеялся, блестя белыми зубами, и, мешая серьезный разговор с шуткою (вздыхал, жалобно озирая хоромы: такой ли прием окажет тебе московский князь!), звал Сарыходжу посетить князя Дмитрия, который не ест, не пьет и не спит, а только и ждет приезда к себе дорогого гостя, дабы засыпать его с ног до головы подарками. Не первый посол московский звал Сарыходжу к московскому князю. Но этот (к тому же и старый знакомец по Орде!) оказался всех красноречивее: - У князей свои дела, у тебя твои! Баешь, сам Михайло не взял татарской рати! Ну! Понимай, свои тут дела, може, и тебя водят округ пальца! Потолкуй с Дмитрием! Ты сам потолкуй! Мамай умен, Мамай тебе то же самое скажет! Надобно серебро? Будет серебро! Сам приди! Тебе скажу, как друг скажу! Пущай князья сами ся решают! Ты свое исполнил? Дары получил? Ярлык? Отдай ярлык князю Михаилу, сам езжай на Москву! Лучше раз взглянуть, чем сто раз выслушать! Погляди сам! Того, другого, князя погляди! Мамаю скажешь, Мамай похвалит тебя! Не поедешь, все эмиры подымут тебя на смех: Сарыхозя, скажут, побоялся взять серебро у московского князя! Я не говорю: измени! Не говорю: продай ярлык нам! Того я не говорю! Отдай ярлык Михаилу и поезжай! Ну! Погляди! Что скажешь Мамаю, то и будет! Люди ждут, лодья ждет, кони за Волгою ждут! Федор ласково и весело заглядывал в очи татарину. Снял и подарил дорогой перстень: мол, ничего не жаль! И Сарыходжа размяк. В конце концов, зачем князь Михайло тащит его через леса и не идет во Владимир, чего ждет? А ежели он не может осилить коназа Дмитрия, при чем тут он, Сарыходжа?! С такими мыслями татарский посол встретил в этот день тверского великого князя. Михайло был в ярости. Только что протопоп Никодим не пустил его в храм по воле Алексиевой. Стал в дверях и раскинул руки. Михайло вскипел, поднял плеть, но встретил замученные, полные страха и обреченной решимости глаза старика, явно приготовившего себя к мученической гибели, резко поворотил, взмыл на коня. Не хватало бы ему еще и эдакой славы! Ропот тек у него за спиною, ропот тек по городу, по всей русской земле. Князь, отлученный от церкви, не мог быть великим князем владимирским! Сарыходжа встретил Михайлу обычными укоризнами. Михайле бы сдержаться, но после срамной сшибки у собора он не выдержал. Впервые князь и посол рассорились вдрызг. Князь кричал, кричал Сарыходжа, брызгая слюною. Кончилось тем, чего и добивался Федор Кошка: Сарыходжа едва не швырнул ярлык Михайле. Бери, мол, а я тебе боле не провожатый, володей, как заможешь, сам! Михайло сбавил спеси, но уже порвалось, лопнуло. Сарыходжа устал, изверился, да и корыстолюбие одолело (ежели не на Руси, то где и нажиться еще!). На Москве, предвидел он, его, и верно, засыплют соболями и золотом! - Бери ярлык! - кричал он. - Бери! А я еду о-себе сам! Нынче еду! В Орду еду! Князю Митрию скажу, о тебе скажу! Мамаю скажу! Пускай Аллах рассудит, кто из нас прав! Михайло вдруг устал. Слепо глядел, как собираются, увязывая добро в торока, татары. Это был конец. Этого следовало ждать еще там, в Орде. Теперь оставалась Литва (вторая неверная опора тверского князя). А с Алексием он будет судиться, он этого не оставит так! Он пошлет в Константинополь, потребует патриаршего суда! И пусть Ольгерд, пусть даже польский король - кто угодно - помогают ему! В конце концов можно потребовать, как уже давно предлагает Ольгерд, потребовать на Тверь и Литву иного митрополита! Отъезд Сарыходжи для простых ратников прошел почти что незамеченным. Ну, уехал куда-то татарин! С обедни, никак, проезжал на вымола. Уехал, и пес с им! Не так думали бояре Михаила, не так думал и моложский князь, заметно повеселевший и поднявший голову. Когда Михайло, проводив Сарыходжу, мрачно и строго повестил моложскому князю, что, не ожидая ярославских послов, сам уводит полки, князь Федор, едва избежавший разорения и грабежей, с трудом сумел скрыть несколько глумливую радость, ибо понимал, что отступлением тверичей обязан целиком отъезду татарского посла. Ратники вновь запрягали коней, увязывали добро, покидали окологородье. Михайло не стал вести людей по старой дороге, с Мологи двинулся на Бежецкий Верх, воюя московские волости, чтобы дать ополониться своему войску. Сопротивления почти не встречали. Забирали скотину, добро. Загоряна, хоть и не грабили взаболь, не шарили по избам, но разжились по дороге запасным конем, а в каком-то не то новгородском, не то московском рядке, поспев в пору, когда ратные разбивали купеческую лавку, добыли постав доброго немецкого сукна, что одно уже оправдывало весь поход, и, донельзя довольные собою, уложили его, увязав в рогожи, на телегу. Грабить лавку - не хоромы чьи-нибудь. Тут, когда целою кучею лезут и волокут, осатанев, почитай, и стыда нет. Бежецкий Верх брали с бою. Лезли на стены под дождем стрел с заборол. Онька не заметил сперва, как Прохор вдруг, тихо охнув, сел на землю. Опомнясь, подхватил парня, поволок. Оперенная стрела торчала из тела, и Прохор сведенными пальцами хватался и хватался за нее. Пальцы скользили, покрываясь кровью. Онька донес сына, уложил на телегу, достал нож, вынул, разрезав плоть, из раны наконечник стрелы, намазал барсучьим салом с травами - чем лечил всегда любые раны и что захватил с собою нарочито в поход. Окончив все, перевязал рану тряпицею. Прохора била крупная дрожь. Отец укрыл сына курчавым зипуном. - Иди, батя! - вымолвил Прохор, перемогаясь. Онька глянул по сторонам, подумал, что ежели стрела отравлена, дак ничто не поможет. Узрел соседа-коновода, попросил: - Пригляди за парнем! Тот кивнул. Онька, подобравши рогатину, слепо пошел туда, где то опадал, то нарастал вновь гомон и ор ратей. Город еще держался, еще со стен спихивали осадные лестницы, и Онька, воротясь к своим, молча полез первым по вновь поставленной, дважды спихнутой лестнице. Поймав руками долгий шест, рванул, едва не сорвавшись, его на себя, вырвал из чьих-то рук, размахнувши топором, прыгнул куда-то в гущу ратных, гвоздил, не видя куда и кого, совсем не думая о смерти. Брызгала кровь, кто-то свалился со стоном ему под ноги. Потом мимо понеслись тверские ратные, а те начали спрыгивать со стен. И углядев, что бой затихает и начинается грабеж города, побрел назад, к возам, страшась и уже ведая свою беду. Прохор лежал под зипуном вытянувшись, какой-то необычайно плоский и бледный, с трудом открыл помутневшие глаза. "Батя!" - прошептал. - Отравлена, поди, стрела-то была! - вымолвил давешний коновод у него над ухом. Онисим покивал, не глядя. Подумалось: "Как Таньше, как Просе покажусь, ежели сына не уберег?" - На долгий миг захотелось умереть самому. - Ты... бился... батя? - трудно и хрипло выговорил Прохор, озирая туманным взором залитого кровью отца. Онисим дико глянул на сына. О том, что он только что рубился в сече, он уже позабыл. - Умираю, батя... огнем палит! - пожалился Прохор и начал скрести пальцами. - Проо-ша-а-а! - страшно и дико выкрикнул Онька и умолк, согнувшись, охватив руками потную холодеющую голову сына. Он трясся в отчаянии и ужасе и так и держал сына, пока из того уходила жизнь. Пальцы, которые он сжимал, одрябли, захолодели, взор омертвел. Онька не догадал вовремя закрыть сыну глаза. Он наконец, оторвавшись от дорогого тела, трудно поворотил голову. Фрол Недашев стоял рядом с телегою, перекинув через руку чью-то дорогую, залитую кровью бронь, верно, снятую с мертвеца, и растерянно глядел на Онисима. - Убит? - вопросил он жалобно. Онька долго молчал, шевелил губами, наконец, поднявши кудлатую голову с серебряными прядями выступившей седины, ответил без гнева, со смертною усталостью в голосе: - Хоронить домой повезем! Князь Михайло воротился в Тверь двадцать третьего мая и тотчас отослал грамоты в Константинополь, в патриархию, с жалобою на Алексия и требованьем суда с ним и в Литву, Ольгерду с Кейстутом, с просьбой о помощи. В Орду, к Мамаю, предвидя пакости, которые возмогут ему теперь устроить москвичи, Михайло отсылал, с боярами и казной, старшего сына Ивана. Это был отчаянный шаг, и Михаил понимал это и, провожая Ивана, крепко обнял и долго не выпускал из объятий. Потом, отстранясь, сказал сурово и твердо: - Помни, кто ты, куда едешь и зачем! Нам с тобою, сын, нету иной судьбы! Тени убитого Федора, погибшего в Орде отца, дяди Дмитрия, тень Михаила Святого, казалось, реяли в воздухе, и Иван, вскинув длинные, красивые ресницы, побледнел и поглядел гордо: - Ведаю, отец! - Тринадцатилетний мальчик, он вступал теперь в возраст мужества и, быть может, шел на смерть вослед великим теням тверских князей, погибших в этой жестокой и неравной борьбе. Глава 31 Сарыходжу на Москве именно засыпали дарами. Отупев от обильных трапез, от многочасовых застолий, стоялых московских медов (ордынские степные вельможи пили тайком едва ли не все, успокаивая себя тем, что пророк запретил вино, но не медовую брагу и не русское пиво, о которых в Коране, естественно, как и о позднейшей водке, ничего не было сказано, и, вырываясь из-под надзора мусульманских улемов, напивались до положения риз), ордынский посол, принимая уже безо счету связки мехов, огненно-рыжих пушистых лисиц, соболей и бобров, увесистые кожаные мешки с гривнами, ковши, кольца, достаканы, блюда (с каждого пира дарили ему по серебряному сосуду), принявши дареных коней, отделанную серебром бронь, жженное золотом седло и наборную сбрую, русскую шубу на куньем меху, крытую цареградской парчой, красного кречета, шкуру белого медведя, какие водятся в землях полуночных, - посол не ведал уже, чего еще пожелать. Утешенный ловкими и разбитными холопками, выпаренный в русской бане, провоженный до самой Коломны избранными боярами, Сарыходжа теперь думал лишь об одном: как пристойнее оправдать московского князя и как ловчее охулить тверского. Тем паче, что, выгораживая московитов, он выгораживал заодно и самого себя. Живи Сарыходжа лет на сорок ранее, быть может, и не сносить бы ему, ослушнику хана, головы. Но нынче в Орде кто из эмиров поступил бы иначе? Кто отказался бы от московского серебра? И кто осудил бы Сарыходжу? Тем паче, что и сам Мамай думал одинаково со своими вельможами. Выслушивая то урусутских, то фряжских наушников, готовый кинуться то на Русь, то на Ак-Орду, запутавшийся в интригах и корыстолюбии, понимал ли сам-то Мамай, в чем была бы его корневая, главная, а не сиюминутная выгода? Правители эпох упадка всегда бывают поражены слепотой и видят близкое, не замечая того, что таится в отдалении. Так, Мамай проглядел Тохтамыша, не узрел опасности со стороны подымающегося в Азии нового завоевателя, железного хромца Тимур-Ленга, или Тамерлана, как его называли в Европе, дался в обман генуэзцам, для которых этот татарин-выскочка был только средством достижения своих целей, но никак не уважаемым ими союзником, коего надобно поддержать и в несчастии. Сносясь с Египтом, заключая договоры с монархами христианских и мусульманских земель, Мамай думал, что он равен Узбеку, и ослеплял себя, не видя и не ведая даже того, что единой опорой ему может послужить Московская Русь, еще не осильневшая настолько, чтобы стать хозяином Восточной Европы, и потому нуждавшаяся в прочном ордынском щите. Коротко рещи, Сарыходжа не был наказан Мамаем и даже сумел настроить повелителя противу тверского князя. И когда в ордынскую ставку явились тверские послы, приведя с собою сына Михаилова, Мамай, вовсе исполнясь спеси, начал тянуть-пересуживать, вытягивая из тверичей новые и новые подношения и... И в это время к нему явились московские послы с князем Дмитрием. На Москве, проводивши Сарыходжу, вздохнули было свободнее. (Со дня на день ждали литовских послов!) Но тут дошла весть, что Михайло послал к Мамаю посольство со своим сыном. Дело грозило принять дурной оборот, и на думе было решено перенести спор с тверским князем в Орду, для чего ехать в ставку Мамая надобно было самому великому князю. Вечером того дня Федор Кошка, необычайно серьезный, сидел у митрополита Алексия, выслушивая последние наставления владыки. В покое было всего несколько избранных бояринов: Бяконтовы, Матвей с Данилой Феофанычем,Зернов, Александр Всеволож и Иван Федорович Воронцов-Вельяминов. - Чаю, согласим! - говорил Кошка хмуро. - Был бы Мамай умен, в два счета согласил бы я ево: без нашего серебра он ить и с Ак-Ордою не сладит! Хан Урус стратилат - не Мамаю чета! Да и фряги его живо продадут, как они греков продали! И Литва не долго без нас станет ему выход с киевских волостей давать - все так! Надобны мы Мамаю, да и он нам надобен! Был бы умный... Дак вот какая беда, ен не умен, а хитер! Гляди, сам себя обмануть заможет, того боюсь! - Серебро... - начал Алексий, но Кошка потряс головой. - Ведаю! Серебро - само собою! Орду нынче на серебре всю и купить и продать мочно. Дак ить и перекупить тоже! Чести нету, дак и пенязи не помога! - Как бы еще Мамай с Ольгердом дружбы не завел! - подал голос Александр Всеволож. - Тогда нам и вовсе туго придет! Тотчас возникло в уме у всех безрадостное позорище: с юга - Мамай, с ним жадные фряги, с запада - Ольгерд, с севера - Тверь и Борис Городецкий с востока. И вот Московская Русь в обстоянии, из коего, ежели еще и Олег Рязанский подопрет, - не выползти будет! Невольно бояре подобрались, сдвинув плечи. Повеяло совокупной бедой. Алексий молчал, понурясь. Вдруг поднял проясневший лик: - Господь не должен оставить нас! - Он не подумал в сей миг о Сергии, но что-то вошло, незримое, в палату, словно бы повеяло с высоты. - Я буду молить Всевышнего о даровании нам одоления на враги! Бояре, кто с уважением к владыке, кто с верою в Спасителя, кто с суеверной надеждой на чудо, склонили головы. - Помолим Господа, братие! - вымолвил митрополит, и все встали и начали повторять за пастырем слова молитвословия. Это была, пожалуй, одна из самых горячих и от сердца идущих молитв для каждого из них, ибо на неверных весах судьбы любая песчинка могла перевесить нынче в ту или иную сторону, и только Бог был способен исполнить просимое ими. Глава 32 Князь Дмитрий сидел у себя в спальне рядом с Дуней, и та, повалясь к нему в колени, прижимаясь мягкою полною грудью, плакала. - Убьют тебя тамо! - Не реви, великого князя московского не убьют! - Да, а духовную грамоту составляшь! - горестно воскликнула Дуня, подымая заплаканное лицо. - Без того и в Орду не ездят! - рассудительно возразил Дмитрий, оглаживая плечи жены. Сам робел немножко. Детское тогдашнее худо помнилось, а нынче... Ну, как, по примеру Узбека, схватит его Мамай? Схватит и будет держать в нятьи, где-то у себя в степи, на Дону. Юрта, косоглазые нукеры у входа, ветер и пыль, полусырая конина и кумыс. Он оглядел покой: расписные укладки, ковры, тафтяной узорный полог княжеского ложа, изразчатую печь... Поежился. И ничего этого не будет! И не будет Дуни.. Только заунывная, словно вой ветра, татарская песня да степь... Да еще колодку коли наденут на шею, как Михайле Святому! Он подвигал шеей, представил деревянный, подпирающий горло ошейник, себя, неуклюжего, жалкого в этом ошейнике... Гнев пятнами выступил на широком лице князя. Он задохнулся со стыда. Броситься бы в битву, рубить! Трус! Все они тут храбрее меня, а я? Стоял с полками у Переяславля, тверичей и не видели! А Михайло Бежецкой Верх взял! Все Заволжье, почитай, нынче у ево в руках! На Новгород одна и надея... Дуня гладит теплыми шелковыми ладонями его широкое лицо. Любует скорбно. Хоть и воротит ладо милый - долог путь до Орды! Признается шепотом, ткнувшись ему лицом в плечо: - Я снова затяжелела! Думаю, отрок! Он стискивает властно и бережно плечи жены. - Ежели сын, - продолжает она торопливо и вкрадчиво, - можно, Василием назовем? По своему деду? - понимает Дмитрий и кивает, усмехаясь невесело. Первый, названный Данилкою в честь прадеда, не заладился! Пусть хоть этот растет здоровым! Ежели есть проклятье на нашем роде, быть может, хотя так беду отвести... Дмитрий суеверен, и о проклятьи, якобы павшем на князя Семена и весь род московских володетелей после убиения в Орде Александра Тверского с сыном Федором, слыхал. - Ладо мой! - шепчет Евдокия. - Я не хочу, чтобы ты уезжал в Орду! Пятнадцатого июня, через три недели после отъезда тверского князя, Дмитрий Иваныч, великий князь московский, выехал туда же, в степь. Митрополит Алексий в возке сопровождал своего князя до Коломны. Парило. Жара стояла такая, какая бывает только в августе, в пору уборки хлебов, и уже яснело, что год будет тяжек. Небо мглилось, травы и хлеба приметно сохли, и солнце светило тускло сквозь мгу. Временами на нем являлись черные пятна, как гвозди, и старики толковали небесное знамение к худу. Тревожились не токмо простецы, но и бояре. Поглядывая на небесное светило, значительно качали головами: не стало бы с князем нашим беды! Возок митрополита подымал пыль, пыль тянулась, восставала волною из-под копыт конницы. Дмитрий ехал верхом в простой холщовой ферязи и весь был выбелен пылью. Он щурился, иногда вздергивал повод, и конь пробовал тогда перейти на скок. Хороший, крепкий конь, послушный и верный, был нынче у князя! Дмитрий не пораз и чистил его, и не того ради, чтобы подражать Владимиру Мономаху, как толковали, посмеиваясь молодшие дружинники, а попросту нравилось. Нравился конь, нравился запах чистого денника, нравилось стоять одному рядом с жеребцом и кормить его с рук ломтем аржаного хлеба с солью. С конем не надобно было быть все время великим князем, и он бессознательно дорожил этими минутами побыть самим собою, ощутить теплое дыхание, и густой конский дух четвероногого друга, и мягкие губы, которыми осторожно брал конь хлеб из руки господина своего. Вчера Дмитрий сам придирчиво осмотрел все четыре копыта жеребца, проверил, ладно ли прибиты подковы... Ночью молчал, лаская жену, и Дуня поняла, молчала тоже. Ехать надо было все одно, и не стоило портить жалобами последнюю ночь! А теперь, морщась от пыли (уже далеко отдалились и толпы провожающих, и звоны московских колоколов), вновь и вновь возвращался он к мыслям о возможном нятьи и поругании, и твердый ворот ферязи, что резал потную шею, казался ему порою деревянной колодкою пленника. С владыкой Алексием князь распростился у перевоза, на коло