г понял это и уступил князь Михайло? Он уступил в этот раз без боя, уступил сам, после того, как зимою, двадцатого декабря, умер Михаил Василич Кашинский, а его сын, Василий, "по совету с бабою, с княгинею со Оленою и с бояры с кашинским приехал в Тверь ко князю великому Михаилу с челобитьем и вдашася в его волю". Это была победа. С подчинением Кашина Михаил Тверской сразу становился сильнее и мог вновь спорить с Москвой... Он сидел один в горнице, куда удалялся теперь, когда одолевала тоска по сыну. Даже ежели Иван вернется домой, что они с ним содеют, что станет с детской душой после долгих месяцев заключения? Сломают? Ожесточат? Озлобят?! Что возрастет в его сердце? Отчаяние? Ненависть? Страх? Кого он увидит перед собою, получивши сына назад? Верни мне сына, Дмитрий! Да, ты доказал, что значит Орда! Чего стоит Мамай! Но чего стоишь ты, великий князь московский! Мамай, получив серебро Дмитрия, удержал за собою Сарай. Он не винил Мамая, он просто перестал ему верить. Ждали размирья с Москвой - об этом шептали ему генуэзские фряги. Не дождались. Дмитрий простоял на Оке, так и не обнажив меча. Олег после нынешнего погрома не союзник. Новгородцы Торжок не отстраивают, ждут, когда уйдут тверичи. Ольгерд опять послал войска на Волынь. Нынешнею зимой он не выступит. Сколько может длиться нынешнее противостояние? Наместники захваченных городов доносят о смутах, не ведают, чем усмирять бунтующую чернь. Что же, он должен будет в каждом городе, как в осаде, держать тверскую ратную силу? Ярлык опять у Дмитрия, и это ведомо всем! Да, он великий князь и останет великим князем тверским, ежели уступит Дмитрию. Лукавил он разве, полагая Тверь, а не Москву наследницею власти в земле Владимирской? Сколь красноречиво глаголют летописи, и сколь жалок лепет потомков, в крови которых нет воли и мужества великих отцов! Скрипнула дверь. По легким шагам за спиною узнал, не оборачиваясь, Евдокию. Поднял руку, предостерегая, дабы не говорила о сыне. Помедлив, сказал: - У тебя их еще трое! - Неужели?! - Молчи! - Я гадала нынче в Сочельник... - Ну? - И видела его лицо... Жалкое такое, думаю - болен! - Алексий - врач. Болящего он вылечит, ежели не захочет уморить! Евдокия всхлипнула. Страшась остаться и не в силах уйти, она стояла у порога, полуприкрывши дверь. - Кто помогал новогородским узникам бежать? Пройти всю Тверь? Миновать стены и выйти из города? Измена тут, в городе! Князь я еще али нет?! Или и меня вместе с сыном продали Москве? - Миша, милый... Мне страшно, я... боюсь за тебя! - Бойся за сына! Я не сойду с ума и не перережу себе горла! Слышишь?! - Он яростно обернулся, вперил мрачный взор в растерянное лицо жены. Она задрожала, вот-вот упадет на колени, будет его умолять... - Ступай! Покоя не было. Он встал. Сам запер за женою дверь. Расхаживая по горнице, вспомнил вдруг, как весело, со славщиками и крестным ходом, справляли нынешнее Рождество. Ему одному было не до веселья. То, что собиралось, скапливалось целый год, нынче прорвалось истечением гноя. Он ненавидел себя, других, родимую Тверь, престол, владыку Алексия, бояр, смердов, князей... Он был один! Он, как Кантакузин, надумал в одиночку спасать родину, а земля не хочет того. "Не хочет земля! - почти закричал он. - И твоя, тверская?" - вопросил спокойно внутренний голос, и Михайло, до того метавшийся взад-вперед по горнице, застыл, слушая, будто бы кто-то, внутри него сущий, разговаривал с ним. - Ты же сам, сам отверг власть, отказавшись от татарской помочи! Мамай не простил тебе этого и не простит никогда! Ты плюнул ему в лицо, ты сказал ему: "Вонючий степняк, не нужна помочь твоих грабителей!" - вот что ты сказал ему! А Ольгерд? Будет он ждать, когда у него под боком возникнет великое Тверское княжество и, поглотив Новгород, начнет отбирать у него захваченные русские волости одну за другой? Ты ворог шурину своему, потому что захотел не подчиненья, не помощи сильного, а величия родимой земле и славы в веках! А ратники, которые погибнут в напрасных боях? А сожженные города, сгоревшие иконы и книги, пеплом развеянная мудрость иных поколений? Ради чего ты снова и снова бросаешься в бой? - Ради чего? - спрашивает Михаил. - Ради великого прошлого! Ради могил и памяти отчей! Ради тех, которые придут после нас и будут, должны ведать, что пращуры их не были половой, перстью, разносимою ветром, что были они отборным зерном и оно взошло! - Война никого не учит и не воспитывает. Она только отбирает жизни. Воспитывает поколения мирный труд. Ежедневное усилие пахаря важнее подвигов на поле брани! - Но и пахарь не жив без защиты и обороны воинской! - Тебе предлагают мир, а не сдачу и плен. Дмитрий достаточно укрощен, а мненье русской земли тебе ведомо! - звучит бесстрастный внутренний голос. - Именно теперь, когда Кашин в твоей воле, уместно заключить мир с Дмитрием! - Хорошо! - говорит Михаил, уже сдаваясь голосу, и повторяет вслух: - Хорошо! Но что настанет потом? - Ты получишь сына! Это уже немало! И земля обретет тишину! - А воля? А власть? А слава? - Ты все это видел во время пожара Торжка! - жестоко отвечает голос. - И ужели не усладил себя до конца? Пять скудельниц трупья собрали после тебя в городе, не считая тех, кто сгорел без останка или утонул в Тверце! Татары не сумели бы совершить большего! Михайло берет себя руками за голову, голова в огне. Череп вот-вот разорвет, вот-вот лопнут жилы и хлынет кровь и ему станет легко-легко, он исчезнет, обратится в ничто, и - тогда? - Тогда твои бояре заключат мир с Москвой! - говорит внутренний голос. - Значит, все дело во мне? - Значит, так! ...И когда он уже решил в исходе ночи, такою отчаянной болью охватило сердце, что князь едва не умер, едва не упал под грузом задавленной страсти. Он, шатаясь, добрел до порога, цепляя непослушными пальцами, откинул щеколду... Ждала ли Евдокия или сердцем почуяла мужеву трудноту? Подхватила, довела до постели... Наутро Михайло объявил боярам, что намерен заключить мир с князем Дмитрием, освободить захваченные города и выкупить сына Ивана. Дума не спорила. О Крещении прибыли в Тверь долгожданные московские послы. Еще через четыре дня Михайло с Евдокией встречали старшего сына. Подросший отрок стеснялся отца, считая себя невольною причиной его уступчивости московскому князю, конфузился материных ласк. Перебыв у Алексия, стал привержен к молитвам и постам и как-то очень долго не мог взять в толк, что снова свободен вершить что хочет и скакать куда вздумается. Единожды отец застал его плачущим. - Батя, я никудышный князь, да? - спрашивал Иван, давясь слезами. - Я должен был умереть, да?! Михайло с трудом успокоил первенца. Самого после трясло: "Что я содеял с сыном!" Были отпущены пленные с обеих сторон. Наместники Михаила съехали с захваченных городов. "И бяшеть тишина и от уз разрешение христианом, и радостью возрадовалися людие, а врази их облекошася в студ", - записывал летописец, веря сам, что наступил конец тяжкой, раздиравшей русскую землю при и возможно станет, наконец, "отдохнуть христианом". Увы! До конца было еще далеко... Глава 61 Истинные результаты устремления человеческих воль никогда не укладываются в заранее заданный замысел какого-то отдельного лица или группы лиц, сообщества, партии, ибо, во-первых, всегда есть противник, мыслящий иначе, усилия коего тоже образуют составляющую исторического процесса. Всегда есть третий, четвертый и тому подобные "неприсоединившиеся" - носители иных воль и иных государственных устремлений. Всегда есть обстоятельства, порой нежданные, облегчающие или затрудняющие действия. Наконец, всегда есть "мнение народное", точнее - и не мнение вовсе, а труднообъяснимая внутренняя доминанта действования, отношения к делу, к событиям, приятие или неприятие нисходящих "сверху" устремлений. "Народ безмолвствует", - написал Пушкин в своей гениальной заключительной ремарке, оканчивающей и как бы венчающей трагедию "Борис Годунов". Да, принял, да, не протестует, не мыслит даже, но - безмолвствует. Безмолвствует, когда должен бы был кричать. Мы, в наши годы, на памяти поколений, переживших сознательно вторую и третью четверти XX века, видали не раз, как после истерических воплей, приветствий, массового психоза вдруг наступает это отрезвляющее, грозное безмолвие. Никто ничего не понял еще, и далеко впереди ученые изъяснения социологов, историков и писателей, но - народ безмолвствует. Видели мы и то, как вдруг останавливаются отступавшие доселе армии, как люди, пробежавшие тысячи верст, начинают драться за каждый дом, ни пяди не уступая врагу. И ведь бежали и перестали бежать они все с теми же мыслями, с теми же лозунгами, с идеей все той же! Что переменилось в мыслях, во взглядах? Да ничего! Переменилось то, трудно определимое, в подсознании обретаемое и лишь с трудом, окольно, определяемое неточными словами: "духовный перелом" или "подъем", "внутреннее осознание"... Ну, кто-то произнесет к случаю слова, вроде: "За Волгой земли нет". А почто уж так-то и нету? Есть земля! Аж до самой Камчатки драпай - земля все та же! И, к слову, за Днепром, за Доном да и за Бугом была та же самая родная землица! Выходит, и такие вот вроде бы от сердца и в грозный час произнесенные слова мало что значат или же не значат ничего, а "срабатывает" невыразимое. Бежал воин, бежал, спасаясь, уходя от беды, и вдруг остоялся. Лег и начал стрелять. И то, что катилось за ним, давило землю железом, сеяло ужас, остановилось тоже, а затем покатилось назад. Прав все-таки был Лев Толстой, хоть мы его и корим в учебниках за преклонение перед стихией... Возвращаясь к четырнадцатому столетию, поре подъема, поре созидания великой Московии, не будем тоже забывать о народе, который безмолвствует, и постараемся распутать, елико возможно, клубок разноречивых усилий и воль, из соперничества которых слагались реальные, а не задуманные кем-то заранее исторические события и судьба страны. Глава 62 1374 год начинался торжественно. Двадцать четвертого февраля (по мартовскому счету в исходе предыдущего, 1373 года) Алексий в Москве, в Успенском соборе, прилюдно, с целым сонмом иерархов, игуменов монастырей, архимандритов и попов, рукоположил во епископы Суздалю, Нижнему Новгороду и Городцу игумена нижегородского Печерского монастыря Дионисия. Летописец владимирский, отмечая сие событие, отошел от обычной сухой краткости, с коей отмечались утверждения новых епископов летописью допрежь того, начертав длинный перечень заслуг Дионисия: "мужа тиха, кротка, смиренна, хитра, премудра, разумна, промышленна же и рассудна, изящна в божественных писаниях, учительна, и книгам сказателя, монастырям строителя, и мнишескому житию наставника, и церковному чину правителя, и общему житию начальника, и милостыням подателя, и в постном житии добре просиявша, и любовь ко всем преизлише стяжавша, и подвигом трудоположника, и множеству братства предстателя, и пастуха стаду Христову, и, спроста рещи, всяку добродетель исправлешаго". Кроме начальных и обязательных слов о тихости, кротости и смирении (пламенный суздальский проповедник, коему пристало бы с крестом в руке, сверкая взором, вести рати на Куликово поле, был каким угодно, но только не тихим, не кротким и не смиренным), кроме начальных, повторим, обязательных слов, все прочее в этой похвале или, лучше сказать, панегирике, было истиной. Дионисий опередил Сергия Радонежского с Алексием в создании общежительных монастырей. Был истинно глубок знаниями, "книжен", как говорили в старину, и очень многое свершил для развития в Нижнем летописания и иконного письма. На его проповеди собирались сотни и тысячи народу. Он бестрепетно спорил с князьями, требуя от них мужества и скорейшей борьбы с Ордой. "Изгнать нечестивых агарян!" - этот призыв, невзирая ни на какие хитрые политические расчеты, он повторял ежечасно. В Орде отлично знали об этих его призывах. Еще Джанибек называл его "сумасшедшим попом Денисом", который заставит своего князя, ежели тот получит стол владимирский, тотчас выступить против татарской власти. Именно он, Дионисий Суздальский, создал, руками монаха Лаврентия в 1377 году, тот летописный рассказ о нахождении Батыевом, который дошел до нас в составе Лаврентьевской летописи и который не столько описывал то, что было на самом деле в 1238 году, сколько призывал к битве с захватчиками, живописуя ужасы нашествия и героизм тогдашних, к 1377 году уже легендарных, русичей, так что истинная картина захваченной почти без боя страны, князья которой больше стремились напакостить соседу, чем выступить заедино противу монголов, невеселая эта картина почти нацело исчезла, растворилась в великолепной ораторской прозе епископа Дионисия. Добавим, что "попа Дениса" хотела видеть своим епископом вся Нижегородская земля, суздальские князья полагали выдвижение Дионисия на престол делом своей чести и неоднократно хлопотали о том перед митрополитом всея Руси. Затем, однако, Алексий и не ставил столь долго Дионисия во епископы Нижнему, что слишком хорошо знал о его неистовой страсти и воинственных призывах, и рукоположил наконец в нынешнем 1374 году только потому, что отношения с Ордой и с Мамаем по вине властного темника и его генуэзских советников испортились - хуже некуда и уже замаячил на окоеме тот роковой рубеж, когда, оставив недейственные слова, народы и государи берутся за оружие. А тут уже и нужны становятся люди, подобные Дионисию Суздальскому, способные камни и те поднять на борьбу пламенным глаголом своим. ...Епископы рязанский, ростовский, брянский и сарский съехались на хиротонию Дионисия. Леонтий-Станята, не так давно рукоположенный в сан пресвитера, в непривычном для себя атласном облачении стоял в ряду священства, остраненно наблюдая за Алексием. Утром благовестили во все московские колокола, и народу в храме было - яблоку негде упасть. Вот вышли на помост два ряда высших архиереев: четыре епископа, архимандриты, игумены, протоиереи. - Благословен еси, Христе Боже наш, иже премудры ловцы являй, ниспослав им Духа Святаго, и теми уловлей вселенную, человеколюбче, слава Тебе! - поет хор иерархов и священников, и он поет, ожидая, когда из алтаря выведут Дионисия. Вот нижегородский игумен кланяется у престола - дважды в пояс и третий раз земно, - затем кланяется собравшимся иерархам в царских дверях и торжественно сходит с солеи. Его ведут под руки, ставят на орлец перед помостом. В толпе движение, шорохи, шепот - толкаются, тянут шеи поглядеть на нового ставленника. Смолкает хор, и тотчас восстает высокий, отдающийся под сводами глас протодиакона: - Приводится боголюбезнейший избранный и утвержденный архимандрит Дионисий хиротонисатися во епископа богоспасаемых градов: Суздаля, Нижняго Новагорода и Городца! - Чесо ради пришел еси, и от нашея мерности чесого просиши? - вопрошает в наступившей тишине Алексий все еще ясным, хотя и несильным голосом. Сейчас, в блеске одежд, в жарком сиянии свечей, в роскоши осыпанных яхонтами, алмазами и жемчугом облачений, пестроцветье атласа, парчи и шелков, под ярко сияющими в иконостасе огромными образами суздальского, новогородского, тверского и московского письма, в виду многочисленных ратей лихих святителей, украшенных мужицкими бородами, писанных по стенам и сводам собора мастерами Симеона Гордого, перед толпою разряженных горожан, в громоподобных гласах мужского хора - во всем этом величии и блеске православной церковности - Алексий, в алтабасной митре, с драгим посохом, с рукою, слегка вздрагивающею от тяжести поднятого креста, видится ему очень-очень старым уже! - Хиротонию архиерейския благодати, преосвященнейшие! - громко и как-то, возможно, излишне твердо отвечает Дионисий Алексию. Он тоже зело не молод! Но сух и прям, и огненосен взором, и видится оку Леонтия, что это - Дионисиев звездный час! - Како веруеши? - вопрошает Алексий, и весь собор слушает гордые, в устах Дионисия, слова символа веры. Алексий медлит, но вот протягивает крест и, благословляя крестовидно Дионисия, устало и как-то слишком обреченно произносит: - Благодать Бога Отца и Господа нашего Исуса Христа и Святаго Духа да будет с тобою! Вновь взмывает ввысь, отражаясь от сводов, глас протодьякона. Вновь Дионисий отчетисто излагает теперь уже догмат веры о ипостасях триединого божества, обязуется соблюдать каноны святых апостолов и семи вселенских соборов, хранить неизменно святые уставы церкви, хранить церковный мир и повиновение митрополиту и патриарху константинопольскому, быть в согласии с прочими архиереями, с любовию управлять паствой. - Клянусь! - возвышает голос Дионисий. - Не творить ничесоже по принуждению сильных мира сего, даже и под страхом смерти! - И эта клятва, такая же традиционная, как и прочие, в его устах звучит неожиданно грозно и вроде бы даже вызывающе в стольном граде великого князя московского и владимирского - почему и невольный ропот в толпе: каждому из стоящих в церкви внятно, по-видимому, что для Дионисия это отнюдь не пустые слова. Длится торжественное действо посвящения. Вновь следуют поклоны, многолетия, целования рук... "Что мы делаем?!" - думает Леонтий и вдруг нежданно понимает, что жизнь идет, и то, к чему призывает Дионисий, произойдет рано или поздно, не может не произойти! И что усталость и даже смерть отдельного человеческого существа - гибель Никиты и тысяч иных смердов и ратников, грядущая уже вскоре смерть владыки Алексия - все это ничто, ежели живы, ежели продолжают жить народ, язык, земля Русская! Он глубоко вздыхает, провожая взглядом гордую спину суздальского новопоставленного епископа, возвращающегося в алтарь. Складываясь двумя рядами, уходит, втягивается в царские врата атласная и золотая вереница иерархов церковных. Прилюдное действо окончено. Дальнейшее происходит там, у престола, а здесь начинается литургия. В алтаре Дионисий становится на колени. Руки, сложенные крестообразно, на престоле. Голова опущена на руки. На темени его раскрытое Евангелие письменами вниз. Архиереи, столпясь, возлагают руки на Евангелие. - Избранием и искусом боголюбезнейших архиереев и всего освященного собора, - говорит Алексий, - божественная благодать, всегда немощная врачующи и оскудевающая восполняющи, пророчествует благоговейнейшаго игумена Дионисия во епископа Суздалю, Новугороду Нижнему и Городцу! Помолимся, убо, о нем, да приидет на него благодать Всесвятого Духа! - Господи помилуй, Господи помилуй, Господи поми-и-и-луй! - звучит хор. - Сотвори, Господи, сего нового строителя тайн достойным своим подражателем! - просит Алексий, обращаясь к Богу. - Да будет светом сущих во тьме, светильником в мире, да предстанет престолу Его непостыдно! На Дионисия надевают саккос, омофор, крест, панагию и митру. Епископы по очереди подходят и целуются с ним. ...Во время приобщения Святых Даров Алексий подает пресвитерам Тело Христово, а новопоставленный - Святую Кровь в чаше. Ведает ли кто-нибудь из предстоящих, что скоро, очень скоро, Дионисий приобщит крови не токмо себя и нескольких иереев, но и весь Нижний Новгород? И то будет не преображенная, а самая подлинная кровь, причастная жертва, принесенная нацией на алтарь русской государственности! По окончании литургии Дионисию вручается пастырский жезл - символ правления. Теперь его сможет остановить только смерть. Поздно вечером Леонтий проник в келью Алексия. Владыка полулежал на подушках, прикрывши глаза. Служки суетились около него и, только завидя Леонтия, отступили, неслышно удаляясь из покоя. - Леонтий? - вопросил Алексий, не открывая глаз. - Будет война с Ордой? - вопросом на вопрос ответил Леонтий. - Не ведаю! - Владыка приоткрыл вежды, взгляд его, поначалу мертвый, ожил и засверкал вновь. - Не ведаю, но мню, что нынче приходит пора новых людей. Тех, которые не будут ждать, терпеть и готовить грядущее, как мы, но творить и действовать, ввергаясь во брани! Алексий все еще не был стар. Он и не мог угаснуть, не окончивши дела своего. - Надобно напомнить володетелям, что престол великих князей владимирских это теперь - московский престол! - докончил он твердо. - И что конечное сокрушение Твери - дело всей земли, а не только одного московского князя! Тишина звенела. В колеблющемся свечном пламени лики святых поводили очами. Перед ним был все тот же Алексий, победивший Романа, выдержавший гибельное киевское заключение, руководитель страны, пастырь народа и смиритель царствующих. - Помоги мне подняться, Леонтий! - просит он. - Я еще не свершал вечернего молитвенного правила! И уже когда Станята держит в руках это иссохшее, с птичьими острыми костями тело, в коем заключен неумирающий дух небесного воина, Алексий договаривает ему: - На днях едем с тобою в Тверь. Мне надлежит благословить Михаила Тверского и встретиться с Киприаном. Об этом через Иоанна Дакиана настоятельно просит Филофей. Глава 63 В Твери Алексий должен был торжественно, при стечении всего народа, снять проклятие, наложенное им на Михаила, чего требовал и патриарх Филофей, и заключенный мир и попросту здравый смысл днешних политических отношений, а также рукоположить нового тверского епископа, Евфимия, что он и совершил на Средокрестной неделе, в четверг, девятого марта. Посланец Филофея понравился ему. Киприан был истинно по-византийски образован, что не могло не расположить к нему Алексия, скромен, сдержан и совершенно равнодушен к телесным благам. Никаких жалоб на морозы, трудные дороги, непривычную еду, размирья и прочее, к чему так часто бывали неравнодушны приезжие из теплых западных стран, Алексий от него не услышал. О Литве Киприан судил здраво, хотя и очень сдержанно, не выказывая никакого мнения о литовских князьях. Даже внешний вид Киприана располагал - эта его аккуратная борода; застегнутая на все мелкие частые пуговицы долгая византийская сряда, сверх которой у Киприана была небрежно наброшена на плеча драгоценная (видимо даренная литвинами) кунья шуба, ценности которой он то ли не ведал, то ли не желал знать, иногда оставляя ее в санях без догляда, ежели приезжал куда на краткий срок. Леонтию Киприан, напротив, не понравился сразу. Были торжества, пиры, долгие службы. Остаться с глазу на глаз с владыкою все не удавалось. Случай представился уже в день отъезда. Из Твери они должны были вместе с Киприаном ехать в Переяславль, где нынче находился великий князь и едва ли не весь двор. Дмитрий, возродив обычаи прадеда, почасту жил в Переяславле, где отстроил палаты, правда не в Клещине, а в самом городе, и охотничий домик для себя возвел в лесу, невдали от Берендеева, где дичь была непуганая и леса преизобиловали всяким зверем. Леонтий зашел в маленькую горенку в верхних покоях тверского дворца, где отдыхал митрополит, и начал было торопливо и потому сбивчиво говорить о своих впечатлениях о Киприане. - Зачем он вообще появился тут? Для чего ездит по Литве, а в Москву не явился ни разу?! Алексий поднял руку, воспрещая Станяте дальнейшую речь. Взгляд его был устал и жалок. - Филофей хочет установить добрые отношения патриархии с Литвой. Я не должен мешать ему в этом! - ответил он, а взглядом договорил то, о чем воспретил вопрошать: "Ежели Филофей Коккин и обманывает меня, мне о том неведомо, и я не желаю этого знать! На борьбу с человеком, коего я считал своим другом и коему верил, меня уже не хватит!" Леонтий понял и замкнул уста. И вот они едут в Переяславль. Все трое, вернее - семеро, ежели считать двух служек Алексия и двух сопутников Киприана, в обширном, обитом кожею и устланном шкурами владычном возке. В окна, затянутые пузырем, льется слепительное мартовское сияние, сверкают сырые снега, поля истекают голубою истомой, голые прутья тальника напряжены, тела осин - зелены, и птицы сходят с ума, уже почуяв весну. Возок колыхается, проваливая в мокрый снег. Вот-вот вскроются реки и рухнут пути. Киприан сидит прямой, настороженно-спокойный, пряча руки в рукава то ли от холода, то ли, дабы не показать невольным движением дланей того, что надежно скрывает гладкое лицо болгарина. Идет неспешная беседа на греческом. Не ведая, что Леонтий великолепно знает язык, Киприан в разговоре учитывает одного Алексия. Этот старец сперва произвел на него жалкое впечатление, и Киприан был удивлен тою сугубою ненавистью, каковую столь ветхий деньми и телесным здравием муж возмог вызвать в Ольгерде. Однако, присмотревшись к Алексию в Твери, Киприан мнение свое переменил, уже догадывая, что избавиться от Алексия будет далеко не просто. В Переяславле он надеялся понять то, чего не мог постичь до сих пор: причин таковой великой популярности Алексия среди московитов. Или это тоже вымысел? Будь дело в Константинополе, Киприан мог бы сказать наверное, что у каждого мужа, чем-то любезного черни, врагов тем больше, чем более любим он охлосом. И потому свергнуть его так, как избавились от Кантакузина, более чем просто. Но тут была Русь, иная страна, иной язык, как уверяет Филофей, - еще молодой и тем самым избавленный от всех неизбежных пороков старости (как, надо полагать, и от старческой мудрости тоже!). Впрочем, ссоры по молодости подчас отличаются сугубою яростью! Неведомо, оставили бы Кантакузина в живых и на свободе императоры-иконоборцы! Во всяком случае, в разумном и направленном духовном руковожении эта страна очень нуждается! И, может быть, благом для Московии стало бы слияние ее с Литвой?! Правда, князь Михаил, которого, со слов Ольгерда, Киприан счел сперва послушным литовским подручником, разочаровал его. Тут, видимо, была третья сила, плохо укрощаемая и с непредсказуемою последовательностью своих поступков... Возок встряхивало. Русский спутник Алексия сидел недвижимо. Твердое, в тугих морщинах, как у бывалых моряков или воинов, лицо секретаря было непроницаемо и враждебно. Киприан помыслил вдруг: а что, ежели этому русичу знаком греческий? Нет, скорее всего, нет! Злится, по-видимому, именно потому, что не понимает ни слова. Дабы не слишком огорчать русича, Киприан перешел на славянскую речь. Тут только секретарь поглядел на него чуть удивленно, но снова замер, окаменевши ликом, как бы и вовсе не слушая. Ну, точь-в-точь, как вышколенные Ольгердовы холопы! Все же в варварских странах великое удобство представляет то, что прислуга верна своим господам и вместе с тем не вмешивается в разговоры и не наушничает. Ежели бы не опасение, что ему подсунут соглядатая, Киприан давно бы завел себе прислужника-русича, с коим удобно было бы постигать прехитрую русскую речь, в которой столько неудобь произносимых гласных растяжений в словах, что разговор порою напоминает пение. Киприан еще не постиг, что русичи плохо понимают болгар именно из-за нагромождения не произносимых ими краткогласных созвучий. Однако он уже понял, что природного знания им болгарского языка здесь никак недостаточно, и даже выучился несколько "глаголить по-русску"... А все-таки, как приятно было дать себе волю и перейти на привычную греческую речь! Пусть Алексий плохой политик, пусть его надобно сменить (вернее, занять его место) прежде всего для того, чтобы привлечь к престолу патриархии литовских князей, не дать утвердиться в этой стране католичеству - все так! Но собеседник Алексий - чудесный, и давнее пребывание в Константинополе украсило его на всю жизнь! Возок взлетает и падает. Никогда, наверное, он не привыкнет к этой длинной зиме, к этим ежегодно раскисающим и паки замерзающим дорогам, где три четверти года снег, слякоть, лед, лужи и грязь, а три месяца сушь и вязкая пыль... Скифия! Дикая страна, которую он обязан просветить светом истинной византийской культуры! Тут даже князья живут в деревянных, часто выгорающих домах, упорно не возводя себе каменных хором. И как редко населена! Откуда тут берутся многочисленные и сильные, как говорят, армии? Почему Ольгерд не примет православия и не подчинит себе всю эту землю? Киприан легко, чуть заметно, пожимает плечами. Разговор течет вольный, касаясь последних константинопольских новостей, анекдотов из жизни Иоанна Палеолога, совсем запутавшегося в женщинах, долгах и интригах. Алексий вопрошает о нынешних цареградских изографах, а Станята-Леонтий молчит, ибо видит, что умный патриарший посланец утаивает от Алексия главное, то, для чего он и прибыл сюда, а владыка, словно и сам того хочет, поддается обману. Для лиц, облеченных духовным саном, не существует границ, ежели таковую границу не устанавливает чужая, тем паче враждебная, вера. Во всех прочих случаях их не задерживают на мытных дворах и пограничных заставах княжеств, им не надобно объяснять, кто они, откуда и зачем. Ехали левым берегом Волги, потом переправились на правый по ненадежному весеннему льду. Киприан уже приучил себя не выказывать наружного страха при этих сумасшедших русских переправах. Теперь ехали по землям Московского княжества. И по-прежнему были почтительны к нему воеводы, бояре и ратники, все так же селяне просили благословить, а на постоялых дворах, "ямах", а то и попросту в припутных деревнях им мгновенно, не требуя платы, предоставляли еду, ночлег и корм для лошадей. Заметно, что здесь был больший порядок, чем в Великом княжестве Литовском, где порою местные володетели не брезговали даже грабежом церковных имуществ, а проезд по дорогам был отнюдь не таким спокойным, как тут. И все-таки разве можно было сравнить русскую землю с многострадальной Болгарией, где на каждом шагу видишь памяти великой старины, а византийская и славянская образованность упорно живет, невзирая на все разорения, набеги влахов, сербов, татар и нависшую над страною угрозу турецкого завоевания! Леса, леса и леса... Высокие горбатые лесные олени - лоси, с тяжелыми разлатыми рогами, выходят прямо на дорогу, стоят, фыркая на приближающийся санный поезд, и неохотно отступают в кусты. Давеча на той стороне Волги ясным днем видали медведя. Говорят, позапрошлым летом, когда стояла мгла, то дикие звери, медведи, волки и лисы, ослепнув от дыма, свободно заходили в города и в улицах сталкивались с людьми... К Переяславлю подъезжали, спускаясь с горы, со стороны Весок, и белое, затянутое льдом озеро, и город открылся весь: в розовых дымах из труб и в игольчатом нагромождении храмов. Острые кровли и маленькие главки над ними, с куполами, похожими на луковицы, крытые узорною чешуей; монастыри; вал и рубленая городня по насыпу; белый, видный даже отсюда, каменный храм в середине города, строенный, как сообщил Алексий, еще до нахождения татар. Переяславль был не меньше Вильны, быть может даже и более, но явно уступал последней в каменном зодчестве. - На Москве много каменных храмов! - как бы почуя Киприянову мысль, говорит Алексий. Ему не хочется объяснять, что в деревянных хоромах жить на Руси здоровее и удобнее - пусть Киприан все это поймет когда-нибудь сам! - Вот в этом монастыре мои палаты! - говорит Алексий, когда они уже подъезжают к низко нависшей над головою бревенчатой башне въездных ворот. - Я хочу увидеть вашего чудотворящего игумена Сергия! - говорит почти правильно по-русски Киприан. Алексий молча кивает. Он устал и хочет сейчас только одного: помолиться и лечь спать. Поразительно, но почему-то в присутствии этого болгарина он, Алексий, чувствует себя бесконечно старым! Леонтий смотрит на него с заботною тревогой; Алексий, дабы не волновать своего секретаря, через силу раздвигает морщины щек, изображая улыбку, и, подхваченный под руки, первым выбирается из возка. Их встречают. В монастыре и в городе звонят колокола. Ночью Киприан, уже разоблаченный, уже улегшийся в постель, долго не спит. Почему-то именно здесь рассказ Дакиана припомнился ему во всех подробностях. Патриарший поверенный в делах Руссии Иоанн Дакиан был человеком строгой и неподверженной никаким сомнениям веры. Но, сверх того, он был чиновником патриархии, в задачи которого входила и такая деликатная вещь, как проверка истинности сведений, сообщаемых при прошениях о канонизации того или иного подвижника. Он сталкивался с таким количеством подделок, обманов, суеверий и ложных чудес, что постепенно разучился им верить вообще. По его собственному разумению несомненными чудесами можно было признать лишь воскресение и вознесение Спасителя, все же прочее было ежели не вымыслом, то преувеличением и легко объяснялось без вмешательства высшей силы, ежели не являлось попросту колдовством, к проявлениям коего Дакиан был непримиримо суров. Поэтому рассказы о чудесах, сопровождавших рождение Сергия (тем паче, что такие же точно совершались, согласно житиям, со многими святыми отцами первых веков христианства), Иоанн Дакиан не воспринимал вовсе, а упорные толки о его провидческом даре и совершаемых Сергием чудесах приписывал склонному к вымыслу мнению народному. С тем именно настроением Дакиан и отправился, как он сам рассказывал Киприану, посетить Сергиеву пустынь. "Возможно ли, - говорил он себе, - дабы в этих диких, недавно обращенных к свету Христову странах воссиял такой светильник, коему подивились бы и наши древние отцы?" Дакиан последние несколько поприщ шел в обитель пешком, так как по какой-то причине возок не мог одолеть дорогу до монастыря. Воздух был, однако, свеж и напоен лесными ароматами, и Дакиан уверял Киприана, что он нисколько не устал и даже не запыхался. Однако, уже приблизясь к ограде монастыря, испытал ужас, тем больший, что причин для него не было никаких. Ужас этот не проходил и за монастырской оградою, а когда игумен Сергий вышел к нему (Дакиан уверял, что он даже не успел разглядеть лица преподобного Сергия), патриарший посланец вдруг потерял зрение. Это было непередаваемо страшно: мгновенная полная темнота! Сергий, то ли поняв, то ли ведая, что с ним, молча взял Дакиана за руку и повел в келью. Осторожно ввел по ступеням, завел в горницу и усадил. Дакиан продолжал, однако, ничего не видеть и тут; в этот вот миг он и почувствовал прожигающий душу стыд, повалился на колени и, плача, покаялся старцу в своем неверии, прося того излечить себя от слепоты. Сергий слушал его молча. Дождался, когда Дакиан, стоя на коленях, перестал говорить, свесил голову и просто молча лил слезы, вздрагивая, как когда-то, мальчиком, в далеком позабытом детстве. - Довольно! - вдруг негромко произнес Сергий и, приподняв его голову за лоб, легко коснулся зениц прохладными кончиками пальцев, из которых как будто бы перетекла некая незримая сила. Так бывает при грозе, когда рядом ударит молния и покалывает и щекочет все тело, а по коже бегут мурашки. Дакиан прозрел, как и ослеп, сразу и вдруг. Он поднял глаза. Сергий стоял перед ним, задумчиво глядя на коленопреклоненного грека. - Тебе, премудрый учителю, подобает учити ны, но не высокомудровать и не возноситься над смиренными! Зачем ты пришел? Ради какой пользы? Токмо уведать о неразумии нашем? Суетно сие! И стыдно пред праведным Судией, который все видит! Дакиан позднее еще беседовал с Сергием, ночевал и назавтра пустился в путь, но о чем была дальнейшая беседа, совершенно не помнил, и вообще говорил и повторял Киприану, что с Сергием надобно не говорить, а видеть его. Попросту с верою в сердце побыть рядом. Все это Киприан запомнил, отнеся к тем нарушениям психики, которые бывают со всяким от усталости, страха или упорных мыслей. И только здесь, вдруг и нежданно, его обеспокоило. Он понял - и это была совсем новая, ирреальная, несвойственная ему мысль, - что ведь ежели это так и все, сообщаемое о Сергии, правда, то ведь он, Киприан, не сумеет скрыть от этого старца своих тайных намерений! Мысль была оскорбительная и стыдная. Словно его, патриаршего посланца, последователя святого Паламы, уличили бы в воровстве. Он даже приподнялся в кровати. Помыслил мгновением: не бежать ли ему отселе? Пока нелепость последней мысли не сразила его совершенно, и он вновь откинулся на подушки, приказав себе уснуть и сосредоточив на этом всю свою волю, воспитанную в те годы, когда он в афонском монастыре и сам, вослед великому Паламе, предавался исихии. Только тогда, наконец, его отпустило, страх минул и стало возможно погрузиться в сон. Назавтра являлись к великому князю московскому, Дмитрию. Князь был молод (двадцати двух лет, сказали ему), и, конечно, этот ширококостный юноша с таким топорно сработанным лицом, по-видимому заносчивый и недалекий, не сам руководил страной! Московские бояре гляделись куда умнее, и отбивал Ольгерда наверняка этот вот волынский перебежчик, князь Боброк. Московская власть все переманивает и переманивает подданных Ольгерда. Конечно, столько земли, есть куда сажать! Прием был недолог и не пышен. Дмитрий, когда ему повестили о приезде патриаршего посла, нежданно заупрямился. Не стал устраивать большого совета и даже платье надел обиходное. Киприана провели ко княжеской семье, дабы он благословил пышную голубоглазую красавицу княгиню и недавно рожденного ею младенца, а затем сдали на руки печатнику князя попу Дмитрию, или Митяю, как его тут за глаза называли все. Митяй был в дорогом, явно богаче княжеского, облачении, поглаживая бороду, слегка улыбался. Был он могуч и крупен и с высоты своего роста оглядывал патриаршего посланца покровительственно. Митяй угощал Киприана тонко нарезанною дорогою волжскою рыбой, удивительной тройною ухой, переяславскою знаменитой ряпушкой и прочими благами русской, зело нескудной земли. И хотя стол был строго рыбный, но изобилие грибов, ягод, варений, многоразличных пирогов, пряников, орехов в меду, сладких восточных заедок было таково, что казался этот стол отнюдь не постным. Выставлены были в серебряных и поливных сосудах квасы, красное привозное вино и хмельной мед, и Киприан, как ни отказывался (Митяй, напротив, ел с завидным аппетитом), встал из-за стола в слегка осоловелом состоянии. Не прекращая трапезы, уписывая разварную севрюгу, черпая ложкою тускло мерцающую черную икру, Митяй легко вел беседу, щеголяя знанием святоотеческой литературы, несколько раз цитировал по-гречески, и, когда выведенный из терпения Киприан попробовал было сбить спесь с княжеского печатника, задав вопрос, касающийся тонкостей богословского истолкования евхаристии, Митяй тут же явил блестящее знание литургики не токмо православной, но и католической, но и армянской, не говоря уже о кочевниках-несторианах. Нет, решительно, ущемить чем-либо этого иерея было невозможно, хотя, когда зашла речь о Григории Паламе и паламитах, Митяй попросту отмахнулся от вопроса: "А! Молчальники! Тут у игумена Сергия есть один такой... Исаакий, кажется..." И в тоне голоса, в снисходительном пренебрежении взора почуялось, что сей зело начитанный муж не видит никакой нужды, ни смысла в духовных упражнениях молчальников, почитая их едва ли не дураками, творящими исихию по убогости своей. Невыразимого словесно, тайного, постигаемого не умом, но разогревающимся молитвою сердцем для Митяя явно не существовало. Объевшийся и уязвленный, Киприан покинул княжеские покои, так и не понявши, зачем его принимали и чествовали. То ли в угоду Алексию, то ли дабы соблюсти дипломатический этикет в отношениях с патриаршим престолом. Говорить в особицу с боярами, что-либо выяснить из внутренних отношений московского великокняжеского двора ему так и не удалось. Киприан даже начал подозревать, что виною тому сам Алексий, не пожелавший дабы