лжна возникнуть империя, и мелким независимым княжениям в ней не жить. Русская империя! Но со столицею в Вильне или Москве? Витовту в полной мере было присуще странное свойство иных людей подчинять себе окружающих, и Василий начинал понимать, почему к его тестю так тянутся люди. Ближайшим итогом смоленских переговоров Василия стало то, что когда в августе Олег штурмовал Любутск, ранее захваченный Литвою, и уже почти взял охаб, Василий помешал ему, воспретив дальнейшие бои и заставивши отступить от города. Два месяца спустя, в октябре, на Покров, Витовт со всеми силами явился в рязанской земле, выгнал Олега из Переяславля, разорил столицу рязанского княжества и жестоко пограбил волость. Они опять встретились: великий князь владимирский и литовский великий князь, в этот раз на Коломне. Теперь Витовт был в гостях у Василия, и опять приезжала на погляд Софья, забеременевшая сразу после Пасхи, в середине апреля. Приехала в возке, довольная, торжествующая, казалось бы, полностью укротившая Василия. Зять и тесть послали совместную грамоту Новгороду Великому, веля разорвать мир с немцами, на чем настоял Витовт. Новгородцы, впрочем, рассудительно возразили, что, де, у них с великим князем мир свой, а иной - с Витовтом, а и с немцами тоже иной, и на Князевы прещения и понуды отнюдь не дались. Назревала новая новогородская пря. И еще одного не уведали ни великий князь Владимирский Василий, ни Витовт: как в рязанских лесах, в мерзкой сыри, среди раскисших, занесенных мокрым снегом и вовсе непроходных путей и буреломного лешего леса, в рогожном шатре, приткнутом под раскидистою елью, разгромленный старый рязанский князь принимал своего зятя, Юрия Святославича. Смоленский князь сидел нахохлившись, словно больной ворон, Олег, напротив, удобно расположившись на возвышении из седел, накрытых попонами. Сидел как ни в чем не бывало, словно и не мокрый лес вокруг, и не промозглая сырь ранней зимы, и не чадит головешками разгромленная и сожженная Рязань у него за спиною, за разливом боров и полян, отделивших рязанского князя от его разоренной отчины. Кмети входили и выходили, получая приказания своего князя. Порою кто-нибудь из них шептал ему на ухо, тревожно поглядывая на смоленского гостя. Олег кивал, иногда зорко взглядывал, прикидывая в уме, сколько надобно лесу и сколько рабочих рук, дабы восстановить сожженный город. Отбить его он мог даже теперь, но литвины, по первым слухам, понимая, что в Переяславле-Рязанском им не удержаться, сами покидали город. - Я могу воротить тебе стол даже сейчас, ежели бы не Василий со своей благоверной! - говорил Олег, спокойно глядя на нахохлившегося смоленского зятя. - Ты ешь! Тот только повел глазом. Помыслил о том, как дико звучат слова Олега здесь, в рогожном шатре, глянул на деловитых, отнюдь не растерянных воинов, и те, скользом, тоже взглядывали на растерянного смоленского князя. И один молодой кметь, видно, почуя сомнения гостя, с широкой улыбкою вымолвил: - Отобьемся! Нам не впервой! Не усидит здеся литва! Сухое, в шрамах, лицо рязанского князя тронула невольная улыбка. Костер, зажженный на воле, вспыхивал и трещал. Мокрые кони, привязанные под елью, отфыркивали влагу из ноздрей. "И верно, им не впервой!" - подумал, с невольным уважением, князь Юрий, как-то поверивший вдруг, что потеряно далеко не все. - Ежели Василий и дальше будет искать себе мудрости под жениным подолом, так не долго усидит и на великом столе! - жестко сказал Олег, глядя в огонь. - Съест его Витовт! А там... Будет он сидеть здесь вот, на твоем месте, и просить защиты у меня, старика. Поди, тогда и о родстве нашем воспомянет! И Юрий понял, что Олег сможет все, все выдержит, выдюжит и перенесет. До той поры, покудова жив, пока длится эта суровая и красивая жизнь. Так ли, инако, но великий князь Владимирский все более становился подручником Витовта, помогая тому забирать под себя русские волости одну за другою. Наступила осенняя распутица, прервавшая на время боевые действия. Олег, впрочем, уже успел воротить себе Переяславль-Рязанский. А потом подошла зима. Пятнадцатого января, в исходе 1396-го года, у Василия Дмитрича родился второй сын, Иван. ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ Летом 1397 года разразилась давно ожиданная война с Новым Городом. Виновны были обе стороны. Великий князь так до сих пор не освободил новогородских пригородов - Волока Ламского, Вологды, Торжка и Бежецкого Верха, занятых московскою ратью, хотя по перемирной грамоте обязан был это сделать. Сверх того, в апреле месяце поссорившийся с дядей князь Иван Всеволодич отъехал с Твери на Москву, и Василий Дмитрич дал ему в кормление Торжок "со всеми волостьми и пошлинами", распорядившись новгородским достоянием, как своим собственным. Мало того! Тою же весной двиняне отложились от Новгорода, присягнувши на подданство великому князю Московскому, пользуясь чем Василий Дмитрич тотчас "разверже мир с новогородци". Но надо и то сказать, что в отпадении своих волостей в значительной степени виноват был сам Господин Великий Новгород, рассматривавший Заволочье как источник даровых доходов, не раз и не два сваливавший на двинян свои убытки в неудачных низовских войнах. Совсем недавно двинской земле пришлось расплачиваться за поход новогородских молодцов на Волгу. И все это копилось, копилось и - взорвалось наконец. Само слово "демократия" означает отнюдь не "равенство граждан", как принято думать в наши дни, но - "власть народа" (от "демос" - народ, и "кратос" - власть. Сходное понятие вмещает латинское слово "республика", от "рекс"-царь, т.е. "царствование народа"). Народом же являлись всегда в демократических городах-государствах коренные граждане, разделенные по филам и демам, по трибам и фратриям, ежели это касается Греции и Рима, по концам и улицам, ежели это Новгород или Псков, а сверх того, на старейшин и простой народ (ареопаг и граждане, патриции и плебеи, вятшие и меньшие). Сходную картину мы видим и в итальянских городах-государствах Венеции, Генуе, Флоренции и проч. Демократия не исключает, а, напротив, предполагает принципиальное неравенство граждан перед законом. (Относительное равенство достигается только в монархической системе, при условии соблюдения законов.) В тех же Афинах жила масса неполноправных граждан: метеки, иностранцы, наконец, рабы. Кстати, авторы коммунистических утопий, опираясь на греческий образец, все как один допускали в своих утопиях систему рабства и обращения в рабство (в частности, за плохую работу и лень), что послужило прообразом и идеологическим оправданием советских лагерей. А наша партийная система (господствующая и единственная партия, разделенная на номенклатурно-бюрократическую верхушку - "патрициат" и низовых членов - "плебс") оказалась забавною карикатурой древних рабовладельческих демократий, с одним, весьма существенным изъяном: эта господствующая элита не опиралась ни на какие племенные традиции, ни на какие предания родимой старины, а значит, не имела и никакой культуры, способной хотя бы оправдать ее существование... Едва ли не все наши беды именно отсюда и проистекают! Не пользовались, естественно, равными правами с митрополией и жители подчиненных городу-гегемону областей, будь то, опять же, афинский морской союз, колонии генуэзской и венецианской республик или те же новогородские пригороды - Псков ли, Двина, Вятка (последняя, впрочем, состояла из новгородских беглецов, обиженных городом, и Новгороду не подчинялась). Споры Пскова с Новым Городом начались давно. Плесковичи требовали себе особого епископа, чтобы не ездить на суд в Новгород и не платить "старшему брату" разорительных церковных пошлин, спирались о данях, торговых вирах, политических переговорах с тем же немецким Орденом. Доходило и до прямых военных действий. Последнее розмирье продолжалось четыре года подряд, и мир между "старшим" и "младшим" братьями был заключен только-только, восемнадцатого июня, возможно даже, в предведеньи спора с Москвой. Летом Новгород принял на кормление двух служебных князей, кроме литвина Патракия Наримонтовича еще и Василья Ивановича Смоленского, - надо полагать, опять же готовясь к военным действиям. Отношения Новгорода с далекою Двинской землей складывались своеобразно. Когда-то здесь добывали меха, да, в летнюю пору, приходили ватаги промысловиков бить морского зверя. Но медленное перемещение воздушного океана, незримо текущего над землею, заставило, с половины четырнадцатого столетия, циклоны, несущие с запада на восток влагу и тепло, на два ближайших столетия передвинуться к северу. Избавленные от ученых мудрствований и бредовых замыслов двадцатого века с "поворотами северных рек", местные русичи чутко отметили то, что было для них важнее всего: на севере начал вызревать хлеб! Двина, Пинега, Сухона, Юг и Кокшеньга стали тотчас заселяться земледельцами, а не одними только добытчиками пушнины. Где только позволяла почва, на любом пятачке чернозема, возникали починки, распахивалась пашня, умножалось оседлое население, являлись ремесла, начинали строиться города. Новгород отреагировал на этот подъем лишь увеличением даней да обычаем взыскивать с двинян, как уже говорилось, все свои исторы и убытки. Гром грянул, когда в начале лета на Двину прибыли великокняжеские бояре во главе с Андреем Албердовым, предложившие двинянам заложиться за великого князя Московского и обещавшие защиту от новогородских поборов: "А князь Великий от Новагорода хоцет вас боронити, и за вас хощет стояти". И двиняне, в большинстве своем выходцы с "низа", из ростовских и владимирских волостей, предпочли великокняжескую власть новогородской. Во главе со своими старостами, Иваном Микитиным "и всеми боярами двинскими", они целовали крест великому князю владимирскому. Великий же князь (видим тут обычное юношеское нетерпение Василия, возжелавшего добиться всего разом!) "на крестном целованьи у Новагорода отнял Волок Ламскый с волостьми, Торжок с волостьми, и Вологду, и Бежичькый верх, и потом к Новугороду с себя целованье сложил и хрестьную грамоту въскинул", - как записывал новгородский архиепископский летописец. От Двины до Нова города и от Нова Города до Москвы путь не близок. Все лето ушло на пересылы с той и другой стороны. Седьмого октября воротился из Киева митрополит Киприан с Луцким и Туровским епископами. К нему и направили, в первый након, новогородские бояре вместе с архиепископом своих послов. А меж тем жизнь шла своим чередом. Сеяли и убирали хлеба, косили сено. Рождались, умирали, женились и выходили замуж. Василий не был близок со своими многочисленными братьями и сестрами. Отвык от них за годы ордынского и краковского сиденья. Братьев Юрия, Андрея, Петра и Константина уделами наделил еще отец (соответственно: Галичем, Можаем и Вереей, Дмитровом и Угличем). Они встречались на пирах, на общих семейных трапезах, которые, время от времени, устраивала Евдокия, старавшаяся поддерживать в сыновьях семейный лад, но и только. С Юрием, не подписавшим ряда со старшим братом, отношения тем паче оставались натянутыми, и Василий испытывал душевное облегчение каждый раз, отсылая его в очередной поход. Сестры, вырастая, уходили из дому. Софья уже десять лет была замужем на Рязани, за Федором Ольговичем, Марию он сам выдал в Литву, за князя Лугвеня. Оставалась Анастасия. Широкая, в деда, осанистая коренастая девушка, она влюбилась в Ивана Всеволодича сразу, как узрела его, по приезде князя в Москву. Холмский князь, и верно, был хорош. Высокий, стройный, в лице - кровь с молоком. Она стояла на сенях, когда он проходил к Василию, и подняла на него ждущие глаза. Одного этого взгляда ей и хватило. И, не была бы княжеской дочерью, да и сестрою великого князя Владимирского, как знать, поглядел бы еще на нее Иван? И не такие красавицы сохли по нему, по его излучистым, в разлет, бровям, алым губам, по соколиному взору редкостных, темно-голубых глаз, по гордой его поступи княжеской. А у Анастасии нос широк - лаптем, брови слишком густы, бедра - слишком круты, не по-девичьи. Таких, в теле, девиц больше любят пожилые, познавшие вкус женской плоти мужики, не юноши. Пото и присловье молвится: "Перед мальчиками пройду пальчиками, перед старыми людьми пройду белыми грудьми"... Не посмотрел бы! А тут и глянул, и задумался, и румянец, полыхнувший пламенем, заливший жаром лицо великокняжеской сестры, углядел. Каких только тайных страстных мечтаний не таили в душе прежние теремные затворницы! Сколь многое решалось для них с одного взгляда, с одного слова ласкового, походя сказанного! Нынче лишь где-нито на Севере еще можно встретить такое, чтобы с одного поцелуя в сумерках святочной ночи, с недолгого разговора за углом бани девушка начинала ждать - и годы ждала! - того, кого почла с этого краткого мига своим суженым... Быть может, все одно ничем бы не окончило, но Василию надо было, дабы поддержать нестроение в тверском дому княжеском (всякие нестроения у опасного соседа на руку Москве!), дабы поддержать, подкрепить, - покрепче привязать к себе тверского беглеца. Анастасию спросил грубо и просто: - Пошла бы за князя Ивана? Не такая уж и благостыня беглый, лишившийся своего удела князь! Ну, удел-то, положим, не отберут, позор, а все же! Мог бы быть и поважнее жених у сестры, это Василий понимал и потому неволить Настю отнюдь не собирался. И не понял сперва, когда она, побелев, начала падать в обморок. Думал - с горя, ан, оказалось, с радости. Свадьбу сыграли двадцать третьего сентября. Когда невесту раздевали, укладывая на постель из ржаных снопов, когда ждала, обмирая, в полутьме покоя, как он войдет, как она будет стаскивать с него сапоги, - чуть снова не стало дурно, в глазах все поплыло. И в постели не поняла еще ничего. Лежала навзничь, оглушенная, а дружки жениха уже били горшками в стену: вставайте, мол! Вздрагивая, с тихим отчаяньем думала: не по нраву пришла, ничего не сумела содеять, о чем шептали ей подружки в бане и утром свадебного дня. Но он обнял нежно и крепко, прижал к себе, и она радостно заплакала, поняв, что не остудил, не оттолкнул, ну а о прочем... Не последняя эта ночь, первая! А за стеной: - Разлилось, разлелеялось. (Это уж на всякой свадьбе поют!) Когда вышли снова к гостям, узрела заботный лик матери, ободряющий взгляд Софьи Витовтовны, лучше других понимавшей состояние молодой, и строгий - Василия, заботившего себя интересами земли. Севши на расстеленную овчину рядом с мужем, обморочно прикрыла глаза, еще даже не понимая, счастлива или нет. Щедрым даром молодому князю был переданный ему Торжок с волостьми. Но уже и начиналось розмирье, уже и тучи сгущались над его новым владением. Но все еще, как перед грозою, стояла грозная тишь. А пока не ударил гром, продолжалась обычная жизнь. Михайло Тверской с княгинею, детьми и боярами ездил в Литву, к своему шурину Витовту. Литвин явно затеивал что-то, задевавшее интересы Москвы. На Москве ждали новогородского посольства. К владыке Иоанну Киприан посылал своего стольника Климентия, о церковных делах, прося новогородского архиепископа прибыть в Москву. (Василий не отдавал Новгороду его пригороды, а Новгород задерживал выплату обещанной церковной дани и черного бора по волости.) Новгородцы, вместе с владыкою, прислали (это было уже в начале января) посадника Богдана Обакуновича, Кириллу Дмитриевича и пятерых житьих, от всех пяти городских концов. Новогородский поезд остановился у Богоявления. Бояре и житьи били челом митрополиту (наконец-то доставив ему судные пошлины), дабы умилосердил, свел их в любовь с великим князем. Василий принял новогородских послов не вдруг заставивши потомиться до Крещения. ...Обедали в монастырской трапезной, сидели особно, все свои, и потому говорили вольно, не обинуясь. - А что, владыко! Не похватають нас тута, как куроптей? - спрашивал сердито Богдан, окуная ложку в постное монастырское варево. - Покуют в железа, тебя, батька, запрут в келью, во гресех каяти, а в Новый Город пошлют Владимира Ондреича с ратью! Тем и концим... Житьи со страхом глядели на Богдана, веря и не веря его пророчеству. Архиепископ вздохнул. Завтра, баяли, великий князь их примет. Все складывалось так, что надежды на добрый исход посольства у него не оставалось. Вечером долго не спали, обсуждая предстоящий прием. Утром тщательно одевались в лучшее, выпрастывали белые рукава с золотым шитьем в прорези узорных опашней. Богдан, сопя, вешал на шею золотую цепь, вертел головой, глядясь в иноземное веницейское зеркало, прикидывал так и эдак. Наконец остался доволен. Всею кучею набились во владычный возок. Пока колыхались на выбоинах пути, молчали. Также гуськом, блюдя чин и ряд, восходили по ступеням дворца. Василий принял послов, сидя в отцовом золоченом креслице. Когда владыка Иоанн благословлял его, едва склонил голову. Послы твердо, один за другим, просили унять меч, отступить захваченного, воротить им занятые московитами пригороды, "понеже то не старина". Василий слушал молча, сцепив зубы. В груди полыхало бешенство. Даже Витовту с его наставленьями мысленно досталось. "И ведь начнут войну!" - прикидывал Василий, глядя на осанистого Богдана, на неуступчивый лик новгородского владыки, на житьих, разряженных паче московских бояр, на их руки в дорогих тяжелых перстнях, словно напоказ выставленных. "Кажен год камянны церкви ставят, и не по одной! Мне бы, Москве бы подобную благостыню! Стольный град Владимирской Руси не может позволить себе того, что позволяет Великий Новгород!" Когда послы кончили, склонил голову, так и не вымолвив слова. Была и та мысль: повелеть схватить посольство и поковать в железа. Но сдержал себя. Невесть что может произойти, пойди он на такое. После приема у великого князя была долгая пря с боярами. Тут даже и поругались немного. Поздно вечером боярин Иван Мороз прошел к Василию, отирая взмокший лоб, высказав одно слово: - Не уступают! - Тяжело сел по приглашению князя, подумал, склонив голову вбок: - Война, княже! И князь подтвердил, кивая: - Война! Посылаю Федора Ростовского на Двину! - Выдюжит? - поднял заботный лик боярин. - Должон! - не уступая, отозвался Василий. - Нам князя Владимира Андреича не можно отпустить из Москвы! Здесь надобен! Опять помолчали. Оба молча подумали о Витовте. Новгородское посольство было отпущено из Москвы в начале Великого Поста. Пасха в этом году справлялась двадцать второго апреля, и вечевой сход всего города состоялся как раз на Велик день. В обращении к своему архиепископу новогородцы заявляли: "Не можем, Господине отче, сего насилья терпети от своего князя Великого Василья Дмитриевиця, оже отнял у святей Софеи и у Великого Новагорода пригороды и волости, нашю отчину и дедину, но хочем поискати святей Софии пригородов и волостий!" На Торговой стороне, на Ярославовом дворище, бил и бил вечевой колокол. Увязавши в торока брони, нагрузив телеги рогатинами, сулицами и иным ратным и снедным припасом, выходило из городских ворот пешее новогородское ополчение. Коней вели в поводу, иные сидели на телегах, свесивши через грядку ноги. Путь предстоял не близкий: на Двину, к Орлецу-городу. Владыка Иоанн стоял при пути, благословляя уходящую трехтысячную новогородскую рать. Воеводами были на этот раз посадники Тимофей Юрьевич, Юрий Дмитриевич и Василий Борисович. Все испытанные в боях воеводы. Да и ратные - дети боярские, житьи, купеческая чадь - были на этот раз не из черни, не шильники, не христов сбор, а лучшие люди республики. Все понимали, что война предстоит нешуточная и многодневный путь - только приступ к тому, что ожидает их на Двине. На Веле новогородское войско встретил владычный волостель Исайя, сообщивший им, что на тот самый Велик День, как состоялся в Новом Городе вечевой сход, наехали московские воеводы "Андрей с Иваном, с Микитиным и с двинянами" и разорили принадлежавшую Святой Софии волость Вель, взяли "окуп на головах", а от великого князя приехал на Двину в засаду князь Федор Ростовский: "Городка боюсти и судити, и пошлин имати с новогородских волостий. А двинские воеводы, Иван и Конон, со своими другы, волости новогородские и бояр новгородских поделиша собе на части". Исайю трясло. Он пил, обжигаясь, горячую жидкую уху, сваренную на походном костре, то и дело пугливо озираясь, все еще не вполне веря, что встретил своих, что угрюмые бородатые лица, оступившие его, люди в оружии и бронях, это свои "новгородчи", - столько страхов натерпелся за тот месяц с лишком, что протекли до подхода новогородской рати. Светлая северная настороженная ночь с негаснущею розовою зарей по всему окоему обнимала стан. Сонно молчали деревья. В широком прогале лешего леса открывались первозданные, сине-зеленые холмы и таинственно мерцающая река, точно жидкая лунная дорога, пролитая на землю. - Ростовский князь в Орлеце?! - строго вопрошал Тимофей Юрьич, встряхивая Исайю за плечи. - Ну, ты отдохни! - отпустил он наконец владычного волостеля. Новогородские воеводы, переглянувшись (стан уже спал, выставив сторожу), собрались у костра. Посадник Юрий Дмитрич узорным воеводским топориком с золотым письмом по лезвию колол сушняк, подкидывал в костер. Неровное бледное пламя металось, с едва слышным треском пожирая замшелые ветви и куски коры. А вокруг, окрест, стояла тишь. Такая тишь! Не шумела река, молчали спящие птицы, не шевелился ни веткою, ни единым листом стоящий по сторонам лес, и только не гаснущая заря висела над ними, как тысячи лет назад, когда по этим холмам бродили, с каменными топорами в руках, одетые в звериные шкуры косматые древние люди. Тимофей Юрьич, уединясь, чертил что-то обугленною веточкой на расстеленном куске холста. Потом позвал: - Глядите, други! - Три головы склонились над самодельною картою. - Вот тута Вель! А тута вот, надо полагать, нас и сожидають в засаде! А мы воротимси Кубенкой, горой ле, али вот тут, на озеро Воже, оттоль к Белоозеру... Следите, други? Тамо нас не ждут! Оттоль по Кубенскому озеру... - На Кубену? - поднял Юрий Дмитрич загоревшийся взор. - Ну! На Кубену, на Вологду... А воротимсе, войдем не Двиной, а Сухоною, в насадах! Микифора пошлем с молодцами, пущай насады да лодьи готовит на Сухоне, сколь мочно, и по воде, плывом, на Устюг. А уж от Устюга к Орлецу! Тута нас ницьто не остановит! Тимофей Юрьич, швырнув в огонь сухую ветвь, откинулся совсем на спину, мечтательно глядя в негаснущее небо: - Славно тута! Тихо! Не етая бы пакость, покинул Новый Город, осталси в Заволочьи жить! Рыбу ловил на Двине... Красную! - А по зимам тамо тьма: солнце едва проглянет, как мороженый шар прокатит по краю неба, и все! - возразил Василий Борисыч. - Бывал я на промыслах! Рокана закуржавят, рук не сдынуть! Дак есчо, в поветерь-то, когда и льдину оторвет, и носит их, бедных, по морю, доколе не потонут али голодом изомрут! Тоже не мед! - Всюду не мед! - возразил Тимофей. - А - воля! Простор! Ширь-то какова! Здешнюю землю словно бы Господь только-только ищо сотворил! Все трое вздохнули. Через несколько дней им лезть на валы, бревном вышибать градские вороты, будут резня, кровь и смерть, будет ярое пламя плясать над кровлями ограбленных хором... Чтобы потом сесть у себя, в Нове Городе, в рубленом красовитом тереме. Из резного, рыбьего зуба, кубка, оправленного в серебро, пить багряное фряжское вино, запивая жареную кабанятину, узорною вилкою брать с тарели куски дорогой рыбы или, открывши старинную кожаную книгу в дощатых, украшенных по углам серебром переплетах, с узорными жуковиньями, честь про себя, шевеля губами, "Девгениевы деяния", "Амартол" или "Жития старцев египетских"... Да набивать сундуки добром, дорогими мехами, сукнами и бархатами заморскими; да ходить в церкву, свою, самим строенную на заволоцкое серебро, да ростить сыновей и внуков, сказывая им о чудесах Севера, о розовом небе, о сполохах, об одноглазых людях, аримаспах, о заповедных горах, за которыми - земной рай... И что дороже всего и ближе сердцу? Зажиток, полные сундуки, сытое теремное тепло? Или эти вот походы за серебром, ворванью, мехами и рыбой, ночлеги под открытым небом у дымных костров, многочасовая гребля, стертые до мяса руки, заполошный зык и вой режущихся ножами ратей, и удаль, и кровь, и смерть? И это розовое небо, и тишина! Тишина пустых, заколдованных древних просторов, куда тянет душа, куда уводит - были бы силы! - за разом раз неспокойное сердце, не за серебром, не за мягкою рухлядью - за хмельным неоглядным простором холмистых неведомых далей, чистых рек и сказочных, недостижимых при жизни чудес. Старый белозерский городок весело пылал. Мычала и блеяла угоняемая скотина, голосили жонки. - Пущай выкупают! - насупясь, твердо отмолвил Тимофей Юрьич, стряхивая с себя ухватившую его было за ноги жонку. - Брысь! Та, слепая от слез, выдирала серьги у себя из ушей, рвала серебро с шеи. Тимофей безразлично глянул, взвесил на ладони жонкины цаты, опустил в калиту, подумав, велел: - Пущай выбирает свою! Ратные скорым шагом проходили мимо воеводы. Впереди был еще не одоленный новый белозерский городок. Один из кметей, оборотивши к боярину лицо с хмелевым, не то с вина, не то с ратной удачи, прищуром, выкрикнул: - Добычу не расхватают тута без нас? Тимофей Юрьич без улыбки качнул головой: - Не боись! Делить станем на всех поровну! - То-то! - уже издали прокричал ратник. Кто-то дергал боярина сзади за рукав дорожного вотола. - Чего тебе? Новая жонка лезла к нему, держа в руках серебряное блюдо. Тимофей отмотнул бородою. - Тамо вон! - указал. - Да живее выкупай, не то и скотины не обрящешь! Вразвалку пошел к лошади. Стремянный подставил колено, подсаживая боярина. Тимофей улыбнулся хмуро, плотно всев в седло, подобрал поводья. Жеребец всхрапнул, пошел как-то боком, мелкою выступкой, зло кося глазом. - Ну, ты, волчья сыть! - ругнулся Тимофей. Конь был чужой, достанный два часа назад, и еще не привык к новому хозяину. По всему окоему, там и тут, подымались дымы. Новогородские молодцы зорили волость. Новый белозерский городок не стал ждать приступа. Отворились ворота. Местные князья и воеводы великого князя Московского, сметив силы, покорялись и предлагали окуп с города. Поторговавшись, сошлись на шестидесяти рублях. Из взятых на щит деревень гнали скотину, везли рухлядь и снедный припас. Рать, не задерживаясь, уходила в сторону Кубены. Ополонившиеся молодцы весело топали вслед за тяжело нагруженными возами. В ближайшие дни добра и полону набрали столько, что не вмещали возы. Тяжелое попросту бросали, иное продавали за полцены. Кубенская волость была разорена полностью, окрестности Вологды выжжены. Молодших воевод, Дмитрия Ивановича и Ивана Богдановича с дружиною охочих молодцов отослали к Галичу. Всего за день пути не дошли новогородцы до города, все разоряя окрест. Набранного добра и полону не могли вместить и речные суда. Приходило останавливать ратных и открывать торги, отпуская полон и скот за окуп. Меж тем основная рать, посажавшись в лодьи и ушкуи, спустилась Сухоною к Устюгу. Тут стояли четыре недели, дожидая своих и разоряя окрестные волости. Город, едва оправившийся от недавнего разорения, был вновь разграблен и выжжен дотла. К Орлецу подступали уже в исходе лета. - Град тверд и укреплен зело! - заключил Тимофей Юрьич после первого погляда, когда они с Васильем Борисовичем, двоима, объезжали городские укрепления, ища слабого места для приступа. - С наворопа не взять! - подтвердил Василий Борисыч. Тимофей сопел, прикидывая. Отсюда, с выси, видно было, как, выше города, чалились к берегу новгородские лодьи. Юрий Дмитрич подскакал к воеводам. Тимофей оборотил к нему заботный лик: - Порочные мастеры есть у тя? - Найдутце! - возразил Юрий, вопросив, в свой черед: - С наворопа не взять? - Дуром молодчев уложим! - отверг Тимофей. - Рогатками нать обнести город и пороками бить бесперестани. Не выстоят! На том и порешили. Новгородские молодцы работали всю ночь, изредка переругиваясь с засевшими за палисадом двинянами. К утру первый ряд заостренных кольев, перевязанных ивовым прутьем, был готов. Стало мочно не опасаться вылазок из города. Двиняне с ростовским князем не сразу сообразили, что заперты, как мышь в мышеловке, и что им одно осталось: бессильно следить с городских костров, как там и сям подымаются дымы сожигаемых деревень. Скоро первые камни из споро сработанных новгородскими мастерами пороков начали, со свистом разрезая воздух, перелетать через стены. Кое-кого ранило, один человек, не поостерегшийся вовремя, был убит. Князь Федор Ростовский с чувством горькой бессильной злобы обходил костры. Великий князь явно недооценил новгородскую вятшую господу. На Двину надобно было послать иньшую и большую рать, быть может, с самим Владимиром Андреичем во главе. Но и то понимал Федор, что великий князь, при всем желании, не мог нынче снять полки с южного рубежа, ибо никто не ведал толком, что творится в степи. Двиняне были брошены князем Василием на волю Божию, и - вот! Истаивала третья неделя осады. В городе кончалось продовольствие, не хватало стрел, четыре привезенных московитами тюфяка простаивали бесполезно, не было пороха. Да и что могли содеять тут эти жалкие пыхалки! Испугать? Новогородских молодцов, повидавших в деле рыцарские пушки, тюфяками не испугаешь! Князь проходил в избу, где сменные ратники мрачно хлебали мучную тюрю, заправленную сушеною рыбой и травой. Вместе со всеми опускал ложку в жалкое варево, на злые настырные вопросы: "Когда же подойдут воеводы великого князя с ратью?" - отмалчивался. Он-то знал, что не подойдут и что ждать им помощи неоткуда, ежели и Белозерье, и Кубена разгромлены, а Устюг сожжен. В исходе четвертой недели он уже не мог сдержать ни истомившихся кметей, ни двинян, чаявших пощады от Господина Великого Новагорода за покорство свое. Осажденные открыли ворота. Черным был этот день для двинских воевод! Ивана и Конона с их сотоварищами казнили на месте. Ивана Микитина с братом Анфалом, Герасима и Родиона поковали в железа, повезли казнить в Новгород. У князя Федора отобрали присуд и пошлины, что поймал с двинян, самого, с дружиною, пощадили и, обобрав, отпустили домой, на Низ. С гостей великого князя, что тоже сидели в Орлеце, в осаде, взяли триста рублев окупа "с голов", а у двинян - две тысячи рублев и три тысячи коней, каждому новогородцу по лошади. Двинян укрепили новым крестоцелованием и поворотили к дому. Возвращались пешим путем, горою, струги побросав. Лужи на путях уже скрепило льдом, звонко хрустевшим под копытами, а за Велью пошел снег. Кони весело бежали, расшвыривая копытами молодые пуховые сугробы. Позади оставались обугленные развалины Орлеца да раскопанные валы уничтоженных городских укреплений. Великому князю Василию Дмитричу на этот раз пришлось-таки смириться. Тою же осенью, еще до возвращения новогородской рати, был заключен мир "по старине". В Москву ездили архимандрит Парфений, посадник Есиф Захарьинич, тысяцкий Онанья Костянтинович да житьи люди Григорий и Давыд. Великий князь прекращал войну и очищал захваченные им новогородские пригороды. Новгород брал к себе на княжение (кормленым князем) брата великого князя, Андрея. Иван Всеволодич переходил княжить из Торжка во Псков. Воеводы, посланные в Заволочье, воротились зимой. Ивана Микитина скинули с моста, утопивши в Волхове, Герасим и Родион с плачем "добили челом" Господину Нову Городу и были пострижены в монастырь. Ушел один Анфал, сумевший убежать с пути. Не тот был муж Анфал, чтобы так вот, дуром, погинуть на плахе! За тою же Велью, чудом сумевши развязать вервие, каким был прикручен к саням, и разорвать железную цепь, он, в серых сумерках наступающей ночи, кубарем скатился в кусты, рыкнул, пригибаясь от посвиста стрел, взмыл, весь в снегу, волчьим скоком уходя в чащобу. - Анфал! Где ты, Анфал? Найдем! Поймаем все одно! - кричали ему. Но он упорно лез буреломом, цепляя обрывком цепи, перемахивал через поваленные дерева, хрипло дыша, хватая снег губами, бежал, лез, полз, снова бежал и - ушел-таки! Добравшись до Устюга, он имел уже дружину в шестьсот душ. Оттуда направился в Вятку собирать ратных... И много же зла натворил он потом Господину Нову Городу! Что же касается самого Великого Новгорода, то, выиграв войну с великим князем, укротив двинян железом, он гораздо более потерял, чем приобрел. Задавив силою свой двинский "пригород", он тем самым показал двинянам, чего стоит демократия (власть народа!) по-новгородски, в применении к их собственной судьбе. Власть права, демократический союз земель, сплоченных вечевым строем, сами понятия свободы и равенства разом были обрушены, сведены на ничто этой войной. И пусть Новгороду удалось на три четверти века отодвинуть собственную гибель, в конце концов, он же сам и подготовил ее, превращая граждан своих "пятин" в зависимых данников, отнюдь не заинтересованных в защите митрополии от внешнего, более сильного врага, который мог обещать им, по крайней мере, гражданский порядок и избавление от "диких" поборов и вир новогородской боярской господы. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Иван Федоров, как и прочие члены московского посольства, два года пробывшего в Константинополе, ничего этого не знал. Не ведал даже, что началась новая война с Новым Городом. Русичи стояли в монастыре Иоанна Предтечи, у Афанасия. Бывший высоцкий игумен освободил московитам одну из келий, другую уступил настоятель монастыря. Начались бесконечные хождения по секретам патриархии, в коих Иван не принимал участия. Утром Иван спрашивал: не надо ли чего? А получив ответ, что не надобно, без конца ходил по городу, простаивал то у "правосудов", то у ипподрома, дивясь мраморным статуям греческих героев и святых. Раза два удалось подняться по лестницам на самую кровлю Софии и обойти кругом ее потрясающий каменный купол. Отсюда открывался вид на Босфор и Пропонтиду. Далеко внизу подымался из воды маленький отсюда Форос, маяк, на котором ночью пылал огонь, указуя путь проходящим судам. Слева горбатилась генуэзская Галата с башней Христа на самой вершине. Там, у подножья горы, кипела жизнь, чалились сотни больших и малых судов - галер, каракк, нефов и гатов, подходили и отходили, распуская паруса, крутобокие торговые барки, уходя то в теснину меж гор, к греческому морю, в Тану, Солдайю, Трапезунд или Кафу, - и тогда мучительно хотелось домой, то, напротив, суда уходили в Мраморное море, древнюю Пропонтиду, чтобы другим проливом, Геллеспонтом, выйти в Эгейское море, к берегам Греции, и дальше, к землям фрягов и франков, где он никогда не бывал и где стояли, по слухам, большие каменные города, выделывались сукна и бархаты, а град Веницейский, сказывали, вообще весь стоит на воде. Вместо улиц у него проливы, по которым, между домов, ездят на узконосых долгих лодьях - гондолах, с одним лишь длинным веслом, укрепленным на корме. Вот бы побывать! - думал Иван, провожая взглядом уходящие паруса. Прямо перед ним, на той стороне, подымалась зеленая, в желто-серых осыпях гора, белели домики. Там чалились у вымолов турецкие корабли, а выше них чуть выгладывали невысокие купола монастырька, в котором умирал лишившийся ума Пимен. Где-то тут проходили на своих кораблях, триерах или триремах, греческие герои. Плыли к берегам Колхиды за золотым руном. Теперь оттуда доставляют рабов и восточный товар: перец, шелка и пряности. Василевса Мануила видел как-то раз издали. Но очень ему сочувствовал, ибо чуялось, что здесь, в Константинополе, уже не можно чем-либо и кем-либо управлять. События идут по своему заведенному распоряду, и никто не может, а главное, и не хочет что-либо изменить. Все погибает на глазах, и все ждут конца, ждут тупо, как бараны, которых гонят на убой. И духовные греческие были спесивы и глупы, по Иванову наблюдению, ни о чем не желали помыслить толком и только чванились невесть чем. Русская митрополия, единственно поддерживавшая своими подачками византийскую патриархию, занимала, по греческому счету, меж православных митрополий всего лишь семьдесят второе, не то семьдесят третье место. При нем сговаривались о новом посольстве в Русь. И патриархии, и василевсу Мануилу требовались деньги. Турки уже давно подбирались к городу и уже начинали переплавляться через Босфор, разбойничая в верховьях Золотого Рога. Мануилу нужна была армия, патриархии - серебро на прокорм многочисленной рясоносной братии, что Ивану, перед лицом турецкой грозы, казалось нелепостью. Шли судорожные пересылки с Москвой, наконец дошли вести, что великий князь посылает в Царьград серебро от себя, от тверского князя Михаила и от митрополии с чернецом Родионом Ослебятевым, и Ивану Федорову поручалось встретить его в Крыму и препроводить в город. Дело - всегда дело! На носу был уже новый, 1398 год. Иван собрал молодцов, проверил оружие. Перед самым отъездом с греческим судном, пришедшим из Кафы, дошла весть, что Родиона надобно искать не в Кафе, а в Солдайе, в тамошнем православном монастыре. Ветер был попутный, и плаванье прошло без каких-либо препон. Крым, запорошенный снегом, был непривычно странен. Только-только покинув качающуюся палубу, Иван неуверенно ступал по земле, земля словно бы покачивалась под ним. Генуэзский замок в Солдайе лепился по самой кромке прибрежных скал на крутосклоне, прямо над морем. Каменные купеческие анбары, врытые в землю, жердевые загоны для скота, каменные и глиняные халупы местных жителей - все это лепилось на склонах и у подножия, обведенное второю каменною преградою: стенами с башнями, каких никогда не строили на Руси, чудными, словно бы недоделанными до конца. Каждая состояла из трех стен, а задней, обращенной внутрь, не было вовсе. Снаружи крепости тоже громоздилась короста крыш, тянулись виноградники в снегу, стояли плодовые деревья, росли пальмы, привезенные генуэзцами, и на их разлатых вершинах с огромными, узорно прорезанными листьями тоже лежал снег. Замотанные до глаз татарские бабы в портках, бродники в высоких бараньих шапках, фрязины в своих свисающих на ухо беретах, в коротком меховом платье, похожие на голенастых петухов, готы, караимы, евреи, греки - кого тут только не было! Все толкались, спорили, торговали, ежились и кутались от непривычного холода. Все толковали о татарах, о войне, о сменяющих друг друга ханах и сущем безначалии в степи, при котором любой торговый караван подвергался грабежу не тех, так этих (а то и тех, и этих!), и не к кому было взывать о защите, и некому предъявлять ставшую пустою дощечкою ордынскую путевую тамгу. Иван, покинув своих ратных на постоялом дворе, с трудом разыскал греческий монастырек, где остановился инок Родион Ослебятев, сообщивший, что уже под Ельцом на них было совершено нападение. Отбиваясь, потеряли многих людей, причем так и не выяснили: кто нападал и какому хану надобно приносить жалобы за ту дорожную татьбу? Сейчас, когда, по слухам, Крым готовятся захватить не то Тохтамыш, не то Темир-Кутлуг, не то литвины с самим Витовтом во главе, ежели не все трое вместе, имя великого князя Владимирского стало звуком пустым, потеряв всякое значение! - горестно заключил Ослебятев, присовокупив, что и в Кафе за ними ходили какие-то до глаз замотанные незнакомцы, требовали серебро и грозились у