вки, с выстроенной за одну ночь из привезенных с собою жердей огорожею, за которой плотно, голова к голове, помещался выставленный на продажу скот - в основном быки и овцы. В едкой, поднятой копытами и уже не оседающей пыли невеликая вереница конных русичей пробралась к ханским шатрам. Здесь было зеленее и легче дышалось. Ханские нукеры приняли у них коней и оружие. Ноги, привыкшие к стременам, плохо слушались, и Дмитрий едва не споткнулся на пороге шелковой ханской юрты. Внутри показалось сразу темно, и он не враз узрел хана и Мамая, восседавшего справа от него на таком же низком позолоченном троне. Бояре говорили речь, передавали, разворачивая, подарки. Дмитрий склонял голову, низил глаза. Думал: неужели это никогда не окончит? Какое же великое княжение изготовил ты для меня, Алексий! Ежели оно вновь и опять зависит от того, кто восседает пред ним на троне, меж тем как он, великий владимирский князь, стоит, опустив голову, и ждет милости, как нашкодивший мальчишка порки родительской. Да и поможет ли чему его унижение и лесть московских бояр?! Прием окончился. Пятясь, московиты покинули ханскую юрту. Вечером у него в шатре, за походным, собранным из досок столом, собрались бояре, толковали, спорили, и Дмитрий узнавал с удивлением, что уже кое-кто видел "Ивашку", сына князя Михайлы, иные успели перемолвить с бесерменами или эмирами хана, и все сходились на том, что "дело неметно", и что кто-то тут "сильно пакостит", как будто бы то, что они своею волею нарушили ханский указ, не пустив Михайлу на великое княжение, не было уже пакостью предостаточной! Кошка после ужина тотчас смотался куда-то, ушли и еще двое-трое бояр из тех, кто бывал в Орде и ведал татарскую молвь. Тимофей Василич предложил Дмитрию сыграть в шахматы. И, не спешно передвигая по шашечнице фигуры, резанные из клыка древнего, как сказывали, подземельного зверя (клыки эти купцы привозили из-за Камня, променивая у вогулов на соль и железные ножи), сказывал князю неторопливо, в чем тут у них обнаружилась сугубая труднота. Во-первых, отстали. Тверичи успели задобрить кого мочно, и "Ивашка малой" у хана теперь в сугубой чести. А во-вторых, и генуэзские фряги, видать, пакостят. Рвутся сами на север, в земли полуночные, за мехами, не хотят покупать у нас, на Москве! Ну, а мы не даем, не пускаем... - Быть может?.. - начал Дмитрий, коему поблазнило было, что тут, оказав послабление фрягам, можно выиграть тяжбу у хана. Оба вольно полулежали на кошмах, подперев головы руками. Скудный огонек сальника едва освещал шашечницу, и от резных фигурок метались долгие беспокойные тени. - Ни-ни! - поднял умные лукавые глаза Тимофей. - Их допусти только, живо и без портов оставят! Нечем будет и Орде выход давать! Ну, а второе, княже... Как бы етто сказать подельнее... Есть и еще зазноба немалая! Чаю, без латынских попов тута не обошлось! Кошка пошел сглядать, быват, вызнает чего! Ладно, давай почивать, княже! Утро вечера завсегда мудренее! Глава 39 Тимофей Василич угадал верно. Да ведь полдела назвать болесть, а как ее вылечить? В разноязычной толпе гостей торговых, сопровождавших великого князя московского, ехал и Некомат, московский оборотистый сурожанин, владелец караванов, лодей, торговых вымолов и сел под Москвою, в Сурожском стану. Устроив товар, нагнавши страху на приказчиков, проследив за тем, чтобы тюки, коробьи и бочки были разгружены и помещены под надежную охрану, он к вечеру того дня, когда князь Дмитрий с боярами пребывал на ханском приеме, разыскал - идучи пеш с одним лишь надежным слугою, стариком татарином, - на краю пестрого и обширного палаточного города неприметную юрту, внешне неотличимую от прочих, из которой, однако, доносились звуки латинского "te Deum" ("Тебя, Бога, хвалим!"). Быстро перекрестив чело латинским крестным знамением и склонив голову, Некомат вступил в шатер, бросив придвернику-генуэзцу несколько слов на своем языке. Внутри шатра, освещенного хорошими витыми чистого ярого воску свечами в серебряных шандалах, был воздвигнут походный алтарь и человек в католической сутане служил, складывая ладони и обращая лик к большому распятию. Несколько итальянских купцов молились, подпевая двоим юношам-певчим. Некомат (здесь его знали под именем Нико Маттеи), одними глазами поздоровавшись со знакомыми, присоединился к молитвенному пению и больше, пока не кончилась вечерня и пока не был вновь пропет благодарственный канон, не подымал глаз. - Мессер Маттеи из Москвы? - вопросил у него над ухом незнакомый голос. Властные глаза человека, привыкшего повелевать, не давали ошибиться, хотя и был незнакомец одет в простой овечий, порядком засаленный казакин. Некомат согласно опустил голову и, быв приглашен, тотчас вступил за занавес во вторую половину шатра, отделенную от первой, где уже ждали несколько генуэзцев, среди коих он узнал кафинского консула, а также мессера Андреотти и Барбаро Риччи, крупнейших торговцев мехами и живым товаром во всех восточных итальянских колониях. Скоро к собравшимся присоединился, сняв верхнее облачение, и патер, бывший, о чем знали немногие, не просто патером, но каноником престола святого Петра из Рима и фактическим папским нунцием в Орде. Была подана очень скромная трапеза: кислое молоко, хлеб, овечий сыр, сушеные фрукты. Присутствующие явно собрались не для того, чтобы пировать. Бритый человек с властными глазами спрашивал. Некомат отвечал, понявши, что безопаснее не выведывать, кто перед ним, и говорить только правду. Незнакомца интересовало решительно все: цены на меха в московском торгу, имена и значение при дворе великого князя всех крупных бояр, отношение к каждому из них великого князя Дмитрия, значение митрополита Алексия и его авторитет среди народа и знати. (Тут, услышав, что московиты боготворят Алексия, каноник досадливо нахмурился.) Вопросов о тверском князе и тверичах почти не было. Видимо, все надобное о Твери незнакомец себе уже уяснил. Мессер Андреотти, вмешавшись в разговор, вновь начал выспрашивать, почем продают меха в московском торгу и за сколькую цену их можно бы было купить на Севере? - Цену? - возразил Некомат, небрежно пожимая плечами. - Цену, мессеры? Железный котел набивают собольими шкурками, плотно уминая, сколько войдет до краев - и это цена того котла! Разница была столь велика (в сотни раз!), что генуэзские гости переглянулись друг с другом, почти застонав, с голодною алчностью в глазах. - Даст ли тверской князь нашим торговцам право свободного проезда на север?! - требовательно вопросил мессер Андреотти. Но незнакомец в овечьем казакине слегка приподнял руку, останавливая неуместный взрыв купеческого корыстолюбия. Наступила тишина, и подал голос папский нунций. Оглядев собравшихся, он негромко и серьезно отмел враз их имущественные вожделения. - Неделю назад отсюда, направляясь в Москву, проехал митрополит иерусалимский Герман за милостыней и помочью. Москва становится опорою схизматиков, и пока она стоит во главе союза русских княжеств, греческая церковь будет постоянною противницей римского престола. - Он приодержался, обвел присутствующих внимательным взором строгих глаз, словно бы несколько сомневаясь, что купцы сумеют воспринять всю серьезность сказанного. - Когда Иоанн Палеолог подписывал в Риме символ унии, с ним не было ни одного греческого священника. Уния была сорвана по инициативе патриарха Филофея и при прямой поддержке Москвы! Ежели бы не сопротивление московских схизматиков, не этот старый упрямец, митрополит Алексей, то уже теперь христианская церковь, разорванная гибельным уклонением церкви греческой в схизму, объединилась бы вновь под знаком латинского креста. И престол святого Петра, воздвигнутый первым из апостолов Иисуса, владычествовал бы над всеми христианскими странами! - И ваши торговые привилегии, господа, - подал голос бритый, - устроились бы сами собою! - Ежели бы не противодействие Москвы? - Да, ежели бы не противодействие московской митрополии! - Для чего надобно... - начал наконец понимать Некомат, - помочь Михаилу Тверскому? - Более того! - живо подхватил нунций. - Рим готов временно объединиться с мусульманами! Наши люди ищут связей с Тимуром! - Но Тимур - враг Мамая? Вмешался консул: - Мамай берет у нас деньги, чтобы платить своим эмирам, и не препятствует кафинским купцам покупать русских рабов в Орде! - Генуэзская республика опасается усиления турок на Мраморном море! - сказал доныне молчавший Барбаро Риччи. Но бритый незнакомец тотчас возразил ему: - Союз христианнейших государств, вновь объединенных под волею римского первосвященника, возможет сокрушить любую угрозу неверных! - Но ежели тверской князь получит владимирский престол и объединится с великим князем литовским, не победит ли и там схизма? - вопросил, не уступая, Барбаро Риччи. - Нет! - прервал его нунций. - У нас есть твердая уверенность, что в Литве победит истинная римская вера! В Вильне католиков не намного меньше, чем схизматиков, а Ольгерд уже стар и не решится теперь утвердить в своей земле греческое православие. Но для того, чтобы этот союз стал действительностью, господа, вы должны напрячь все силы, дабы московский князь Дмитрий не получил вновь великого княжения. - И помните, - договорил бритый, - нам, не буду называть, кому именно, ведомы не только слова, но и тайные помышления людские! Расходились в полной темноте и поодиночке. Нико Маттеи уже было достиг середины пути, когда его крепко хлопнули по плечу. Он обернулся, в темноте не сразу поняв, кто это и что ему нужно. - Здравствуй, Некомат! - весело окликнули его. Перед ним стоял улыбающийся Федор Кошка. - Гляжу, московский приятель! С нами прибыл? Как я тебя в караване-то не углядел? - продолжал Федор ласково-глумливо, крепко забирая слегка упирающегося генуэзца под руку. - Пойдем, пойдем! Ради такого дела и выпить не грех! - Он силою поволок фрязина к себе в шатер. Некомат, которому вырываться из боярских объятий, памятуя свои дела на Москве, было неприлично да и опасно, подчинился насильному приглашению. Был затащен в шатер и напоен столь крепко, что домой его волокли на руках, и, проснувшись назавтра с раскалывающейся от боли головой, он никак не мог вспомнить, о чем толковал ночью с московским боярином и не проговорился ли ненароком о тайной встрече. Федор Кошка узнал-таки от Некомата немного и, отослав мертвецки пьяного фряга домой, сугубо задумался. Явно было одно: латиняне готовят какую-то измену, но какую? Он послал за каждым из собравшихся итальянцев по татарину-соглядатаю, но выяснил лишь то, что хуже всех одетый бритый фрязин является самым уважаемым среди них. Выяснил он, день спустя, что среди генуэзцев был кафинский консул. Это уже что-то значило. Сообразив и сопоставив, посоветовавшись с Тимофеем Вельяминовым, который подсказал ему, что речь могла идти о разрешении фрягам свободного проезда на север для скупки "мягкой рухляди", Кошка в конце концов, призвав на помощь все свои добытые в Орде сведения, понял, что фряги так или иначе будут бороться против возвращения ярлыка Дмитрию. И помочь москвичам могли две вещи - серебро в неслыханных, диких количествах и не ведающие сами о том ак-ордынцы, сведения о движении которых достигли ушей Кошки, но еще не были ведомы кафинскому консулу. - Ладно! Палеолога Ивана вы в Царьграде посадили, Кантакузина свергли, так? Так! - отвечал он сам себе, лежа на спине в глубине юрты, разославши всех своих послужильцев и нанятых соглядатаев следить за тверичами и фрягами. Федор Кошка поерзал, устраиваясь поудобнее. В отверстие юрты было видать, как по дымно-голубому небу тянули, с курлыканьем, стада болотной дичи с донских плавней. Татары сейчас бьют их кривыми, лишенными оперенья стрелами, которые возвращаются обратно к стрелку. - Ладно! - повторил он. - Кантакузина сняли! Дак и что? Ноне и Русь не терпится тем же побытом под себя забрать? А тогда: торгуй - не хочу, полный простор до самого моря Ледовитого! Так? Так! Да, поди, и наш владыка Алексий им нелюб, ежели они унию замыслили! Так? Так! Ну, и что надобно сказать Мамаю? Католиками его не испугаешь... Ольгердом? Ольгердом - мочно! Ну, а ежели Урус-хан с востока нажмет... Самая любота! Тут уж пенязи подавай, и - кто больше! - Он перевернулся на живот, растирая зубами сорванную давеча терпко-горькую травинку. Подумал, прижмурился, легко вскочил на ноги. Упредить фрягов надобно! Голова князя Дмитрия, зело некрепкая еще день назад, теперь, показалось ему, стала держаться чуть-чуть прочнее. Кого и чем надобно подкупить в Орде? Был взят в оборот Сарыходжа, многие эмиры. Все бояре были в разгоне, один Дмитрий сидел, томясь заложником ханской воли, и не ведал своей судьбы. Впрочем, так же сидел юный тверской мальчик с долгими красивыми ресницами темных гордых глаз и тоже не ведал, чем окончит ордынская пря. Мамай, которому генуэзские фряги наговорили столько, что он уже переставал верить им, наконец согласился принять московских посланцев келейно, у себя в шатре. Сидели без толмачей, ибо оба московских боярина - Данило Феофаныч и Федор Кошка отлично говорили по-татарски, а окольничий Тимофей хоть и не говорил, но понимал сносно почти все. Мамай, пыжась и кутая руки в рукаве, озирал троих рослых русичей, которым он, конечно, откажет (как советуют ему фряги), но сперва выслушает и, быть может, выведает тайности, о коих ему еще не донесли слухачи. Он хитрит, но хитрый разговор все поворачивает куда-то не туда. Молодой московский боярин Федор, похоже, словно бы даже и жалеет его, Мамая, и постепенно, шаг за шагом, почти нехотя, раскрывает ему обман хитрых католиков, замысливших погубить Золотую Орду (уже теперь Синюю) руками белоордынцев, которые из благодарности вовсе не станут тогда брать пошлин с кафинских товаров. Мамай не верит никому, но москвичи его вовсе и не заставляют чему-то верить, а лишь - подумать путем: почто князь Михайло не взял татарской рати, а воюет меж тем великое княжение и теперь? Взял города Мологу, Углече Поле, Бежецкий Верх, забирает Волгу, дабы перенять волжский ордынский путь! А Урус-хан? А Ольгерд, союзник Михайлы? Разве не на единой помощи русского улуса держалась доселе Орда? Разве не московские рати сокрушили Булгар, посадивши там царя, угодного Мамаю? В чьих руках немедля окажется Мамай, чуть только кафинские фряги перестанут его снабжать серебром и начнут помогать Тимуру? Дмитрий ему не враг! Князь Дмитрий привез подарки, серебро и жемчуг, меха и оружие. Мамай все это получит от тверского князя? Получит ли? И не поздно ли будет получать?! Мамай колеблется, думает, отлагает встречу. Русичи подымаются с ковра. Просят принять подарки. Мамай будет думать, и пока он думает, идет бешеный подкуп и перекуп эмиров. Больше всех старается за Москву Сарыходжа, иначе ему не сносить головы! Орда уже снова свернула стан. Уехали, угоняя купленный скот, купцы. Ушли обозы с солью. Уехал мессер Барбаро Риччи. Бритый незнакомец отправился далее, в Персию. Купцы после его отъезда переругались друг с другом. (Двоих Федор Кошка сумел перекупить обещаньями сказочных барышей на Москве.) На чаши колеблющихся весов ложились все новые слитки русских гривен. Серебро забирали уже по заемным грамотам у купцов. Князь Дмитрий обветрел, загорел, похудел, мотаясь в седле целыми днями. Раза два издали видел Ивашку Тверского. А на востоке вырастала ратная угроза, предсказанная Федором Кошкой, подступала новая битва за Сарай (который на этот раз, и на столь же недолгий срок, удастся захватить Мамаю), она-то и решила дело. На очередном приеме Мамай предложил за неслыханную сумму вернуть ярлык князю Дмитрию. Мамай не думал при этом, что совершает подлость. Мамай думал о другом. Договор, когда-то составленный Алексием об ордынском выходе, оставался не пересмотрен. Конечно, сейчас он получит так много, что победа над Черкесом и Урус-ханом ему обеспечена. Но потом? Впрочем, о "потом" Мамай думать не очень умел и после пристойной торговли, жирно вздохнув, выговорил: - Клади серебро, бери ярлык! Вот на что ушли и вот чем окончились три месяца сиденья великого князя Дмитрия в Мамаевой Орде. Увозя медведей в клетках, везли теперь на Москву за собою власть. Михаилу же был послан издевательский фирман такого содержания: мол, мы давали тебе рать, а ты не взял, "рекл еси своею силою сести, и ты сяди теперь, с кем ти любо". Глава 40 На Москве, помимо неурожая, пожаров и Михайловых погромов произошло множество дел, большею частью неприятного свойства, так что порою казалось, что звезда Алексия начинает изменять ему. Михайло Тверской продолжал удерживать захваченные волости, окраины княжества тревожили ушкуйники, Новгород со Псковом отбивали новый натиск немецких рыцарей. Впрочем, по-прежнему продолжал сооружаться монастырь на Симанове, и Федор <Сын Стефана Иван (Ванята) в монашестве был наречен Федором.>, племянник Сергия, деятельно хлопотал, заводя у себя в монастыре иконописное дело и мастерскую по изготовлению книг. Устная народная память капризна. Она знает только три состояния времени: давно прошедшее (миф), прошлое и настоящее. В каждом из этих периодов события статичны и герои подчас не меняют даже и возраста своего. Течения времени в его последовательной продолженности народные представления не ведают, точнее - ведают лишь в перечнях царских династий или знаменитых родов. Перечни эти во всех древних хрониках попали туда из устного народного предания, а до возникновения письменности затверживались наизусть хранителями родовой памяти. Все же прочее, все то море воспоминаний, которое и есть история племени, отражалось в преданиях и эпосе, упрямо преображавшем их по законам условно-временных и эстетических категорий; так что собственно исторические сведения по логике поэтического творчества превращались в учительные, в памяти славы, но уже не истории (ежели под историей понимать голую истину совершившегося факта), где в событиях свободно участвуют фантастические существа, где летают крылатые драконы, являются мертвецы и оборотни, где боги нисходят на землю, споря со смертными, и герой из реального какого-нибудь древнего Киева или Чернигова свободно попадает в небылое сказочное или даже подземное царство. И лишь грамота, лишь запечатленные в камне, бронзе, глине или на папирусе, пергамене, бумаге письмена впервые твердо и "навсегда" фиксируют ежели не истину, то во всяком случае то, что люди считали истиною в свою пору. И уже из этих, погодно совершаемых, записей создается явление, коему в устной культуре нет аналога - летопись. Время становится продолженным, оно приобретает длину и направление, оно становится измеряемым, ибо события впервые выстраиваются в повременной ряд и человеческий ум, начиная сопоставлять цепь событий, умозаключает - впервые! - по принципу, не преодоленному и до сих пор, что совершившееся раньше является причиною, а то, что позже - следствием. (И то, что далеко не всегда так, а иногда и вовсе не так, что законы истории безмерно сложнее, - до той, новой, ступени мышления человечество в целом еще и не добралось!) Во все века, заметим, даже наиболее благоприятствующие культуре, на эту вековую работу, схожую с работою пчел, муравьев или даже кораллов, создающих из отмерших оболочек своих целые острова, на всю эту работу, малозаметную современникам, человечество тратило очень немного средств и еще меньше уделяло ей внимания. Много ли получал за исполнение своих гекзаметров слепец Гомер, обессмертивший в "Илиаде" и "Одиссее" древнюю ахейскую Грецию? Что мы ведали бы о ней, не имея Гомера? Несколько камней разрушенных городов, два-три старинных золотых кубка да десяток непонятных надписей... И, бросая певцу за его работу кусок зажаренной свиной ляжки и грубую лепешку, ведал ли какой-нибудь островной басилей, современник Одиссея, ведал ли, что слепой певец дарит ему, царьку крошечного царства, бессмертие? И посмертное восхищение всего мира?! Дары, на истинную оплату которых и всего того царства было бы недостаточно! Положим, наши князья уже ведали силу и значение писаного слова, и все-таки какое-нибудь отделанное серебром и украшенное бирюзою боярское седло не дороже ли стоило, чем все многолетнее содержание тогдашнего летописца, который жил в бедной келье, сам себе колол дрова, ел грубый хлеб да сушеную либо вареную рыбу, ходил в посконине, молился и писал? А теперь одни эти его погодные записи, уцелевшие от бесчисленных погромов, пожаров и разорений, а всего более гибнущие от равнодушия и небрежения потомков, одни эти записи и позволяют нам воссоздать тогдашнюю жизнь и события и того самого гордого боярина на коне с изукрашенною сбруей узреть и многое прочее, что без слова писаного онемело бы, осталось в виде разрозненных, потерявших смысл и назначение предметов, когда-то утерянных современниками или зарытых да и забытых в земле. Монеты и те "говорят" прежде всего надписями, сделанными на них! Ну а навалом гниющие в погребах, истлевающие за ненадобностью горы старинных богослужебных книг? Все эти октоихи, триоди, минеи, праздничные и постные шестодневы, уставы, напрестольные евангелия, молитвенники и служебники? Все эти ежегодные, еженедельные, ежедневные воспоминания о событиях, совершившихся в Палестине в начале первого века нашей эры? Все эти сугубые сакральные переживания все одного и того же: причащение, повторение символа веры, сложные, разработанные еще в первые века христианства таинства? Какой смысл был (или - и есть?) во всем этом?! А какой смысл в ритуале народных свадеб, хороводов, похорон, поминок, празднества первого снопа, зажинках, в Святках, в ряженых, в обычаях, правилах и приметах? Когда человек начинает рассматривать себя как конечное, смертное существо, весь смысл бытия коего в нем самом, лишь в этих немногих годах и эфемерных земных радостях, трепете плоти, любовных утехах, в жалкой, собираемой всю жизнь собине, - тогда, конечно, не надобно ничего иного, и со смертью, с концом личности, для нее исчезает все. Но это только тогда, когда люди перестают быть народом, нацией, племенем. Тогда и жизнь племени, весьма скоро, обращается в небытие. Пока же человек живет, понимая себя как частицу чего-то безмерно большего, чем он сам, - семьи, рода, племени, нации, вселенной, - надобен обряд, надобно религиозное, магическое действие, объединяющее живущих с их предками в единое нерасторжимое целое, в стройную череду поколений, продолжающих жить друг в друге, и потому надо похоронить (отпеть, и оплакать, и устроить тризну - наши поминки!), а не просто зарыть в землю родителя своего. И вспоминать и его, и всех его прадедов-прапрадедов, придя на кладбище в Родительскую субботу. И потому - пышные свадьбы. И потому - торжественное напоминание о страстях отдавшего душу за други своя. Дабы "свеча не погасла", не угасла готовность к суровому подвигу в защиту Родины, Правды и Добра. И потому - муравьиная, ежечасная работа тех, кто творит и сохраняет память народа, кто не дает угаснуть традициям веков, безмерно важна. Без нее умирают народы и в пыль обращаются мощные некогда гордые громады государств. Об этом порою и задумывался Алексий, когда Федор Симановский прибегал к нему с очередною просьбою о книгах, русских и греческих, о досках, меди, кожах и клее, для сотворения книжных переплетов, о бумаге, пергамене, чернилах, перьях и свечах. Для себя, для братии Федор не просил ничего и, когда митрополит вопрошал, отмахивался: боярскою и купеческой милостынею-де ублаготворены досыти! - Об едином духовном надлежит ревновать иноку! Хороших учеников воспитал себе молчаливый радонежский подвижник Сергий! И потому каждое посещение Федора Симановского было тихим праздником для Алексия, прибавляло ему сил и веры в то, что здание, возводимое им, строится все же не на песке и не обрушит, егда сам он уйдет ко Господу. Глава 41 Вокруг Москвы горели моховые болота. В улицах было трудно дышать от горького смрада. Солнце едва светило сквозь мутную темь. И когда в этом сраме и обстоянии пришло, доставленное скорым гонцом, послание Филофея Коккина, старый митрополит уже ведал, что не с добром. Он торопливо вскрыл печать, развернул свиток. Греческие буквы прыгали в глазах, и ему потребовалось успокоиться и выпить воды (и вода была с привкусом горечи!), чтобы наконец приступить к посланию патриарха. "Патриарший питтакий к преосвященному митрополиту Киевской и Владимирской Руси... Возлюбленный брат и сослужитель нашей мерности, благодать и мир"... - глаза досадливо пробегали вереницу хвалебных речений, добираясь до сути. А! Вот оно! - "...Огорчает, что ты заботишься не о всех христианах... Но утвердился на одном месте, все же прочие места оставил без пастырского руководства, без учения духовного и надзора. Вот что огорчило нашу мерность и священный собор..." А о том, чем окончилась моя пастырская поездка в Киев, Филофей уже не помнит?! И собор ханжески закрывает глаза на истинное течение дел! Да, вот так! "...Король ляшский, Казимир, владеющий Малой Русью, и другие князья... избрали... епископа Антония... Если же не будет... вашего благословения на этом человеке, то не жалуйтесь, мы вынуждены крестить русских в латинскую веру... Что оставалось нам делать?" И Алексий, уронив грамоту на колени и смежив утомленные глаза, представляет себе Филофея - мятущегося, доброго, полного всяческих талантов и великих замыслов и - такого беспомощного перед грубой силой принуждения! Что ему оставалось делать?! Почему римские первосвященники дерзают спорить с королями и поучать императоров? Что ему оставалось делать? Что?! Алексий поднял грамоту, дочел, что новопоставленный митрополит получил епископии Владимирскую (Владимира Волынского), Перемышльскую и Холмскую, что даже Луцка ему не дали, ни другой какой епископии... Ну, а на другие потребует себе митрополита Ольгерд! - мысленно возразил он Филофею. Филофей Коккин писал, что посылает на Русь близкого себе человека, Иоанна Дакиана, просил поведать через него о делах. Все это было уже несущественно, как и разрешение не приезжать в Константинополь (все равно без личного присутствия отрешить его от сана по закону они не могут). Горечь! Горечь была в воде и в воздухе. Горечь измены была в этом письме. И - какое еще зелие ядовитое поднесет ему Иоанн Дакиан? Алексий в этот день с трудом собрался к служению и, разоболакаясь после обедни в соборе Богоявленского монастыря, едва не упал в обморок. И все-таки на нем, на этом старце, оканчивающем восьмой десяток лет, держалась доднесь судьба государства Московского! Благодаря прещению Алексиеву, города по-прежнему не спешили передаваться Михайле Тверскому. Земля ждала исхода новой ордынской тяжбы, земля раскачивалась медленно и, приученная за десятилетия к власти Москвы, возможно, и потому еще медлила задаться за Тверь. Михаил опоздал. Он опоздал на целую жизнь. Будь он не внуком, а сыном своего великого деда, быть может, он и сумел бы поворотить историю! В сентябре пришло очередное послание Филофея, вызывающее Алексия на суд с Михаилом Тверским. В осторожных, но твердых выражениях Филофей Коккин советовал Алексию до суда разрешить тверичей от наложенной на них епитимии. Разрешить самому, ибо: "Я нашел неприличным, чтобы запрещенные тобою получили разрешение от меня". В той же грамоте Филофей просил не подвергать осуждению архимандрита Феодосия, приходившего ходатаем от Михайлы Тверского к патриарху. Теперь Алексий не удивился бы, даже узнавши, что Филофей позволил Ольгерду открыть свою, литовскую, митрополию... Впрочем, до этих событий, до невольного, по принуждению патриарха, снятия с князя Михайлы отлучения, на Москву вернулось посольство из Орды. Загорелые, обветренные, помолодевшие бояре и ратники шумом и гомоном наполнили княжеский двор. Воротились победители. Дмитрий, радостный, гордый, сверкая взором, взбежал по ступеням терема, принял в объятия округлившуюся Евдокию. Узнав о погромах Михайлы, рыкнул бешено. На Бежецкий Верх конная кованая рать была послана его, княжеским, наказом и воротилась со славою: город был взят, а тверского посадника Микифора Лыча убили в бою. Михайло в ответ, послав Дмитрия Еремеича с полками, взял Кистьму, пленив воевод Андрея, Давида и Бориса Шенуровых, которых привел в Тверь. Пока шли безнадежные пересылки, кашинский князь Михаил Васильевич сложил целование к Михаилу Тверскому и передался москвичам. Тут пошли, наконец, долгожданные дожди, дороги, покрытые пылью, разом раскисли, став непроходными, и война остановилась сама собой. Пошли дожди, за дождями снега. С горем, кое-как, собрали урожай, то, что не выгорело по низинам и речным поймам. Алексий принял Дакиана, узнал от него о миссии Киприановой в Литве, решив, впрочем, тут не перечить Филофею. И где-то уже Филипьевым постом дошли из Царьграда новые грамоты. Филофей Коккин советовал и Алексию и Михайле примириться, не прибегая к помощи патриаршего суда, "который может оказаться тяжек для вас", - заключал свое послание Коккин. Алексий, к счастью для себя, не знал, что то была рука Киприана, который уже начинал втайне собирать свидетельства недовольных Алексием, дабы ходатайствовать в будущем о замене престарелого митрополита другим, более покладистым и ловким, человеком, под коим он разумел самого себя, Киприана Цамвлака, и что суд с тверским князем мог бы действительно стараньями Киприана оказаться тяжек именно для Алексия... Всего этого Алексий, к счастью, не знал, восприняв грамоту Филофея попросту как дружеское предостережение не раздувать огня, не ведая, чем окончит пожар, и порешил согласиться с Филофеем Коккиным. Снег таял и падал снова, близилось Рождество, а с ним возникала новая грозная опасность, которую бояре требовали разрешить загодя, не сожидая тяжкого для Москвы исхода. Стало известно, что Михайло Тверской заключил ряд с Олегом Иванычем Рязанским, и все враги Рязани и ненавистники Василья Василича и Ивана Вельяминовых требовали расправы с Олегом загодя, прежде, чем он выступит на стороне Твери. Глава 42 В будущем было все: и сражения, и мирные договоры, и совместная борьба с Литвой, но вот этого декабрьского 1371 года похода Олег Дмитрию не прощал никогда. Поход подготовил Андрей Иваныч Акинфов перед тем, как умереть. Умирал Андрей трудно. Задыхаясь от удушья и кашляя, он, однако, не покидал Москвы, ибо только тут мог собирать у себя бояр и убеждать, стращать, уговаривать, все об одном и том же: что ежели Михайло вновь приведет Ольгердовы рати на Москву, а Олег Рязанский ударит с тыла, им - конец. И, кажется, уговорил. В конце концов уже и Лопасня стала не главною в этой игре разбуженных страстей, подлинных и мнимых страхов, вожделений, полупредательств и извращений истины, чем позднее столь часто и столь печально славилась Москва в которой даже при литье колокола полагалось пускать по городу какую-нибудь лживую пустую сплетню - "чтобы звончее был!" Мы не знаем, принимал ли участие в организации этого похода Алексий, по-видимому нет. Олег никогда не обвинял в несчастиях своих старого митрополита, а мирил его с князем Дмитрием впоследствии ближайший к Алексию человек - игумен Сергий Радонежский. Скорее, видна тут рука коломенского окружения Дмитрия, того же Митяя и других. Так или иначе, поход бы, возможно, и не состоялся, не появись на Москве волынский князь и воевода Боброк. Новонаходнику требовалось показать, на что он способен, и когда Дмитрию Михалычу было предложено возглавить выступление против Олега Рязанского, он только утвердительно склонил голову и тотчас принялся уряжать полки. На Рязань шла не только кованая конная рать, но и коломенское ополчение. Боброку придавался также московский полк "детей боярских". Наталья Федорова как раз привела обоз на Москву и по обычаю остановилась с сыном в гостеприимном Вельяминовском тереме. Тут ругмя ругали воевод, отай говорилось о том, что и Олега, ни в чем не повинного, не худо бы предупредить, но одновременно готовились к бою. Ваня, загоревшись воинским пылом, прибежал к матери: его могли взять вестоношей в московский полк. - Мамо! Мамо! - Ванюшка прыгал от нетерпения. - Да батя в мои лета уже воевал! - И, поглядев внимательно в глаза сына, Наталья, с падающим сердцем, разрешила ему идти в поход. Что подтолкнуло? Что заставило? Быть может, дух Никиты овеял ее незримыми крылами, повелев отпустить единственного сына-отрока на бранный труд? Быть может, и то прояснело в душе: нелепо сыну героя видеть одно и то ж - обираемых безоружных мужиков (в нынешний трудный год и кормы собирались с насилием великим), пусть узрит перед собою вооруженного ворога. Последний раз промелькнул-покрасовался он перед нею, румяный, веселый, ловко сидящий на коне, опоясанный, скорее для красы, чем для боя, долгим ясским ножом в ножнах, с легким, притороченным к седлу копьем. И умчался, ускакал, растаял в падающем пушистом звездчатом снегу, неразличимый в валом валящей, ощетиненной копьями московской рати. Наталья тяжело взошла по ступеням. Сунулась в горенку, где еще прошлую ночь спал он на полосатом ордынском тюфяке, с воробьиным запахом юных мягких волос... Пасть бы и завыть в голос! Добро, Марья Михайловна созвала к себе пить малиновый горячий сбитень с медовыми коржами. За столом, крытом тканною на восемь подножек скатертью, в покое и довольстве господских хором, Наталья как-то стеснялась и сказывать, что ныне творилось по деревням, какой стон стоял, когда начали собирать со всех заемное серебро, дабы удоволить бесермен-должников, явившихся на Москву вместе с Дмитрием. Стон стоял и по городам. Перекупленное у тверичей великое княжение дорого далось черному народу, тяжким бременем легло на всех москвитян. Наталья, сказывая, как снимали колты с жонок, как девки с плачем расставались с серебряными перстнями и кольцами, как мужики, свирепо матерясь, вырывали из земли запрятанные на самый черный день новгородские гривны и московские рубли, диргемы, старинные полустертые корабленики, вычеканенные столетие назад и неведомо как и когда попавшие в московскую деревню из далекого заморья, как с горем отдавали шкурки куниц, бобров, белок, на которые ладили куплять столь надобную в хозяйстве соль, - сказывая все это, держа на пальцах узорную тонкостенную ордынскую пиалу, Наталья даже поперхнулась, закашлялась, скрывая тем невольные слезы, и Марья Михайловна поняла, опрятно утупила очи долу, про себя изумясь, что Наталья, так трудно переживая все это, все ж таки не бросает взятый ею на себя мужеский труд... - Нам тоже пришлось отокрыть-таки сундуки! - сурово примолвила она. - Хошь и не последнее отдали, а все одно: в едаком хозяйстве и расходы немалые! Наталья торопливо кивнула, дабы не обидеть хозяйку. Пока жила сама у Вельяминовых во дому, разве когда умела сравнить ту и эту жизнь одну с другою! - Не крушись! - высказала Марья Михайловна, углядев, что гостья, устремив взгляд в пространство, застыла с забытою пиалою в руке. - Воротится твой! На первом бою редко кого убивают, примета такая! Мои вон, - воздохнула она, - уж и ратны мужи, а все, как уходят на бой, в Орду ли, сердце болит и болит! Теперь вот: разобьют Олега, он ли наших побьет - все моему сыну сором! Ето покойный Андрей такову пакость содеял! Можно ить было как и добром... Не со всема же ратиться! Тута и народу не хватит! - Она сердито пристукнула чашкой, холопке показала глазами: еще налей! Поздно ночью, уже засыпала Наталья, вдруг привиделся Ванюшка, румяный, живой, в белом серебре падающего снега, в заломленной шапке, в узорчатых рукавицах, - как бы на отъезде, - и что-то говорил, кричал ей неразличимое. "Неужели не увижу боле тебя?!" - подумала, и слезы полились неостановимые. Утром все взголовье было мокрым от слез. Рать ушла по коломенской дороге и исчезла в снегах. Ни вести, ни навести. Наталья ходила на владычный двор, искала Станяту-Леонтия. Ее едва допустили к нему. Леонтий провел вдову в свою келью, кратко, но твердо осенив себя крестным знамением, усадил в высокое резное кресло с прямою спинкой и плоскими подлокотниками, дал волю выплакаться. Станята заметно постарел, стали суше и костистей черты лица, заметно одрябла кожа на руках, в остальном же он достиг того возраста, когда течение плотской жизни как бы замедляется в человеке и годы, прибавляя возраста зрелости, почти не меняют оболочину внешнего естества. Он внимательно, не прерывая, выслушал Наталью. О ее страхах за сына сказал просто: - Грядущего и судьбы своей невемы! Быть может, в том сугубая благость Господня, иначе трудно было бы жить! Я во младости желал многого, бродил семо и овамо, из веси в весь... Был в Царьграде не раз, тонул на море, в Киеве вкупе со владыкою ждал смерти в яме... А теперь осталось одно: довершить объединение Руси и опочить вкупе с владыкой Алексием! Господь премудр! И только он един ведает, для чего существуем мы, смертные, и в чем наш долг и подвиг на этой земле! Единое скажу: в служении своем надо не окосневать, ежечасно прилагая все силы к деянию. Возможно, сын твой и прав, начавши так рано жизненную стезю! Не кайся, и верь! Вера помогает во всякой, и даже конечной, трудноте! О Никите оба молчали. Только уже в конце беседы, понимая, что непристойно долго обременять монаха и владычного писца мирскою беседой, Наталья, подымаясь и складывая ладони для благословления, выговорила: - Я ему надела Никитин крестик, тот самый, не грешно сие? Леонтий чуть улыбнулся и покачал головой, успокаивая Наталью. О том, трудно ли ей быть волостелем заместо Никиты, Леонтий не спросил тоже, и Наталья в душе была за то благодарна ему. Ибо иначе, не сдержав сердца, стала бы жалиться, и покаяла потом. Назавтра вечером Наталья повстречала в терему Кузьму, казначея Тимофея Василича Вельяминова - окольничего. Тимофей ведал снедным довольствием ушедших в поход полков и прислал Кузьму к брату о совокупных делах, касающихся и тысяцкого. (Требовались мука и масло, не хватало возчиков и подвод. Василий Василич лежал, и решали дела Кузьма с Иваном Вельяминовым.) Кузьма, окончив дело, зашел ко вдове едва ли случайно. Строго вопросил, задумался. Сказал отрывисто: - Не все одобряют сей поход! Тщатся убрать и Олега, зане властителен и в боях удачлив! Не ведают того, что Рязань от Дикого поля обороняет Москву! Мню - лепше учить русичей взаимной любови, нежели спорить о власти! От одного преподобного Сергия боле корысти земле Володимирской, нежели от десяти воевод! Не разобьют их... С Владимиром Пронским сговорено, да и Боброк воевода доброй. А токмо не по правде деют, не по Христу! Доколе князья грызутся, дотоле не стоять земле! Сыну, воротит, накажи, не столь бы ревновал о подвигах, сколь о правде господней! Сердитый Кузьма чем-то успокоил, отодвинул ночные страхи Натальины. А назавтра, четырнадцатого декабря, скорый гонец, сменив по пути трех лошадей, донес весть, что был бой с Олегом на Скорнищеве и что москвичи одолели, а Олег бежал невестимо. На Москве ликовало все. Правду сказать, Олега опасались многие. Передавали - откуда кто и вызнал, - что рязане якобы хвалились перед боем, что, мол, идучи на москвичей, не надобно брать ни доспеха, ни щита, ни копья, ни иного оружия, не токмо ужища, вязать полоненных, понеже москвичи страшливы и непривычны к брани. Полки возвращались р