е величие Руси! Стефан замолк как отрезал. Варфоломей глядел на брата не шевелясь. Путь был означен. Им обоим. И - он знал это - другого пути не могло быть. - Стефан! - спросил он после долгого молчания, - что нам... что мне, - поправился он, зарозовев, - надо делать теперь? Укреплять свою плоть для подвига? - Человек все может и так... - устало возразил Стефан. - В яме, в училище, в голой степи, в плену ордынском годами живут люди! Выдержать можно много... любому... когда нет иного пути! Сильна плоть! Важно самого себя подвигнуть на отречение и труд, важно... да ты все знаешь и сам! - Стефан вздохнул, вновь берясь за рукоять секиры. - Наума покличь! Варфоломей единый незримый миг медлит, обернув к брату пронзительный взор, и прежде, чем соскочить с подмостий, выговаривает серьезно: - Я с тобою, Стефан! Что бы ни сталося впредь, я с тобой! Глава 4 Истекает Филипьев пост. Близится Рождество. Земля плотно укутана в толстую белую шубу. Метет. Серебряные струи со звоном и шорохом обтекают углы клетей. Весь Радонеж в белой мгле. Кони под навесом жердевой стаи сбились в кучу, прячась от ветра, греют друг друга. Темной, убеленной ветром громадою высится терем Кирилла, обширный, в две связи, поставленный на высокий подклет. Третьелетошние бревна уже посерели и потемнели от вьюжных ветров и косых дождей. Снег, набитый ветром в углубленья пазов, подчеркнул и выкруглил белою прорисью каждое бревно. Челядня, поварня, амбары и клеть прячутся и тонут в дыму мятели. Едва-едва проглядывают соседние избы и огорожи. Редкий огонь мелькнет в намороженном слюдяном оконце, редко откроется дверь. Кому охота в такое непогодье высовывать нос из дому? Вся семья Кирилла в сборе, кроме Варфоломея. Он из утра уехал за сеном. В первой, проходной, горнице терема, где разместились четыре семьи старшей дружины Кирилловой, горит одинокий светец. Бабы прядут, судача о своем. Дети залезли на полати, сопя, возятся друг с другом в темноте. Яков с Даньшею лениво передвигают шахматы по доске. Разговор о том о сем, но все больше как-то задевает Терентия Ртища - наместнику надобны люди, и многие ростовчане уже заложились за боярина, даже один из бывших Кирилловых холопов подался на сытные московские хлеба. - Нашему бы господину от московитов какую волостишку на прокорм... - пряча глаза, роняет Даньша. Рука его замирает в нерешительности, наконец двигает по доске грубую кленовую фигуру. Яков, сощурясь, переставляет лодью, бормочет, словно бы про себя: - Прошло время! Его самого, отай, перезывали в дружину Терентия, о чем Даньше пока ведать не надлежит. "А ни лысого беса нам не дадут!" - думает он сокрушенно, пока еще по привычке не отделяя себя от господина своего. - Ни лысого беса не дадут, устарел наш боярин! - произносит он почти вслух, забирая лодьей супротивничьего коня. Во второй горнице, за рубленою стеною, за закрытою дверью - Кириллова семья. Потолок в саже и здесь: топят по-черному. Но ниже досок - отсыпок стены и лавки выскоблены дожелта, и в двух стоянцах теплются высокие свечи. Мария, как по всякой день вечером, шьет, привычно и споро орудуя иглой. Кирилл, примостясь рядом, у той же свечи, щурясь и отводя книгу далеко от себя, перечитывает жития старцев египетских. (К старости стали сдавать глаза: вдаль хорошо видят по-прежнему, а вблизи все расплывается и двоится.) Стефан у второго стоянца тоже погружен в чтение - изучает греческий синаксарий. Петр плетет силки на боровую птицу. Старая нянька сучит льняную куделю, мотает готовую нить на веретено. Голова у нее слегка трясется. Тихо. Слышно, как, огорая, потрескивают свечи в стоянцах. Мария, круто склонив чело, замирает с иглою в руке, слушает жалобный голос ветра за стеною. - Должно бы уж Олфоромею быть! С кем уехали-то? - С Онькой! - отрывисто отвечает Стефан. - Дороги замело, почитай, совсем... - Вьюжная зима, - подает голос Ульяния, - коням истомно, поди! - Доедут! - заключает Стефан и вновь утыкает взор в узорные строки греческого письма. Мария, с некоторою тревогою поглядев на старшего сына, вздыхает, переведя речь на иное: - Онисим даве баял, князь Иван Данилыч будто опять в Орду укатил... Кирилл отрывает покрасневшие глаза от книги, с трудом возвращаясь к тутошнему земному бытию. Трудно думает, шепчет что-то про себя, морща лоб. - Надобе Алексан Михалычу... - Не докончив, прислушивается: - Не волки ле?! Вьюга, не ровен час... Наши-то! Стефан подымает голову, угрюмо кидает: - Сиди, отец! Я выйду, послушаю. Заодно коней гляну! - Он стремительно встает, глубоко нахлобучивает шапку, на ходу набрасывает на плеча овчинный зипун. Скоро хлопает наружная дверь. Кирилл по-прежнему прислушивается и не понимает: не то это ветер в дымнике, не то и вправду далекий волчий вой? Ему как-то почти все равно, где сейчас находится какой князь, даже и чем окончится пря Москвы с Тверью, а всего важнее - воротится ли благополучно Варфоломей из лесу? Мария тоже прислушивается, но не столько к вою ветра, сколько к своим скорбным мыслям, - видно по горькой прямой складке губ, по взору, недвижно устремленному в пустоту. - Хлева надо рубить по весне, и повалушу, - произносит она наконец, - с каких животов? Холопов всех распустил, дитю и приходится одному биться в лесе в экое погодье! - Не путем баешь, жена! - укоризненно отвечает Кирилл, помедлив. - Христос не велел роботити братью свою... По-Божьи надобно... - Дети! - восклицает Мария с тихим отчаяньем. - Кабы не дети! Петя вон мужиком растет, Олфоромей когда что самоуком ухватит у Стефана, а так-то... Ростила, ночей не спала... В крестьяне пойдут? Петр подымает взгляд, готовный, светлый. Молчит, но ясно и так: и пойду, мол, что такого? Не ссорьтесь только из-за меня! - Почто перебрались сюда, третий год бьемся... - бормочет Мария, склоняясь над шитьем. - Ни почету, ни службы княжой. Люди уходят, который доброй работник, ты всякому вольную даешь! Осталась, почитай, одна хлебоясть! - Яков есть! - веско замечает Кирилл. - И Яков уйдет! - с безнадежным отчаяньем восклицает Мария. - Яков не уйдет! - убежденно и строго, сводя хмурью все еще красивые седые брови, возражает Кирилл. Мария коротко взглядывает в укоризненные очи супруга и еще ниже склоняет голову с белыми прядями седины, что предательски выглядывают из-под повойника. - Прости, ладо! - винится она вполголоса. - Чую, не то молвила... Токмо... В Ростове хоть Стефана выучили... А здесь - одни медведи! Умрем в одночасье... - Господь не оставит детей, жена! Все в руце его! - вздыхая, отмолвливает Кирилл. Подумав, он добавляет: - Премного величахуся, красно хожаху, в злате и сребре! Гордых смиряет Господь... - Ты ли величался! - Голос Марии звучит глубоким лебединым горловым переливом, ломается и тонет в молчании. (Любимый, ладо, жалимой, неталанливой мой! - досказывает за нее тишина.) Снова хлопает настылая дверь. Стефан появляется на пороге, кирпично-красный с мороза. - Трофим опять коням сена не задал! - громко и возмущенно говорит он с порога. - Пристрожил бы ты его, батя! - Он скидывает настылый зипун, вешает шапку на деревянную спицу. Пробираясь к столу, роняет, словно бы невзначай, для матери с отцом: - До ночи не воротят, поеду встречь. Вьюга воет. В оснеженных крохотных оконцах, прорубленных всего полтора бревна и затянутых пузырем, смеркает короткий день. Но вот наконец на дворе скрипят долгожданные сани. Слышно, как фыркают кони. Петр со Стефаном оба срываются с мест и наперегонки, ухватывая зипуны, вылетают из терема. Тут уже в синих сумерках грудятся возы. Кони тяжко дышат, шумно отфыркивают сосульки с морд. Мокрая шерсть в кольцах, закуржавела от инея. Варфоломей с Онькой, оба по уши в снегу, шевелятся у возов. - Припозднились! Пробивали дорогу! - весело объясняет сизый Варфоломей прыгающими губами. Его всего трясет, но покраснелые, исхлестанные снегом глаза сияют гордостью победы. Ведь ему пришлось несколько часов подряд по грудь в снегу пробивать дорогу коням, и на последнем выезде лопнул гуж, и он, срывая ногти, развязывал - и развязал-таки! - застывший на морозе кожаный узел, и передергивал гуж в хомуте, и затягивал вновь немеющими на холоде окровавленными пальцами. И все-таки довез, дотянул, не бросив ни которого в пути (как ему советовал Онька и как, приходя в отчаянье, подумывал было он и сам), все четыре груженые воза, и теперь уже все позади, и братья сгружают сено, и выползают холопы на помочь, и Чубарый, что шел передовым, по грудь угрязая в сугробах, и храпел, и бился в хомуте, и прыгал заячьим скоком, грозя оборвать всю упряжь, тоже не подвел, возмог - выстал, вытащил-таки! А сейчас стоит кося глазом и поводя боками, и тепло и небольно прихватывает Варфоломея большими зубами за рукава и стылые полы зипуна, тычется мордою в руки и грудь Варфоломею, соскребая об него сосульки с усов и губ. - Балуй, балуй! - радостно бормочет Варфоломей, распрягая коня, а тот сам, сгибая шею, помогает стащить хомут с головы и, освобожденный от сбруи, переступив через оглобли, сам, волоча уздечку, уходит в загон к сбившимся в кучу коням. Варфоломей догоняет Чубарого, сует ему в рот оставшийся в мошне огрызок хлеба, и пока конь, благодарно кивая головою, грызет, снимает заледенелую узду. Здесь, за бревенчатою стеною терема, уже не так резко сечет ветер, от коня пышет жаром, и Варфоломей на минуту прижимает ладони к потной и мокрой шее Чубарого, чуя, как живит конское тепло одеревенелые пальцы... Скоро сено убрано, дровни затащены под навес и все четыре лошади распряжены и поставлены в стаю. Оживленно переговаривая, работники расходятся по клетям. Синяя ночь надвигается на зимний Радонеж. И так славно сейчас сидеть дома, в тепле, у огня! Так славно, сотворив молитву перед трапезою, греть руки о глиняную латку с горячими постными щами, так сладок душистый ржаной хлеб, который Варфоломей по раз-навсегда заведенной привычке не глотает торопливо, давясь кусками, как бы ни был голоден, а долго и тщательно разжевывает, пока весь рот не наполнит слюной и пока хлеб не превратится в нежную кисловатую кашицу, которая уже как бы сама проникает в горло - так жевать научили его за много лет добровольно принятые на себя посты. - Стефан, ты мне обещал сегодня сказывать про Василия Великого? - спрашивает он вполголоса брата, отрываясь от еды. Стефан кивает. Снова хлопают двери. Вся облепленная снегом, румяная, сияющая, нежная в своем пуховом платке и шубейке, забегает Нюша, Протопопова внучка - "Анна Юрьевна", как полушутя зовет девочку по имени-отчеству деинка Онисим, - ойкает, ласково и звонко произносит: "Хлеб-соль!" - и таратористо передает то, с чем ее послали родители, сама озорными глазами оглядывая по очереди всех троих братьев, что сидят за столом, и каждый по-своему - Стефан снисходительно, Петя радостно, а Варфоломей застенчиво - невольно отвечает на ее улыбку. Замечает кирпично-красное, промороженное лицо Варфоломея, строит ему в особину милую рожицу, но тут же, не выдержав, прыскает в ладошку и, увильнув подолом, с заливистым хохотом убегает вновь в синий холод, только щелк намороженной двери словно все еще хранит, замирая, незаботный девичий смех. Глава 5 Минуло Рождество. По деревне ходили со звездой, славили младенца Христа. И тотчас затем заходили по Радонежу ряженые в личинах и харях, с хвостами и рогами, плясали, изображая чертей, таскали бесстудного "покойника" из дому в дом, "проверяли" визжащих девок. Варфоломей от ряженых спасался на чердаке. Даже Нюша "Анна Юрьевна", не могла его выманить оттуда. Он один только и не ходил, кажется, в личине по зимним улицам, перепрыгивал через сугробы, под огромным, затканным голубыми алмазами звезд небом. На Крещение устраивали йордан - пешали прорубь в речке в виде большого креста; бабы свекольным соком окрасили ледяные края, и сверху, с горы, дивно было глядеть на темно-алый, с бурлящею в глубине темной водою ледяной крест и цветную толпу радонежан по краям, веселыми криками приветствующих храбрецов, что, перекрестясь, кидались нагишом или в одних рубахах в ледяную воду и тут же выпрыгивали, красные, словно ошпаренные, торопливо влезая в шубы и валенки. На Масленой, так же, как и в Ростове, катались по улицам на разукрашенных лентами и бубенцами конях. Гадали и крестились, бегали в церковь и к колдуну. Жизнь текла причудливой смесью верований и суеверий, своим, неуправляемым потоком, притекавшим из прошлого и уходящим в иные, будущие века... И по книгам, по учительным словам Иоанна Златоустого, узнавалось, что то же самое было и встарь, и всегда, быть может... Так что же - должен отринуть он этот мир, с гаданьями и колдовством? Проклясть, яко древние манихеи? Или принять все как есть, согласиться и на ведовство, и на нечистую силу, заговаривать кровь у знахарок и просить домового не гонять и не мучить по ночам лошадей? На Масленой произошло одно событие, не такое уж и важное самое по себе, но заставившее подростка Варфоломея впервые самостоятельно задуматься о праве и правде и о том, как непросто и порою неожиданно разрешается то и другое в окружающем его земном бытии. Радонежанин Несторка, конский барышник, на своем караковом жеребце обогнал в состязаниях праздничную упряжку самого Терентия Ртища, наместника. Конь у Несторки был и правда дивный. Варфоломей живо помнил конские бега, разубранные упряжки, цветную толпу орущих, свистящих, машущих платками и шапками радонежан, гривастых, широкогрудых коней в узорных уборах, сбруи в наборной меди и серебре, расписные легкие сани, ездоков в заломленных шапках, в красных развевающихся кушаках, вихри снега из-под копыт, и то, как седоки, обгонявшие соперников, скаля зубы, приподымались в санях, словно сами готовясь полететь вослед сумасшедшему конскому бегу... И как в тот миг, когда сани победителя начинали обходить чужие и морда скачущего коня в пене и блеске удил выдвигалась все больше и больше наперед обгоняемой упряжки, а переборы конских ног и просверк копыт сливались в одно сплошное, едва различимое мелькание, - лавиною нарастал и ширил дружный крик со сторон: "Надда-а-ай!". И на крике, на сплошной волне, под бешеный звон колокольцев вырывалась вперед победоносная упряжка, и уже седок, выпрямляясь в рост, сам орал и вопил, и гнал, слившись с конем и повозкой в единый катящийся клубок, в снежном вихре к победной мете. Несторка пустил своего каракового на третий заезд. Легко обогнав шестерых соперников, он скоро приблизил к упряжке Ртища и начал обходить ее на виду у всех, у въезда в Радонеж. Наместничий возчий попробовал было не поддаться (прочие гонщики уже остались далеко позади), даже начал вилять, не давая пути. И тут-то Несторка, издав свой знаменитый разбойничий посвист, выжал из коня все и еще раз все, караковый жеребец наддал, словно у него выросли крылья, и, мало не раздробив сани о сани, черной молнией пронесся под носом игреневого наместничьего иноходца, уже в виду церкви вылетев вперед, на простор укатанной ровной дороги, и тут еще наддал под пронзительно-режущий Несторкин свист, а барышник в сумасшедшем беге коня еще и сумел оборотить лицо, прокричав сопернику обидное, так что тот аж сбрусвянел, бешено и безнадежно полосуя бока своего опозоренного скакуна... А потом, пока вываживали взмыленных коней, Несторка, оглядывая лихим бесшабашным глазом ликующую толпу, хвастал, заламывая шапку, смачно сплевывал на снег, ставши фертом, руки в боки, и сам Терентий Ртищ подъехал к нему, улыбаясь и хмурясь одновременно, прошая продать каракового, а Несторка отрицательно тряс головой, с беспечною удалью, через плечо, отказывая самому хозяину Радонежа, под веселый смех и поощрительные возгласы со сторон: - Не отдавай! Нипочем не продавай! Ай да Несторка! Ай да хват! И наместник, набычась, сердито вздев плеть, отъехал посторонь, пристыженный смердом. Вечер и еще день барышник взапуски хвастал конем, а еще назавтра молоньей пролетел слух, что Ртищ отобрал жеребца у Несторки, и не серебром, ни меною, а за просто так: явились наместничьи люди, связали барышника, чтоб не ерепенился, и свели жеребца к Терентью во двор. Несторку, который запил с горя, жалели все. Варфоломей по старой памяти прибежал к отцу с просьбою как-то помочь, вмешаться, усовестить Терентия Ртища... С детских лет, мало не задумываясь о том, видел Варфоломей, как приходят к его батюшке мужики из села и даже горожане, купцы и ремесленники, а он, важный, изодев праздничные порты, садится в точеное креслице и посуживает их споры и жалобы друг на друга. Отца считали праведным и на суд его никогда, кажется, не обижались. (Самого отца в те поры судить мог только князь.) Бывало, что и мелкие вотчинники обращались к Кириллу как к думному боярину ростовского князя за советом и исправою. Кирилл ставил жалобщиков одесную и ошую себя и давал им говорить по очереди, останавливая, когда спор переходил в брань или взаимные угрозы. Отец подолгу и терпеливо выслушивал тех и других, посылал слухачей проверить на месте, как и что, ежели дело касалось споров поземельных, и решал-таки дело всякий раз к обоюдному согласию тяжущихся. И хотя знал, ведал Варфоломей, что ныне нет у родителя-батюшки той власти, и даже сам он должен по суду отвечивать перед наместником, а все казалось: как же так? Отец ведь! Никак не укладывалось новое их состояние у него в голове... И только дошло, когда Кирилл, подняв усталый взор от книги, скупо и строго отверг Варфоломеев призыв: - Ноне не я сужу! Дела те наместничьи, ему и ведать надлежит. А наместник единому князю повинен. Так вот, сын! - Он вздохнул, утупил очи, повторил тише: - Так вот... - И уже отворотясь, примолвил: - И не думай о том, не тревожь сердца своего... Варфоломей вышел от отца повеся голову. Не думать, однако, он не мог. У него мелькнула сумасшедшая мысль - поговорив прежде с Несторкою, идти самому на Москву, просить милости у великого князя. Хоть и плохо понимал он, как возможно ему, отроку, минуя тьмочисленную стражу, предстать пред очи великого князя владимирского. Барышника он застал у дяди Онисима, в людской, и тотчас понял, что никакой разговор с ним сейчас невозможен. Несторка был до предела, до положения риз пьян. Поминутно валясь на стол, размазывая рукавами по столешнице хмельную жижу, он белыми, невидящими глазами обводил жило и в голос, перемежая ругань икотою, костерил почем попадя Терентия Ртища. Онисимовы смерды гыгыкали, слушая барышника, подливали ему пива, которое тот не столько пил уже, сколько выливал себе на колени и грудь, ухмыльчиво подзуживая его на новые и новые излияния. Варфоломею на его первые горячие слова, сказанные, что называется, с разбегу (не узнавши, верно, молодого боярчонка), Несторка ответил длинною замысловатою руганью, в коей среди матерных слов был упомянут и суд княжий, и Терентий Ртищ, и сам великий князь московский. - Дурак он, Терентий твой (было добавлено и зело неподобное определение к слову дурак), х....ый наместник! Коня отобрал! Ха, ха, ха! Пущай подавится моим конем, мозгляк! Да я бы на евонном мести! Да всех... В рот...! Бабы там, девок энтих, - табунами бы шли! Которую захочу! Тотчас ко мне на постелю! Стада конинные! Порты! Рухлядь! Серебро! Вы, вси! Ползали б передо мною на брюхах! - Ползали, ползали! - охотно, подмигивая Варфоломею, отозвался один из кметей. - Да ты испей! Авось и сам до дому-то доползешь! - А што! Доползу! Пра-слово... Да я! Да ему... - И снова полилась заковыристая матерная брань. Варфоломей уже не мог слушать долее гнусной похвальбы пьяного барышника. Выйдя на волю, он почуял, что желание брести на Москву и искать там Несторкиной правды из него улетучилось. Возможно, Терентий Ртищ был и прав, что поступил именно так! Во всяком рази, представив себе на миг обиженного Несторку на месте Терентия Ртища, Варфоломей почувствовал, как его определенно замутило. Суд московский, скорый и не всегда милостивый, который творил в Радонеже наместник, быть может, отвечал больше воззрениям местных жителей на саму природу власти и был даже понятнее им, чем торжественные разборы дела, устраивавшиеся его отцом в Ростовской земле! Да похоже было, что и сам Несторка в глубине души признавал правоту наместника, ответившего насилием на глумливую выхвалу смерда. И что тогда должен делать и что думать он, Варфоломей, похотевший вступиться за обиженного?! Глава 6 Постоянно таскаясь в челядню, где он обучался всяческому рукомеслу у всезнающего Тюхи, Варфоломей наслушался всякого. Уже и приметы, и наговоры, и значения вещих снов, и вера в птичий грай сделались ему ведомы. Узнавал он - нехотя, само лезло в уши, - из речей, что вели при нем, нимало не стесняясь подростка, женки, кто с кем дружит, и кто на кого сердце несет, какая Фекла или Мотька к кому из мужиков бегает на сторону, и от кого родила дитю вдовая Епишиха, и для которого дела варит кривая Окулька приворотное зелье. Он все запоминал молча, не вмешиваясь ни в бабьи пересуды, ни в толковню мужиков, и, возвращаясь к себе в терем, открывая твердые доски книжного переплета, думал о том, как же теперь совместить, - не для себя, для них! - все это, слышанное только что, и высокие слова церковных поучений? Жизнь нельзя было ломать и корежить, это он уже постиг, скорее даже не умом, сердцем. И тогда - не самое ли достойное и мудрое, в самом деле, - монашеская жизнь? Рядом и не вместе. С миром, но не в миру. Для постоянного, но не стеснительного руковоженья и наставительной проповеди Христовых заветов! Верно, от этих непрестанных мыслей он и решился однажды на дело, едва не стоившее ему головы. Про радонежского колдуна, по прозвищу Ляпун Ерш, давно и много говорили в городке. Водились за ним дела темные, нечистые, даже страшные дела: присухи, порчи молодых, насыльные болезни, порча коней и погубление младеней по просьбам гульливых женок... Но последнее, что всколыхнуло весь Радонеж, была гибель Тиши Слизня, доброго, богомольного мужика, что никогда и мухи не обидел, всем готовый услужить и помочь. С Ляпуном они не ладили давно. Тиша лечил травами, пользовал скот, почасту ничего не беря за свои труды, и всем тем, а паче, своею настойчивой добротою, постоянно становился поперек разнообразных каверз Ерша. Тут они вроде бы помирились, и даже положили вместе рубить дерева. А в самом начале Филипьева поста Тишу Слизня задавило деревом. Слух о том, что дело не так-то просто и что без Ляпуна тут не обошлось, сразу потек по городку. В лицо, однако ж, колдуну никто не говорил ничего, - боялись сглаза. И на рассмотреньи у наместника так и осталось: в погибели сам виноват, не поберегся путем. Тюха, объясняя Варфоломею событие, ворчал: - Дак, ково тут, сам! Посуди: эдак-то стоял Тиша, а эдак - Ляпун. Тута дурак не постережется! Стало, прежде подрубил и свалил на ево, так! Сходи сам, глянь. И дерева те не убраны, кажись, по сю пору. Варфоломей не поленился отыскать дальнюю делянку, где произошло несчастье. Осмотрел роковое дерево, в самом деле не убранное до сих пор. Тут, на месте, все казало яснее ясного. Только со злого умыслу можно было так уронить дерево, не окликнув напарника. Люди Терентия Ртища явно поленились проверить все путем. Домой Варфоломей возвращался задумчивый. Вечером, в челядне, прямо спросил Тюху, что ж он; получается, все знал, а не повестил о том наместнику? - Ишь ты, борзый какой! - возразил Тюха, покачав головою. - Ляпун-то, знаешь, колдун, ево и не взять никак! Любой страже глаза отведет, а опосле житья не даст, мне ить из Радонежа бежать придет! Когда в этот вечер Варфоломей выходил из челядни, сами ноги повели его в конец деревни, а там, по проторенной узкой тропке, к дому Ляпуна, нелюдимо утонувшему в глубоких декабрьских снегах. В сумерках уже смутно отделялась граница леса и неба. Ноги ощупью находили едва заметный человеческий след. Кобель рванулся на железной цепи, яростно, с хрипом, взвыл, царапая лапами снег, когда Варфоломей, осклизаясь на оледенелых плахах крыльца и тыкаясь в темных сенях, нашаривал рукоять двери. - Кого черт несет, мать перетак! Дверь швырком отлетела посторонь. Ляпун Ерш вывернулся в проеме, дыша пивным перегаром, косматый, нелюдимо и остро вглядываясь в темноту. Варфоломей еще не знал, что скажет или содеет, но тут, услыша брошенное в лицо: - "Пшел!.." - с густым, неподобным окончанием, - попросту, не думая, отпихнул плечом хозяина и полез в жило, скудно освещенное колеблемым огоньком сальника. Пахло кровью, паленою шерстью и кожевенным смрадом. Ляпун Ерш вцепился, было, в плечо, Варфоломею и так, вместе с ним, вволокся в избу. То ли узнав боярчонка, то ли почуяв силу в госте, хохотнул: - Аа! Ростовской, ростовской! Чаво, не куницу ли куплять хошь? Клоня башку с павшею на глаза нечесаною космою волос, мерзко и блудливо улыбаясь, он сожидал ответа, сам загораживая гостю проход, в глазах копилась пьяная злоба. - Ничего, - спокойно отмолвил Варфоломей. - Поговорить пришел! - Так, так значит! Поговорить! А мне ентих разговорщиков не надоть! - он качнулся, рукою нашаривая что потяжелее. - Сядь, Ляпун! - возможно строже произнес Варфоломей. - Со мною ли, с Господом, а придет тебе говорить! Ерш засопел, вскинул зраком, глумливо протянул: - С Го-о-осподом?! Да ты не от ево ли, часом, идешь? Лицо Варфоломея начало наливаться темным румянцем. Глаза отемнели. Настал тот миг тишины, который приходит перед боем или взрывом бури. Перед ним, в глиняном светильнике, прыгая, мерцал огонек, неровно выхватывая из темноты то грубый стол, заваленный обрезками кожи и шкур, деревянными и железными скребками, небрежно сдвинутой к краю прокопченной корчагой с варевом и полукраюхой черного хлеба, то - пузатую, глинобитную печь, то полицу с глиняной и медной утварью, то развешанные над головою в аспидной, продымленной черноте сети, то груды копыльев и полуободранные барсучьи туши на полу. Решась, словно кидаясь в прорубь (все, что хотел сказать допрежь того, вылетело из головы), Варфоломей молвил, как бросил: - Тишу Слизня ты убил?! - и - как словно от сказанного - загустел воздух в избе. Ляпун качнулся, проминовав чан с черною жижей и молча, страшно, ринул на Варфоломея, схватив его измаранными в крови руками за грудки. Варфоломея шатнуло взад и вбок, но он устоял и изо всех сил сжал, вывертывая запястья, руки Ерша. Минуты две оба боролись молча, но вот Ерш ослаб, руки его разжались, и он, в свою очередь отпихнутый Варфоломеем, отлетел до полу-избы. - Уйди-и-и! - взвыл Ляпун и, сгребя первое, что попало под руку - обугленную деревянную кочергу, - ринул снова на Варфоломея. Они сцепились вновь. Но теперь Варфоломей ожидал нападения. Схватя на замахе, и круто свернув вбок и книзу, он вырвал кочергу из рук Ерша, и, - ринув его так, что тот, отлетев за кадь, не удержался на ногах и сел на пол, - грянул двумя руками кочергу о край кади, переломив пополам сухое дерево, и кинул обломки под порог. - Та-а-ак! - процедил Ляпун, звероподобно следя за Варфоломеем. - В моем доме меня же... Та-а-ак... - протянул он еще раз, круто вскочил на ноги и вдруг, вместо того чтобы вновь броситься на Варфоломея, принял руки в боки и захохотал. - Да ты чево? Чево? - сквозь булькающий, взахлеб смех выговорил он, - чево надумал-то? Будто я? Ето я, значит, Тишку убил? Ха! Ха! Ха! Ха! Ха! - он захохотал вновь и так звонко, что у Варфоломея на мгновение - только на мгновение, - шевельнулась неуверенность в душе: а вдруг все, что баяли про колдуна, обычный сельский оговор. Но тут он приметил, что глаза у Ерша отнюдь не смеются, а зорко и колюче высматривают. И он сделал - поступив, впрочем, вполне безотчетно, - самое правильное: не ответив ничего и не усмехнувши в ответ, стоял и ждал, прямо глядя в лицо Ляпуну, а тот все хохотал, натужнее и натужнее, и уже видать было, что совсем и не до смеха ему, и, почуяв, наконец, что более продолжать не след и что незваный гость все одно ему не поверил, он вдруг круто оборвал смех, примолвив с прежнею яростью: - Ну, вот што, глуздырь! Потешил меня, а теперя ступай отсель, пока я пса с цепи не спустил! Ну?! - рявкнул он, шагая к Варфоломею. Варфоломей поднял правую руку, примериваясь схватить колдуна, в свою очередь, за воротник. - Ты убил, - повторил он сурово и тихо, - и должен покаяти в том! - Тебе, што ль, сопливец? - возразил, щурясь, Ляпун и вновь взревел: - Вон! В дому моем!! Вон отселе!!! - И - кинулся вдругорядь. Но тут Варфоломей, изловчась, рванул его к себе за предплечье и, развернув на прыжке затылком к себе, ринул в дальний угол, в груду копыльев. - А, так... ты так... Ну, постой, погоди... - бормотал Ерш, возясь на полу, не поворачивая лица к Варфоломею, а руками лихорадочно ища какое ни на есть оружие. - Оставь, Ляпун! - возможно спокойнее сказал Варфоломей. - Меня не убьешь, да и я не с дракою к тебе пришел. - Не с дракою? - лихорадочно возразил Ляпун, стоя на коленях и не оборачиваясь. - Не с дракою! А хозяина в ево дому бьешь! Да и небыль сплел на меня. Ково я убил?! - прокричал он, вскакивая и поворачивая к Варфоломею искаженное, едва ли не со слезами лицо. - Ково? Ну?! Ково? - бормотал он, наступая на Варфоломея. (В руке колдуна приметил Варфоломей длинное сапожное шило). - Тишу Слизня ты убил! - возразил Варфоломей и, сделав шаг вперед, метко схватил Ерша за запястье: - Брось! - Вывернутое шило со стуком упало и закатилось под кадь. Обезоруженный, тяжко дыша, колдун угрюмо, исподлобья, давящим недобрым взглядом уставился на Варфоломея. Взгляд его именно давил, казалось, имел весомую тяжесть, и Варфоломей, вспомня, что баяли про дурной глаз Ерша, начал про себя читать Исусову молитву. Минуту и больше пьяный колдун пытался взглядом устрашить Варфоломея, пока наконец не понял, что молодой барчонок ему не по зубам. - Молод, молод, - процедил он сквозь зубы, - а уже... - Не пугай, Ляпун, - отмолвил Варфоломей, выдержав взгляд колдуна, - не пугай! Покайся, лучше! - Каяти мне не в чем! И ты мне - не указ! Мертвое тело - дело наместничье. К Терентию Ртищу иди, коли доводить хочешь. Токо преже докажи, что я ево убил, а не кто другой! Да ево и не убили вовсе, а бревном задавило, слышь? - Слышу. Ты убил. Был я на месте и дерева те глядел сам. И не скоморошничай передо мною! Ты убил, - отмолвил Варфоломей. Вновь наступила тишина. Видать, Ерш молча обмысливал сказанное. Наконец он поднял на Варфоломея обрезанный взгляд, молвив с кривой полуулыбочкой: - А хошь и убил, не докажешь! - и опять наступила тишина. - Ты сам должен пойти и покаяти в том! - твердо сказал Варфоломей. - И не к Терентию Ртищу сперва, а к батюшке Никодиму, духовному отцу твоему. Ляпун шатнулся, подумал, усмехнув задумчиво. Склонил голову набок: - С тем и пришел ко мне? - С тем и пришел, - как можно спокойнее отмолвил Варфоломея. - Молод ты ищо! - возразил Ляпун, покачивая головою. Он уже заметно отрезвел. - Молод и глуп. Кто ж, по-твоему, сам на себя доводит? Ты хошь видал таких? Али, может, тово, в житиях чел? Дак и все одно, не твое то дело! Был бы мних, старец, куды ни шло! А таких, как ты, много ходит, да всем, поздно ли, рано, окорот бывает, внял? И не тебе, боярчонку, о правде баять да о душе! Ково за правду ту наградили и чем? Какая мне с того придет корысть? Петлю накинут да удавят! Всяк в мире сем за свою выгоду держит! Ты мне: покайся! А я тебе: - не хочу! Вот и весь сказ! Ну и... иди... Иди, говорю, ну! Варфоломей на мгновение растерялся. В самом деле, он не мних, не священник, и не его право - требовать покаяния от преступника. Но отступать было уже нельзя, да он и не собирался отступать, не затем брел сюда один зимнею ночью. - Пойми, Ляпун, - сказал он возможно строже и спокойнее, - я знаю, что ты убил Тишу Слизня, и мог бы прийти не к тебе, а к наместнику. Я пришел к тебе, ревнуя о душе твоей, которая, иначе, пойдет в ад. Не важно, накажут тебя или нет. Сколько тебе осталось лет жить на этом свете? А там - жизнь вечная. И ты сейчас губишь ту, вечную жизнь, обрекая душу свою на вечные муки! Ты должен покаяти пред Господом и получить ептимью от духовного отца! Должен спасти свою душу! - Дак тебе-то что! - выкрикнул Ляпун. - Моя душа гибнет, не твоя! Дак и катись к... - Он вновь произнес неподобные срамные слова. - Я должен заставить тебя покаяти, Ляпун! - ответил Варфоломей. Возможно мягче и спокойнее он заговорил о том, что знал и ведал с детства. О Господней благости, о терпении и добре и о том ужасе, который ожидает за гробом нераскаянного грешника. - Там ничего нет! Понимаешь? Ничего! Даже в котле кипеть, и то покажет тебе благом великим! Он говорил долго, и колдун слушал его сопя, но не прерывая, сумрачно вглядываясь во вдохновенное лицо рослого отрока. - Не понимаю я тебя, - молвил он, помолчав, когда Варфоломей выговорился и смолк. - Словно и не мних ты, а баешь - чернецу впору... Омманываешь меня! - возвысил голос Ляпун. - Прехитро наговорил, а поди-ко! - он вдруг сложил дулю и сунул ее под нос Варфоломею: - Не хочу и не буду, не хочу! - забормотал Ляпун быстрою частоговоркой. - Сколь душ изгубил, все мои, вота! - Али доведешь?! - выкрикнул он, кривясь, заглядывая снизу вверх в отемневшие глаза юноши. - Доведешь?! - переспросил Ерш судорожно, - видал, што ль?! - выкрикнул он в голос. - Почто ж ты человека боишься, видавшего преступление твое, а Господа, который видит все с выси горней, а ангела своего, что за плечами стоит, не боишься и не покаешь ему? - сурово вопросил Варфоломей. - Крест-от есть на тебе? Перекрестись! - приказал он, возвысив голос. Ляпун забегал глазами, поднял, было, руку, коснувшись лба, пробормотал: - Чур меня, чур! Да ты юрод, паря, ей бо, юрод и есть! - бормотал он, отступая к стене. - Перекрестись, ну! - не отступал Варфоломей, - знаю про тебя все и - зри! Не страшусь! И глаз твой дурной не волен надо мною! Господь моя крепость! - с силой продолжал Варфоломей. - Час твой пришел, уже, молись! Ерш, не отвечая, вдруг упал на оба колена и сложил руки перед собой: - Чур меня, чур! Господь... Владычица... Дивий старец, камень заклят, духи горние, духи подземельные... - Перестань! - приказал Варфоломей, морщась, и сам стал читать молитву над склоненной головою Ляпуна. Тот вдруг согнул шею, весь затрясся, словно отходя от холода, забормотал неразборчивее, быстрее, слышалось только: "Свят, свят, свят..." - Где у тебя икона?! - вопросил Варфоломей. - Помолим вместе Господа, а после дойдешь со мною в дом церковный! - Пойду, пойду... - бормотал Ляпун, все ближе подползая на коленях, пока Варфоломей, отворотясь от него, отыскивал глазами в красном углу чуть видный отемнелый лик какого-то угодника. Став на колени и через плечо оглядев колдуна, Варфоломей повелел ему: - Повторяй! - И начал читать покаянный канон. Сзади доносилось неразборчивое бормотание. - Яснее повторяй! - приказал, не оборачиваясь, отрок. Страшный удар по затылку ошеломил Варфоломея. Перед глазами разверзлась беззвучная, все расширяющаяся серая пелена и в эту сыпучую пелену, в муть небытия, рухнул он лицом вперед на враз ослабших ногах. Что-то - то ли молодая кровь, то ли промашка Ляпуна, - спасли Варфоломея. Сильный удар лицом о мостовины пола тотчас привел его в чувство. Вскочив, еще мало что понимая, и безотчетно оборотясь, он узрел, словно в тумане, безумные глаза Ляпуна и вздетый над его головою топор. Рассуждать было некогда, следовало или кинуться в двери и бежать, бежать стремглав, спасая себя от смерти, или... В какую-то незримую долю мгновения он узрел и дверь, и расстояние до нее, измерил мысленно путь от крыльца до калитки и в следующую долю мгновения кинулся к Ляпуну и вцепился руками в топорище вознесенной для очередного удара секиры. Рванув, он вырвал было топор из рук Ерша, но тут же его шатнуло, волна слабости пробежала от закружившей головы к ногам, и в ту же секунду топор вновь оказался в руках у Ляпуна. Собрав всю свою волю и силы, не позволяя убийце отступить для нового замаха, Варфоломей вновь вцепился в скользкое от крови топорище, и началась страшная, молчаливо-яростная борьба, борьба воистину не на жизнь, а на смерть. И только тяжкое сопение да неуклюжее топтание сплетенных тел нарушали давящую тишину. Едва переступая немеющими ногами, Варфоломей доволокся до середины избы и приник к тяжелой кади с вонючей жижей, в которой квасилась кожа. Ляпун сейчас был сильнее его, и Варфоломею, чтобы удержаться на ногах, надо было опереться о что-нибудь. Однако и тут его выручила прежняя выдержка. Одолев слабость в ногах и не позволяя себе ни одного лишнего движения, Варфоломей, крепко обнявши топорище, за которое отчаянно дергал Ляпун, начал постепенно отдавливать секиру вниз. - Пусти! - хрипел Ляпун, - пусти... Брошу... Слово... - Не бросишь... Сам пусти! - Вот хрест... Пусти, ну! Ляпун изо всех сил рванул топор на себя, не видя, что Варфоломей зацепил лезвие за край кади. - Пусти! Уйду... Пусти! - Ты... убийца... Тебе... не будет спасения, понимаешь? Отдай топор! - говорил меж тем Варфоломей, надавливая на рукоять. - Убьешь! - Не трону... Дурень... Оставь топор... Богом клянусь, не трону я тебя! Он одолевал-таки. Ляпун, не отпуская рукояти, клонился все ниже и ниже и вдруг, выпустя топорище из рук, стремглав ринулся в угол и распластался там по стене. - Пощади! Варфоломей стоял, еще не понимая своей победы. В голове звенело. От крови промокло все - и свита, и рубаха. Теплая жижа сочилась у него по спине и груди. Он поднял топор. Сжал изо всех сил скользкое топорище и, не отводя взора от побелевших, полных смертного ужаса глаз Ляпуна, сделал к нему шаг, и другой, и третий. В углу, наискосок от них, стояла большая изрубленная колода для мяса. И Варфоломей, продолжая глядеть прямо в лицо Ляпуну, изо всех сил (тьма на миг опять заволокла очи) вонзил топор в колоду, погрузив светлое лезвие почти до рукояти в щербоватое дерево. В ушах все стоял и ширился звон. Ноги онемели, и чуялось - стоит наклониться, и предательская тьма охватит его и увлечет вниз, в небытие. - Помни, Ляпун, - сказал он отчетливо и громко, - из утра надоть тебе быти у священника и покаяти во гресех своих! Ерш все так же пластался по стене, недоуменно смаргивая, с безмерным удивлением и страхом взглядывал то на Варфоломея, то на угрязшую в колоде секиру. "Почто не убил?" - казалось говорил его взгляд. - Помни, Ляпун! - повторил Варфоломей, кое-как нахлобучивая шапку на разрубленную голову. Рывком открыв дверь (его опять повело головокружением), Варфоломей вывалился в темень ночи, на холод и мороз, сошел, не сгибаясь, по ступеням и, не обращая уже внимания на беснующегося пса, деревянно зашагал прочь от предательской избы. Ноги повели его к дому, но на середине пути он остоялся, чуя озноб и колотье во всем теле, и повернул вспять. Казать себя матери в этом виде нельзя было. Петляя по тропинкам осклизаясь, почти падая, Варфоломей добрался до избушки знакомой костоправки Секлетеи и уже тут, почти теряя сознание, торопливо плел что-то, пока старуха, ворча, стаскивала с него кровавый зипун с рубахою, осматривала и обмывала рану на голове, жуя морщинистым ртом и покачивая головой. - Эдак-то и не падают, парень! Туточка без топора, аль бо секиры не обошлось... Ну, молци, молци! Лежа ничком, уже в полусознании, чуял он, как бережно возится Секлетея над его раной... Домой он прибыл уже перевязанный, с туго замотанною голо