День умирал в лиловых и синих красках снега, в сизой игольчатой дымке крепнувшего мороза. Огромный медвежий воротник заиндевел, и по всему телу пробежала тревожная мелкая дрожь, заставившая Невельского проснуться. Шаловливой живительной струйкой вливалась бодрость и свежесть. "Вот теперь, - улыбнулся он ритму бубенцов, - подведем итоги и подумаем". И, однако, думать не хотелось. Промелькнул верстовой столб. Интересно, сколько отмахали? Стал вычислять - выходило, верст сто... А впереди в семьдесят раз больше. Как много! Но зато все ближе и ближе к Иркутску. И опять невольно сомкнулись веки, и понеслись бесконечной лентой желанные, любимые, уже много раз виденные образы: уверенно опиралась на его руку оживленная Катя, временами лукаво заглядывая ему в глаза... Он видит ее глаза... Бодрым шагом они идут на каток. Качаются и чуть позванивают у него в руке коньки... И вдруг беспокойная мысль: "А не растаял ли каток?" Он широко раскрывает глаза - видение пропадает. "Доберусь до Иркутска, - считает он в уме, - не раньше половины марта... Нет, лед, конечно, еще не растает. А ведь если растает, тогда трудновато будет часто видеться с нею без помех". Он припомнил свой первый приезд в Иркутск и бесконечный великий пост. "Теперь опять пост. Если будет каток, все хорошо, а не будет, тогда... Как это сложно! Да все равно, надо решаться: неясное и сложное станет простым. Надо, надо решаться", - убеждал он себя. Что, в сущности, представляет собой он как жених? Невзрачен, ростом мал, некрасив, лицо в веснушках, как у курносой деревенской девки, на семнадцать лет старше ее, человек не светский и никогда им не станет без связей. Сделать сносную карьеру не позволит недостаточно гибкий характер. Правда, и она, Катя, бесприданница, но молода и хороша собой: Зарин года через два - губернатор какой-нибудь центральной губернии, а там образованная, красивая, молодая девушка легко найдет кого-нибудь получше капитана Невельского. На что-то, правда, вроде чувства благоговения Кати перед его подвигами намекала Мария Николаевна Волконская. Да, намекала. Но, во-первых, где он, этот возвышенный его героизм, а во-вторых, что же получилось? Герою еле-еле удалось увернуться от разжалования в матросы, его открытиям не верят, действовать дальше запрещают. Тут он вспомнил: а где же, в самом деле, его открытия, когда, как оказывается, какой-то Мамио сделал их чуть ли не за сорок лет до него? Ведь нечестно же это скрывать после обнаружения статьи Зибольда! - Нет, когда я свое ложное положение вскрою перед нею, такой искренней и прямой, она непременно откажется, - твердо решил он и тут же заволновался при мысли, что Катя от него уйдет навсегда, а с нею уйдет и мечта о дружной семейной жизни и, конечно, о перемене службы: ведь наивно и жестоко думать о верной подруге жизни в условиях какого-то чуть ли не пещерного или бродячего существования. Подвергать неисчислимым опасностям и лишениям кого? Любимое существо! Он представил себе ее в обществе гиляков, гольдов и большеголовых бородатых айно и горько усмехнулся. Однако мысли продолжали витать около Кати, семьи Зариных, Марии Николаевны, и он чувствовал себя бессильным отогнать и вырвать из души соблазнительные видения. В конце концов он пришел к заключению: впереди для решения почти целый месяц - и успокоился. Чем ближе, однако, Невельской подвигался к Иркутску, тем яснее и назойливее становились вопросы незаконченных им на Амуре дел. "Наделала синица славы, а моря не зажгла", - насмешливо думал он о себе и, призвав на помощь всю свою волю, решил рассмотреть все предстоящее заново и, как он привык, строго систематически. Уцелел ли командированный для наблюдений за весенним паводком его энергичный Орлов? Зима в Сибири, как сообщали, установилась исключительно суровая и вьюжная. Успел ли построить беспечный, хотя и выносливый, труженик для себя теплую и сухую избушку и где? Ведь не в заливе же Счастья, откуда нельзя наблюдать за вскрытием Амура и движением льдов в лимане. Очевидно, Орлову приходится перекочевывать с места на место. Вдруг он вспомнил, что стоит февраль и там все еще крепко сковано льдом, а сумасшедшие вихри наметают непроходимые горы снега... С кем-то он, нашел ли каких-нибудь помощников? Надо все же спешить. Он стал торопить ямщиков, и ямщики старались изо всех сил, но их усилия ни к чему не приводили: от Томска дорогу занесло пушистым мягким снегом в сажень толщиной. Сани тонули в нем, как в мягком пуху, вместе с лошадьми, пробивавшими себе дорогу грудью шаг за шагом. После каждой полуверсты приходилось останавливаться и ждать, пока мокрые и дымящиеся животные отдышатся. Езду ночью пришлось совсем отменить: в снежной пелене да без луны ямщики ехать наотрез отказались. Вместо двухсот-трехсот верст в сутки с трудом стали одолевать сто и даже пятьдесят и, наконец, верст за четыреста до Красноярска остановились совсем. "Какой смысл, - снова задавал себе вопрос Невельской, - устраивать зимовье в заливе Счастья? Как временный порт и небольшой, он, правда, за неимением лучшего, годится - так по крайней мере представляется по местоположению, но он открыт для всех юго-восточных ветров, и весной его, наверное, забивает надолго льдом. Неужели же оставить попытки отыскать лучшее место в лимане Амура, южнее в проливе, в устье, или вверх по реке? Когда вход в устье Амура не был обследован, само собой разумеется, другого выхода не было, а теперь... Допустить иностранцев в устье Амура было бы в самом деле тягчайшим преступлением. И если этого не понимает азиатский департамент и канцлер Нессельроде, то он-то, Невельской, должен понимать!" Вдруг от таких мыслей становилось душно и жарко, он сбрасывал с плеч убаюкивающую разнеживающую шубу, жадно глотая бодрящий морозный воздух, и, сжимая кулаки, злобно кричал кому-то в угол возка: - Нет, не допущу! Пропаду, но Амура не отдам. Прочь с дороги! Я не сумасшедший, я знаю, чего хочу!.. Вам не угодно защищать родину на ее диком, некультурном востоке. Претит вашему европейскому нежному обонянию? Вы мешаете! К черту подлецов! Наперекор всем я сам буду ее защищать, как сочту нужным! Странные восклицания, глухо доносившиеся из возка, пугали настораживавшихся лошадей, они боязливо встряхивали головами, крепко прижимая уши. Ямщик опасливо поглядывал на возок: "Никак сбрендил барин - сам на себя орет, беда! Скорей бы станция". После таких вспышек Невельской успокаивался, перед ним проходили бодрящие картины: в крохотном валком челноке вдвоем с Орловым он плывет вверх по Амуру, открывает на берегах частые военные посты и на каждом водружает громадные русские флаги. Он рыщет по берегу Татарского пролива и строит небольшие, но грозные крепости для защиты входа в пролив, выгоняет из Охотского моря английских и американских китобоев... Он открывает чудные, никому не ведомые незамерзающие бухты и глубокие гавани... И вдруг спохватывается: "Мамио!" Да кто знает, существовал ли он, этот Мамио, на самом деле? Зибольду ведь рассказывал о Сахалине не Мамио, а какой-то старик Могами... А почему японцы скрывали и скрывают эти свои открытия? Невельской сам удивился своему вопросу и тут же на него ответил: "Боятся, не раздражали бы нас эти японские разведки в принадлежащих нам местах, вот почему..." - Выгоним, выгоним! - кричал он опять вслух. Задача, что делать дальше, разрешалась сама собой: женитьба - прочь. А Катя? Семейный уют? О нем надо забыть - отложить до выполнения главного дела всей жизни: не для него, сурового борца, мирное прозябание. Победить или погибнуть - вот его путь! Только 20 марта, при установившейся уже погоде, Невельскому удалось добраться до Красноярска. "Отдохнуть бы хоть денек", - подумал он, закрывая глаза, и тут же, упрекнув себя за слабоволие, стал освобождаться от шубы. - Самовар и лошадей! - потребовал он, входя в горницу. И то и другое оказалось готовым, и в ожидании перепряжки Геннадий Иванович уселся за поданную прямо с огня миску пельменей, предвкушая последующее чаепитие. Он не слыхал бубенцов подъехавшей к крыльцу тройки, как дверь стремительно распахнулась и из клубов пара некто невидимый крикнул: - Геня, ты? Наконец-то! А я выехал пятью днями позже тебя, все старался нагнать! Невельской бросился обнимать и распутывать плохо одетого Мишу Корсакова. Тот был в легкой шинели и овчинном полушубке и прикатил в простой кошеве. Он так окоченел, что тут же пришлось оттирать обмороженные ноги. - Вот это другое дело! - радостно воскликнул он через час уже в возке, уходя с головой в спасительную медвежью шубу Волконского, и тут же притих. Не успел возок отъехать от станции, как из-под груды теплого меха до Невельского долетел его расслабленный приглушенный голос: - Геня, милый, извини, я засыпаю... все расскажу тебе потом... Везу тут с собой одну неприятность... лично для тебя... Видишь ли, предписано... - и заснул. Отогреваясь ночью на станциях, прозябший в Мишином полушубке Невельской не будил его, все время мучаясь загадкой, разъяснившейся только утром: Муравьеву предписано спешно ликвидировать Охотск, а имущество перевезти в Петропавловск. Вопрос о переносе Охотска Муравьев возбудил, как известно, два года назад и отстаивал его все время, правда уже без прежней уверенности в целесообразности своего домогательства, так резко в свое время раскритикованного Невельским. Для Невельского, предвидевшего последствия ненужного переноса, новость действительно была весьма неприятной. Помимо нецелесообразности, этот перенос отодвигал на задний план преследуемую Невельским неотложность поисков незамерзающей и хорошо защищенной бухты южнее устья Амура. Новость наводила также на тревожную мысль: не охладел ли к Амуру сам Муравьев? Другие новости были приятнее. Последний перед отъездом вечер Корсаков проводил у Марии Алексеевны Крыжановской, в том же обществе обоих братьев Перовских и Меньшикова. Когда разговор коснулся Амура, Меньшиков сказал, что, по его мнению, будущее Амура теперь в руках одного Невельского и зависит от того, захочет ли он еще раз рискнуть быть разжалованным или не осмелится. Подсказать же ему этот действительно необходимый и неотложный шаг, по мнению Меньшикова, было бы неблагородно, и ни они, ни Муравьев, конечно, этого не сделают. - За Невельского я и так ручаюсь, - сказал Лев Алексеевич Перовский, - что он догадается сам и рискнет. Мало того, из боязни, что могут отговорить, скроет свои намерения от самого Муравьева, чтобы не поставить его в неловкое положение, как генерал-губернатора в роли подстрекающего своего подчиненного к неповиновению. Лучше дать Муравьеву возможность поддержать и одобрить совершившийся факт. - С чего вы все это взяли, Лев Алексеевич? - спросил Меньшиков. - Уж нет ли у вас с ним сговора, а? - А вот с чего... Как вам известно, Амур для России - это лелеемая Невельским с детства мечта. Ценою принесения им в жертву карьеры и большого риска она осуществляется, но еще не осуществлена - до конца еще далеко, а откладывать дела ни на один день нельзя. Не таков Невельской, чтобы отступить теперь, когда труднейшая часть пути пройдена. - Придется опять нам помогать, если вляпается? - вопросительно заметил Меньшиков. - И поможем, непременно поможем, ведь это в конце концов наше общее дело, в котором мы сами ничем не рискуем. - Так-то, Геня, обстоят дела, - заключил Корсаков. - Ты лезь в петлю головой, а они тебя, может быть, соблаговолят поддержать, - продолжал с иронией Корсаков, не видя, как от его рассказа засияли глаза Невельского: он радовался и тому, что Лев Алексеевич в нем не ошибся, и тому, что сам он пришел именно к единственно нужному решению. - Нет, господа, - с сердцем продолжал Корсаков, - было бы по-джентельменски не прятаться, начать этот разговор при Невельском и стать, в случае твоего согласия, соучастниками, идущими на такой же, как и ты, риск. Меня точно ушатом холодной воды облили эти "патриоты" только до той черты, за которой начинается риск, не головой, нет, а чуть-чуть слегка стремительной карьерой... Да нет, даже не карьерой, а еле заметным, ничтожным ее застопориванием. Какая гадость! Невельской боялся выдать себя: пусть лучше и Корсаков не знает, что он уже твердо решил действовать и что ему никакого дела нет до меньшиковских и других карьер, у него путь единственный и определенный. Другое дело, что скажет Катя. Как она посмотрит? Это его беспокоило. 14. НОВЫЕ ДОРОГИ В спальне Муравьева только что отбыли русское "присаживаиие" перед дорогой и сотворили короткую молитву. Днем отслужили молебен о путешествующих. Качаясь из стороны в сторону в длинном атласном шлафроке, шаркала туфлями немощная тень Муравьева. В руках он держал два образка покровителя путешествующих мученика Спиридония, по-детски неуверенными шагами приблизился к отъезжавшим, благословил и неловко набросил шелковые гайтаны на склонившиеся головы. "Точно старец великопостник благословляет любимых послушников на ратный подвиг", - подумал растроганный Геннадий Иванович и сам проникся сознанием важности своего предприятия. На большом темном дворе вокруг четырех троек хлопотливо бегали люди с факелами и фонарями, бросая на снег во все стороны пятна колеблющегося света. Факелы трещали, посыпая шипящий снег горячими смоляными каплями, чадили длинными косами сажи и наводили ужас на прижавших уши лохматых лошадей. Они трясли густыми спутанными гривами, невольно вскидывали головами и нервно перебирали ногами. Косящиеся на огонь глаза налились кровью и злобой: лошади далеко вытягивали шеи, скалили зубы и щелкали челюстями, стараясь схватить приближающихся к возкам неосторожных. - Готово! Зови садиться! - громко раздалось откуда-то из темноты. - Иду-у! У подъезда заколыхался фонарь, и загрохотали по скользким ступенькам кованые сапоги. Через минуту по тем же ступенькам осторожно спустились двое мужчин и две закутанные женские фигуры и тут же беспомощно остановились. - Я дальше не пойду, боюсь... Какая темень! Мишель, прощай, счастливого пути, - капризно сказала генеральша. Мужчины с трудом сняли теплые шапки с длинными наушниками, по очереди наклоняли головы и подносили к губам протянутые руки. - Все хорошо, не беспокойтесь, дорогой, все хорошо, - сказала вполголоса Мария Николаевна, целуя уезжающего Невельского в лоб. Из-за этих нескольких слов она решилась ночевать у Муравьевых. Попрощавшись с генеральшей, приятно взволнованный Невельской торопливо двинулся к лошадям. За ним с фонарем в руке и дорожной шубой на плече следовал казак, дальше спешил Корсаков. Долго оба усаживались в один возок: до Иркутска решили ехать вместе. - Трудно держать, ваше высокоблагородие, - сквозь зубы с усилием процедил ямщик, едва удерживая рвущихся из рук лошадей. - Езжай! - Ворота!.. Пошел!.. - заорал по-разбойничьи дико ямщик. Четверо дюжих казаков настежь распахнули звонкие железные ворота, и ошалелые тройки, одна за другой взметая на крутом повороте вихри снега, пропали в темноте. Осторожный Иркутск еще спал мертвым сном, плотно укрывшись с вечера за дубовыми ставнями и за тройными дверями подъездов, обитыми толстым войлоком и крест-накрест железными полосами. Долго не могли успокоиться взбесившиеся кони, продолжая скакать до самого леса. Стало светлее - внизу маячила широкая лента покрытой льдом Ангары. - Итого за три месяца, - вдруг вслух ответил на какие-то свои думы Корсаков, - около шестнадцати тысяч верст! - и глубоко вздохнул. - У меня столько же за два месяца, и то не хвастаю, - ответил Невельской и добавил: - Тебе хорошо: от Охотска - корабль, уютная каюта, повар, дальше - верная награда, отоспишься, а у меня нарты, вонючие и грязные проводники и такие же собаки да лыжи... На воде - в лучшем случае кожаная беспалубная ладья и собачья юкола да ночевки под мокрыми кустами. А насчет наград - сам знаешь. - Прелестная моя кузина опустошила для вас все свои запасы, - оживившись, сказал Корсаков, - у нас пельмени, окорока, жареные куры, поросята, гуси, есть и копченые, и всякая дичь и снедь. Не пожалела и вина - мно-о-го! Живем! От Якутска пришлось несколько облегчить лошадей, с трудом выбиравшихся из снежных заносов. Непрестанные скользкие наледи на реке провожали шутников скрежетом и звоном ломающихся льдинок. Подолгу приходилось задерживаться на вынужденных привалах под осыпавшими снег мрачными елями. Тогда вдруг оживлялся Корсаков, вытаскивалась провизия, котелки и самовар, и они не торопясь наслаждались сторожкой таежной тишиной и заслуженным отдыхом. - Не ершись, Геня, - уговаривал Корсаков, - надо здесь передохнуть: зарежем без надобности лошадей. Поедят, скорей дотянут, а времени, ей-ей, не потеряем ни минуты. Что здесь ждать, что там, на месте, пока начнется навигация, не все ли равно? Ведь из Аяна без моей охотской посудины не уйдешь. - Кто знает, - загадочно отвечал Невельской, - может, не стану ждать и на лыжах махну искать Орлова. - А чем питаться будешь? - Охотой. - М-м-да... А остальные? - Мне дело нужно, а не отдых. И тем не менее так приятно было лежать на спине с закрытыми глазами и мечтать, не управляя своенравными упрямыми мыслями, витающими в маленькой квартирке Зариных, у Волконских, в архиве, на катке... И всюду она, Катя, единственная и любимая. Что она теперь будет думать о нем? Поймет ли, почему, так и не высказав ей всего, даже не попрощавшись, как хотелось попрощаться, уехал?.. Но она поймет. Мария Николаевна, эта женщина, которую все боготворят, расскажет ей обо всем. Поймет меня Катя. Поймет, милая. Вспомнилось еще, что Катя и Волконский успели прошлой осенью послать Орлову с оказией несколько мешков картофеля для посадки. Как она беспокоилась, сохранится ли, дойдет ли до Орлова картофель! От Алдана пришлось ехать верхом. Кладь перевьючили. Образовался большой караван. Вскоре лошади съели захваченные овес и сено. Съели свои запасы и люди. Лошади перешли на траву "силикту" и с остервенением выбивали копытами снег, чтобы как-нибудь до нее добраться. Люди занялись охотой и питались медвежатиной, рябчиками и вообще всем, что попадется. Часто вздыхали о хлебе. Голодный Нелькан не мог помочь горю, хотя небольшое количество муки местной фактории Российско-Американской компании позволило напечь лепешек. Собаки и достаточный запас юколы решили вопрос о дальнейшем передвижении: перешли на нарты. В Нелькане расстались с Корсаковым - дороги расходились: старая - на Охотск, и новая, недавно построенная Завойко, через страшный обрывистый Джугджур - на Аян.... Вскоре после ухода Невельского у Волконских появилась Катя. Бледная, с желтизной на висках и почти черной нездоровой синевой под беспокойными глазами. - Ты не спала? - спросила ее Мария Николаевна, но ответа не получила. Бросившись к ней на шею, Катя залилась слезами. - Я спрашиваю, ты не спала? - притворно строго повторила вопрос Мария Николаевна. - Он меня не любит! - всхлипывала Катя. - Я унизилась перед ним... и сказала, сама сказала... а он и не подумал ответить... - Что же ты сказала? - Я на катке намекнула, что люблю его, а он на это шутя закружил меня до изнеможения, не выпуская из рук, а потом... потом... как в рот воды набрал... до самого дома... Попрощаться и вовсе не пришел - прислал какую-то пустую записку... - Некогда было: Николай Николаевич неожиданно отправил их днем раньше. Невельской очень долго задержался у меня... - У вас? Катя резко отстранилась от Марии Николаевны и уставилась на нее недоумевающими глазами. - Да, у меня... Так случилось. И, представь себе, говорили все время о тебе. Тебе кажется, что он тебя не любит, а он больше всего боится потерять тебя. Бежит же он от тебя, чтобы сохранить решимость довести до конца дело своей жизни. Думать теперь о личном счастье он считает изменой делу. Мария Николаевна уселась в кресло, указывая Кате кивком головы на диван, но та уже успела пододвинуть скамеечку к ногам Марии Николаевны и, положив руки на ее колени, приготовилась слушать. - Его беседа, Катюша, растревожила меня, передо мной ясно, как вчера, встало мое далекое прошлое... Катя внимательно вгляделась ей в лицо. - Вы плакали, дорогая... Я вижу, не скроете, - и Катя бросилась целовать ее руки. - Было и это. Я расскажу тебе: видишь ли, Сергей Григорьевич тоже был много старше, и перед ним я чувствовала себя маленькой девочкой... Это чувство у меня прошло как-то вдруг, сразу после несчастья с ним, когда от него отвернулись и он остался беспомощным и душевно одиноким. Тут-то я его полюбила по-настоящему... как равная и даже старшая. До несчастья я была украшением его жизни, а теперь - всем, самой жизнью; я поняла, что он пренебрег земными благами и шел на смерть... а ему великодушно оставили ненужную, после гибели дела, жизнь. Что еще могло его удерживать в ней, кроме меня? И я это поняла и пошла за ним. Я не ошиблась: быть единственной и любимой душевно чистым и цельным человеком, Катюша, - это большое счастье, для этого стоит жить. Родные, друзья мне внушали: "Он эгоист, обманщик! Он позволил себе скрыть, что сам на краю гибели, и погубил не знающую жизни и неопытную девочку!" Ведь это неправда, дорогая; он верил в победу дела, которому служил, в которое посвятить меня не имел права, недостаточно зная меня, девочку. Несчастье стряслось внезапно... Он сватом избрал моего зятя Орлова, тоже декабриста, и в этом щекотливом вопросе - "сказать или не говорить" - положился на него... Больше он ничего сделать не мог, не мог отложить сватовство: отложить - значило потерять меня, ведь он видел, что я не могла долго сопротивляться воле родителей и родных, а претендентов на мою руку было много... Ну, а моего Сергея Григорьевича ты знаешь сама и дружишь с ним - стоит он любви? - Сергей Григорьевич! - живо воскликнула Катя. - Да я с ним рука об руку на всю жизнь, хоть сейчас! Мне дороги и его сельскохозяйственные затеи и все его "темные" и такие умные русские мужики. Мне дорого все, что его касается. - Катюша, это уж слишком, - смеялась Мария Николаевна, - я еще жива, в преемницах не нуждаюсь... Но Катя уже висела у нее на шее и зажимала поцелуями рот, не давая сказать ни слова. Мария Николаевна, продолжая смеяться, отбивалась, стараясь как-нибудь перейти к главному вопросу, и не смогла до тех пор, пока ей не удалось членораздельно произнести магическое слово "Невельской". Катя сразу присмирела. - Невельскому дорого в жизни только закрепить за Россией Амур! И он, как Сергей Григорьевич, рискует своей жизнью. Без тебя она ему не нужна. Выпрямившись и глотая слезы, Катя сказала: - Значит, он не верит в меня, не верит в то, что вдвоем было бы легче... Я... как и вы... только украшение! - Не верит в твои силы и жалеет... да, это так: вдвоем хуже; ты вместо помощи можешь оказаться обузой, помешать. - Как мне тяжело! О, если бы вы знали, как мне тяжело и... обидно! В доме Зариных стало непривычно тихо: не слышно было Катиного голоса, не разучивала она новых русских и якутских песен; она просиживала целые дни в архиве. Архивариус в недоумении руками разводил: - В первый раз в жизни вижу такую девицу: от пыльного архивного старья не оторвешь, ей чем пыльнее, тем милее. Это было не совсем верно: кроме архива, Катя все чаще и чаще заходила в неуютную и запущенную комнату Сергея Григорьевича, здесь засиживалась подолгу, особенно когда приходили потолковать мужики о том, о сем, а в конце концов - всегда о хозяйстве. Сначала дичились, а потом привыкли и даже вступали в разговоры, когда хозяина отвлекали другие дела. - Девка-то твоя, - говорили Сергею Григорьевичу, - сирота, говоришь? Хороша... Хоша весу в ей надо бы по-боле. Но и так ничего: бойкая и, видать, предобрая. Дни становились все длиннее. Солнце припекало и крепко въедалось в ароматный, пахнущий весной, крупитчатый и еще ослепительно белый снег. Надо было торопиться - за Джугджуром, чего доброго, и совсем развезет. Площадка у вершины Джугджура, похожая на опрокинутое блюдце, была покрыта на славу отполированным ветром и снежными вьюгами льдом. Пришлось сделать привал: входить на нее, не подготовившись, нельзя было. Из поклажи добыли и скрутили вдвое длиннейший морской линь и привязывались к нему поодиночке, в десяти шагах друг от друга. Вгрызались в лед кирками и шаг за шагом ползли на животах. Опыт удался. Вернувшись обратно, разделились на две партии: одна, сойдя несколько вниз к лесу, занялась рубкой высоких елей, другая нагрузилась небольшим количеством юколы и отправилась с собаками в запряжках, но без нарт вперед. Беспокойно вдыхая запах юколы, собаки не разбегались и спускались вместе с лошадьми. Обход над пропастью по гребню отвесной стены был страшен. Две запряжки с двадцатью собаками сорвались. Собаки с визгом падали вниз, в плотно набитые снегом расщелины, с высоты по крайней мере двадцати пяти сажен и пропадали в снегу. Туда же, вниз, другая партия сталкивала длинные ветвистые ели с накрепко привязанными нартами. Ели, шумя ветвями, не полностью погружались в глубокий снег - по ним можно было найти нагруженные нарты. Потом, вершок за вершком, люди сами врубались в обледенелые тропинки и, пятясь, сползали вниз. Поиски нарт, подтаска их к дороге, освобождение утопленных в снегу собак, починка изгрызенных зубами запряжек заняли целых три дня. Путники выбились из сил, не подозревая, что настоящие трудности ждут их впереди: внизу началась весна! Не только не приходилось полежать на нартах, наоборот, их приходилось поминутно вытаскивать, переправлять, стоя по пояс в шумливых потоках вешней воды, поддерживать, чтобы не опрокинулись, подымать опрокинутые и, наконец, тянуть их на себе вместе с обессилевшими собаками по обнаженным и даже местами обсохшим каменистым тропинкам. - Думал, никогда не оправлюсь, захвораю и умру в Аяне, - рассказывал впоследствии Невельской, - а стоило увидеть из-за горы на синей глади моря верхушки корабельных мачт, все недомогание мигом исчезло и готов был бежать до них, не останавливаясь. Радоваться было чему: очистилось от льда море, и от Корсакова прибыл транспорт "Охотск" с продовольствием для предполагаемого поселка в заливе Счастья. Радость отравляло отсутствие сведений об Орлове, ушедшем к заливу Счастья пешком еще в начале зимы. В Аяне Невельской застал начальника порта капитана Завойко в больших хлопотах перед отъездом на Камчатку. Приказ о назначении его начальником Камчатки и Петропавловского порта доставил ему Корсаков на "Охотске". Завойко все еще находился под обаянием авторитетов Лаперуза, Бротона, Крузенштерна и особенно Гаврилова. Он по-прежнему скептически относился к амурским затеям Невельского и давал это понять. Обиженный Невельской мстил тем же, понося и только что пройденную Аянскую дорогу и Аян, затею Завойко. Кроме того, Завойко продолжал отстаивать целесообразность упразднения Охотска и переноса его в Петропавловск. - Неужели вы не понимаете, - кипятился Невельской, - что этот перенос - нелепость? Петропавловск беззащитен, и даже один (только один!) крейсер может его уничтожить и отрезать всю Камчатку. - Неужели вы не понимаете, - в тон ему отвечал Завойко, - что Охотск ежегодно губит десятки кораблей? И чем раньше уйдем оттуда, тем лучше. А гавань и бухта в Петропавловске - лучшая в мире. Куда же идти? - Да, да, - поддакивал новый начальник Аяна, алеутский креол Кашеваров, уже дослужившийся до чина капитан-лейтенанта. - Идти больше некуда. - На юг надо идти, искать гавани по проливу до самой Кореи, обшарить южную часть Сахалина - вот что надо, - горячился Невельской, - а вы стараетесь сосредоточить две незащищенные гавани в одной, тоже незащищенной. Что это, по принципу "бери одним ударом обе"? - Не защищена - надо создать защиту, - вспыхнул Завойко, силясь, однако, сказать возможно спокойнее, но вместе с тем и побольнее кольнуть собеседника. - А в десятый раз проверять проверенное много сомнительнее, чем укреплять существующее: пустая фантазия и авантюра - не одно и то же, но они - родные сестры. Незаметную трещинку во взаимоотношениях Невельского с Муравьевым (генерал-губернатору не нравилось, что Невельской критически относится к идее перенести порт из Охотска в Петропавловск) эти ссоры с Завойко, близким Муравьеву, могли углубить. Невельской это сознавал и был недоволен собой, но кто же из них троих, одинаково преданных делу и одинаково стойких и убежденных в своей правоте, мог уступить в этом благородном соревновании? А между тем трещинки мало-помалу открывали пути для клеветы и интриг. Встревоженный отсутствием сведений об Орлове, сумрачный и сосредоточенный Невельской прошелся по складам и резко потребовал себе все, что мог вместить стоявший на якоре корабль. - А вы, Василий Степанович, возместите себе все из Охотска, там теперь много окажется лишнего, - сказал он Завойко. - Совершенно верно, вы правы, капитан, - согласился тот, - но вы категорически требуете, как начальник экспедиции, и это невольно возбуждает во мне протест, в то время, как я отдал бы без возражений просто Геннадию Ивановичу, по-дружески. Я хочу предложить вам еще часть своего продовольствия, а для себя сумею на "Охотске" получить новое. Геннадий Иванович смутился, хотел было извиниться, но вместо этого выдавил из себя одно короткое "спасибо". Остался недоволен и Кашеваров. "Поплясал бы ты у меня, - подумал он недоброжелательно. - Жаль, что я еще не принял порта: показал бы я ему фигуру из трех пальцев..." Невельской, так же, впрочем, как и Завойко, оказался в двойной зависимости: от Муравьева, как чиновник для поручений, и от Российско-Американской компании, которая поддерживала экспедицию деньгами и платила обоим особое жалованье. Немногие морские офицеры, да и то только из высшего состава, понимали и представляли себе политическое значение этой якобы "торговой" компании. Остальные, презрительно именуя невоенных ее служащих "купчишками", а самую компанию "рваной", с трудом подавляли в себе дворянскую спесь по отношению к ней и к ее коммерции. Так повелось еще со времен Екатерины, так продолжалось и во второй половине XIX века, несмотря на то, что уже 30 лет возглавлялась компания, и на месте и в Петербурге, преимущественно морскими офицерами. Ее интересы всегда казались им чужими и презренными, торгашескими, а подчинение не морскому начальству - чем-то оскорбительным. Это, конечно, дурно отражалось на ведении коммерческих дел самой компанией и затрудняло ей выполнение поручений правительства. Последние причиняли большие убытки, возмещаемые правительством деньгами и привилегиями. Все это, вместе взятое, и, кроме того, неумелое руководство сдерживали ее промышленно-коммерческую гибкость: компания становилась казенным, учреждением с непосильными расходами на содержание управлений, канцелярий, контор и факторий. Отсутствие надзора на местах и случайный подбор служащих влекли за собой хищения и злоупотребления. Дурная слава крепла, авторитет и доверие к делам компании падали. Завойко, близкий к управлению компанией, понимал ее политическое значение. Фактория компании была перенесена из Охотска в Аян по его предложению, а сам он охотно заведовал и тем и другим и понемногу освободился от духа пренебрежения, свойственного морским офицерам. Свободен был от этой предвзятости и капитан-лейтенант креол Александр Иванович Кашеваров, сын алеутки, всецело обязанный своим образованием и положением компании. Невельской же по-прежнему каждую неполадку в снабжении экспедиции, в содержании кораблей, каждую задержку или критику его требований считал умышленным и личным оскорблением или результатом мошенничества и не признавал никаких компромиссов. Неприятное столкновение с Завойко, недовольство собой и тревога за Орлова вынудили его в тот же день перейти на борт "Охотска". Следующее утро застало его уже в пути. ...Неугомонный Орлов творил чудеса: он нанес на карту все закоулки обширного залива Счастья, нашел место для стоянки судов и зимовья, проследил в нескольких пунктах за вскрытием устья Амура и пролива, обзавелся двумя преданными ему переводчиками и даже с их помощью успел посадить доставленный сюда с осени с неимоверными трудностями Катин картофель, а в избушке на окне в деревянных ящиках посеял капусту и выращивал рассаду. С чувством умиления смотрел Невельской на зеленые побеги капустной рассады и темно-синие замысловато изогнутые коготки картофеля, заботливо укрываемые на ночь травяными матами: неужели вызреют? Надо будет написать Кате, порадовать... Пока обстоятельства складывались благоприятно: выбор места Орловым говорил сам за себя - лучшего не было. Сам Орлов был не в духе, ходил за Невельским мрачнее тучи и, наконец, не выдержал: - Чаял, жену доставите, - сказал он. - Не тут-то было. - На транспорте ее не оказалось, Дмитрий Иванович. Стало быть, в Охотск еще не прибыла. Михаил Семенович Корсаков погрузил бы... Ничего, - утешал его Невельской, - оказий будет еще много и из Охогска, и из Аяна, и даже из Петропавловска... А вы вот что: я никуда вас больше не пошлю, стройтесь здесь. Да поудобнее да поуютнее и ждите. Просто завидно, как заживете своим домком! - А вы, Геннадий Иванович? - Я послезавтра выйду в Амур. Приготовьте шесть матросов пошустрее, шлюпку, обоих переводчиков, товары для торговли с гиляками, оружие, продовольствие на три недели. Назавтра, в день Петра и Павла, при салютах из всех ружей в присутствии наличных стрелков и жителей из ближайшего гиляцкого поселка, на высокой мачте взвился государственный флаг и был заложен первый венец первой избы. Родилось русское зимовье Петровское. Прием гостей длился до вечера: угощали рыбой, вином и хоровым пением. А наутро строгий и нахмуренный Невельской, входя в шлюпку, вручил Орлову запечатанный пакет с надписью; "Вскрыть 20 июля". Шлюпка направилась к устью Амура. Не успела она завернуть за мыс, как вдруг появилась возбужденная толпа гиляков, они что-то настойчиво кричали и размахивали руками. - Требуют капитана остановиться, поговорить, - доложил переводчик Позвейн. - Что они хотят от тунгусов? Почему они повторяют все время "тунгус, тунгус"? Невельской выскочил на берег. Толпа окружила его плотным кольцом. Оказалось, что местные гиляки, встревоженные прибытием весной иностранного китолова, открывшего охоту на гилячек, требуют русского покровительства. Этого хотят и тунгусы. - У гиляков одна голова и желание одно! - кричали они. - Мы любим Дмитриваныча и не обижали его, вернись и обещай нас считать своими! У нас добрый ум, - Хорошо, - пообещал Невельской, - выберите несколько человек, я вернусь и повезу в Аян, к начальнику, и вы скажете, чего хотите. Передайте это Дмитрию Ивановичу. Долго махали вслед и кричали "ура!" беспокойные гиляки... 15. СЕКРЕТНАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ Орлов был недоволен: ему казалось, что Невельской свалил с себя заботы об устройстве Петровского зимовья целиком на него: проявленная Невельским заботливость в подготовке уюта для семьи самого Орлова, по-видимому, только предлог. Уехал Невельской сумрачный, ушедший в себя. Отчего? Секретный пакет жег пальцы: почему не поделился с ним? Не доверяет, что ли?.. А простился в обнимку, сердечно и серьезно, как бы навсегда. Опускались руки, не хотелось приниматься за дела, и Орлов долго не выходил из своей избушки, глубоко задумавшись и ничего не предпринимая. Геннадий Иванович в самом деле был не удовлетворен общим положением вещей и тут же своей ближайшей задачей поставил найти во что бы то ни стало такое место, с которого действительно можно было бы наблюдать за Амуром и раз навсегда отвадить от его устья мореходов каких бы то ни было государств. Кроме того, точно обследовать, нет ли где-нибудь у самого Амура, поближе к устью, подходящего места для устройства порта. Через нескончаемые три недели после бессонной ночи на 20 июля, еле дождавшись рассвета, Орлов дрожащими, нетерпеливыми руками вскрыл мучивший его секретный пакет. Наскоро написанная короткая записка на клочке бумаги встревожила его еще больше: она ничего не раскрывала, но требовала к 1 августа прислать "горою", то есть сухим путем, за 70 верст, на мыс Куегда, топографа с двумя матросами, а после 10 августа, в случае отсутствия Невельского на мысе, предписывала принять энергичные меры к розыску и сообщить об исчезновении генерал-губернатору. "Значит, - рассуждал Орлов, - там, на Куегде, нужна какая-то съемка, это понятно, а где же та опасность, на которую намекает записка, и где он сам? Не бросить ли дело в Петровском, забрать человек, ну, хоть десятка полтора и спешить туда? Что затеяла эта горячая, отчаянная и упрямая голова?" Тотчас оставить пост Орлов, однако, не решился, выслал топографа, а сам с двумя бесшабашными матросами и переводчиками выехал позже на лошадях и точно 1 августа, смиренно опустив голову, молча выслушивал на берегу широкой и глубокой протоки Пальво бранную речь рассвирепевшего начальника. - Что вы наделали? Кто вас просил? Я вам поручил строить, строить и строить, а шпионить за мной не ваше дело - пусть делают это другие... Поняли? Орлов молчал. Через час, однако, конь о конь, впрочем не разговаривая друг с другом, рысили по берегам протоки и озер, причем Геннадий Иванович временами не мог скрыть своего бурного восторга, вскидывал руку, резал ладонью воздух вдоль и поперек водных пространств и громко кричал: - Восемь! А у самого берега десять! Поняли? А здесь семь кругом! Вот, голубчик, - он тыкал рукой на протоку Пальво, - где порт, а? Плохая зимовка для флота?.. Пробили канал во льду, и с ледоходом пожалуйте русские кораблики в море, а? Ведь это что значит? Это значит, что мы будем выходить в море не в конце июня, а в начале мая, - вот что это значит! Это лишних полтора месяца навигации! Орлова давно уже подмывало спросить, зачем во временном лагере из палаток на мысе поставлена зимняя бревенчатая избушка, но он не решался. Вызывали вопрос и десятки увешанных шкурами гиляков, сидевших без дела на траве, как бы в ожидании чего-то, в то время как десятка два других тащили с матросами из лесу бревна и длинную, гладко оструганную мачту. С праздными гиляками тем временем оживленно беседовали, жестикулируя не только руками, но и ногами, оба переводчика: гиляк Позвейн и тунгус Афанасий. Время от времени оттуда доносились дружные взрывы смеха. Веселым, жизнерадостным тунгусам чего-то, по-видимому, не терпелось - они то и дело вскакивали с места и, подпевая себе под нос, ритмично покачивались и приплясывали. Невельской пригласил к себе в палатку Орлова, вызвал матросского старшину, распорядился приготовить к походу шлюпку с запасом на неделю и выстроиться у мачты. Когда они затем вышли наружу, мачта с пропущенным через блок у вершины шнуром была глубоко врыта в землю, а у подножья лежало свернутым большое полотнище. "Флаг, - подумал Орлов. - Что же Невельской собирается делать?" Невельской в то время шел по фронту. Он поздоровался с командой, затем пальцем подозвал переводчика и сказал: - Мои слова запоминайте и тотчас переводите гилякам и т