еперь иссякнет Орда! Мчались гонцы. Наспех меняли коней, спешили к Москве. Между воинами шел спор: - Ты слазь. Мне скакать на Москву, я уж отдохнул. - А я и сам не притомился. - Семьдесят верст-то проскакавши? - Сам поскачу, слыхал? Коня! И гонец пропадал, оставляя позади лишь затихающий топот. Кирилл смотрел им вслед. Москва за лесами. Шестнадцатая глава. ОЛЕГ Великий князь Рязанский Олег Иванович узнал о битве на Воже двенадцатого августа. Еще воины Дмитрия обшаривали привожские леса, а вестник уже рассказывал Олегу об избиении татар. И весть о победе Дмитрия Олегу была горька. Но он выслушал весть стоя, сохраняя тот же строгий и неподвижный взгляд из-под густых бровей. Высокий, сухой, жилистый, он носил темные одежды в оттого был стройнее и строже. Он стал великим князем Рязанским в том году, когда Дмитрий только родился. Желтоватое лицо его казалось смуглее от седины, пробравшейся в синеватую тьму волос. Бороду подстригал, и она клином выдавалась вперед. На левой щеке сидела пунцовая родинка. - А Дмитрий Иванович здоров? Гонец понимал, что Олегу была бы целительна весть о ранах или о гибели Дмитрия, но не выдал своей догадки и ответил спокойно: - Жив-здоров. - Слава богу. А в битве сам был? - Впереди всех. - А много побитых? - Москвитян мало. А татар тьма. Редко кто ушел. Именитых мурз, сказывают, побили. - Кого ж, не слыхал? Гонец перечислил. Олег воскликнул: - Самые любовные Мамаю! - и пожалел, что выдал свое волнение. Олег отпустил гонца и отошел к окну. Он стоял, облокотившись о подоконник. Дубовый терем, сложенный из огромных вековых бревен, высился над Окой. Поверх молодых деревьев и крепостных стен в окно виднелась широкая река, и чьи-то ушкуи, подняв латаные паруса, плыли к Волге, вниз по течению. Ветер дул с севера. "Ему и ветер друг! - думал Олег. - Небось татарские стрелы назад сносил". Он отвернулся от окна. На бревенчатых стенах висели тяжелые ковры, привезенные из Орды и подаренные зятем - мурзой Салахмиром. Мир изменился за один день. Пока Орда гордо стояла па востоке, Москва на западе была не столь страшна. Войны с Тверью отвлекали Дмитрия от Рязани, а если б он и обернул свой меч на Рязань, можно было бы оборониться от него союзом с Ордой. Теперь не то - Олег остался лицом к лицу перед Дмитрием. А Москва его встала из лесов превыше всех городов Руси. Обрастая городами и княжествами, поднялась как глава Руси. Страшно! "Почему не Рязани быть главой? Славнее и древнее Москвы. Больше крови лила за Русь". Олег любил свой народ, этот живой мягкий говор, эту просторную реку, текущую вниз, в заливных лугах. Орда пожигала, заливала кровью милые рязанские земли, родные города. Но Олег снова и снова вставал на пепелище великим князем. "Еще есть великий князь Тверской. Но долго ли Дмитрий потерпит трех великих на одной великой Русской земле?" Внезапная мысль обожгла Олега: "Ударить бы на него теперь, пока не оправился от Вожи". Но вспомнил; гонец сказал, что москвитян убито мало. И к тому же еще памятен рязанцам позор, принятый от Москвы, когда Боброк вдребезги разгромил Олега, изгнал из княжества, а в Рязань посадили княжить ненавистного Володьку Пронского. Будто Олега уж и в живых не осталось. Поддержал Салахмир, а то не выбить бы князя Пронского. Но одни татары помогли, а другие явились - город сожгли дотла, самого Олега изранили. Шестой год рубцы не заживают. Жизнь грозна и тяжка. Если б разбили Дмитрия, возросла б сила Орды, но и Олег возрос бы. В это время пришел Архангельского собора поп Софроний: книголюб, проныра; знает о всем прежде всех. С ним хорошо говорить - мысль с лету ловит. Но Олегу не хотелось, чтоб кто-нибудь уловил его мысли теперь. Накланявшись сперва иконам, а потом и князю, поп кротко остановился у двери. Олег подошел к нему под благословение. То улыбаясь, то вздыхая, Софроний всматривался, как настроен Олег. - Слушаю, отче Софроние. - Я о том сомневаюсь, Ольг Иванович, как нам отнестись к вестям о побоище? - О сем епископ знает. - Рязанцам отец - ты! - Надо бога благодарить: нехристей повергли. - И епископ так же речет. - Ну еще бы! - Вознесется ныне, мню, Дмитрий-то. - То заслужено! - Истинно. Сам бой вел. А звонить ли перед молебствием? Олег нахмурил брови: - А колокола не лопнут? - Как скажешь, княже. Олег вспомнил слова гонца: "А татар побито тьма". Не скоро опомнится Орда! - Поторопись, Софроние. Благо в Москве еще не зазвонили. Зазвоним прежде Москвы, чтоб в Москве стало слышно. И подумал: "Орде теперь не до колоколов. Некогда прислушиваться". - Поторопись! - Иду, иду. Епископ сам хотел служить благодарственный молебен. Олег заспешил в храм. Он не пренебрегал княжеским обликом, как пренебрегал Дмитрий. Дмитрий с непокрытой головой показывался людям; как смерд - не брезговал холстиной. Запросто разговаривал с воинами, не блюл великого звания. Не то - Олег. Олег оделся в полное княжеское облачение. Натянул расшитые золотом зеленые сафьяновые сапоги. Надел кожух из греческого оловира, обшитый золотыми плоскими кружевами, и обвитую золотыми кольцами великокняжескую шапку. Потом пристегнул саблю, украшенную искусной насечкой. Пусть, мол, знают в Москве и пусть в Орде понимают, что от разгромов, пожарищ и битв не оскудевает Рязанский князь. Княгиня Евфросиния выехала в собор прежде, обряженная в золототканый сарафан, вытканный московскими мастерами. Олег вышел, окруженный двором - боярами, окольничими, родственниками. Ему подвели белого высокого коня, косившего на людей голубым недобрым глазом. Олег поднялся в седло, кованное жженым золотом, и конь, дернув красной уздой, покрытый ордынской попоной, медленно пошел к собору, окруженный пешими людьми. От терема до собора было сто пятьдесят шагов. После разгрома Рязани, случившегося шесть лет назад, Олег сложил в городе дубовые стены, церкви, терема, насадил сады и деревья, расчистил пруд и пустил туда ручных лебедей. Раздобыл денег на торг. Город встал снова. У собора Олег сошел на постланные перед ним ковры и вошел в храм. Тотчас ударили в колокола, и гул их широко потек над раздольем Оки вниз до Нижнего, поднялся вверх по Оке до Коломны. Рязане, ожидавшие на площади княжеского приезда, ввалились следом за Олегом в собор. Конюшие медленно отвели коня. Олег стал перед правым клиросом, Евфросиния - перед левым. Он стоял строго и гордо, словно он, а не Дмитрий, одержал победу. Каждая удача Дмитрия казалась ему оскорбительной. Олег стоял в шапке. Епископ, поставленный в Рязань из Москвы всероссийским митрополитом Алексеем, вышел в сопровождении раззолоченного причта и священников. Высокая митра сверкала. Посох переливал драгоценными каменьями. Прежде молебствия епископ обратился к народу: - Братие христиане! Православный народ одержал великую победу над погаными нехристями. Олег тоже обернулся лицом к затихшему народу. Начало ему понравилось: "Не Дмитрий победил, а народ. Понимает, что говорит в Рязани!" Но вдруг насторожился. - Собравшись воедино, москвитяне, суждальцы, тарусяне, коломяны встали под знаменем Московского князя Дмитрия, и бог благословил их. Олег опустил глаза. - Никогда не было побед над татарами, пока князья наши бились с ними разобщенно и разноголосо. Сие есть полная и первая победа над нечестивыми агарянами. Олег вспыхнул и позеленел от ярости. Тринадцать лет назад Олег первым кинулся вслед хану Тагаю. Догнал его под Шишовым лесом, вдребезги разбил, захватил всю добычу, пленных, а сам Тагай едва вырвался от Олега, проскочил между пальцами. Москва не желает об этом помнить. Забыла? Олег снова стал лицом к алтарю, ему ненавистен стал епископский голос: от Москвы говорят! Но епископ смотрел на народ и говорил народу. Голос его звучал громко и радостно: - Закатилось солнце татар, отступило время от них. Господь же с нами! Олег повторил шепотом: - Отступило время от них. А в церкви уже пели, и, едва смолкал хор, вновь гремел ненавистный московский голос. Еле превозмогая себя, Олег подошел приложиться я отвел свой взгляд от народа, смотревшего на него. Простодушно подходили к епископу бояре Кобяковы, потомки Кобяка, половецкого хана. Набожно крестились Жулябовы, исконные рязанские бояре. Шумно следом за ними повалил народ. Все чувствовали Дмитриеву победу как свою. Один Олег сознавал себя побежденным, не радовался разгрому татар. А как бы хотел он этого разгрома! Но от своей руки. Молчаливый, неулыбчивый, он вышел из собора и поднялся в седло. Снова кланялся ему народ, плыли облака, как венки по реке. Курлыкая, пролетал журавлиный косяк. Шли позади Олегова коня родственники и бояре. В эти дни мало народу оставалось в городе. Бояре и помещики разъезжались по вотчинам: поспевал урожай, близилось время собирать оброки и платежи, в деревне нужен был хозяйский глаз. Эту осень, казалось Олегу, можно встречать легко, татары схлынули, москвитянам не до Рязани - спешат по домам татарское добро делить. Он вошел в терем к Евфросинье. Вечерело, становилось темно, но в окне сияло розовое небо, снизу приподнятое ровной грядой лазоревых облаков. - К ночи, видать, опять туман сядет, - Сказала Евфросинья. Он промолчал. А ей хотелось говорить. - Дмитрий-то небось радуется. Он промолчал. Она подумала и подошла к нему: - Ольг Иванович! Он поднял к ней голову. Она прижала его к себе, к своему злототканому московскому сарафану. - Полно тебе, Ольг Иванович! Ведь и тяжелей бывало. А оно даже и хорошо, что так случилось. Чужими руками татарский жар загребем. - Загребем, да не мы. - А нам на что? - Ты что ж, нищего нашего народа не видишь? Не дают стать на ноги. То один, то другой. На чем Рязани расти? Растет Москва, а Рязань отбивается. Москва торгует, а Рязань их купецкий ларь сторожит. Ежели ж врага не станет и сторож не понадобится, тогда и нас в ларь запрут. Я думаю так. что горько прежнее горе, а нонешнее - вдвое. - А я инако мню. Надо мириться тебе с Дмитрием. Заодно идти. Олег вскочил: - Мне? Евфросинья сказала настойчиво и упрямо: - Тебе, тебе, Ольг. Тебе! Он силен. За его спиной и Рязань оправится. Надо теперь на Москву опираться. - Этому не бывать! Посмотрим, кто за кем встанет. - Но на кого ж ты обопрешься? Олег смолчал. Потом превозмог себя, улыбнулся И обнял ее: - На тебя обопрусь. Бабушка! Сын Федор подрос, и Олегу нравилось, что он и Евфросинья еще молоды перед взрослым сыном. Он бы ее не назвал бабушкой, если б она не казалась еще молодой. Олег вдруг сказал тихо и уверенно: - Незачем нам опираться. Своих сил довольно есть. - Тебе виднее. С ней одной умел он говорить доверчиво. Ни с Титом Козельским, ни с кем из прежних друзей, ни с кем из нынешних так разговаривать он не мог. Евфросинья насупилась: - А ведь Володя-то Пронский тоже там. Победитель. Он пожал плечами: - Стратиг! И опять она высказала его мысль: - Без Боброка не поднялась бы эта опара. - Как я без тебя бы, бабушка! Олег думал: "Боброк! Небось Дмитрий без него шагу не сумел бы ступить! Не зря к себе привязал, в родство ввел, на сестре женил! Не женил бы, ежели б упустить не опасался". - К нам бы его, Боброка! - сказала княгиня. - За тебя боюсь! Он хоть и сед, а статен! - Ну тебя, Ольг Иванович! Смеется тоже! Сядь-кось поровней - кружево-то мнешь. Но эти минуты уединения бывали редки. Дом доверху был наполнен людьми - родней, гостельщиками, челядью, воинами. У кого-нибудь всегда находилось дело до князя, до княгини. День кончался. Надвигалась ночь. А ночь, как ни сторожись, полна мрака, страхов, бедствий, затаившихся во тьме. Ночью кажется всякая беда вблизи. Разве отгородишься от нее прозрачным лепестком пламени у лампады или нежным копьем огня на мягком древке огарка? Наступает ночь, когда болезни наваливаются на больных, когда счастье до смерти может задушить счастливых, а беда - побежденных. Семнадцатая глава. КОЛОМНА Звонили на звонницах, ликовали и плакали; служили молебны и пели панихиды. Передовые полки и обозы уже переправлялись через Оку и шли по Коломенской дороге к Москве. А Кирилл пошел в предместье, проведал коня, стоявшего у хозяина на постоялом дворище, и не спеша побрел вверх по Москве-реке. Анюта тревожила его, словно должна сейчас прийти, да задержалась. Немало дней минуло, как он увидел ее в первый раз на торгу, когда пришел из монастыря за солью. Она стояла тогда, глядя на деревянные товары, расставленные по рогоже. Расписанные ярко, сбитые складно, радовали взор и манили бадейки, чашки, ковши, солоницы. И она стояла среди них - коренастая, белолицая, с темным ртом и глубокими влажными ямками в углах сухого упругого рта. В ее плечах, в шее, в ее быстрой руке удивила его стремительная звериная сила. И эту силу он угадал по темному пушку на скулах. "Горяча любить!" Он остановился около, но она не обернулась - что ей за дело до чернеца. Он стоял около. - Аль помочь выбирать? - Сама справлюсь. - Ох, ендова красна. - Мне медов не варить. - Отчего ж? - Некого поить. - Сама пей. - Одной скушно. - Ну, меня позови. - Чернецам грех. - Я не боюсь. - Не льстись. Не такая. Он пошел за ней и между возов сена, в густом летнем запахе, схватил ее за руку: - Ну позови, что ль! Она не отняла руки и еще сильней его раздразнила взволнованным женским шепотом, где смешались тоска, и веселье, и жалость. Озираясь, чтоб не приметили их, она сказала: - Ну что тебе? Зачем позову? - Погреться. - Мне-то, вдовой, тож зябко. - Так чего ж? - Да с чего я с тобой пойду! Чернец ведь! - Позовешь - рясу отдам тебе на сарафан. - Грех! - Обдарю! - Даров не хватит. - А приняла б? - Сперва поглядела б. - Что хочешь дам! Она вырвала горячую руку и впервые взглянула ему в глаза. - Уйди, чернец. Сама боюсь. Уйди. И быстро вернулась в толкотню рынка. Он сразу ее потерял, словно растаяла в толпе, - там мелькнул платок, схожий с ее платком; там плечи, подобные ее плечам; мелькнула рука, с такими, как у нее, пальцами. Словно в ней одной собран был весь народ и вдруг распался на части, а он ищет ее одну! - Тут чернявая баба стояла, не видал? - Анюта-то? - Она. - Видно, домой пошла. Чего ей тут делать? - А ты знаешь ее? - А кого ж у себя в городе я не знаю? Не чужой ведь! - И меня знаешь? - Што ж, ты первый раз, что ль, из Голутвина сюда пришел? Кириллой те звать. Каждый рынок небось тут бога славишь. - Да я нонче за солью. - А чернец и соль берет - божье дело деет. На братью ведь. - Истинно. - Ну, купи чего-нибудь. - Не осуди - не заказано. - Ну, так не засть товар от людей, - Прости, добрый человек. - Бог те простит. Но имя ее было узнано. Кирилл уходил и думал: "Право, она поддалась бы, не будь я чернецом. Греха опасается. А любовь нешь грех?" Ее доверчивый шепот он унес в монастырь, и долго нигде она ему не попадалась. Однажды он раным-рано добрался до перевозчика, чтобы на заре поспеть к рынку. Ему показалось, что берегом вверх по реке идет женщина. Он пошел следом, взволнованный знакомой ее повадкой. Она уходила все дальше. Все гуще становился ольшняк. Анюта вошла в заросль, и он, подкравшись, увидел: она стоит у воды и развязывает повойник. Развязала густые волосы, и широкими свитками они опустились ей на спину. Быстро сбросила сарафан и осталась в холщовой, расшитой по подолу исподнице. Ее ноги, плотные и смуглые, топтались в траве, словно ей не терпелось сбежать в воду. Сердце его замерло, и дыхание ссохлось, когда, быстро через голову скинув рубаху, она осталась среди ветвей, чуть прикрытая лишь тенью листьев. Она сложила руки и пощекотала себя под мышками, пробуя ногой воду. И прыгнула в реку; быстро, как золотистая рыба, мелькнула ее рука, мелькнула снова, и она поплыла не спеша, спокойно. Струи сопротивлялись ей, она преодолевала их, они перекатывались через нее; легкими движениями крепкого тела Анюта боролась с ними легко и ласково. Они упрямо настаивали, а она беззаботно сопротивлялась им. Потом повернула и сильными взмахами быстро, словно от погони, поплыла к берегу; вышла и остановилась над водой отжать волосы. Река в этот час была безлюдна. Кирилл, затаясь, следил, как она вытерлась, как, закинув за голову руки, принялась заплетать волосы, и тогда выступил из кустов. Она застыла как каменная, глядя на него из-под нахмуренных бровей. Он наступил на ее белье и тихо сказал: - Анюта! Она вскрикнула и кинулась прочь. Ее голое тело в тени деревьев засверкало как быстрый ручей. Ветви ловили ее за волосы. Сучья подвертывались под ноги. Он настиг и схватил ее плечи. Сразу его охватил женский запах, схожий с запахом сена. И руки ее хрустнули в его руках. - Анюта! Так началась их любовь. Наконец она вырвалась и молча быстро ушла в заросль. Он подошел к ней. Она стояла, одеваясь, глядя на него глазами, полными слез: - Ты это что ж? Зачем же так-то? - Сам не чаял так. И вдруг гнев ли, сожаление ли о чем подняло в ней голос. Она выбежала и закричала. Собрался народ, и Кирилла увели далеко. В Рузу. Два года минуло с той поры! Как тогда, Кирилл прошел ольшняком. Начинались ивняки, гибкие лозы. Он узнал место и лег в траве. Что бы он сказал ей, если б она лежала здесь рядом? Как много надо сказать. Как мало у человека слов. Много дней минуло с той поры, а с этой земли все еще нет сил подняться. Городом шли обозы, шли раненые. Иные лежали в телегах, прикрытые рогожами или армяками. Устало и жалостливо смотрели их ввалившиеся глаза. Вели пленных. Сквозь разодранные одежды темнело избитое и грязное тело чужого народа. Татары смотрели пугливо и жалостно, а жалостно ль глядели б они, если б случилось им сюда ворваться! Никто не жалел их. Никто не подавал им ми еды, ни воды. С хохотом смотрели на баб в штанах, на пленных татарок. А они, позвякивая бубенчиками, подвешенными к косам, босоногие, бежали в пыли или, сжавшись, сидели, как больные птицы, на возах с добычей. Уже над городом кое-где поднимались вопли: коломяне оплакивали родичей, павших на берегах Вожи. Кириллу показалось, что где-то вдали слышится причет Домны. Но женские причеты схожи между собой, как схоже между собой людское горе. Кирилл поднялся из лозняка и пошел в город. К вечеру загудели колокола по Коломне; зазвонили в Голутвине. С хоругвями, с иконами, с торжественными долгими гимнами пошел к переправе крестный ход. Пошел весь народ Коломны. Через Оку перешел Дмитрий и обнял приехавших в нему навстречу москвитян. Наклонившись, он поцеловал сухощавого, небольшого Боброка. - По твоему слову держал полки, Дмитрий Михайлович, - подковой. И ждал, чтоб навалиться на нехристей сверху. Спасибо тебе. - Полно, князь. Сам ты хотел их так поставить. - Опасался, годно ли так будет против татар. А ты меня уговорил. Вспомни-ка! - Всегда так надо держать, чтоб враг свою привычную силу не смог в ход пустить. А у каждого врага - своя сила. - Я опасался, как бы они по крылу не ударили. - А подкову ж всегда повернуть можно! Ты ж это сам в Москве домекнул. Я тут в стороне, Дмитрий Иванович. - Ну, спасибо. Больно ты скромен, брате. - Ты скромен, Дмитрий Иванович. - А как Москва? Овдотья, Анна? - Плакали об тебе. Ночи напролет гонцов дожидались. Сергий в Симоновом жил, молился. - А дети? - Им что! Здоровы, балуют, - Ты из Москвы давно? - Вчерась. - Гораздо скакал! - Опасался без тебя Москву оставлять. Мало ль что! Враги есть всюду. - Ну, пойдем. - Сергий Митяя благословил. Первый от него благословение принял. - О! То пуще Вожи! Дмитрий задумался. Он стоял на коврах перед столом, накрытым узорной камкой: начинался молебен. Среди людей Дмитрий заметил Капустина и пригнулся к Боброку: - А чего Гришка тут делает? - Его Михаил Ондреич сюда пригнал. Супостата искать. Убили твоего гонца-то к Сергию. - Царство небесное! - перекрестился Дмитрий, в клир, приняв это за знак к началу, запел молебен. А обозы шли, войска шли. Скрипели телеги. Плакали коломянки. Гудели колокола.  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  Восемнадцатая глава. ШАЛАШ Коломяне насмотрелисъ на войска, на князей, на добычу. Их теперь медведем не удивишь! Топтыга вдосталь наплясался среди воинов, вдоволь насытился их дарами и ныне отлеживался в деревне. Тимоша один вернулся в Коломну. Легкой походкой, по привычке чуть приплясывая на ходу, проталкивался он по рынку. Его окликнул грубый и спокойный голос: - Эй, Тимоша! - Ась? Осеклась легкая поступь, душа замерла: Капустин! Тимоша хорошо знал Гришу Капустина, много плясал перед ним на московском княжом дворе. Гриша сидел на обжорке, запивая медком коломенские гречишники. - Подь сюды, Тимоша! Не бойсь. - А чего мне бояться? У меня совесть чистая, - То и добро. Я нешь что сказал? - Здравствуй, Григорь Проныч! - Давно ль в Коломне? - Да с Медового Спасу тут. Уже две недели, - Ты коломенской? - Тутошний. - Много чужого тут народу? - Почитай, сам видишь. - Ты чего ж из Москвы сбежал? Тимоша забеспокоился, глаза ласково заморгали. - Да с войском. Наше дело такое. - Ой ли? - А што ж еще, Григорь Проныч! - Ладно. Так и быть! У Тимоши дрогнула тревожная мысль: "Неужели ж пронюхал" княжой кобель?" - Ты не примечал ли где черного лохматого мужика с жуковиньем на пальце? "Унюхал!" - обмер поводырь, но спохватился: - Чегой-то не примечал! - Подумал, покачал головой: - Нет, чегой-то не примечал, Григорь Проныч. Это что ж за человек? - Да так, нужен мне. Его князь наградить хочет. - Вона что! Экая жалость - не довелось повстречать. - А повстречаешь где, скачи ко мне. Понял? - Не упущу! - Смотри! - Мне что-то невдомек - будто ты на меня сердишься? - Ладно уж, иди! Легкая походка Тимоши стала много легче теперь. Но не зря народ сказывает, что на ловца и зверь бежит: Кирилл стоял на рынке над деревянными пестрыми изделиями, разложенными на рогоже. "Все равно, - думал Кирилл, - заутра уйду. Погляжу напоследок на знакомые бороды". - Эй, брада! Красная сулея чего стоит? - Ой, чегой-то мне твой голос знаком? - Памятлив! - Не могу вспомянуть. - Неужли ж запамятовал? На том свете Ильиной тройке вместе хвосты расчесывали. - Тьфу! Пес те дери, чего говорит! Ой и сказал! Помилуй мя, господи! Ну, купи чего-нибудь! - Чего, спрашиваю, сулея стоит? - Сулея-то? - задумался продавец. Но в это время Тимоша схватил Кирилла за рукав: - Ошалел, что ль? Чего рынку кажешься? - А что? Они отошли. Пошли в сторону. - Тут Гриша Капустин из Москвы. По твою душу. - А чего? - Князь, говорит, наградить те удумал. - Ой, спасибо государю Дмитрию Ивановичу. - Вишь, он к тебе всем сердцем, а ты... - Это князь-то? - А кто ж? - Ты чего Грише-то набрехал? - Да не видал, говорю, такого. - Ну, так мне та награда не надобна. - Ну и не надо! Леший с ней. Куды ж ты? - Ведать не ведаю. В Белев, что ль. - А чего? - Да там, сказывают, Литва рядом. Овраг перешел и - прощай, Дмитрий Иванович, здравствуй, Ольгерд Литвиныч! - Ольгерд-то помер. - Свято место не бывает пусто. Одного схоронят, другого найдут. - Туда, значит? - А ты ж со мной ходить уговаривался! - Больно далече задумал. А тут мне родная земля. - Не неволю. Распрощались. Тимоша смотрел вслед Кириллу: "Смел пострел! Не идет с рынку". Кирилл вернулся на торг: - Так чего ж за нее? - За сулею-то? Ведь как тебе сказать? Со своего человека наживать вроде бы и неловко. Да работа-то какова! - А ты разом говори. - Где ж ты, брате, видал, чтоб разом? Какая ж это торговля разом? - обиделся продавец. - Я те свою цену, ты мне - свою. Вроде как бы беседуешь, а не торгуешь. - Ведь и товару-то на чох, а тож - по купцу примерился! - заспешил Кирилл. - Ты мне торг не мути! Ежли нечем платить, я те не неволю. Все же Кирилл купил красную разузоренную сулею. "Повезу ей! - думал. - Стану на колени, поклонюсь в ноги: не гордись, мол, прими коломенскую сулею; давай станем на всю жизнь вместе меды варить!" И, запахнув покупку полой, быстро пошел за город, на подворье: "Ежли сюда московская рука досягнула, за Окой ей шарить не легко будет". - Далеко ль? - удивился старик с постоялого, глядя, как Кирилл принялся наскоро заседлывать коня. Время уж за полдень перевалило. - Да тут рядом. В Каширу съездить надобно. У меня там брат занемог. - А ты б Окою. - Лесом-то шибче. Он засунул сулею в переметный мешок. Туда ж заранее увернул кое-что из припасов. А иное оставил до времени на прежнем месте в лесу. Конь застоялся, отъелся, пошел горячо. На перевозе приезжие мужики пристали с расспросами: - Чего это рука у тя повязана? То одно спрашивали, то другое - все ладили, чтоб руку им показал. Но, помня Тимошины слова о Капустине, упасся. Снял бы кольцо, да оно никак не снималось. Палец, что ль, ожирел аль сустав нарос. Уже выехав на Рязанскую сторону, развязал руку, открыл палец с кольцом. Хлестнул коня и без сбоя шел до самого вечера. Перед сумерками отдохнул. А по сумеркам и по ночи конь пошел побойчее: прохладно стало. На поляне, высоко над рекой, густо лежала серая ночная роса; травы под ней гнулись. Позади остался Перевитск, и Кирилл рад был, что миновал его стороной и ночью. Багровая луна тяжело погружалась в сырые травы, и по полю тек ее розоватый свет. Над травами, в стороне от дороги, темнел лохматый шалаш. Над лазом на шесте белел конский череп, а в золе тлела и слабо дымилась головня. Кирилл слез с седла и окликнул: - Эй, человече! Никто не отозвался. Пригнувшись, он заглянул внутрь. - Есть кто? Посредине шалаша вырыто было место, чтоб ходить, не касаясь головой верха, а по краям вокруг получалась вроде как бы скамья земляная, и на ней лежала просторная медвежья шкура. Кирилл стреножил коня и спрятал переметную суму в кустарник, чтоб не держать при себе ни для кого соблазна. Седло же и потник внес в шалаш. Он вышел снова, посидел. Дыша горьким дымом остывающего костра, погрелся над теплой золой. Луна совсем уходила в землю, задернутая мглой, посиневшая, большая. Позади шалаша толстыми пнями стояли колоды пчел. - Где ж бортник-то? Дым ли, тепло ли золы нагнали дрему. Он снова влез в шалаш и накрылся шкурой. Светало. Задыхаясь от непонятной тяжести, Кирилл проснулся. Вплотную над своим лицом он увидел сморщенное лицо, заросшее сединой, густые, как усы, брови. Кирилл почувствовал, что руки его спутаны. Старик сидел на Кирилловой груди. - Чего ты? Леший, что ль? - удивился Кирилл. - Хто я, тебе знать не к чему. А пошто ты пожаловал, говори? - А я-поспать. - А спрос где? - Хозяин, что ль? - А хто ж, по-твоему? - Может, див, может, лешак. Не ведаю. Но морда у тя мерзкая. Старик сполз с Кирилла и оказался мал ростом, кривоног и криворук; голова на это гнутое хилое тельце поставлена была непомерно обширная, и двигался он, будто сгибаясь под ее тяжестью. - От паук! - залюбовался Кирилл. Старец выглянул в лаз и свистнул. Его пронзительный свист раскатился окрест. "Сзывает!" - задумался Кирилл и пошевельнул путами. Узы стянуты крепко, да вервие гнило. Напрягшись, Кирилл порвал одну из петель. Но старец вернулся и вынул нож: - Ну-кось, теперь скажешь себя? - Сядь-ко в ногах, слухай. Старик недоверчиво пригляделся и наклонился, чтоб сесть. Изловчившись, Кирилл поджал ногу и с размаху ткнул хозяина в грудь; отвалившись в угол, старик беспомощно взмахнул руками. Кирилл распутался и выволок его к свету. - Господи, прости прегрешение мое! Он вырвал из стариковых рук нож и срезал с себя остальные петли. Старик наконец отдышался. Маленькие глаза бились под бровями, как рыбки в сетях. - Ну-ка! - приступил Кирилл. - Кто ж ты таков? Я к те ночлежить пришел, а ты мя петлями оплел. - А хоробр и хитр ты! - Не тебя ль спужаюсь? - Глядь, не пожалей. - Тебя-то? - Да не, себя. - Зачем ты связал-то меня? - Коня путают, чтоб далеко не ушел. - Ин ладно, погляжу и я, к чему такой сон снится. И не гнилой паклей, а сыромятным ремнем он крепко и туго связал хозяина. - Придавить тя всегда успею. Сперва погляжу, не сгодишься ли на что. Как зовут-то, лешак старой? - Так и зовут. - Ладно, полежи маленько. Он вышел и сел у лаза. Роса уже поднималась. Стлался туман, сквозь который просвечивало зеленое небо. Конь откликнулся на Кириллов свист. Время было ехать, да тревожил старик. Неразговорчив, что-то таит, какую-то силу за собой стережет. Кириллу чудилась неведомая опасность в этом старике. Надо было сперва разгрызть такой орех. Кирилл разогреб золу, раздул на бересте пламя, наломал сушняку. - Ты тут жить, что ль, собрался? - спросил из шалаша леший. - Нет. Некогда. Пятки те погрею, чтоб язык оттаял. Старик скорчился в своем углу. Кирилл догадался, что тот силится сорвать ремни. - Каковы? - спросил Кирилл. - Добрые ль ремни в Коломне мнут? - Чтоб те... - Может, заговоришь теперь? - Поспею. Кирилл подтащил старца к костру и слегка пригрел ему ноги. Старец поморщился, но смолчал. Кирилл задумался: "Ежели так таится, что-то тут есть. Опасается, подозревает меня. Поелику так, спытать непременно надо!" Он заголил старикову спину и хлестнул плетью. Старик охнул, но смолчал. Кирилл долго мучил его - хлестал, подогревал. Стариково сердце стало заметно остывать, а язык - оттаивать: - Ох, чего те от меня надо, право? - Ну-ка, слухаю. - А что я знаю? - Как те зовут-то? - Микейшей. - Ну ж, дед Микейша, чего ты тут пасешь? - От придут, внучек, мои - они те скажут! Кирилл всунул дедовы пятки в угли так, что кожа мгновенно вздулась. Дед скорчился и отвернулся от Кирилла. - Слухай же! Будь ты проклят! Пусть земля под тобой окаменеет! Слухай: они придут, справят по мне тризну на твоих костях. Вот натешатся! Под густо сдвинутыми бровями в углу сжатого глаза стояла большая слеза. Вдруг жалость охватила Кирилла. Он быстро распутал деда: - Живи уж! Напугал. Дед приоткрыл глаза и кивнул на угол шалаша: - Достань там мазь. Смажь. Кирилл смазал синее старое тело зеленоватым пахучим зельем, внес старика и положил на медведину. Растер ему затекшие руки. Сел в ногах. Старику стало худо. Он велел достать пучок корней и отварить их, пока огонь не затух. Когда Кирилл внес в шалаш горячее варево, старик уже метался в жару. Пересохшими губами, обжигаясь, он пил отвар и, видно, успокаивался. Отстранив ковш, он без злобы посмотрел на Кирилла: - Ну, я сказал: Микейша я. Чего ж еще просишь? - Сперва отлежись. - А тебя-то как кликать? - А ты меня кликать долго думаешь? - Нешь можно от больного старика уходить? - Норовишь задержать до своих соколиков? - Сумневаешься? Тогда ступай. - Как мне те верить, коли сонного обратал? - С добром в эту даль чужой нешь придет? А свой сразу б назвался. - Какая ж даль? Шалаш у самой дороги. - Очумел? - Ты, дед, может, сам не в тот шалаш влез? - Я-то - в тот. Ты чего тут ищешь? - Ничего. Ехал, зашел ночь проспать. - Далеко ль ехал? - А в Рязань. - Вона! В Рязань дорога Окой, а ты сунулся лесом. Да и ездят по ночам не с добром. - Я с Оки-то шел, как Перевитск объезжал. - Добрый человек ночью городов не минует, - Так где ж я? - Ну, дай мне испить отвару. Кирилл снова поднес, и дед отхлебнул из ковша. - Намял ты мне сердце. Ты от Перевитска свернул на Пронск да ехал боковой дорогой, а с дороги смахнул на тропу, ан и попал к лесному попу. - А ты сперва мне страшней показался. - Ноги-то горят. Чуешь - как? Самого-то так гревали? - У меня, дед, не ноги - сердце на углях лежит, - Бывало у меня и это. - Пора мне выбираться отсюда. Вижу? не там я, - Поспеешь. Не бойсь. - Погодь, лошадь гляну. - Сиди! - Ты, дед, уж меня прости. - А я и сам так бы сдеял - я ж те беду готовил. - А она миновала нешь? - Пестуешь мя, стало быть, свой. - Ну, спасибо на том. - От какой беды ты едешь? Как звать-то тебя? - Кириллом мя звать. Неожиданно и торопливо, боясь, чтоб не помешали досказать, он вдруг выложил перед дедом свою жизнь. О том, как осиротел и с купеческим караваном в Царьград пошел. Как побили их по дороге. Как мытарился по каменной грецкой земле. Как камни научился класть и научился в каменном монастыре греческой грамоте, и о монастыре рассказал, о своей там жизни. - А Русь звала. Русскую речь всюду подслушивал. Приехали от митрополита, я с дружиной его сдружился. Там ко мне все привыкли, взяли с собой на Русь. О, и сладко среди своего народа, хоть и горька жизнь. Он говорил. А дед лежал навзничь с закрытыми глазами и словно без дыханья. Глаза глубоко запали. Кирилл схватил его холодную руку: - Дед! - Чего ты? - встрепенулся дед. - Худо те? - Легчает. Покой пришел. Словно бы мою жизнь сказываешь. - А ты? - Только я - от татар, а ты - от греков, И Кирилл досказал все. Старик положил руку на Кириллову голову. - И я убивал. И меня казнить чаяли. Теперь стар, устал. Сел тут. Другим ходить помогаю. А у тебя отныне вся жизнь в пути. От куста к кусту, как птица перелетает, чтоб сокол не сбил. За день никто не пришел. Старик жалел: - Куда ж сгинули? - Кого ждешь-то? - Сокольев отпетых. - По совести скажи: может, мне лучше уйти? - Подь дичины добудь, да варить надо. Я-то слаб. К вечеру из лесу выглянули трое мужиков. Притаясь, смотрели они на чужого коня, на человека, сидящего у костра, искали глазами деда. Кирилл приметил их. - Иди, иди! Давно ждем! - и осторожно провел себя по животу: тут ли кинжал. Один из мужиков, напустив на лоб густую баранью шапку, неохотно подошел и молча остановился перед Кириллом. - Ну, чего стал как баран? Подходи. Дед спит. - Ан не сплю! - откликнулся дед. - Слухаю. Давно нас нет. - А ты будто с Коломны? - сказал мужик, - Оттоль. - То-то. Кирилл всмотрелся. - Мой-то конь будто тебя не признал. - А я сразу ему поклонился. Вижу, почти что свой. - Так кличь, Щап, остатных. Хлебово готово, а ложки давай свои. Щап кивнул, и товарищи его подошли, - Садись! - сказал Кирилл. - Ты тут будто у себя в избе. - Вроде, как ты на моем коне. - Остер язык! - С твоей бороды списан. - А хлебово-то с добром сварил? - Зелья подложил, чтоб твои пироги без помехи съесть. - Ну, испробуем! Они молча и мирно ели. И мирно Кирилл спал между ними. - Запомни дорогу! - сказал ему на заре старик. Щап пошел с Кириллом до коня: - Спасибо те, Кирша. - Ты про что? - И про коня и про старика. - Про коня за что? - Что выпустил меня. А то за что ж? - А про старика? - Да что его спас. - А он те как сказал? - Как было, так и сказал. Изломали, мол, его, трое рязанцев; про нас пытали. А ты согнал, а его отходил. - Правильно дед сказал. Прощай, Щап. Кирилл, уже с коня, спросил: - Пироги-то жирны ль выпек? - Одна беда. Едоков набралось много. - А ты мне тем грозил! А рязанцев не жди. Сиди тут вспокой. - По тебе видать: кого толкнешь, далеко откатится. Слышь-ка! - Ну-ка? - Может, на них есть что? Я б сходил снять. - Ничего нету. Щап покорился: - Твоего мне не надо. - Не надо и мне твоего. Будь здоров, - Вертайся, коли надо будет. - Вернусь. Днем выбраться из лесных троп оказалось трудней, чем ночью забрести сюда. Пришлось слезть с коня. Но к полдню выбрался и, разбирая путь по вершинам деревьев, вышел на Рязанскую просеку. Девятнадцатая глава. МАМАЙ Степи тянулись далеко вокруг. По холмам брели стада, и по степям растекался, как пыль, ласковый напев пастушьих дудок. Осень дула с севера прохладой и порой гнала понизу серые облака. В степи шли караваны - на юг к Каспию, на юго-восток к Бухаре, на восток в Китай, на юго-запад к генуэзцам в Кафу. Верблюды смотрели на мир с высоты запрокинутых голов, надменно и равнодушно. Набитые осенним жиром горбы стояли высоко. А ветер раздувал бурые гривы, шерсть покрылась соломой и пылью. Зеленая слюна тянулась из пустых ртов. День вечерел. Был тот час, когда каждая тень отчетлива и густа, когда земля становится выпуклой, яркой, золотистой. Степи тянулись далеко вокруг Сарая. Но сам город мирно покоился в тени садов. Мирно текли ручьи под деревьями, и в зелени сверкали алые платья татарок. Мамай эти дни проводил в пригородном саду. Окрест слышно было, как вспыхивали песни, как глухой стук бубна отбивал ритм напева. Спелые плоды, дар оседлой жизни, радовали кочевников, сменивших плеть на заступ. В тени ветвей, у водоема, обложенного голубым камнем, на ломаных узорах ковра лежала шахматная доска, и генуэзец Бернаба обдумывал: выгодно ли воспользоваться правом короля на конный ход? Единожды в игре, если король не уходил за башню, если король оказывался перед открытым нолем, у него было право вскочить на коня, совершить налет на врага. Но, раз проявив робость, зайдя под защиту башен, король лишался права на этот внезапный ход. Это правило вместе с шахматами завезли в Сарай из Ирана. Бернаба раздумывал: "Не лучше ли скрыться и башне, нежели рисковать, хотя и сбив вражеского слона?" Белое узкое лицо, втиснутое в черный мех бороды, слегка вытянулось, дергался глаз-дурная привычка. Палец медленно полз к доске. Но Мамай сквозь узкую щель глаз смотрел твердо. На круглом маленьком носу шевелились большие ноздри. Жидкая светлая борода вздрагивала; следя за генуэзцем, он улыбался одной стороной рта. Разрисованная иранским мастером, просторная доска звякнула подвешенными изнутри колокольчиками: это король Бернабы скрылся в башню. Мамай свободно вздохнул и тотчас пригрозил королю конницей. Выточенные китайским резчиком, костяные воины снова замерли: Бернаба тщательно обдумывал каждый ход. Мамай отвечал сразу. Туфля, расшитая золотом, вползла с поджатой ноги, и обнажилась пятка, окрашенная киноварью. Мамай, затаившись, снова ждал генуэзца. Халат из плотного самаркандского шелка туго обтягивал мальчишеское тельце Мамая. Голова была тщательно выбрита, но борода огорчала - светла, редка. А в иранских рисунках так округлы и густы бороды ханов, так круглы глаза, так узки ладони. У Мамая же ладони, натертые, как и пятки, алой хной, круглы, а не узки, как хотелось бы ему. И Мамай все еще не хан, как хотелось бы Мамаю. Темник, хозяин войск, он распоряжался ханами, он сменял их одного за другим, но всякий хан норовил распоряжаться темником. Шестнадцать лет прошло, как зарезали хана Хадыря. Это Мамаю удалось, но стать ханом по удалось. Мамай поставил Абдуллу, но пришлось и этого прирезать. Поставил Магомет-Султана, но пришлось придушить я Магомета. Невозможным оказалось вырезать всех, кто имел па ханство право. Нужен был хороший поход, свежая