теперь отдыхала от торгов, сутяги и государевых дел. Только из нор каких-то под лавками торговцев вырывался по временам стук молотка либо визг пилы. Из сторожки у земских ворот высунулась простоволосая баба и, завидя людей, опоясанных саблями, юркнула обратно в сени. А растянувшийся на пороге воротный сторож, тот и вовсе чуть со ступенек не скатился, когда глянул на однорядку, шедшую впереди по измочаленным бревнам. Мужик вскочил на ноги, содрал с себя колпак и бухнул на колени, раскачиваясь в поклонах промелькнувшим однорядкам вслед. А те, миновавши Земский двор, взяли напрямик к Китай-городу. Но шедший впереди остановился, поднял вверх голову и загляделся на дикую птицу, парившую в глубокой лазури. - На каленую стрелу его взять, пал бы камнем на сырую землю! - Стрелой, государь, его не добыть. Из мушкета пальнуть, авось был бы сарыч твой. - Кликнуть ли нам стрельца с мушкетом?.. Не так... Летай себе, сарычок. Для чего мушкетом народ полошить? Вишь, спят, как мертвые. С курами ложатся, а и в обед спят и мал и велик. Пойдем, Иван Андреевич, дале, по Москве походим... И оба, Димитрий с князем Иваном, стали вновь пробираться к Китай-городу меж кучами мусору, ржавья какого-то истлевшего и людьми, разлегшимися вповалку на едва обсохшей под негорячим еще солнцем земле. За каменными рядами у амбара копошилось несколько кожевников подле вороха телячьих шкур. Дух нестерпимый шел от кади с загнившей водой, в которой вымачивали кожевники свои изделия. Князь Иван зашагал было быстрей, но Димитрий остановился у амбара и стал глядеть на старика, то и дело наваливавшегося впалою грудью на деревянный рычаг. - Лет тебе сколько, старче?.. - обратился к кожевнику Димитрий. - А для чего их считать, господине? - молвил старик, тяжело дыша, голосом исчахшим. - Считать их незачем и неколи. Борода седа, голова плешата, значит, и лет богато. - Вишь ты, и борода у тебя седа, - заметил ему Димитрий, - а кобылку* под самую бороду поднял. Ты спусти кобылку пониже, тогда и навал у тя станет покруче. Да и мнешь ты, дед, один только телячий хвост. Ты мне середку и по краю обминай. (* Деревянный обрубок, на котором кожевники выминают кожу при ручной ее обработке.) Из амбара вышли люди в кожаных передниках, с руками, изъязвленными от соли и дубового корья. Дед протер кулаком гноившиеся очи и молвил безучастно: - Помни с мое, господине, забудешь, где хвост, где грива. Век целый мнем мы тут столь, а намяли себе имения - горб да мозоль. - Красно баешь, отче, - поморщился Димитрий, - а только спрошу тебя: такие ли опойки привозят к нам персияне, гамбургские немцы?.. - Ну, те - басурманы, их черт учил, - махнул рукою старик, усаживаясь под амбаром на кипу кож. - А нам, христианам, где знатья занять?.. Как отцы, так и мы. Не от нас повелось. - Фью-у-у, - свистнул Димитрий протяжно. - Куда, отче, ты загнул! Эвон, гляди, у тебя на весь обзавод да кадь одна... - Полно, господине, балясы точить!.. - вмешался смуглый, точно в дыму прокопченный, кожевник. - Ступай своей дорогой. А то нам и без твоей науки тошно. "Персияне", "немцы"... Вонде пустили их, немцев, литву всякую, что козла в огород, а ты тут - "немцы"... "кадь"... Да за эту кадь гривна серебра плачена! Не ты ли нам на кади пожалуешь серебра? - А хоть бы и так, - пожал плечами Димитрий, поднял полу однорядки и, сунув руку в карман, захватил там денег горсть. - Гляди-ко, я крут! - молвил он, насупив брови. - Не избыть тебе батогов, коли пропьешь в кабаке. - И он звякнул по деревянной кобыле серебром. - А опойки, коли будут добры, приноси ко мне в Верх. Только люд вы обманный, - задергался он, поправляя на себе однорядку и саблю. - Да если своруешь, кожемяка, прикажу разнастать на опойках и плетью бить. - И он повернулся на каблуках и пустился по улице едва не бегом. А кожевники рты разинули, глаза выпучили на полушки и копейки, разметанные по кобыле, на кругленький ефимок*, скатившийся с кобылы наземь, на кинувшегося прочь человека, в котором они по простоте своей своей сразу не признали царя. (* Талер, чеканившийся в Иоахимстале (в Чехии) из туземного серебра.) - Чего ты, старый гриб, глядел!.. - напустился смуглый кожевник на вскочившего со своей кипы деда. - Целый час вякал: "горб" да "мозоль"... Эх, ты! - И он сгреб себе в ладонь рассыпанное на кобыле серебро. - Да как его опознаешь?.. - разводил старик смущенно руками. - Уж и перевидано царей на месте сием!.. А этот... Как его спознать?.. И старик, выбрав из кучи новую кожу, расправил ее на кобыле и опять навалился запавшею грудью на тяжелый рычаг. Но к нему подошел тут хмурый кожемяка, высокий и сутулый, с руками длинными, как грабли. Он засунул одну руку за кожаный нагрудник, а другою дернул по воздуху, словно отмахнулся от чего-то, что было ему несносно до предела. - Царь, - молвил он укоризненно, кивнув в ту сторону, где уж едва маячила Димитриева однорядка. - Хм... Ца-арь! "Люд, говорит, вы обманный..." Тьфу: свистун!.. IX. НЕВЫПОЛНЕННЫЕ ОБЕЩАНИЯ Князь Иван нагнал Димитрия за Печатным двором, переименованным недавно в государеву его величества друкарню. Димитрий, завидя друга своего, умерил шаг, и они снова пошли рядом по улице, уже пробуждавшейся от послеобеденного сна. Кругом гремели замками лавочники, снова приступившие к купле и торгу в своих шалашиках, палатках, амбарах и погребах. Из темных срубов, пропахтих то дегтем, то мылом, то корицей с гвоздикой, вырывались наружу клятвы и божба горластых купчин, сбывавших подчас товар лежалый и гнилой и не обходившихся без призывов к богородице, к всемилостивому спасу, к Николе-угоднику и к Петру, Алексию и Ионе - чудотворцам московским. В сундучном ряду, подле лавки, доверху уставленной обитыми жестью Козьмодемьянскими сундучками и шкатулками холмогорскими, обитыми красною юфтью, сидел на ступеньках стариковатый человек в рыжем выгоревшем сукмане и с двумя клюшками, зажатыми в руках. Старик дремал, опершись на клюшки, уронив голову в железной шапке на грудь. - Акилла?.. - прошептал князь Иван, остановившись возле лавки и вглядываясь старику в лицо, коричневое, как у турчанина. Но в это время из лавки выскочил купец, вцепился князю Ивану в однорядку и потащил его через порог, крича на весь околоток: - Боярин молодой, не обидь, не минуй, заходи, погляди, сколь товару с пылу с жару, новгородски сундуки пригожи и крепки, калужские ложки, солонки и плошки... - Эй, торговый, не груби!.. - еле вырвался князь Иван из объятий чрезмерно ретивого купчины и отступил назад, но задел ногою целую гору лубяных коробеек, расписанных травами и петухами. Коробейки замолотили по полу, переметнулись за порожек, а одна из них угодила в скрюченную спину старику, дремавшему на ступеньке. Старик качнулся вбок, открыл глаза, поморгал ими, уперся в свои клюшки и тяжело встал на ноги. - Государь, - прохрипел он, кивая головою Димитрию, который раскатился смехом от учиненного князем Иваном погрома. - Великий государь, - повторил старик и двинулся к Димитрию, застучав клюшками по мосткам. Димитрий перестал смеяться и обернулся к старику, переваливавшемуся с ноги на ногу, с клюшки на клюшку. - Акилла!.. - воскликнул Димитрий, вскинув руки вверх. - Откуда, старенький, прибрел?.. - И он шагнул к Акилле и опустил свои руки ему на плечи. - С Северы* прибрел твоих очей повидать, - силился выпрямиться Акилла. - Хворый я стал, старый я стал, чую, жизнь моя исходит... Надобно слово молвить тебе напоследях. (* Севера, или Северская земля, - одна из окраинных областей Московского государства.) - А ты бы, Акилла, приходил ко мне на государев двор... Живи у меня в Верху с нищими старцами. - Нет, государь, - закачал головою Акилла. - Не житье мне в Верху. Век свой извековал во темных лесищах, в широких дубищах... Сам я стал, что трухлый пень. - Так чего же, Акилла, надобно тебе?.. - наклонился к нему Димитрий. - Помню я твою службу. Скажи - все сделаю. Казны тебе дам... Двор поставлю... Живи, где охота тебе. - Нет, государь, - снова качнул головою Акилла. - Не то мне... Нефеду разве... Племянник мой, в Москву меня возил, твою государеву службу служил... Его бы испоместить, как бог тебе подскажет, а я уж извековался, исказаковался, Казань воевал, на цепи сиживал, кнутьями потчеван сколько раз. - Так чего ж тебе, старый, теперь?.. - А теперь только и того: повели постричь меня на Белоозере в монастырь безо вкладу. Только и того... Князь Иван оправился после схватки с купчиною и подошел к Димитрию и Акилле. А купчина, собрав разметанные коробейки, стоял теперь на пороге своей лавки, мял в руках шапку и молча, будто в церкви в великий пост, отвешивал Димитрию, и князю Ивану, и даже Акилле поклон за поклоном. - И еще, государь, позволь мне молвить тебе... - Голос Акиллы стал суров, как в прежние дни в Путивле. - Как был ты во царевичах, говорил я правду тебе бесстрашно, - крикнул старик, - скажу правду и ныне, не убоюсь, лютою смертию пуживан не раз... Димитрий глянул на князя Ивана удивленно, пожал плечами и ослабил на себе показавшийся ему тесным сабельный тесмяк. - Говори правду, старый... чего уж... Говори незатейно. - На Путивле, государь, бились мы с тобою по рукам принародно, - стал выкрикивать Акилла, шевеля бровями, потрясая клюшками своими. - Обещался ты польготить всему православному христианству, всякому пашенному человеку, всему черному люду. Димитрий нахмурился; лицо его посерело. Прохожие стали останавливаться у сундучного ряда, прислушиваясь к тому, что выкрикивал странный старик ратному человеку, перебиравшему в руках золотую кисть от сабельного тесмяка. Сундучники, берестянники, ложкари со всего ряда стали толпиться подле купчины, не перестававшего кланяться с обнаженной головой, с лицом, на котором начертаны были смирение и мольба. - Обещался ты держать все православное христианство в тишине и покое, - продолжал кричать Акилла, уже и впрямь забыв, что не под Путивлем он, в Дикой степи, а в Москве, перед лицом великого государя. - Обещался ты кабальным людям и закладным людям... - И дано ж льготы, Акилла, - пробовал было возразить Димитрий, - и кабальным и беглым... Но Акилла точно и не слышал тех слов. Он только еще злей стал бросать Димитрию в лицо свои попреки. - Как и прежде, весь род христианский отягчают данью двойною, тройною и больше. - Правду бает старчище, - прокатилось кругом. - Как было прежде, так осталось и по сю пору. - От государевых урядников страдать нам до гроба, - молвил кто-то невидимый в возраставшей толпе. - Только и льготят за посул либо за взятку, - откликнулся другой. - Великий государь! - завопил вдруг Акилла, сняв с головы железную шапку и упав перед Димитрием на колени. - Государь?! - качнулась толпа, узнав в рыжеватом, невысоком, плечистом человеке царя, неведомо как очутившегося здесь, на торгу, среди черного люда и сундучников-купчин. - И взаправду государь, - подтвердили передние, содрав с себя колпаки. - Дива, люди!.. Царь, а гляди - человек неказист, только золот тесмяк... - А тебе этого мало, козья борода, сине твое брюхо?.. Чай, тесмяк этот рублев в дваста станет. - Не так, - замоталась козья борода на длинной, как у гуся, шее. - В дваста не станет. Добро, коли, станет в полтораста. - Поговори!.. Нашивал ты, сине твое брюхо, тесмяки таковы? - А ты нашивал?.. - И я не нашивал. - Да тише вы, невежи, собачьи родичи! - замолотили по спинам и ребрам спорщиков кулаки стоявших рядом. - В эку пору затеяли!.. В толпе притихло, и голос Акиллы раскатился еще громче. - Бажен Елка, государевых сермяжников твоих атаман! - кричал Акилла, стоя на коленях, размахивая клюшками. - Где он теперь, Бажен тот? Димитрий подернул плечами, и по лицу его словно тени забегали. - Стоит Баженка в Рыльске на правеже* в пяти рублях, - ударил Акилла что было в нем мочи одною из клюшек своих об землю. (* Правеж - взыскание долга, налогов и пр. с применением истязания. Должника "ставили на правеж", то есть публично в течение нескольких часов ежедневно били по ногам батогами (палками).) Димитрий встрепенулся, откинул назад голову и заскрипел зубами. - Не ведал я этого... - Не ведал - так ведай!.. - задыхался Акилла. - По дорогам и перевозам ни пройти, ни проехать. Как прежде, так и ныне. За все подавай, кому полушку, кому копейку, а иной и на алтын не глядит, рыло воротит. - Правда, правда, государь-свет, - загалдели сундучники все сразу, точно сговорившись. - Батюшка, правда; великий государь, правда... Ни проходу, ни проезду... Повсюду таможни и заставы... Дерут всякие пошлинники пошлины и дани не то что для твоей государевой прибыли, но для своей бездельной корысти... И проезжую деньгу, и с перевозов, и явки, и свальных, за суд и пересуд, всяких мирских раскладок, а в монастырских селах берут еще на свечи и на ладан... - Стойте вы, мужики торговые! - обратился к ним Димитрий, подняв вверх руку. - Было так доселе, не с меня повелось... Ведомо мне: вольным торгом земля богатеет. Сроку дайте, польготим и вам. И сегодняшний день не без завтра. Но торговые - словно с цепи их спустили. Один из них, блинник, продававший товар свой с лотка, жалуясь на какого-то игумена, орал во всю глотку: - А бил меня игумен и мучил два дня, не переставая. И вымучил у меня денег семь рублев, а у брата моего, у Савки, вымучил мерина. Но набежавшие со всех рядов купчины - с ветошного, с манатейного, с игольного, прасолы, суконщики, щепетинники - все сразу оттерли блинника в сторону и подняли крик, уже и вовсе невыносимый. - Польских купчин привез ты с собою табун. Товар продают вполцены. Не стало православным ни торгу, ни прибытку! - А и вы учитесь продавать задешево товар! - попытался перекричать их князь Иван. - Называетесь христиане, а торг деете по-басурмански - затеями, хитростью, ложью... Продашь бочку сала, а в сало положишь камень... Но слов князя Ивана никто и не слушал: не ко времени пришлись его попреки. И купчины, наступая на царя, били себя кулаками в грудь, расшибались вдребезги от ярости и натуги: - Ратные люди твои поляки ходят по торговым рядам, товар забирают насильно, деньги платят худые, ругаются над нами и смеются: скоро-де вас, православных, будем перекрещивать в польскую веру, обреем-де вас, собачьих детей, и в немецкое платье оденем... И мужик-серяк, случившийся тут, тоже стал плакаться на своего пана, от чьего своевольства он, мужик, государев сирота, вконец погиб: - Пожаловал ты в прошлых летах пану Мошницкому на Стародубье деревню Ковалеву с приселками. И пограбил нас пан не по указу, великим грабежом, воровски! Приезжает тот пан Мошницкий на мое дворишко почасту и всякое насильство чинит и бесчестит меня всяко, а то и вовсе из дворишка выбивает... Где-то видел уже князь Иван эту выцветшую бороду, слышал жалобу эту... Под Путивлем, что ли, так же стоял перед ними этот лапотник с дорожной котомкой через плечо?.. Неужто не нашел он с тех пор управы на пана и с тем притащился в Москву, за полтысячу верст? Но князь Иван не успел сообразить этого до конца, как торговые оттащили лапотника назад, и выцветшая борода его потонула в возраставшей толпе. Торговым было мало до него дела: их одолевала своя печаль. И о печалях своих многих, о неисчислимых напастях стали снова кричать они и вопить, все суживая круг, где переминались с ноги на ногу Димитрий и князь Иван и все еще оставался на коленях Акилла. Но Акилла, умолкший, когда раскричались торгованы и плакался на пана своего мужик в лаптях, - Акилла подобрал теперь с земли брошенную клюшку, встал с колен и замахнулся обеими своими клюшками на купчин, наступавших на царя. - Умолкните вы, бесноватые! - перекричал он всю эту орду, задев даже кое-кого тяжелою клюшкою своею по брюху. - Великий государь, - обратился он снова к Димитрию, который стоял теперь неподвижно, вцепившись пальцами в сабельную рукоять, теребя другою рукою золотую кисть тесмяка, кусая до крови свои бритые пухлые губы. - Великий государь, - повторил Акилла, потрясши в воздухе поднятою вверх клюкою. И словно эхо передразнило Акиллу. - Великий государь, - раздалось в толпе так, как если бы мерзкий скоморох затеял там игру. - Великий государь! Хо-хо!.. Финик цветущий!.. Хо!.. Несокрушимый алмаз!.. И, продравшись сквозь толпу, перед Димитрием стал пьяный монах в изодранной манатье, весь в паутине и прахе. X. ПРОПАЩИЙ МОНАХ Измятый и замызганный, стоял он перед Димитрием - живое напоминание о годах бед и позора, кочевий и бездомности, бессилия и нищеты. По монастырькам и пустынькам глохла горькая юность будущего царя, "непобедимого цесаря", как величал себя теперь Димитрий в грамотах, императора Omnium Russorum*. Протухшие трапезные палаты с мышами и тараканами и монастырские кельи, прокисшие от старческой вони, были его академией; источенные червем и закапанные воском рукописи, полные суеверия, заменяли ему великолепные страницы Квинтилиана; беспутные монахи, такие же, как и этот стоявший перед ним Отрепьев, были его учителями и воспитателями. И навсегда, казалось, уже развеянная угрюмость набежала теперь опять на лицо Димитрия, замершего со стиснутою в одной руке сабельною рукоятью и с намотанной на другую руку кистью тесмяка. А пьяный Отрепьев скоморошествовал, кудахтал курицей, пел петухом, размахивал полою манатьи. (* Всея Руси (лат.).) - Киш-киш от порога, изыдите, бесы! Зачем квохчете перед лицом великого государя? Вот я вас!.. Кукаре-ку-у-у!.. - И Григорий стал забрасывать комьями земли стоявших кругом плотною стеною людей. - Юродивый христа-ради! - ахнул сухопарый мужик с мотавшейся на длинной шее головой. - Изникли они было на Москве, а теперь, гляди, опять... - "Гляди", козья твоя борода! - перебил его другой. - А чего "гляди"? Человек пьян, вина напился и стал юродив. И ты на кабаке хвати меду хмельного, сам станешь таков. - Григорий, - молвил тихо Димитрий сквозь стиснутые зубы. - Чего, батюшка-царь?.. - спохватился монах, но, окинув взглядом толпу, добавил: - Я есмь Григорий, нарицаемый Отрепьев. Эх!.. - хлопнул он себя по лбу растопыренной пятерней. - Глупый ты попенцо, стриженое гуменцо...* (* Темя, выстригаемое у монахов при поступлении их в монастырь.) - Григорий, - повторил Димитрий так же тихо, так же не двинувшись с места. - Ступай прочь отсюда, с глаз моих долой! - Пойду, батюшка, пойду, - заторопился Отрепьев. - Пойду гоним, - всхлипнул он, доставая из-за голенища фляжку, - пойду прогоним, пойду озлоблен и расхищен. В ярославских пределах... на Железном Борку... в келейке моей... ночью... говаривал ты мне... - Григорий! - крикнул исступленно Димитрий и выхватил саблю из ножен. - Ой-ой!.. Нет-нет!.. - стал отмахиваться руками Отрепьев. - Ой, нетуньки и не было того николи: ни ночи, ни келейки, ни слов твоих во келейке... Ой!.. - И Отрепьев пал наземь под сабельными ударами, которые стал плашмя наносить ему Димитрий, не отличая лица от спины. - Прочь отсюда с глаз моих, собака, демон, нетопырь!.. - кричал Димитрий, не помня себя, размахивая обнаженною саблею над свернувшейся на земле черно-коричневою грудой. - В тюрьму тебя вкину, в ссылку поедешь к ярославским пределам, не будет тебя в Москве!.. И Димитрий вдруг изнемог, опустил саблю и глянул беспомощно на отшатнувшуюся в ужасе толпу. Князь Иван бросился к нему, взял у него из ослабевших рук саблю, вложил ее в ножны и повел его обратно по торговым рядам к Пожару, к башне кремлевской, где, вздетый на спицу, поник золочеными крыльями двуглавый орел. Когда Отрепьев открыл глаза, то не увидел уже над собой ни молнией сверкавшего булата, ни землисто-серого лица Димитрия. Но вокруг черноризца кишмя кишели люди да разворачивался все сильней их нестройный гомон. И дьякон, подобрав валявшуюся подле фляжку, встал на ноги, перекрестился и с зажатой в руке фляжкой возгласил: - Глухие, потешно слушайте; безногие, вскочите; безрукие, взыграйте в гусли. Слава дающим нам вино на веселие, и мед во сладость гортани нашей, и пиво - беседа наша добрая. Слава тебе, боже, слава тебе!.. И он стал ковырять перстом в горле своей фляжки, где крепко засела вколоченная туда затычка. - Шел бы ты, батька, к себе на подворье, - сунулась к Отрепьеву козья борода на гусиной шее. - Не по-христиански учинился ты безумен... Не миновать тебе плетей... Того и гляди, на тиунов* нарвешься. (* Тиун - управитель либо надзиратель, имевший право судить и наказывать.) - Пш... киш!.. - отмахнулся от него Отрепьев. - Суешься, бука, наперед аза...2 Киш пошел!.. (* Аз - старинное название буквы "а", буки (бука) - буква "б".) И, справившись с затычкой, Отрепьев, как к материнской груди, присосался к своей фляжке. Он вконец опьянел, черный дьякон, пропащий монах, потерянная душа. И с фляжкою в руке, с бородою, мокрой от залившего ее хмельного напитка, стал он притопывать, приплясывать, припевать: На поповском лугу - их! вох! Потерял я дуду - их! вох! То не дудка была - их! вох! Веселуха была - их! вох! Столпившиеся около Отрепьева купчины стали хлопать в ладоши, подзадоривая расходившегося черноризца: Заплетися, плетень, заплетися... - Ай батька!.. - только и слышно было со всех сторон. - Ай веселый!.. Ах ты, раздуй тебя горой! - Батька! - толкнул Отрепьева краснорожий молодчик, подпоясанный полотенцем. - А про что там говаривалось ночью, во келейке... на Железном Борку?.. Не рассказал ты... Что там ночью, батька?.. Отрепьев осклабился, обвел мутными глазами окружившую его толпу и молвил: - А ночью во келейке... чшшш!.. - И он прищелкнул языком лукаво. - Ну, что там ночью, во келейке?.. - продолжал допытываться краснорожий. - А ночью во келейке... на Железном Борку... царь ваш... говаривал мне... - стал лепетать Отрепьев, но вдруг покачнулся от страшного удара, который нанес ему кто-то сзади орясиной либо клюкой. Обернувшись, Отрепьев узнал Акиллу в стариковатом человеке, у которого глаза горели, как у волка, из-под сивых бровей. Отрепьев хотел ему молвить что-то, но Акилла, точно ломом, ударил его в грудь зажатой в руках клюкою, и чернец, выронив фляжку, упал на руки стоявшим позади него людям. Но и те толкнули его прочь, и Отрепьев отлетел в другую сторону, где тоже десяток рук боднул его в свой черед куда попало. И черноризец стал кубарем перекатываться от одной живой стенки к другой, стеная, вопя и размахивая руками. - Ой, лихо мое!.. Ой, смертушка мне!.. Ой, ангелы-архангелы, святители-угодники!.. У Отрепьева гудела голова, земля гудела у него под ногами, справа, слева, со всех сторон грохотали у него над ухом сундучники, распотешившиеся во всю свою волю, вошедшие в самый раж. - Ну, наддай!.. Ну, потяни!.. Эх, развернись!.. Ну!.. Ну!.. Да ну!.. Эх!.. Эх!.. - только и стонало, и крякало, и молотило кругом чернеца, который взлетал, как петух, от толчков, от шлепков, от пинков. Торговые и впрямь затолкали бы дьякона до смерти, если б не наткнулся он на стоявшего в стороне сухопарого мужика, который дернул козьей бородой и вяло как-то отпихнул костлявыми своими руками Отрепьева от себя. Монах не долетел до противоположной стороны, а, споткнувшись, растянулся на земле, закрыл глаза и провозгласил: - Кончаюсь, братия. Без исповеди святой и покаяния отхожу к господу богу. "Ныне отпущаеши раба твоего..." И Отрепьев умолк, недвижимый и бездыханный. Стало тихо вокруг. Опомнились разбушевавшиеся купчины. Всплеснула руками женщина в толпе и заголосила протяжно: - Ой, и преставился ты, батюшка, не христианским обычаем... Ой, и замучили тебя злодеи-вороги... Вмиг опустела вся улица перед сундучным рядом. Забились перепуганные купчины в свои шалаши и амбары, в щели залезли меж гор коробеек и сундуков. А на улице разметался растерзанный человек, и подле него ярко отблескивали на солнце зеленоватые осколки раздавленной фляги. И ни гука, ни крика... Только издали, с какого-то купола должно быть, доносились приглушенные удары деревянного молотка о листовое железо. Но вот распластанный на земле человек открыл сначала один глаз, потом другой, присел, поднялся на ноги, оглянулся, встряхнулся и стал опахивать себя крестами. - Воду перешедший, - воззвал он вполголоса, пугливо озираясь по сторонам, - бежавший из Египта израильтянин вопиял: "Из-ба-ви-телю бо-гу на-ше-му по-е-ом..." И, наклонившись, он захватил горсть земли и метнул ею в одну и в другую сторону, туда, где, по его разумению, рассеялась терзавшая его только что сила, дух нечистый, дух губительный. XI. ПЛАЧ АКСЕНЬИ Боса в простоволоса сидела в этот день царевна Аксенья на кровати еще ранним утром, когда щебет птичий только стал доноситься в раскрытое за спущенными занавесями окошко. Она была бледна, синие тени легли у нее вокруг глаз, морщинка на переносице разрезала пополам сросшиеся, "союзные", брови. Царевна не сводила глаз с одной точки в углу, откуда радугой отблескивало ей что-то - зеркала грань или камень-самоцвет на одежине, брошенной на стул? Комната, как и весь царя Димитрия дворец, была убрана на польский манер: по стенам картины, золоченые стулья вдоль стен, вызолоченный органчик в простенке. И кровать тоже золоченая, с зеркалами и коронами, с золотой бахромой на кистях по углам. Даже решетки железные в окнах - и те были золотом покрыты. "Золотая клетка", - подумалось Аксенье, когда с полгода тому назад огляделась она в этом покое. Кто привел ее сюда? Как слепая, шла она за кем-то, кто, торопясь, проводил ее по лестничкам и переходам - вправо, влево, вверх, вниз... Это был, должно быть, сильный человек. Сабля его грохотала по ступеням, крепкой рукою и шагом быстрым уводил он Аксенью вперед... - Не оступись, царевна, порожек тут. Голос - как бархат. Знакомый. Чей? - Аксенья Борисовна, порожек, говорю, не оступись. И она вспомнила, Аксенья Борисовна Годунова, вспомнила и голос его и повадку. Да ведь это Басманов, Петр Федорыч! Петрак Басманов, батюшкин воевода, передавшийся на сторону самозванца. И она вспомнила заодно окровавленное в предсмертной судороге лицо отца, задушенную мать, удавленного брата. Тогда она села на ступеньку и заголосила было. Но Басманов поднял ее на руки и, замолкшую и притихшую, принес в этот покой. И дальше снова все, как во сне день за днем, - жизнь пленницы, пощаженной после истребления матери и брата, всех, кто был Аксенье близок и мил. Царевна была больна. Доктор Димитрия, Себастьян Петриций, навестивший ее однажды, определил ее болезнь как "меланколию", происшедшую "от душевной кручины". Аксенье было безразлично все. Но только одного не могла она вынести: ей стало казаться, что по телу у нее бегают науки. Ей всюду чудились пауки, которым противиться не было сил. Она и по ночам просыпалась, вскакивала с постели и принималась трясти на себе сорочку, чтобы сбросить с себя пауков, которые ползли у нее по лицу, по спине, по ногам. Она знала, кто был причиной ее страшных бед. Вместе с Себастьяном Петрицием пришел он к ней, демон рыжий с синеватой бородавкой на носу подле правого глаза. Басманов называл его царем, Димитрием Ивановичем... Пусть так... Но пауки - их и сейчас полна кровать. Аксенья несколько раз просыпалась и этой ночью, чтобы смести их на пол, распугать, выгнать в открытое окошко. А они снова бегали у нее по телу, цепкие, липкие, неодолимые. Она села на кровати и ждала. Из-под стула в углу наползают они теперь. Надо улучить время, когда снова поползут, примериться и швырнуть в них подушкой. В комнату вошел Басманов. Он был молод, чернобород и удал. И бесценная кривая сабля, жалованная царем Борисом, вся в бирюзе и алмазах, была сегодня лихо прицеплена не на боку, а на животе. - Аксенья Борисовна, - молвил Басманов, взглянув на царевну, босые ноги которой белели поверх желтой шелковой простыни. Но Аксенья, сидя понуро, все глядела в угол; она и ног не прикрыла и распоясанной сорочки на себе не собрала. - Аксенья Борисовна, - повторил Басманов, - указал великий государь на Белое озеро тебе ехать. Сегодня ехать тебе повелел. Аксенья вскинула глаза удивленно на сверкающую саблю Басманова, повела глазами вверх к широкой груди воеводы, к чернобородому его лицу... - На Белое озеро, Петр Федорыч? - На Белое озеро, царевна, в Горицкий монастырь. Доспело тебе время постричься в этой обители, принять иноческий чин. - Как молвил ты, Петр Федорыч?.. Иноческий?.. А-а... Аксенья рассмеялась. Она смеялась долго, тихо, звонко, словно бубенчики золотые раскатывала по этому царственному чертогу, обитому тисненой золотой кожей. И Басманов испуганно глянул на Аксенью, которая показалась ему непогребенным трупом, выглядевшим еще страшнее от неимоверной красоты царевны, от молочно-белой ее кожи, черных глаз, толстых трубчатых кос. А она все смеется?.. Или плачет?.. Аксенья подобрала ноги под сорочку, обхватила колени руками, закрыла глаза, из которых вдруг капнули слезы, и стала раскачиваться, причитая: - Охте, спас милосердный! За что наше царство погибло? Бог весть, что вспомнилось ей на этот раз, но Басманов вспомнил Бориса, царя всея Руси, королевича Иоганна, датского принца, Аксеньиного жениха, безвременною смертью погибшего в Москве, терем под серебряной кровлей, где зрела - для чего? - неописуемая Аксеньина краса. И, как бы в ответ своему запоздалому недоумению, услышал Басманов причитания Аксеньи: - Ах, милые наши теремы, кто же теперь будет в вас сидети?.. Ох, милые наши переходы, кто ж теперь будет по вас ходити?.. - Аксенья, - молвил угрюмо Басманов, подойдя к кровати: Но Аксенья не слыхала. Она сидела по-прежнему с закрытыми глазами, из которых по щекам ее натекала слеза на слезу, и раскачивалась в лад своим причитаниям. - А хотят меня вороги постричи, чернеческий чин наложити... - Ах ну, да ты не плачь же! - крикнул с досадою Басманов. Но Аксенье не было до него дела, и причитала она не для него. - Ох, постричися не хочу я! Мне чернеческого обета не сдержати. А и кто ж мне откроет темную келью?.. Басманов сжал кулаки, стиснул зубы, повернулся и вышел из комнаты. Он шел, сам не зная куда, через передний покой, застланный голубым сукном, и в ушах его звенел разраставшийся плач Аксеньи, пробудившейся наконец от оцепенения, в которое впала она со дня смерти царя Бориса: - ...чернеческого обета не сдержати... А и кто ж мне откроет темную келью? XII. ПОДЗЕМНЫЙ ХОД Шаги Басманова, заглушенные сукном на полу, быстро замолкли в переднем покое, но никто не пришел воеводе на смену утешить царевну либо снарядить ее в далекий путь. Было рано. Плотники едва-едва начали тюкать молотками и шабаршить рубанками, отстраивая половину для Мнишковны, для царской невесты, которая уже давно выехала из Самбора в Москву и теперь вступила с огромной своей свитой в пределы Московского государства. Стук молотков становились все явственнее. Скоро и по кровле забарабанили они, сшивая листовое железо, покрытое полудой. Точно литаврщики в поле на ратной потехе, разыгрались рабочие по маковицам и карнизам Мнишковниной половины и прорвались стукотней своей сквозь вызолоченную решетку Аксеньиного чертога. Аксенья перестала причитать, вытерла слезы рукавом сорочки, прислушалась к стуку, который сливался вместе в дружные удары десятков молотков, чтобы затем рассыпаться врозь мелким, дробным горохом... И вдруг встрепенулась, соскочила с кровати, подбежала к резному шкафу; не глянула ни на псов гончих, вившихся по створкам, ни на ловчих птиц, распластавшихся по углам, а принялась сразу выбрасывать из шкафа развешанную там рухлядь. Набросала шубок, шапок, одежды всякой целую груду, но выбрала только тесьму, чем повязать сорочку на себе, да коричневый плат из траурных одежд, в которые облеклась после смерти отца. И, тихо ступая босыми ногами, вышла из комнаты своей в передний покой. Здесь не было ни души. Пусто было и на лестнице, по которой стала спускаться Аксенья, босая, в красной сорочке, едва видневшейся из-под большого коричневого плата. И по переходам не было никого; только пахло свежей краской, да щепок и стружек попадалось все больше, и стук молотков становился все ближе. Аксенья шла крадучись, подняв вверх голову, вглядываясь в круглые стекольчатые окошки под потолком. Но ей не достать бы было до окошек, да и репейками железными были забраны они... И, так идя, с головой, вытянутой то кверху, то вперед, она и не заметила, как ногу занозила и плат оборвала. Присела на полу, чтобы занозку вытащить, но тут услышала шаги, вскочила и бросилась обратно, но и там голоса. Тогда она юркнула под лестницу и зажалась в темном углу. Мимо нее прошла полусотня наемных иноземцев, статных воинов в зеленых плащах, с серебряными алебардами, обтянутыми бархатом. И вел их высокий светлоусый, должно быть, веселый человек, улыбавшийся на ходу, напевавший себе что-то в светлый свой ус, потряхивавший серьгами, которые блестели у него в ушах. Но, поравнявшись с закутком, в который забилась Аксенья, светлоусый вдруг топнул ногой, гаркнул что-то нечеловечьим языком, и вся полусотня, поднявши кверху алебарды, выстроилась против Аксеньи, вдоль затертой глиною, не покрашенной еще стены. Аксенья замерла под лестницей, застыла, скрючившись, сжав руками до боли свои босые ноги. Ей уже не видно было из своей норы ни лиц иноземцев, ни бархатных плащей их: только бесконечный ряд зеленых сапог с медными шпорами по закаблучьям да кожаные наколенники поверх суконных штанов. Но наискосок - длинный переход, и по переходу этому шел он, демон рыжий, тот, в чью честь подняли иноземцы кверху алебарды свои. У Аксеньи закружилась голова, и показалось ей, что вихрем понеслись прямо на нее сотни, тысячи, тысячи тысяч ног в зеленых сапогах, затоптали ее каблуками, забодали шпорами, растерли, как жуковицу, и нет уже Аксеньи-царевны, малой птички, перепелки белой... Закрыты ее глаза, не видно ей рыжеволосого демона, не слышно его слов: - Здрав будь, Феликс Викентьич! - Быти здорову желаю вашему царскому величеству. - Ждешь земляков, Феликс Викентьич?.. С паном Юрием Мнишком их идет тысячи с две. Попляши и ты на свадьбе моей. - Радости желаю вашему царскому величеству. Аксенья и не видела, как пошел прочь рыжеволосый, не слыхала, как брякнули иноземцы алебардами об пол и нога в ногу стали подниматься вверх по лестнице, под которой свернулась Аксенья, застыла, онемела, обмерла. Она пришла в себя не скоро. И, когда провела рукою по лицу, словно паутину с него снимая, и открыла глаза, весь дворец был полон тревоги. По лестнице над Аксеньиной головой беспрерывно шаркали ноги; мимо Аксеньи, чуть не задевая ее подолами, каймами, сапогами, сновали люди, называли ее имя, шептали что-то в смятении и страхе. - Ушла украдкою... - Ночным временем... - Ищите ее... - Ахти нам!.. - Не сносить голов... - Ищите... - Милые, ищите... - Далече ей не уйти... - Где-нибудь тут... - Ищите... Аксенья еще тесней забилась в свой угол, вдавила себя в междустенье и прожалась насквозь в какой-то заклеток, где ноги ее нащупали лестницу, уводившую вниз. Ощупью, медленно, осторожно и бесшумно стала спускаться Аксенья по лестнице этой в сырость и мрак непросветный. Вот кончилась лестница, обвязала на себе Аксенья потуже плат, протянула вперед руки и пошла, должно быть, погребом каким-то либо ходом подземным, пошла босыми ногами по влажной земле, пошла прихрамывая, припадая на ногу, в которой сидела так и не вынутая занозка. Аксенья падала несколько раз, оступаясь по склизким бугоркам, обдирала себе руки на невидимых поворотах, терлась то одним плечом, то другим о покрытый плесенью кирпич. И капля, то одна, то другая, холодная и жирная, падала откуда-то на выбившиеся из-под плата волосы Аксеньи, на ее протянутые руки, на лицо ее, поднятое кверху. Она ни о чем не думала, ни о чем в эту минуту не жалела, не желала ничего. Только в одном стремлении, ни о чем дальше не размышляя, напряглась она вся, словно тугою тетивой. "Уйди... уйди... уйди-и-и!" - как бы гудела здесь тишина, и кровь в висках Аксеньи стучала ответно: "Уйду, уйду, уйду..." - Уйду... - шептала Аксенья, уходя все дальше от лестницы, по которой спустилась в это подземелье. - Уйду, - твердила она, улавливая сквозь звон в ушах словно журчание воды. - Уйду, уйду... - не переставала она повторять, даже когда заметила, что черная темень стала голубеть, растворяясь все больше в невидимом источнике света. Так дошла она до второй лестницы, по которой поднялась в четырехугольную башню, всю пронизанную белым днем, небом голубым, солнцем весенним, - они рвались сюда сверху в оконные проемы по всем четырем стенам. Аксенья взошла в башню, отдышалась там немного и почувствовала сильную боль ниже правой лодыжки. Тогда она опустилась на пол и принялась искать занозину в босой своей ступне, покрытой грязью и кровью. XIII. В БАШНЕ Колючий шип засел глубоко, и Аксенья, пока справилась с ним, провозилась немало. Она попыталась подуть на больное место, на ранку, из которой сочилась кровь, потом поплевала себе на пальцы и смазала ранку слюной. И уже после этого стала осматриваться в башне, где раньше того не бывала никогда. В Московском Кремле их было несколько, таких башен четырехугольных, не только по стенам, а и так, посреди дворов. Стоят одиноко на глухих затворах, поставлены неведомо кем, для чего. Башня, в которую пришла Аксенья, была высока; железными брусьями были скреплены по ярусам ее беленые кирпичные стены; по косым подоконникам вверху были налеплены птичьи гнезда в великом числе. А ворота, обитые железом, стояли заперты изнутри на огромный засов, в который вколочен был, должно быть, дубовый колок. Аксенья подошла к воротам, приложила ухо к ржавому железу, но не услышала ничего. Только будто визг щенячий почудился ей на мгновение, но и тот сразу потонул в свиристении ласточек, которые носились по башне, влетая в одно окошко и вылетая другим. Аксенья попробовала выбить колок из засова, но это можно было, видимо, сделать разве топором. Колок был величиною с полено и въелся в засов, точно сросся с ним. Аксенья попробовала еще и еще, но колок и не скрипнул ни разу. Железная лестница приставная, склепанная из нетолстых прутьев, прислонилась боком к углу, и Аксенья ухватилась за нее, чтобы взобраться но ней к окошку. Лестница была тяжела, не по слабым силам, не по белым рукам царевны, хоть уже и сбитым теперь, хоть и поцарапанным, замаранным паутиной и грязью. Но Аксенья напряглась вся в неимоверном усилии, покатила лестницу вдоль стены и прислонила ее к высокому выступу над воротами. И, словно белка, быстро-быстро перебирая по перекладинкам босыми ногами, подобралась Аксенья к окошку и глянула сквозь него на милый свет, разостлавшийся перед нею пестро и раздольно. Она увидела в узком окошке крутой берег, внизу река голубеет, еще многоводная об эту пору, на том берегу - зеленый луг, кудрявые сады, стрельцов зарецких платье цветное. И она так и сунулась в окошко вся, но ей и головы не протиснуть было в каменную щель. Тогда она спустилась вниз, собралась вновь с иссякавшими уже силами, перетащила лестницу к другому окошку