разрастались, множились, зацветали наново под рукою писца в тетради, раскрытой на столе. Уж немного и нужно было Григорию из свитка этого; дописать бы теперь до конца да из другого начать. И Григорий и впрямь почти не чуял уже тревоги, сменявшейся мало-помалу радостью близкого завершения дела. Он дописал страницу, провел концевую черту, присыпал песком из медной песочницы и на пол сдунул. Потом пересчитал тетради и переметил их. И в последней, на оставшейся чистою странице, разбежался своею опять обретшею крепость рукой: "Радуется путник, увидев окончание путешествия; утешается и мореплаватель, достигший небурного пристанища; веселится и земледелец, собрав плоды трудов своих. Благодушествую же и я, убогий, видя тетрадей этих конец". Отрепьев откинулся на спинку скамейки, поерошил гриву у себя на голове, протянул руку к свечке и ногтем нагар с нее сощелкнул. А свечка и вовсе погасла, так что слюда забелела в окошке на рассвете, прохладном и сыром после прошедшей грозы. Григорий не стал добывать огня наново, а посидел на лавке, ожидая, когда совсем рассветет. И, дождавшись рассвета, принялся выписывать в чистую тетрадь слово за словом из другого, взятого с полки свитка. Но в начатой тетради Григорий и первой страницы не дописал, когда услышал стук в ворота, лай дворовых псов, загремевших цепями, людские голоса на дворе. А писец и головы от бумаги не поднял. - Ой, княже Иване! - забубнил он себе в ус, перекосив хитрой усмешкой расшибленное лицо. - Ой, господине добрый!.. Где гулял, ночку коротал, утром домой ворочаешься?.. Но кто-то взошел на дьяконово крылечко, рванул дверь, сени прошел... Обернулся дьякон, ан в дверях мужик, саблей перепоясанный, а за ним стрелец пищаль в дверь тычет. И не опомнился дьякон, как ввалились они оба прямо в светелку к нему, а за ними Куземка, дворников толпа, Антонидка-стряпейка плачет, рукавом слезы вытирает. - Чудова монастыря дьякон Григорий, нарицаемый Отрепьев, ты ли? - обратился к Григорию мужик, вошедший первым в избу. - Хотя бы и я, - молвил Григорий, не вставая с места, только обернувшись к двери. - Для чего расспрос?.. - Встань, - возгласил мужик и полез за пазуху, откуда вытащил свернутый трубкою бумажный лист. - Встань, дьякон, слушай государев указ. Григорий поднялся, оперся рукой о стол, другую руку положил на спинку скамейки, а мужик развернул лист, откашлялся и пошел водить пальцем по крючковатым строчкам. - "С указу пресветлейшего и непобедимого цесаря Димитрия Ивановича, божиею милостию всея Русии царя и великого князя и всех царств татарских и прочих государя и обладателя..." - стал вычитывать мужик, должно быть земский подвойский*. (* Подвойским называли исполнителя судебных решений, различных приговоров и т. п.) - Ну-ну... - откликнулся с места своего Отрепьев, улыбнувшийся половиной лица, завеселевший неведомо от какой причины. - Чего там указали?.. Подвойский глянул на Отрепьева сурово, помолчал немного - да как рявкнул, так что столпившиеся в дверях дворники сразу назад в сени отпрянули. - Собачий сын! - кричал подвойский, наступая на Отрепьева. - Вор!.. С чего это ты взял так воровать, государеву грамоту перебивать! Молчи, свинья, да слушай, сказывают тебе! - Ну-ну, ну-ну, - отмахнулся от него Отрепьев, поморщившись только. - Читай... Чего уж!.. Эк тебя... Подвойский как опалился, так и потух. И снова пошел по строчкам, спотыкаясь и увязая между слов. - "...и обладателя, - повторил он, взглянул на Отрепьева и опять уткнулся в бумагу, вычитывая из нее одно слово за другим. - Велено Чудова монастыря дьякону Григорию, нарицаемому Отрепьеву, объявити опалу, и, не мешкая, ехати ему, Григорию, за крепкой усторожей в Ярославский город и жити в монастыре у Спаса до государева указу. А дорогой смотрети накрепко, чтобы тот Григорий, чего боже борони, с дороги не сбежал. А корм ему давати добрый повседневно, и питье, и одежу, и обужу, и на прочий обиход, чего ему надо. Дан сей указ в цесарствующем граде Москве, в лето семь тысяч сто четырнадцатое*, апреля в двадцатый день. А подписал великого государя цесаря Петрак Басманов думный дворянин". (* В старину летосчисление производилось у нас "от сотворения мира"; для этого, разумеется, принимались в соображение различные фантастические данные, почерпнутые из религиозных книг. 7114 год "от сотворения мира" соответствует 1606 году нашей эры, то есть общепринятого теперь летосчисления.) Подвойский вычитал из указа все, что было там, свернул лист и обратно за пазуху сунул. - Слыхал, Чудова монастыря дьякон, нарицаемый Отрепьев? - спросил он, ткнувшись бороденкой в сторону черноризца. Знамо дело, слыхал, не оглох, - повел плечами Отрепьев, раздумчиво уцепив двумя пальцами нижнюю губу. - Будет тебе, батька, не опала - райское житье. Корм добрый, питье всякое, чего тебе надо... Слыхал? - И то слыхал, - ответил Отрепьев, оставаясь на месте. - Ну так, я чай, можешь и ехать. Указано везти тебя борзо*. (* Скоро.) - Борзо указано?.. - не то улыбнулся, не то поморщился Отрепьев. - Хм!.. Ну, коли указано, то и поедем борзо. И он засуетился сразу, кинувшись к лавке, вытащив из под нее пыльный мешок, принявшись тыкать в него свои тетради, свитки, бумажные листки, книжечки какие-то в холщовых переплетах. - Кузьма, - молвил он, не переставая бегать по светлице, ползать по полу, тянуться к полке и совать в свой мешок всякую исписанную бумагу, какую ни попало. - Кузьма, любимиче-друже! Котому эту и писание, которое в котоме этой видишь, снеси Ивану Андреевичу, в руки ему. Не оброни, борони бог, чего из котомы. Скажи поклон князю. Скажи, не дописал ему тетрадей Григорий-дьякон, нарицаемый Отрепьев. Писал-де Григорий худым умом, грешный человек, коли бывало и с хмелю. Где сплошал, где ошибся, где написал грубо; так читал бы князь, исправляя, себе в сладость и Григория не кляня. Вот, Куземушка... Эку котому нагрузил тебе!.. Куземка взял из рук Отрепьева мешок, и дьякон, вздохнув облегченно, точно гору с плеч сбросил, сунулся за однорядкой. Но на колке чернел один только дьяконов колпачок, а однорядка словно и не висела здесь никогда. Отрепьев развел руками, улыбнулся, натянул на голову колпачок и в одной ряске комнатной пошел прочь из избы. XIX. ОТРЕПЬЕВ ОТПРАВЛЯЕТСЯ В ССЫЛКУ Он стал будто ростом меньше от государевой опалы, дьякон Отрепьев, когда зашагал по двору, по мокрой еще траве, к возам, стоявшим наготове у ворот. Половину лица залепила ему расплывшаяся загогулина, а по другой половине струилась жалкая улыбка, выбегавшая из-под брови и прятавшаяся в серебряной проседи дьяконовой бороды. Он взобрался на воз, сел и стал ждать, как бы безучастный ко всему. А по двору с ревом и причитаниями бежала Антонидка. Она волокла откуда-то стеганый охабень*, который и кинула дьякону на плечи, когда подбежала к возу, и сунула черноризцу в ноги узелок, в котором брякнуло стекло. Дьякон тряхнул колпачком и продел в прорешины охабня руки. (* Верхняя широкая одежда с отложным воротом, спускавшимся до половины спины, и прорехами для рук под длинными рукавами, которые закидывались за плечи.) С крыльца в исподнем кафтане спустился князь Иван. Он подошел к возу, взял Отрепьева за руку... - Эх, Богданыч! - стал он печалиться и вздыхать. - Вишь ты, как сошлось по неистовству твоему и легкоте всегдашней. А говорил тебе не раз: Москва - не Путивль, и государь Димитрий Иванович - великий цесарь, не казачий атаман. Дьякон взглянул на князя Ивана одним глазом лукаво, но ничего не сказал; так и не узнать было, что подумалось ему. Но, как бы невзначай, тронул он ногою узелок, положенный Антонидкою в сено, там забрякало, и Отрепьев улыбнулся даже загогулиною своею, всем лицом. И тотчас, как муху, согнал с лица улыбку, охнул сокрушенно и молвил: - Княже-друже! Я с давних лет много поднял для царевича труда и печали - в Двинской земле, в Диком поле... Вместе казаковали с ним, вместе богу молились, вместе таились в пещерах, словно зайцы либо лисы. Отчего же государь так опалился на меня?.. И это ли, спрошу тебя, пожать я должен за труды и печаль? - И много не кручинься, Богданыч, - положил князь Иван руку свою Отрепьеву на плечо. - Ненадолго опала тебе. Поживи у Спаса, в разум придешь, осенью снова будешь тут. Поезжай с богом и не мысли дурного ни против кого. Дьякон пожал плечами, словно ему тяжела была на плече князь-Иванова рука. - Не мыслю я ни дурна, ни лиха, - молвил он, качнувшись на возу, когда тот заскрипел подле настежь раскрытых ворот. - Убогий есмь инок... Был гоним, был прогоним и вот ныне - снова гоним. Но последних слов его уже не слыхал князь Иван. Возы, разбрызгивая на улице жидкую грязь далеко вокруг, подпрыгивали на разбухших от дождя бревнах, которыми замощена была дорога. Впереди ехал на возу стрелец с секирой, положенной поперек колен, а подвойский подсел к Отрепьеву, завернувшемуся в свой охабень. Две телеги приехали за опальным черноризцем на хворостининский двор, а выкатило за ворота три. На последней, подергивая вожжами, сидел Куземка, а позади него уместилась набеленная и подрумяненная Антонидка-стряпея, не перестававшая голосить и причитать: - Ой, и дальняя сторона страшна!.. Ой, и везут тебя, батюшка-свет, во дальнюю сторону!.. Ой, и государевой опалы не избыть, во дальнюю ссылку идтить! У Куземки от Антонидкиных воплей защекотало в груди. Ему так были по душе Антонидкины причитания, что казалось - не на возу трясется Кузьма, провожая батьку Григория в ссылку, а парится в бане и, лежа на полке, кропит себя березовым веничком, размаривая свое тело, забрякшее в погоду и в непогоду. "Хорошо вопит баба: красно и голосисто", - думал Кузьма, поглядывая на Антонидку. А та - все пуще, хотя с чего б это? Был ей черноризец ни сват, ни брат... Но таков уж был обычай. Скотопригонный двор на Мясницкой улице дал знать о себе путникам еще издали целым лесом колодезных журавлей и непереносною вонью, которою полна была здесь вся округа. От запаха клея, загнивших кож и перегоревшего навоза даже Куземкин мерин расфыркался и головою стал дергать, а дьякон на возу своем повернулся к подвойскому, глянул на него уцелевшим оком изумленно, носом потянул и только молвил: - Ну-ну!.. За скотопригонным двором они на Сенной площади еле продрались сквозь длинное ущелье меж гор сена и ворохов соломы, высившихся на возах и навороченных на земле. И поехали дальше, Сенною улицей, пустынною, забранною одними плетнями с обеих сторон. Путники миновали запертую палатку на росстанях, где дорога, как вилы, сразу расходилась натрое, своротили направо и проехали еще с полверсты. Здесь кони остановились сами, как только поравнялись с ракитой, к которой приколочен был побуревший от времени и непогоды образ Николы. Не сворачивая с дороги, стояли все три воза один за другим, и дьякон, задев ногою бряцало в узелке, положенное Антонидкою на воз, выловил бряцало это из-под сена и уместил его у себя на коленях. А подле дьякона уже стояли люди: Куземка с той же Антонидкою, стрелец, покинувший на возу свою пищаль, мужик, служивший возницею стрельцу. В узелке у черноризца оказались стеклянные фляжки и братинка* круговая; они-то и звенели и бряцали на возу под сеном всю дорогу. И, когда Антонидка развернула прихваченную еще с собой чистую тряпку, которою обернула куски пирога, заходила тогда братнина вкруговую - от черноризца к подвойскому, от подвойского к Куземке, от Куземки к Антонидке. (* Сосуд для питья, бокал.) - Ехали б путем, погоняли б кнутом, - бросали друг другу путники добрые пожелания, прежде чем из братинки глотнуть. - Были б дороги ровны, кони здоровы, и ты пей себе на здоровье, - откликались другие. - Побежала дорожка через горку, - закручинилась Антонидка, после того как несколько раз хлебнула пробирающего питья из братинки круговой. - И... дальняя сторона, - пробовала она было опять завести, но подвойский бросил ей в рот какую-то крошку, которой сразу поперхнулась Антонидка. Фыркали кони, мотали головами, силясь поворотиться храпом к возу, где шел последний, росстанный пир. - То и указано глядеть накрепко, чтобы не сбежал? - молвил Отрепьев подвойскому, уткнувшему в братинку вместе с бороденкою и все лицо. - Борони бог, борони бог, - бурчал в братинку захмелевший подвойский. - Ан я и убегу, мужик, хо-хо!.. - осклабился Отрепьев, суя себе в рот куски пирога. - Матушкой Волгой путь мне легкий: и следу не сыщешь. Утеку к казакам волжским либо в шахову землю. За обычай мне дело таково. - Борони бог, борони бог, - тряс только бороденкою подвойский. Но в фляжках питье было все, и братинка тоже была суха. Надо было ехать. Отрепьев обнял Куземку и с Антонидкою попрощался. Чуть не валясь с ног, побрел к пищали своей стрелец. А берите, братцы, Яровые* весельца, - (* Сделанные из явора (вид клена).) гаркнул он, упав боком к себе на воз, вцепившись там руками в свою пищаль. А садимся, братцы, В ветляные стружечки, - выл он, замахиваясь пищалью невесть на кого. И рванули кони, понеслись с горки в лог и пропали в ельнике, который разбежался густо по широкому логу. Куземка едва вожжи успел схватить, а то, видно, и у Куземкиного мерина была охота вслед за другими ринуться в лог. Кое-как взобрались Кузьма с Антонидкой к себе на воз и поехали шагом вверх по косогору, к серевшей на росстанях деревянной палатке. Солнце уже обошло полнеба, подсушивая дорогу после вчерашней грозы, сверкая в новой траве, пробившейся около лужиц, налитых водою до краев. И у лужи одной, подле самой палатки на росстанях, увидел Куземка какую-то растерзанную девку, мочившую себе голову в рыжей воде. Куземка остановил коня. - Ты... девка... что? - молвил он, не понимая, к чему бы это взрослой девке в поганую лужу всем лицом тыкаться. А девка та, оставаясь на корточках, обернулась к Куземке еле, замахала руками, стала дуть себе на руки и заливать себя водой. - Горю!.. - закричала она вдруг, подскочила с земли и метнулась к Куземке. - Заливайте огонь на мне, люди, кто ни есть!.. Топчите, милые, уж сердце занимается... И она упала без памяти под свесившиеся с воза Куземкины ноги, растянулась в грязи вся, в красной сорочке дырявой, едва прикрытой изодранным коричневым платом. Куземка с Антонидкою подняли девку, положили ее к себе на воз, ветошью какою-то укрыли и повезли через Сенную площадь и дальше - по Мясницкой улице, по проездам и проулкам - на хворостининский двор. XX. ПИР Здесь стоял шум, конюхи седлали князю Ивану бахмата: надобно было князю ехать после полудня к Василию Ивановичу Шуйскому на пир. Засылал Шуйский людей своих еще третьего дня, кланялись они князю Ивану, просили о чести Василию Ивановичу. И вышло тут Куземке скорое похмелье, да во чужом пиру. Кузьма и о девке беспамятной на возу своем забыл и сразу пересел с воза на каурую кобылу, чтобы идти у стремени князя Ивана. Они вместе и поехали со двора - князь Иван подбоченившись, а Куземка трясясь в седле как попало, точно не стремянный это был, а мешок с мякиной подмокший. Князя Василия двор у Покрова под Псковской горой был весь заставлен телегами, с которых артель мужиков, согнувшись и скрючившись, перетаскивала кипы овчин и груды нагольных тулупов в раскрытые настежь подклети. И дух стоял здесь такой от овчин переквашенных, что под стать и скотопригонному двору на Мясницкой. Куземка и то с похмелья не сразу смекнул, что за притча такая: Мясники не Мясники, а разит за версту... Но вспомнил: почитай на все Московское государство протянул князь Василий Иванович свои загребущие руки. В необозримых его вотчинах многое множество кабальных холопов, великая рать подневольных людей только и знала, что шкуры обивать, в квасе мочить, коптить да расчесывать. Овчины русские и ордынские, мерлушки и смушки, поярки и линяки*, шубы нагольные и шубы крытые, полушубки и шапки, - их развозили в несметном числе князя Василия люди по ярмаркам и торгам. Куземка хотел было тут же прикинуть, сколько ж это денег набивается к князю Василию в мошну за год, за день один, за час, но князь Иван Андреевич бросил своему стремянному поводья, и Куземка тоже с кобылы своей слез. (* Мерлушками называются овчины с малых ягнят; если притом овчины мелкокудрые, то они называются смушками; линяки - овчины с молодых ягнят, начавших уже линять; поярки - овчины с молодых овец.) "Шубник, - думал князь Иван, поднимаясь по лестнице, морщась от запаха овчины, которым прокисли насквозь все стены ветхих, приземистых, неопрятных покоев. - Шубник... Незачем было и ездить к нему". И то: чего он здесь не видал, князь Иван?.. Стариковской дури, вздора, стародревней злости?.. Да вот пристал же старик... И людей своих к князю Ивану засылал и сам кланялся не раз. Недавно на Постельном крыльце в Верху вцепился он князю Ивану в кафтан: "Да мы с батюшкой твоим... да мы еще с дедом твоим..." Ну, и обещал князь Иван быть в среду после полудня, вот и слова держаться пришлось. А теперь хоть обратно поворачивай: не с кем и не для чего тут князю Ивану пир пировать. Князь Иван, может быть, и поворотил бы обратно, если бы из сеней не бежал ему навстречу замызганный челядинец проводить об руку гостя в княжеские покои. Да и сам князь Василий, в одно время плюгав и брюхат, вот он семенит из покоя, щурит глазки подслеповатые, рад-де он гостю, кланяется, просит в трапезную, усаживает за стол. Князь Иван сел, чару ему поднесли. Выпил он чару за здоровье хозяина, огляделся: низкая палата вся житиями святых расписана; на столе золотые и серебряные сосуды; на полу ломаются карлики, шут с шутихой. А за столом на лавках, крытых ветхой посекшейся парчою, разместились гости в тафьях* и шубах. Вон Мстиславский рядом с хозяином, вон Михайла Татищев, подле него два брата Голицыных, дальше Семен Иванович Шаховской - князь Харя, обвязавший красным платком распухшую щеку. "Дударь, - вспомнил князь Иван. - И в ту, говорит, дуду можно и в сю... В какую прикажут. И все они тут собрались такие: стародумы, хитролисы... Добро, не очень их уж и жалуют ныне". (* Тафья - шапочка вроде тюбетейки, закрывающая только макушку головы.) Пир только начинал развертываться; он был, как говорится, еще в полупире. Гости после холодных блюд, после щей и похлебок еще только копались в сырниках и перепечах, ожидая ухи куриной и лосины с чесноком. Но уже кое-кто успел от выпитого вина и съеденных яств осоловеть порядком, а иной даже из-за стола выбегал в соседнюю палату и спустя немного времени шел снова к столу, мокрый и бледный, с расстегнутым воротом, с глазами навыкате. Рядом с князем Иваном сидел монах, беспрестанно икавший себе в руку. Да и вообще монахов было здесь вдоволь. Архимандриты и игумены, казначеи и келари, старые и молодые, в коричневых однорядках, в рясах вишневых либо в черных манатьях, - все они пили и ели, дразнили шута с шутихой, жаловались на смутное время. - Ты, отец Авраамий... ты будешь кто? - наклонился неподалеку от князя Ивана рыжеватый дородный монах к другому, подседоватому, которому дородства тоже было не занимать стать. - Я?.. - удивился вопросу такому подседоватый. - Ну, ты. - Я есмь старец Авраамий, Святосергиева подворья прикащик. - Нет, Авраамий, ты - непогребенный мертвец, - захохотал рыжеватый, тыча кулаком в бок своего подседоватого соседа. - Почему ж так? - изумился подседоватый. - А так и сказали в Верху: монахи суть мертвецы непогребенные. Хо-хо-хо!.. Засмердел, дескать, иноческий чин смердением трупным, по кельям живучи развратно. Надобно, дескать, у монастырей села отнять, а чернецы б де и богу молились и сами б землю пахали, словно пашенные мужики. Вона, отец, время каково смутно! - Ахти! - сокрушился душевно подседоватый и стал хлебать из миски серебряной куриную уху. Как и другим, хлебосольный хозяин посылал и князю Ивану через стольников своих ломти хлеба, куски лосины, чары красного вина и боярского меду. Но князю Ивану с его подстриженной бородкой и в новом коротковатом кафтане поверх венгерской куртки было не по себе среди этого сборища мокрых бород, в которых застряли рыбьи кости, бок о бок с ворохом старозаветных шуб и манатей, залитых наливками и щами. Князь Иван пил мало, еще того меньше ел, и это не ускользнуло от внимания хозяина, обратившегося к князю Ивану со своего места: - Князь Иван Андреевич! Почему закручинился, не пьешь и не кушаешь?.. Обидно мне это... Я чай, тут все люди свои: боярство, духовные власти, купчины первых статей... И сам ты породою человек лучший. Вот и поешь с нами хлеба и держи с нами добрую згоду...* А коли будет у нас добрая згода, то будет и доброе дело. (* 3года - согласие.) Князь Иван встал, поднял вверх свою чару, поклонился Шуйскому и чару свою осушил. И, опустившись на лавку, стал умом раскидывать: "Добрая згода... Доброе дело... Какие такие там еще дела?.. Чего еще там затеял хитролис плюгавый? При Годунове был для него царевич - вор, Гришка Отрепьев. После Годунова стал истинно царь, Димитрий Иванович. А не унялся тогда хитролис, почал под государя подкапываться, ковы ковать, на жизнь его умышлять... Ну и привели затейщика на казнь. А и помиловал же его государь, жизнь даровал, из ссылки воротил, вернул ему и вотчины и поместья. Живи, старик, в Боярской думе сиди, женись, коли хочешь... Ан нет!.. О згоде заговорил, о "добром" деле... Ну, и послушаем же". Сидевший плечо к плечу с князем Иваном монах, не переставая икать и навалившись на князя Ивана, молвил: - И!.. Добро сказывает хозяинушка любезный, Василий... и!.. Иванович князь. Надобно нам добрая згода... православным христианам... стояти крепко за церковь святу... Вон-де уж и молвка есть: будет-де скоро на Москве... вместо патриарха... папежский арцыбискуп!.. и!.. Князь Иван повел плечом - качнулся чернец в другую сторону, к другому своему соседу, какому-то моложавому белобрысому сюсюке в непомерно широкой шубе. И хоть видно было князю Ивану - пьян чернец, еле лыко вяжет, но все же возразил ему: - Все это, отче, пустое. Негоже нам внимать речам льстивым и слухам лукавым. Но слова князя Ивана не дошли до чернеца: опившийся монах уже икал в бороду белобрысому сюсюке, который пытался рассказать что-то навалившемуся на него монаху. - Батюска государев, - мямлил сюсюка, - царь Иван Васильевиц... - Кой он ему батюшка!.. - даже отшатнулся от сюсюки монах. - Глупый ты!.. Я тебе расскажу... а ты слушай. - И он запустил свои пальцы к сюсюке в тарелку, нагреб там у него горсть рису, сваренного в меду, и набил себе рисом этим рот. - Расскажу, - лепетал он, икая, давясь, кашляя, - расскажу... и!., и!.. Замахавши рукой, чернец, как мог торопливо, выбрался из-за стола и сразу побрел в соседнюю палату, едва не растоптав карлика с карлицею, катавшихся по ковру, забросанному объедками, засыпанному огрызками, усеянному костями. XXI. ЗАГОВОРЩИКИ Уже и темнеть стало у Василия Ивановича Шуйского в трапезной палате, сумрачной, низкой, с крохотными оконцами в мутной слюде. Холопы зажгли медное паникадило, и в палате стало еще душней от пара, окружившего сизым венцом каждую свечу, от гомона, в котором перемешались выкрики, смех, пьяные шалости и пьяные вздохи. Распахнулись шубы вконец, расстегнулись однорядки до последней пуговки, развязались у пировавших и языки. - Смялась вся земля наша, и скоро нам, лучшим людям, настанет и последняя теснота, - донеслось к князю Ивану из речи Василия Ивановича, которую держал хозяин, склонившись к Мстиславскому, к Сицкому, к Семену Ивановичу Шаховскому-Харе, к тем, кто сидел поближе и не стал бы Шуйскому говорить поперек. - И ныне уже время приспело смердящего пса и злого аспида извести. - Так-так, так-так, Василий Иванович князь, - тряс в ответ Шуйскому бородою своею Мстиславский, кудахтал Сицкий, поддакивал Семен Иванович Шаховской. - Смялась совсем земля... Боярскую породу и честь не ставят ни во что. Казаки к государевой руке идут наперед думных бояр... "Я, говорит, вас пожалую, любезные мои; с вами, есаулы, добывал я царство мое". Экий какой!.. - Чшш... - зашипел испуганно младший Голицын. - Окна низки, холопы изменчивы, да и бог то знает, тут, в палате трапезной, все ли надежны?.. Князь Иван, хоть и шумновато было у него в голове, но понял сразу, о чем там речь у них шла. А теперь он насторожился еще больше, напрягся весь, даже подвинулся на лавке сколько можно было, чтобы слова не пропустить. И увидел - заморгал глазками Шуйский, забегал ими по трапезной из края в край, поморгал немного и князю Ивану и оборотился к Голицыну: - Я чаю, тут люди свои; для того и званы - згоду крепить. А под окнами у меня, князинька, сторожа ходят оружны в день и в ночь. Волкодавов злей; уж и натасканы они на злобу и резвость; голову скусят хоть кому. - Как бы и нам голов не скусили, - молвил раздумчиво Голицын. - Не обернулось бы так... Холоп - что волк: ты сколько его ни корми, а он все в лес глядит. - Ну, мои не таковские, - возразил Василий Иванович, руку об руку потерев. - Я их и лаской и таской, в очи мне глядят, только что хвостом не виляют. А порскну - скусят голову и тебе, коль перечить мне будешь!.. Скусят враз!.. - Да что ты, Василий Иванович! - спохватился Голицын. - Кто перечит? Будь здоров, живи сто годов, будешь у нас царем на Москве. - Иван Васильевич, князь Голицын, - застучал по столу князь Иван. - Великий государь Димитрий Иванович жив еще, здравствует... Почему же сулишь ты князю Василию Ивановичу быть царем на Москве?.. Шуйский засуетился на своем месте, шубу на себе запахнул, руки потер, точно озяб он сразу, и стал князю Ивану моргать да подмигивать. - Молод ты, молод, Иван Андреевич, - залепетал он, ерзая по лавке. - Несмышленый еще. Жив был бы твой батюшка, он бы тебе рассказал, он бы тебя поучил... Ну, буду я тебе вместо отца: чай, нашей ты породы, из Рюрикова рода князь, лучший человек. Я тебе расскажу, я тебя и научу. Говоришь ты - здравствует государь. Это ведомо и нам. А и ты ведай: коли здравствует, то может и помереть, помереть может в одночасье... Хи-хи!.. Федор Борисов на что был молод, цвел что крин*, ан и помер, ан и помер... (* Лилия.) Бледный, как скатерть, в которую он уперся руками, поднялся князь Иван с места, выгнулся в сторону Василия Ивановича, стал дышать тяжело. - Вспомни о боге и душе своей, - как бы выдавил он из себя глухо. - Что затеял опять в застарелой своей злости?.. И описать нельзя все хитрости твои, все увертки. Да не ты ли в прошедшем году бил челом Иоаннову сыну на Лобном месте у Василия Блаженного - у Троицы святой на виду? Почему же теперь ты цесарю не жизни, а безвременной смерти желаешь? Стало тихо в трапезной, так тихо, что слышно было, как хрипло дышит князь Иван, как ерзает по лавке Василий Иванович Шуйский, как потирает он ладонь о ладонь. - Несмышленый, несмышленый, - лепетал он, подпрыгивая на своем месте, зло сверкая глазками в красных, гноящихся веках. - Я тебя научу... Вместо отца буду... - Нечему тебе меня учить! - ударил князь Иван кулаком по столу. - Лжи у тебя и бесстыдства непочатый лес. И ехать к тебе не хотел, в паучье твое стадо, да вот омутил ты меня поклонами да примолвками своими. - Молчи, псаренок! - затрясся весь, затопал ногами Шуйский. - Смеешь ли так в доме моем ругаться надо мной! Не только что повелеть, мне моргнуть одним глазом - и порубят тебя на куски, члены твои собакам кинут! Князь Иван выпрямился вдруг, шагнул через лавку, попятился к стенке и зажал в руке сабельные ножны. - Как же, коли не так! - крикнул он, саблю обнажив. - Попробуй, моргни! Ты еще и подумать не успеешь об этом, а я голову твою с плеч долой, изменник, зверь подпольный! - Холопенок! - заскрежетал зубами Шуйский. - Щенок! Тебе у меня живым не быть! Не поможет тебе никто, что я над тобой сделаю! Размахивая саблей, юлою вертясь, стал выбираться князь Иван из трапезной, и от него шарахались слуги с блюдами и тарелками, шут с шутихой, принявшиеся было улюлюкать князю Ивану в угоду господину своему, двое купчин, возвращавшихся из соседней палаты в обнимку. Князь Иван до того размахался саблей, что чуть носа не отсек выпятившемуся с места сюсюке, который тотчас опрокинулся спиной на стол, в миску с просольным. - Батюски!.. Матуски!.. - вопил он в предельном ужасе, отбрыкиваясь ногою, укрыв локтем лицо. - Ой, смертуска моя присла! Ой, смертуски не хоцу!.. Я есцо молодой!.. Переполох был велик. Гости от напасти нежданной выскочили из-за стола, стали кликать стремянных ехать по своим дворам. А монахи, трепеща и содрогаясь, все забились за печку; перепутались там, в тесном углу, манатьи и однорядки, не отличить там стало игумена от архимандрита. - Свят, свят, свят... - бубнили монахи, налезая, как тараканы, один на другого. - Помяни, господи, царя Давида... всю кротость его... Свят... - Ну, отдам же я тебе свой позор скоро! - крикнул Шуйский князю Ивану, когда тот с саблею своею вертелся уже в сенях. XXII. НАПАДЕНИЕ Князь Иван выскочил на двор и с высоко поднятою саблей кинулся к навесу. Здесь в ряду других коней, притороченных к яслям, стоял и князь-Иванов бахмат, перекинувший свою белую голову Куземкиной кобыле через каурую шею. Кони стояли в седлах, только отвязать поводок, вскочить в седло и прянуть хотя бы через тын, коли ворота на запоре. Но Куземки не было видно подле нигде, а оставить Куземку у Шуйского значило б выдать послужильца своего злобному старику всей головой. Князь Иван знал, что не видать ему больше Куземки, если не поедут они вместе со двора тотчас. Хорошо еще, если Шуйский просто одним только насильством похолопит Кузьму и запровадит его на край света, в какую-нибудь дальнюю свою вотчину, до самой могилы овечьи шкуры в квасе мочить. А то ведь и не задумается, вепрь, шкуру спустить и с самого Куземки, чтобы хоть на нем выместить свою злобу, либо возьмет да ни в чем не повинного мужика охотничьими собаками затравит. И в Москве никому это не будет в удивление. Все приказы* московские завалены такими делами - о боярском насильстве, о своевольстве господском, о жестокости непомерной. (* Приказами назывались центральные учреждения Московского государства.) Князь Иван метался под навесом туда и сюда, выскакивал на двор, на задворки кинулся, а Шуйский тем временем выбежал на крыльцо и стал кликать какого-то Пятуньку. Но Пятунька тот, всегда бывший где-то близко, постоянно начеку, как на грех, куда-то запропал, и князь Василий стал охать и сокрушаться, заметив подле себя младшего Голицына, выбравшегося вслед за Василием Ивановичем на крыльцо. - Ох, оплошал я с пащенком Старковским, с Ивашкой Хворостининым, господи Сусе! Эко маху дал! - бегал по крыльцу и то застегивал, то расстегивал на себе шубу князь Василий. - Думал так: гож нам будет Ивашка Старковский, нашей-де породы человек, а держит его царь в приближении... Для того-де и будет Ивашка нам гож, чтобы извести царя воровского, промыслить о небытии его на свете... Да вот те, оплошал же... О господи... Пятунька-а-а!.. И Пятунька, и впрямь похожий на волкодава, в полушубке, вывернутом наизнанку, взнесся наконец откуда-то из подклети на крыльцо, содрал с головы шапку рысью и стал перед князем Василием, напружившись, готовый по одному мановению своего владыки начать сечь, крушить, резать, толочь. - Ты тут на дворе не чини ему никакого лиха, - стал шептать Шуйский Пятуньке. - Спусти со двора, а сам окольною улкою выкинься; к церкви Пречистой выскочишь, да за Пречистою его и устереги. Как повернет он за Пречистую, местечко там глухое, ты - на него, убей чем ни попало пащенка: пульку ему вбей либо кистенем дойми... Пятунька рванулся было вниз, но Шуйский его удержал: - Погоди... Еще скажу... Мужика стремянного ты не убивай досмерти: покалечь маленько мужика да приведи сюда на двор. Мужику зачем гинуть: он еще мне будет гож и работу. Ступай!.. Пятунька ринулся с лестницы да под лестницею пропал, только свист его змеиный по двору пошел. Должно быть, от свиста Пятунькиного и проснулся в холопьей избе Куземка, сунул голову из сеней, ан там, по двору, князь Иван с саблею наголо мечется, Куземку кличет. Бросились они оба к навесу, мигом на конь сели, понеслись двором и - сигать через тын не пришлось - в широко раскрытые ворота выехали. И вслед за ними со двора выехали еще двое и сразу за воротами свернули в проулок. Князя Ивана бахмат едва брюхом о землю не шарпал, до того измордовал его всадник плетью своею. Но, заметив, что Куземкиной кобыле не угнаться за горячим конем, отстает Кузьма, еле и видно его за дорожною пылью, князь Иван сдержал свою лошадь и саблю упрятал в ножны. Оглянулся в другой раз - направо, налево, - а уж много убыло дня, и после дубленых овчин у Шуйского так сладко пахнут клейкие почки за городьбою в садах. Князь Иван дал подъехать Куземке, и кони их затрусили малою рысью. - Шуба твоя, Иван Андреевич, - удивился Куземка. - Где же шуба? Отчего таково скоро в кафтане одном в седло вскочил? Я вон гляжу, ты саблею машешь, и кинулся за тобою к навесу да на конь. А шуба-то как же?.. И то: князь Иван впопыхах о шубе своей забыл; осталась она у Шуйского на сундуке в переднем покое. - Ты, Иван Андреевич, поезжай помаленьку, а я за шубой твоей слетаю враз, - хотел уже поворотить свою кобылу Куземка, но князь Иван не дал ему этого. - Не пропадет моя шуба, - поморщился он, все же досадуя, что новый его долиман* у Шуйского остался; но тряхнул головой: - Не сглонет ее шубник... У него, думаю, шуб и без шубы моей хватает... Завтра пошлю к нему за шубой... (* Долиман - старинная верхняя одежда, расшитая шнурками.) - Зачем завтра! - не соглашался Куземка. - Можно сегодня... Я враз... - Делай, Кузьма, что велю! - прикрикнул князь Иван на Куземку. - Сказал - завтра!.. Завтра поутру поедешь, - понизил он голос, - не один поедешь: дворников возьми с собой человека три, да и ехали б оружны. Все сказал тебе. Скажу еще только: богу моли, что живой к Матрене своей ворочаешься. - Эва дела! - крякнул Куземка, пригнувшись к своей кобыле, чтобы поправить у нее на храпе уздечку. И камень, запущенный, должно быть, в голову Кузьме, пролетел над ним со свистом, а другой так и угодил князю Ивану в убранный серебряными бляхами ворот кафтана. Грохнул выстрел где-то в двух шагах, рассыпался словно каплями дождевыми по молодой листве за городьбой, взмыли на дыбы кони, схватился князь Иван за саблю, вытащил и Куземка из-за пояса кривой свой нож. И двое верховых выскочили из-за церковки, у одного в руке еще пистоль дымился, несло от пистоля гарью, паленою тряпкою, порохом перегорелым. Кинулся этот с пистолем к Кузьме, метнул на скаку аркан, ободрал Куземке нос и бороду, только и всего. А Куземка, не достав его ножом, что было силы хлестнул его плетью по лицу. Может быть, и очи выбил он плетью своею у мужика, так скоро тот ускакал, покинув и товарища своего, с которым бился князь Иван. Детина в вывернутом полушубке, и на человека не похожий, наскочил на князя Ивана с кистенем. Князь Иван отвел от себя саблею своею железное ядро на кистене, ударил по ядру этому один раз и другой, саблю иззубрил, пожалел, что и сам пистоля с собою не взял, и качнулся в седле от удара в лоб, от того, что небо загудело, земля завертелась и пошло все перед князем Иваном вкривь и вкось. У князя Ивана и череп бы треснул, если б лоб не был прикрыт шапкою, собольим околышем, по которому и пришелся разбойничий кистень. Но кровь залила князю Ивану лицо, ослабела сабля в руке, он ничего не видел перед собой в бешеном вращении, засверкавшем вокруг. Он не разглядел и Куземки, который подобрался к детине и полоснул его ножом по полушубку. У Куземки нож был наточен, прохватил он полушубок насквозь, прохватил, видно, и дальше, потому что детина и кистень свой опустил сразу, заревел, задергал плечами, вместо плети кистенем коня своего жиганул и кинулся прочь. А тут уже люди стали сбегаться на выстрел и крик, церковный дьячок выглянул на улицу из пономарни, решеточный приказчик* бросился ловить разбойников, когда тех и след уж простыл. (* Полицейский, заведовавший в Москве ночной охраной отдельного района.) Князя Ивана сняли с коня и повели в пономарню, где Куземка вымыл ему водою лицо и залепил кровоточащий лоб черною паутиною, которою затканы были в пономарне все углы. Он перевязал князю рану платком, и сквозь голубой платок вскоре проступило алое пятно. Уже вечерело. Дьячок пошел в церковь свечи гасить. Толкавшийся в пономарне народ заторопился к своим дворам, опасаясь решеточных сторожей, которых ночным временем было и от разбойников не отличить. Куземка помог князю Ивану сесть в седло, и они поехали хоть и шагом, но норовя, как и все, добраться к своему двору до темноты. XXIII. АРИСТОТЕЛЬ АЛЕКСАНДРЫЧ, ГОСУДАРЕВ АПТЕКАРЬ На лавке в комнате своей, под отцовским желтым одеялом просыпался князь Иван в эту ночь несчетное множество раз. Он трогал у себя на лбу повязку, намоченную в холодной воде; старался при слабом мерцании свечи разобрать, кто это там поник у дверного косяка, бормочет и хрипит; и опять чудится князю Ивану, что скатывается он вниз широкой и темной рекой, которая неизменно всякий раз выносит его из покоев на двор. Снится князю Ивану странный сон. На дворе, точно галка, сидит на воротах туркиня Булгачиха и покачивает тюрбаном своим в эту сторону и в ту. Туркиня стара; мелко-мелко и часто разветвились у нее на лице и на шее морщинки; не понять, как старая такая на ворота взобралась. А она и протягивает князю Ивану руки, просит с ворот ее снять. Князь Иван помог бы ей, но и ему не слезть с высокой березы, куда его взмыла темная река. А тут еще каменьем начинают швырять в князя Ивана, в туркиню, в топчущегося под березою Кузьму. У туркини голова в тюрбане - как большой черный гриб. И вертится этот гриб в какую сторону ни возьми. Качнет головой туркиня, и камень мимо летит. Завертится тюрбаном, что флюгарка на ветру, и несется камешек, как воробей, над головой у нее, бухает через улицу в соседский тын. А князю Ивану так головой не завертеть. Вот и угодил ему камень в самый лоб. Князь Иван просыпается. Так... Голова у него и точно будто камень тяжела, а лоб мокрой тряпкой повязан. Пить... Кто-то подносит к губам его ковшик, брызжет студеной водицей в тряпку у него на лбу, и князь Иван снова уносится по широкой реке сначала вниз стремительно, потом медленно, медленно вверх. К утру иссякла река; туркиня, как курица, сама с ворот снялась, руками замахала, ровно крыльями захлопала; а князь Иван крепко спал, завернувшись в шелковое одеяло, и когда проснулся, то уж и обедать пора приспела как раз. Но он еще долго лежал на лавке, припоминая вчерашний день, свое столкновение с Шуйским на пиру, детину в вывернутой шубейке, набросившегося на князя Ивана со своим кистенем. Был ли детина этот от Шуйского подослан, или сам от себя пошел на такое дело? И для чего?.. Как понять?.. Кто-то, на него похожий, будто и бросился князю Ивану в глаза, когда с саблею наголо бежал князь Иван у Шуйского через двор. Но и то: молодцов таких было и без Шуйского рук всегда довольно на Москве. Куземка, как и наказано ему было, ездил с тремя дворниками к