ны с рабом, что тот его не предаст никогда, ибо для всех иных, не исключая Кейстута, он раб и только раб, и будет со смертью Ольгердовой тотчас убит. И потому Ольгерд позволяет Войдиле играть с сыном, забавлять Ягайлу, возить с собою на охоту и разные потехи, без коих не может обойтись подрастающий княжич. Ольгерд не хочет думать, познал ли уже шестнадцатилетний Ульянин первенец женщину и в чем тут и как помог мальчику Войдила, где и с кем пропадал Ягайло целых четыре дня прошедшим летом во время купальских празднеств, когда пол-Вильны гуляло в священном лесу, у костров. Знать сидела семьями на коврах, чернь - подстелив рядно или дерюгу; палатки и шалаши, расставленные без всякого порядка, заполняли лес, звучала музыка, пиво лилось рекой, от пляса и песен стоял стон, и девушки, избежавшие бдительного родительского ока, сладко вскрикивали в кустах. А на холмах пылали смоляные бочки и целые смолистые дерева, и древний бог Перкунас в виде огненного змея нисходил к своему народу, благословляя поля и награждая женщин плодородием. Ягайло и прежде ходил за Войдилой хвостом, а тут стали друзья - водой не разольешь. И Ольгерд закрывал глаза на все, не гневал даже, когда от сына попахивало пивом. Кейстут однажды, сведавши, что Войдило ведает перепиской с орденскими немцами, вспылил: - Ты даришь холопу Литву! Он когда-нибудь продаст тебя! И Ольгерд, темнея и стеклянея взором, напомнил Кейстуту то, что Кейстут не любил вспоминать - измену его собственного сына Бутава, который шесть лет назад, приняв католичество, пытался захватить Вильну, возглавил вместе с боярином Сурвиллом немецкий поход на Литву, опустошил Жемайтию и две недели осаждал город. Теперь Бутав, перекрещенный в Генриха, поступил в службу к германскому императору, получил ленные земли и титул герцога, покрыв позором своего великого отца. - Изменяют не только рабы, но и княжеские сыновья! Твой Бутав... - Молчи! Ежели я встречу сына в бою, я убью его! - крикнул тогда Кейстут. Крикнул надрывно (он бы действительно убил Бутава!) и долго не приезжал после в Вильну, а на Войдилу с тех пор старательно не обращает внимания. ...Детей было много. Пятеро взрослых сыновей от первой жены да вот уже пятеро от Ульянии: Ягайло, Скиргайло, Вигонд, Свитригайло, Коригайло (будут еще двое - Мингайло и Лугвень). И все крещены и носят вторые, христианские, имена. Ульяния опять на сносях. Жена исправно приносит ему через год по ребенку. Но всю скупую отцовскую любовь забрал себе первенец, Ягайло. Забрал до того, что Ольгерду уже не хочется думать, каков сын: хорош или дурен, будет ли неистов на кровь, будет ли, как утверждают иные, ленивым пьяницею? Он начинал уставать. Уставать от все еще молодой жены, уставать от власти, от постоянных немецких угроз, от упрямства русского митрополита Алексия, от непонятного (всегда непонятного ему!) поведения верующих. Они с Кейстутом старели оба, и Ольгерд радовался в душе, наблюдая дружбу Витовта, сына Кейстутова, с Ягайлой. Мнилось, дети продолжат союз отцов, удержат и вознесут Литву. Языческую? Католическую? Православную? Об этом тоже не хотелось думать. Деловая переписка в Великом княжестве Литовском давно уже велась на русском языке, а стойко сопротивлялась крещению, все равно какому, одна Жемайтия. Жмудины, ближе всего знакомые с крестоносными рыцарями, объединяли со знаком креста пожары деревень, трупы младенцев и беременных женщин, привязанных в лесу со вспоротыми животами. В Вильне, в главном святилище Криве-Кривейта, горел неугасимый огонь и ползали священные змеи Перкунаса и жрицы, вайделотки, хранительницы чистоты и огня (одну из них когда-то похитил Кейстут, сделав своею женою), все еще охраняли алтарь древних литовских богов, проживших столь долгую жизнь, измеряемую тысячелетиями, перед которой даже проповедник из Галилеи выглядел недавним юношей. Ибо с этим огнем, с этою древней верой в священного змея арьи когда-то завоевали Индию и создали европейский мир; из этого огня родился культ Заратуштры и возникли греческие, кельтские, римские боги; об этих змеях поют сказители в былинах, называя имена бившихся с ними богатырей, а ежели возможно было бы заглянуть еще глубже в пучину времен, то, возможно, это и был самый первый культ, созданный когда-то человечеством, культ змеи и огня, крылатого, восстающего из воды змея и огненной молнии, сложный символ, в котором уместились все тогдашние представления человечества о мироздании и союзе стихий. И ныне, по прошествии тысяч и тысяч лет, только здесь, в сердце Европы, еще живет, еще пылает, еще не угас священный огонь и ползают божественные змеи, коим поклонялись вавилоняне, коих высекали на камнях майя, которым, называя их драконами, молились китайцы и тьмы тем иных великих и малых народов, отринувших культ, но сохранивших память о нем в сказаниях прошлого. Верил хотя бы Ольгерд древним богам своей родины? Неведомо. Он верил только в себя, забывая, как и тысячи завоевателей до и после него, что человек смертен. Глава 47 Послание, отправленное в Константинополь Филофею Коккину, Ольгерд писал в ярости. Ярость утихла за прошедшие месяцы. Прошлогодний разгром на Рудаве, когда литовское войско потеряло до тысячи людей и в беспорядке отступило с земель Ордена, заставил его поторопиться с заключением "вечного мира" с московским великим князем. Впрочем, рыцарям бой на Рудаве обошелся тоже недешево: были убиты маршал ордена Геннинг фон Шиндекопф и три командора, почему рыцари и не решились преследовать отступавших литвинов. ...Все-таки истинным героем борьбы с Орденом был Кейстут, а не он! Это следовало признать и не ссориться с братом. А из Константинополя, от патриарха, прибывает нынче посол, Киприан Цамвлак, болгарин, и Ольгерд заранее гневно сводит брови: пусть патриарх не тщится мирить его с Алексием! Литве и еще не захваченным, но союзным с нею русским княжествам надобен свой митрополит, и он добьется сего, как добился польский король, не просьбами, так угрозою перейти в католическую веру! Ольгерд нарочно, дабы не присутствовать на Крещении и не наблюдать пышные шествия христиан, уехал среди зимы в Медники, в свой замок, где жил обыкновенно только летом. Вымороженные хоромы едва успели протопить. Ольгерд швырнул с плеч прямо на пол горностаевый жупан, в ярости, хромая больше обычного, мерил неровными шагами пустую хоромину, пока слуги прибирали платье, разводили по стойлам лошадей и вздували огонь на поварне. В покое от намороженных крохотных окошек была полутьма, свечи, тоже замороженные, как и все тут, вспыхивая и треща, неровным желтым пламенем едва освещали покой. Он подумал, снял со спицы русский хорьковый опашень, накинул на плеча. Толкнув холодную дверь, вышел на глядень. Здесь еще не был убран снег, навеянный метелью, а сразу же под гульбищем, внизу, виднелись кабаньи следы. Нахальные вепри ночами разбойничали прямо под стеною охотничьего замка великого князя. Войдило явился большой, сияющий преданной широкой улыбкой, повестил, что осочники с хортами настигли оленя и уже свежуют тушу, так что ежели повелитель пождет малый час, то ему подадут роскошную трапезу, а пока можно закусить сыром с хлебом, запивая все это парным молоком, которое уже принесено и, теплое, ждет Ольгерда на столе, в малой столовой горнице. Ольгерд медленно оглянул Войдилу с головы до ног (нет, не предаст, не прав Кейстут!), кивнул, вдохнул еще раз морозный, настоянный на дубовой горечи воздух с чистым призвуком зимнего запаха хвойных дерев. Подступающая к Медникам со всех сторон лесная нерушимая тишина успокаивала. Склонив голову, проследовал за Войдилой. Супруга дворского с дочерью - рослой, белобрысой, приятной на вид девицей уже хозяйничали за столом. Обе низко поклонились Ольгерду. На столе была уже нарезанная ломтями холодная дичина, хлеб, масло, сыр. Молоко оказалось еще теплым, и Ольгерд, опорожнивши серебряный кубок, попросил налить еще. Он ел, поглядывая на Войдилу, который, не будучи приглашен, не садился за стол с господином, а на немой вопрос Ольгерда, приподнявшего бровь, ответил все так же радостно: - Дружину уже кормят на поварне! Мясо, соленая рыба, нашлись пиво и квас... - Он осекся, сказавши про пиво, но Ольгерд лишь безразлично кивнул, прожевывая кусок. Кончив, обтер рот и пальцы рушником, подымаясь из-за стола, бросил Войдиле: - Поешь и ты! Уже не глядя, прошел в спальную горницу, бросился в кресло, застланное медвежьей шкурой, слушая, как гудит, разгораясь, внизу большая печь. В горницу вместе с теплом начинали проникать запахи жарящейся на вертеле оленины. Ольгерд сумрачно думал, не понимая самого себя, зачем, с какой радости он бросил жену, детей, виленский замок и прискакал в Медники? Охотиться? Завтра надо будет выехать, поискать вепрей! Но и охотиться он не хотел. Удрал от патриаршего посланца? Нотария, нунция... Надоели эти попы! Пусть этот - как его? - синклитик, референдарий, что ли, сам добирается сюда, в Медники! А он, Ольгерд, еще заставит его пождать, застряв на охоте, а потом накричит, будет картинно топать ногами и гневать, требуя от хитрых греков исполнения своей воли. Поздно вечером пировали. Рано утром, поев холодной дичины с хлебом и выпив корец парного молока, Ольгерд отправился на охоту. Лес в инее, бронзовая листва дубов и зеленая хвоя сосен под шапками иглисто мерцающего снега, в чистом воздухе особенно громкий зов охотничьих рогов - все это, как и бешеная скачка коней, как и снежные облака, как и снег за шиворотом и заключительная борьба на вспаханной до земи целине с ощетиненным, злобно хрюкающим серым зверем, которому только повисшие на ушах хорты не давали подняться с земли и пропороть князя насквозь, и блеск стали, и кровь, съедающая снежное крошево, - все это развлекло, по-доброму утомило, развеселило и успокоило князя. Затравили двух вепрей и одну косулю. Ольгерд шагом, опустив поводья, ехал домой и уже издали узрел чужие сани. Так и есть, прикатили! Греков было двое. Они терпеливо дожидались, пока князь умоется и переоденет платье. Затем, благословивши трапезу, чинно сидели за столом, не выказывая смущения тем, что сидят с холопами и дружиной (впрочем, сам князь помещался во главе стола), и уже только в конце ужина сдержанно попросили об аудиенции. Ольгерд, вздумавший было потомить греков, тут нежданно для себя порешил принять их нынче же, для чего переоделся в голубой, отделанный жемчугом зипун с золотым, в каменьях, поясом и уселся в резное немецкое кресло, предложив послам места прямь себя, на лавке. Войдило и холоп-мальчик, на плечо коего Ольгерд обыкновенно опирался, когда ходил пешком, а не ездил на лошади, стояли по обеим сторонам княжеского седалища. Греки витиевато, впрочем на понятном русском языке, приветствовали князя. Ольгерд принял свой обычный вид: каменное лицо, серо-голубые большие глаза изучающе озирают собеседника, рот твердо сжат, ни улыбки, ни гнева. Грек, вернее болгарин, Киприан, черноглазый, удивительно спокойный, в столь аккуратно расчесанной бороде, что она порою казалась вырезанною из дерева, тоже, по-видимому, изучал князя. У него было бесстрастное лицо, на коем порою являлось, тотчас исчезая вновь, отдаленное подобие улыбки, и это было единственное, что можно было узреть. Второй грек был понятнее и яснее. Он волновался, впадал в многословие. Когда Ольгерд железным голосом начал выговаривать свои претензии к митрополиту и к Константинопольской патриархии, даже затрепетал, вспотел и начал сбивчиво и пространно изъяснять не правоту князя. Киприан же, чуть улыбнувшись и очень внимательно, глубоко-глубоко поглядев в очи Ольгерду, выговорил: - Царство Божие вне нас, и земная жизнь есть лишь подготовка к той, вечной, жизни! Иерархи церковные такожде смертны и такожде могут быть замещаемы иными, удобнейшими, как и земные волостители! Ольгерд вздрогнул. Второй патриарший посланец, видимо, не понял сказанного и начал вновь и опять оправдывать митрополита. Но Киприан выразительным движением бровей молча выказал князю, что тот не ошибся, угадал правильно, и что от патриархии зависит, будет ли дольше сидеть Алексий на престоле митрополитов всея Руси. Сраженный этою новой для себя мыслью (со времен Романа он уже не считал возможным заменить своего врага Алексия кем-то другим), Ольгерд не высказал грекам и половины своих упреков, достаточно мирно закончив словесную прю и даже разрешив Киприану объехать подвластные великому князю литовскому епископии. А Киприан, когда посольство расположилось на ночлег и его сопутник уже уснул, лежал и думал, что для успешного совершения своей миссии он должен прежде всего и непременно избавиться от патриаршего соглядатая и под любым предлогом удалить сопутствующего себе, отослав его назад в Константинополь. Глава 48 О князе Михаиле, пребывавшем в эту пору в Литве (он гостил в Троках, у Кейстута), послы Филофея Коккина не упомянули вовсе, и Ольгерд тоже не упоминал, тем паче еще и сам не решив, что ему делать с тверским шурином. Однако тонкий намек болгарина можно было истолковать и в том смысле, что патриархия впредь не станет поддерживать Алексиевы прещения, тем самым, вольно или невольно, помогая союзникам справиться с упрямою Москвой. В ближайшие дни Киприан сумел побывать и в Троках. Встретился с князем Михайлой, обещавши со временем приехать во Тверь. Он как-то умел у каждого, с кем разговаривал, оставлять впечатление, что он, Киприан, явный или тайный друг своему собеседнику и намерен поддерживать впредь именно его интересы. Такое же чувство возбудил он и у Михайлы, ободренного в своей пре с Алексием перед патриархией. Впрочем, Филофей Коккин, не вовсе утративший давней любви к Алексию, почуяв видимо, что Киприан очень уж круто повел дело, последующими грамотами заставил обоих, Алексия и Михаила, помириться и отказаться от суда, "зане будет тяжек" тому и другому. Михайло на сей раз сумел близко сойтись с Кейстутом. Страстность, присущая обоим, соединила литовского и русского князей, не взирая на разноту верований и возраста. Впрочем, Кейстут, сам безусловно преданный литовской языческой религии, много более Ольгерда умел уважать чужие верования и никогда не допускал насилий над инакомыслящими в подчиненной ему Жемайтии. Религиозные гонения, скажем тут, хоть это и прозвучит для многих ересью, совершаются не тогда, когда люди полны пламенной веры, а наоборот, на упадке духовного горения, и людьми, для коих мертвая буква начинает заменять дух. Неофиты прибегают к силе убеждения, к проповеди, стремясь утвердить свои принципы, обратить в свою веру. К силе меча прибегают их противники, стремящиеся возразить насилием слову, ибо ничего другого они противопоставить уже не могут. О том, что насилием, даже уничтожением целых племен и народов, духовная победа над ними отнюдь не достигается, говорить излишне. Ольгерд ехал в Трокайский замок по приглашению Кейстута, нимало не обманываясь, что исходит оно от князя Михаила Тверского. До сих пор Ольгерду нечего было сказать своему шурину. Не мог же он повестить ему, что сильное русское государство во главе с Тверью его так же не устраивает, как и под водительством московского князя! (Дмитрий, впрочем, был молод и, кажется, плохой полководец. Дважды не суметь подготовить оборону своей земли!) Что же изменилось теперь? Явился Киприан, и пришли вести из Орды. Шурин вновь потерял великое княжение владимирское. Ольгерд еще не решил, что он сделает, поможет Михайле или нет, но он ехал в Троки, ехал впервые на переговоры с шурином. К Трокам подъезжали в сумерках. Озеро замерзло и белым ковром окружало темные башни Трокайской крепости. Тут была еще та, древняя, не имевшая городских поселений Литва, Литва, которая, защищая себя от немцев, начала возводить крепости прежде городов. На башне пылала смоляная бочка, у ворот - воткнутые в железные кольца факелы. Подъемный мост был опущен, и почетная стража, верхами, выстроилась у въезда. Их ждали. В сводчатой столовой палате пылал огонь. Дружина усаживалась за столы, гремя оружием, которое оставляли тут же. Отужинавшие кмети пойдут в дозор, через два часа их сменят другие. Михайло был бледен и необычайно суров. Он только что получил нехорошие вести из Орды. Мамай задерживал у себя его сына, Ивана. Ветер возвращался на круги своя! После застолья с дружиной князья поднялись в верхнюю башню, куда тепло доходило снизу по нарочито устроенному русскими печными мастерами отдушнику. Круглая комната с каменными стенами, перекрытая тяжелым сводом, исключала всякое подслушиванье. Слуги ушли. Они остались втроем. Князья сидели за столом, на скамьях, застеленных звериными шкурами. Серебряные сосуды с водою и квасом, горсть заедок на блюде, к которым никто так и не притронулся за весь вечер, горы оружия в стоянцах вдоль стен. Истертый войлочный ковер покрывал пол из тесаных, грубо подогнанных плах. В башне стояла застойная, тяжкая тишина, звуки снизу сюда совсем не проникали. Комната, как подумал Михайло, легко могла бы стать и тюрьмой, захоти этого Ольгерд с Кейстутом. Кейстут взял на себя тяжкое начало переговоров. Повестил, что и он, и Андрей Полоцкий готовы немедленно помочь тверичам, ежели на то будет Ольгердова воля. Михайло молча, упорно глядел в пламя свечи. Все это Ольгерд уже знал, ведал, наверняка обдумал не по единому разу. - Вечный мир... - неохотно произнес Ольгерд. - Князь! Ты сам ведаешь, мира нет! - заговорил Михайло, по-прежнему безотрывно глядя в огонь. - Тебе дали только перемирие, и оно кончилось. Гляди! Захвачен Новосиль! Мценск, как был, так и остался в руках москвичей! Нынче разбит и прогнан рязанский князь и в Переяславле сидит угодный Москве Владимир Пронский. Ты потеряешь не только Козельск и Вязьму, ты скоро потеряешь все верховские княжества! А за ними последуют Смоленск, Брянск и Ржева, которую москвичи уже не раз отбивали у тебя. Новгород платит дань великому князю московскому. Сейчас там Владимир Андреич. Чего ты достиг? - Михайло поднял замученный взор на Ольгерда и вопросил прямо: - Чего ты достиг, опасаясь меня?! Ольгерд угрюмо опустил взгляд. Таких слов не говорят великому князю литовскому. Михайлу извиняет только лишь потеря великокняжеского ярлыка! Кейстут поспешил исправить сказанную грубость, но, не умея говорить долго, он только кратко перечислил, кого и когда сможет повести на помощь князю Михайле. - Мамай задерживает Ивана? - помедлив, вопросил Ольгерд, и эти первые человеческие слова литовского князя лучше всяких иных речей разрядили сгущавшееся напряжение. - Боюсь, по наущению москвичей! - глухо ответил Михаил, в свою очередь опуская взгляд, чтобы скрыть смятение взора. - Не убьют? - задал Ольгерд второй человеческий вопрос. Михайло поглядел на него исподлобья. Глубокие тени у глаз на исхудалом лице князя казались пугающе черными. - Я буду драться насмерть! - ответил он. - Но у меня не хватает воинов! - Когда ты хочешь выступить? И когда сможешь? - сказал и тотчас поправился Ольгерд. - Хочу до страды! Лишь бы согнало снега! - ответил Михаил. Ольгерд туманно поглядел на брата. - Мои воины готовы! - просто ответил Кейстут. - Андрея заберем в Полоцке. Но ты должен поддержать нас! - Я смогу выступить только в начале лета! - задумчиво возразил Ольгерд, значительно поглядев на тверского князя. О своих планах он всегда не любил говорить заранее, и Михайло понял и оценил уступку шурина. Обещаньям Ольгерда, даже таким вот, сквозь зубы сказанным, как ни странно, можно было верить всегда. Литовский великий князь часто обманывал, но никогда не лгал. В этом было его величие, утерянное Ягайлой. Ольгерд налил себе воды. После жаркого из вепря хотелось пить. Михайло с Кейстутом выпили терпкого, настоянного на лесных травах квасу. Бирута явилась как тень, неслышно отворив потаенную дверь, так что князья вздрогнули. - Гостям пора спать! - вымолвила она по-литовски. Высокая, все еще необычайно, пугающе красивая, - правда теперь, в старости, уже более строгой, чем когда-то, почти духовною, неотмирною красотой. В руке она держала серебряный шандал со свечою и, поскольку никто из председящих ей не возразил, произнесла по-русски, склоняя голову так, что на лицо ее легла тень и только не правдоподобные, сказочные глаза сверкнули в темноте, как два драгоценных яхонта: - Я провожу князя Михаила! Михайло встал и поклонился Бируте. Все главное уже было сказано, о прочем они договорятся завтра. Он не чувствовал, спускаясь по ступеням вслед за княгинею, ни радости, ни облегчающей злобы, ни даже горя. Душа застыла в нем. Ведал только одно: предложи ему Мамай вновь татарскую помочь, он вновь отказался бы от нее. Литвины были свои, хотя и вороги. Приведи он ордынцев, и вся Тверь, не забывшая Шевкалова разоренья, дружно прокляла бы его. Он проиграл, проиграл еще тогда, в шатре Мамаевом, не решаясь на то, на что Ольгерд решился бы не моргнувши глазом. Но уже не мог остановиться, не имел сил. И вот - начинал третью безнадежную войну с Москвою, третью литовщину. - Почему ты не помог ему раньше, еще тогда? - вопросил Кейстут, когда братья остались одни. - Тогда князь Михаил был великим князем владимирским! - значительно ответил Ольгерд, присовокупив дабы избежать дальнейших вопросов: - Я тоже пойду спать, Кейстут! И только ночью, оставшись один, отпустив постельничего и затушив свечу, Ольгерд, укладывая поудобнее на мягких шкурах свое большое тело, произнес вполголоса в темноту, ведая, что его не услышит никто из смертных, даже родной брат: - Я не хочу помогать, Кейстут, никакому - слышишь ты? - никакому великому русскому князю! Я хочу, чтобы и Тверь и все земли Московии отошли к Литве! Я буду драться только за это, Кейстут! И пусть наши с тобою дети доделают то, чего не сумели доделать их отцы! - Он снова вспомнил странно темноглазого по-кошачьи ласкового тоненького мальчика, и торопливо отогнал от себя подступившую тень сомнения. Пусть он живет и действует иначе, чем я, но пусть совершит главное - возвысит Литву! В богов Ольгерд не верил. Он верил в земное свое продолжение и обманывался, как почти все любящие отцы. Глава 49 Приказано было от князя идти верхами, имея с собой поводного коня. Онька шел один и на одной лошади. Недашевы на сей раз отправлялись двое (Фрол прихватил младшего братишку) на трех лошадях. Недостающих коней загоряна надеялись добыть дорогою. Мужик не мужик, а, побывавши в двух походах, ежели не убит, - воин. Конечно, той посадки, что у молодых у Онисима не было. Да и крепче чуял себя на ногах, чем в седле. Однако ноги - в стременах, добытых в прошлом походе, уже не охлюпкой сидит, как когда-то во младости босыми пятками поддавая под брюхо коню. И справа ратная ладно проторочена к седлу. Волгу переходили еще по льду, боялись утопить коней - лед был хрупок, весь в промоинах и вот-вот готов двинуться ледоходом. В Твери долго плутали по городу, пока их определили в полк дали место и порядком оголодавшие мужики (свой запас берегли до последнего!) оказались у котла с горячею кашей. Фрол был в броне, и его взяли в кованую рать. Братишку Недашев утянул с собою, и Онисим остался один. Ночью в переполненной молодечной долго не спалось, взгрустнулось чтой-то. Долго выбирался из гущи спящих тел, долго стоял под звездами, следя легчающее небо над головою. В сорок шесть лет мужику надобно землю пахать, а не ратиться! Его чуть было и не оставили в городе, когда назавтра боярин стал оглядывать свое с бору, с сосенки набранное воинство, да забедно показало Оньке - как так? Не увечный же он какой! Подал голос, оставили в полку. Ждали потом дня четыре. Ходили к вымолам, совались в лавки, с пустом в мошне приценялись к товарам. Ратники играли в тавлеи, в зернь, кто спал, кто чинил сбрую или заплетал лапоть. На четвертый день ковали коней. Вышли в поле, скакали по мокрому снегу кучей и россыпью, и Онька боялся только одного: не запалить бы коня! Ратникам выдали копья, кое-кому сабли. Бронями Михайло богат не был. На пятый день, поварчивая (Христову Пасху справлять пришло в молодечной избе, ето не дело!), русичи встречали литовскую помочь. Там большинство кметей были тоже русичи, из Полоцка, из Белой Руси, так что и перемолвить между собой было мочно. Спрашивали: куда поведут? О том не ведал никто. Литовские кмети тоже были редко кто в бронях, но на конях сидели хорошо, видно, что обыкли этому делу. Еще назавтра, из утра, причащались, позже поп обходил ратных с крестом. Онисим снял шапку, неуклюже поцеловал холодный крест. Вечером этого дня накормили особенно сытно, кашею с мясом. Каждому раздали по круглому, только что испеченному хлебу, по две сушеных рыбины. Старшие проверяли справу, поочередно щупали каждое копыто: хорошо ли кованы кони? Князь показался ввечеру, проскакал мимо полка, зорко оглядев мужицкое ополчение. Онька, понимая дело, о своей дружбе с князем Михайлой и не заикался на сей раз. Их подняли ночью, в сумерках, под зеленым передрассветным небом. Оседлали коней. По улицам спящей Твери молча, сплошным потоком, шла кованая конная рать. Редко взоржет конь, брякнет железо, и только дробный, все покрывающий топот копыт глухо прокатывает, отдаваясь эхом в межулках. Следом вывели ихний полк. И вот долгая верхоконная змея, заполняя всю улицу, устремилась к воротам. Позади слышались отдаленные стоны и удары, словно били по камню кузнечными молотами. Волга вскрывалась. По реке шел с гулом и грохотом, обдирая берега, верховой лед. Онисим, как и многие, ждал, что их погонят берегом Волги, но полки извивающейся змеею уходили в леса, и к полудню стало понятно, что идут на Дмитров. По наведенным через лед мостам (реку загатили хворостом, сверху уложили двойной жердевой настил) миновали Шошу. Ночевали в поле, возле Клина. Горели костры. Нарубив и набросав лапнику, постелив попоны, ратники дремали у огня. Коней не расседлывали. Это была уже война, хотя и не в виду неприятеля. Снег дотаивал в чащобах. Дорога, почти освобожденная от него - держались только наледеневшие следы полозьев, - казалась впереди полка нетронуто-чистой, словно завороженной лесовиком. Копыта то ударяли в твердое, то чавкали. Но назади конницы тянулись уже избитые, перемешанные с землею и льдом лужи, и задние ратники, ступая в это крошево, морщились от летевшей в лицо из-под кованых копыт грязи. Весенний лес полнился настойчивым шорохом и гудом: по всем лесным дорогам шла конница. К Дмитрову подходили, огибая ощетиненные лесом холмы. Когда Онькин полк завидел бревенчатый тын и башни города, там уже шел бой, летели стрелы, вспыхивало кое-где пламя и метались среди хором разоренного посада жители, которых ловили арканами тверские ратники. Зорить уже, почитай, и нечего было. Дмитров сдался после отчаянного трехчасового сопротивления, и Онька въезжал в город, так и не обнаживши меча. Вослед прочим кинулся в торговые ряды, хватал, вырывая у других, какую-то зендянь, платки, пихал себе в торбу. Поимел доброе ужище, сапоги из крашеной кожи. В улице, куда выбрался вскоре, опасаясь за коня, стоял плач, вой, ор; по грязи вели боярина с завернутыми назади руками с подбитою скулой; ратники древками копий выгоняли из домов посадских. Онька взгромоздился на коня, с трудом выбрался из толпы плачущих и матерящихся полоняников, начал было имать корову, что совалась, потеряв хозяина, но на корову кинулось сразу несколько ратных, и Онька отстал, махнувши рукой. Своего боярина Онисим нашел лишь к вечеру. Тот оглядел Оньку придирчивым взором: - Поводной конь где? - вопросил. - Нету. Думал из добычи взять! - степенно отмолвил Онька. Боярин пожевал губами, подумал. - Там на двори выбирай, какой тебе поглянетси, а опосле поскачешь в Переслав! Онька кивнул обрадованно. На дворе было целое стадо захваченных лошадей, и он растерялся было. Но скоро крестьянская сметка взяла свое. Отодвинув ратника, что сторожил коней ("Боярский указ, дак не замай!"), вывел широкогрудого невысокого конька, пощупал бабки, охлопал, огладил по морде. Конь недоверчиво нюхал Онькины руки. Онька достал краюху хлеба, угостил коня. Накинул узду, из сваленной прямо на земи кучи достал седло со стременами, попону. Скоро конь - свой! - шел за ним на аркане, и Онька, разом почуяв себя значительнее, потрусил туда, куда ему было указано прежде боярином. Там и тут подымался дым. Грабеж продолжался, но это уже мало интересовало Оньку. Дружина, в которую назначили Онисима, выехала назавтра, в ночь. К Переяславлю ушли литовские полки Кейстута и Андрея Полоцкого и немного дней спустя того, как Михийло взял Дмитров, явились под стенами Горицкого монастыря. Вески были разграблены дочиста. Конная рать обходила город, предавая разору и огню пригороды. Посланный в Клещино Онисим видел, как свечами пылали церкви Никитского монастыря, как литвины гнали полон - баб с детьми, повязанных арканами мужиков. Коров, овец кололи копьями, и их трупы лежали там и тут на раскисшей земле. В Клещине-городке русичи остоялись. Ихний старшой долго ругался о чем-то с литвином, потом велел, еще не остыв от гнева, спешиваться и кормить коней. Онька, надумав тут исполнить давнюю свою мечту, выпросился у старшого и, покинув на ратных поводного коня с поклажею, выехал из разоренного города. Куда тут? Слева был заросший лесом овраг, впереди - поле. У какого-то шарахнувшего с испугу в кусты прохожего (видно, спасался от ратных) Онька выспросил, где находится Княжево. Тот, взяв в толк, что его не собираются брать в полон, обрадел и изъяснил толково. Онька поскакал. Деревня уцелела, и он подумал было, что литва сюда не добралась. Но у околицы с поваленными и втоптанными в грязь жердевыми воротами валялась заколотая корова, а в улице было пустынно. Жителей, видно, увели в полон. Уже проскакавши до конца деревни, заметил он старуху, что поспешила скрыться от него в овин. Подъехал, окликнул бабку. Та выползла, дрожа всем телом. - Слышь, старая! Да ты не сумуй, не заберу тебя! Своя есь! Федор, Федор Михалкич! Старая все не понимала, но наконец, видя, что и лицо у ратного не свирепое да и за ним никого, осмелела, подошла близ. Держась рукою за стремя, пришепетывая и взглядывая с опаскою, стала внимать. - Федор Михалкич? Федор-то? Жил такой! Жил! Данщиком был у князя Ивана! Еще сын еговый наезжал... Да... лет сорок тому... Где ни та? Да их нету, нету! В Москву, вишь, перебрались! И терема того нету, ничего нету, родимой! Ты уж меня, старуху, не замай... Погост? Да, здеся, здесь похоронен! Онисим подвел коня ко крыльцу, усадил старую позади себя. Она опасливо ухватилась ему за пояс. Видно, не очень верила, что не увезет в полон. Сельское буевище было в лесочке, в нескольких поприщах от села. Онька, торопясь вернуться, перевел коня в рысь. Когда доехали, бабка едва сползла с седла, ковыляя, стала искать могилу. Крест над ушедшею в землю, истлевшей колодою был весь покрыт мохом, и надписи невозможно было прочесть. Но старуха уверила, что это именно и есть могила Федора Михалкича. Онька истово поклонил, осенив себя крестным знамением. Подумав, опустился на колени, поклонил земно. Такими пустыми показались поход, ссоры князей, грабежи, даже даровой конь! Когда воротились к ограде, где был привязан Онькин жеребец, он открыл седельную суму, достал, подумав, теплый шерстяной плат, подал старой: - Носи! В память того Федора, значит... Деду моему (про себя застыдился сказать) еговый сын, значит, жизнь спас, при етой еще, Щелкановой, рати дело было... Он еще раз перекрестился, всел в седло, подсадил, как ни отказывалась, старуху, довез до деревни. - Ну, Господь тя спаси! - все повторяла та. - Хоть и тверич, а добрый человек! - Люди, они вси добры, - рассудливо возразил Онька, - когды не ратятце... - не договорил, махнувши рукою. Сейчас, доведись, и все бы добро раздал княжевецким жителям, да где они! Распростясь у околицы, поскакал, уже чуя, что запоздал свыше всякой меры, в Клещино. Его ждали, все были верхами, и, кабы не хлеб за пазухою, Онька бы так и остался не евши в тот день. Старшой, отводя сердце, изругал и изматерил Онисима (у самого отлегло от души: думал уже - потерял ратника!). Онька, не отвечая и не оправдываясь, забрал поводного, и все поскакали к Переславлю, где уже догорали посады и у Юрьевских ворот выехавшие наружу московские воеводы толковали с литовскими боярами, предлагая им окуп с города. Назавтра ополнившиеся литовские рати, получив отступное серебро, потянулись долгой змеею вдоль берега Клещина-озера к Семину. На устье волжской Нерли была назначена встреча с полками тверского князя, о чем и должен был повестить Кейстуту с Андреем Полоцким боярин Онькиной дружины. Кейстута, высокого, хищно-худого, на рослом коне, с которым он был словно бы слит в одно целое конечеловечье существо, наподобие сказочного Китовраса, Онька увидал только издали. Литовская рать шла ровною стремительною рысью, и столпившиеся набранные из деревень тверские ратники с завистью смотрели на щегольскую посадку всадников и легкий, наступчивый ход литовских коней. Глава 50 По Волге плыли, ныряя в волнах, белые льдины. Кони подступали к берегу, осторожно обмакивая копыта в ледяную воду и, фыркая, пятились назад. Скопившиеся рати (полки все прибывали и прибывали - и от Переяславля и от Дмитрова) заполонили весь берег. Уже стучали топоры, ратники рубили плоты. К челнам, забранным в Кснятине, привязывали вдоль бортов вязанки сухого хвороста. Михаил велел во что бы то ни стало переправляться через реку нынче же. Онька, скинув зипун и засуча рукава рубахи, махал топором. Плоты срабатывали на совесть. В едакую пору искупаться, что утонуть! По-татарски подделывали хворостяные подушки под возы, чтобы гнать их плывом на ту сторону. Всех полоняников поставили к делу - валить лес. Князь Михайло на тонконогом стремительном жеребце проскакивал по берегу, голодными острыми глазами измерял водный рубеж, громаду синей ледяной воды, за которой в перелесках и лугах притаился обреченный его неистовству Кашин. Наконец армада плотов, челнов, связок, колеблясь и крутясь в водоворотах, отплыла от берега. Плоты сносило течением, стукало друг о друга. Кого-то опружило, несколько человек утонуло, свалившись с плотов, но все-таки рать перебралась и даже перетащила полон. Мокрые, взъерошенные кони и люди выбирались на берег, отфыркиваясь, со страхом оглядываясь назад, где еще боролись со стихией останние плоты и челны, проносимые стремительным течением мимо спасительного берега, а льдины, крутясь и шипя, ударялись в них, мешая пристать. Онька чуть не потерял второго коня, но напряг все силы, выволок с помощью мужиков оступившуюся животину на плот, а когда приставали, первый, с концом в руках, прыгнул в воду и добрел-таки, успев зачалить плот за въевшуюся в песок огромную корягу. После долго, стуча зубами, отогревался у разложенного костра, сушил порты и онучи. Михайло стоял на коне на взлобке берега, удоволенно взирая на могучую реку. Кейстут с Андреем Ольгердовичем, подъехав, остановились рядом. - Скольких потеряли? - вопросил Михайло, оглядывая худое морщинистое лицо Кейстута со вздутою жилою на лбу. - Троих! - отмолвил тот, пояснив: - Троих кметей да еще полоняников десятка четыре. Перевернуло плот! Михайло кивнул головой. В прежние годы его ужаснули бы эти четыре десятка ни в чем не виновных русичей, погибших едва ли не по его вине. Старший сын Ольгердов задумчиво и внимательно разглядывал реку с последними, от отчаянья похрабревшими русичами, что, отпихивая льдины, все приближались и приближались, проносимые стремительным течением воды. - Татары так переплывают реки? - вопросил Андрей. - Да. Только у них камыш. Он еще легче! И сами татары раздеваются и плывут. Конечно, не по такой воде! А кони плывут тоже, повозки привязывают за хвосты и тянут вплавь. Андрей кивнул. Он слышал, но не видал еще подобных переправ, тем паче - в весеннюю пору, во время ледохода! Блестели секиры. Ратники яростно разрушали плоты, выкладывая и поджигая огромные костры, дабы просушить одежду и сбрую. - Снедного припаса осталось на один день! - сказал Кейстут. - Успеем! - ответил Михаил. - Теперь успеем... В Кашине добудем себе корм! - Он оглянул берег весенними, поголубевшими яростными глазами, тронул коня. Кейстут с Андреем послушно поскакали сзади. Положив между собою и возможной московской погонею Волгу, Михайло всеми соединенными силами подступил к Кашину. Михаил Васильич Кашинский уже не рад был, что, поддавшись уговорам, задался за москвичей. Торопясь избавить волость от разору и грабежа, он сам выехал из города навстречу Михайле и приказал везти корм литовско-тверскому войску: овес и сено, хлеб, рыбу, мясо, масло, сыры и прочую снедь ратникам. Заплатил тяжкую дань серебром и вновь задался в волю Михаила Тверского, подрав московскую грамоту. Воеводы сидели в палате разграбленных загородных хором какого-то кашинского боярина. Пир был невесел. Кашинский князь молил в душе о скорейшем миновении напасти. Каждый лишний час прибавлял разору округе. Впрочем, назавтра литовские рати должны были уходить. Кейстут с Андреем и дрютский князь прикидывали, успеют ли воротить домовь к пахоте да не обезножели бы дорогою кони. Михайло понимал, что все это только начало, что от победы над Москвою он далек по-прежнему и стало даже хуже. Города не хотели задаваться за него ни тогда, когда ярлык был у него в руках, ни теперь, когда он вновь перешел к Дмитрию. Бояре, кто с нетерпением, кто с ужасом, поглядывали на своих князей. На улице гомонила почти уже неуправляемая, жадная до грабежа вольница. Уходила литва двумя путями. Кейстут от Кашина двинулся на Новоторжскую волость. Андрей Полоцкий шел мимо Твери. Дорогою литвины пакостили, грабили деревни, уводили скот и полон. Онисим, воротясь домой, узнал, что проходящая литва разорила Загорье. В ихнюю деревню союзники, к счастью, не добрались. Он всю дорогу страшился разору, пока увидал непорушенные кровли и своих на дворе. Тогда отлегло от сердца. Опустив поводья, Онисим шагом подъезжал к дому. Вот Федя выбежал встречу, девки высыпали на крыльцо. Вышла, всплеснувши руками, Таньша. Он тяжело слез, кинул поводья сыну, примолвил: "Поводи!" Сказал, обнимая уткнувшуюся ему в грудь супружницу: - Ну, здравствуй, мать! Глава 51 У Мефодия, Сергиева ученика, что поселился на Песноше, невдали от Дмитрова, на Фоминой неделе тверские ратные сожгли монастырь. Жечь там, собственно, как и грабить, было нечего. Крохотная часовенка, которую, в подражание учителю, Мефодий срубил сам, да келья с деревенскую баню величиной - вот и все хоромное строение. Правда, осенью к Мефодию подселились два брата-инока и срубили себе вторую келью, более просторную, разделенную на две половины: поварню, с черною глинобитною печью, и молельню, холодную, зато чистую горницу, где братья поместили принесенную с собою икону святителя Николая новгородского письма и крохотный, в ладонь, образ Богоматери. "Что там было жечь, и зачем? - думал Сергий, вышагивая по мягкой от весенней влаги дороге. - Не наозоровал ли местный боярин в страхе за свои угодья, чая свалить пакость на тверичей?" Он устремился в путь, по обычаю никому и ничего не сказав, только захватив с собою мешочек сухарей, несколько сушеных рыбин и хорошо наточенный плотницкий топор. Мефодию следовал