птал: - Освободите. Не могу больше... - Играй! - жестко приказал Демидов. Крепостной покорно вышел на середину зала и снова заиграл. Мечтательно полузакрыв глаза, Аннушка забыла обо всем на свете. Она мысленно унеслась в родную Италию. Среди волнующих звуков нежданно раздался один резкий, неприятный, словно кто внезапно хлестнул бичом, - лопнула струна. Резко оборвалась игра, с запозданием тонко простонали хрустальные подвески люстры. С бьющимся сердцем Аннушка наклонилась и увидела бледного мужа с трясущимися руками. Перед ним стоял налившийся густой кровью Демидов и шипел: - Ты нарочно это подстроил! Так поди ж, миленький, поди за мной... Осунувшийся, волоча отяжелевшие ноги, Андрейка пошел вслед за хозяином. Позади зашумели, готовясь к танцам. Граф Шувалов, прищурив серые глаза, мечтательно вздохнул и сказал на весь зал: - Несомненный талант, господа! Великий талант... В кабинете Никита Акинфиевич сам написал записку и вручил Андрейке. - Отнесешь на съезжую! - властно сказал он. - Там тебя высекут розгами. - За что? - хрипло выдавил скрипач. - За что, сударь? Не по моей вине не выдержала струна. - Высекут за то, чтобы не возвеличивался! - сказал Демидов. - За то, чтобы слушал господина своего. Ну, иди! А скрипицу дай сюда. Он взял инструмент из рук крепостного и положил его на стол. Шатаясь, Андрейка вышел из кабинета. - Как смеет подлая душа такие тонкие чувства разуметь и бередить благородное сердце! - проворчал вслед хозяин. Словно отбрасывая что-то грязное, он отряхнул руки, оглядел себя в зеркало и с благодушной улыбкой вышел в зал... С хор лились звуки невидимого оркестра; легкие молодые нары уже скользили по блестящему паркету. Холодный, равнодушный свет падал сверху на обнаженные напудренные женские плечи и на позолоту мундиров... Над Петербургом стоял густой молочный туман. Андрейка возвращался из части. На Неве был" непроглядно темно. Мартовская ночь была сыра, беззвездна. Задувала моряна. Ветер трепал полы кафтана, забирался под одежду. Крепостной музыкант проходил по тропке, бегущей через торосистый лед, и горестно думал: "Рядом омут, броситься - и все кончено..." Но внезапная мысль притупила боль. "А жена, а матушка? Что будет с ними?" - подумал он. Жгучий стыд охватил все существо Андрейки. При каждом шаге запоздалого прохожего он вздрагивал. Ему казалось, что все знают о его позоре. Поздно прибрел он домой. Ни с кем не перемолвился словом. В своем уголке, отведенном в людской, Андрейка сел за стол, склонил голову на руки. Было страшно взглянуть в глаза Аннушке. Бледная, дрожащая, она неслышно подошла к мужу, склонилась над ним и прошептала: - Как он смел? Андрейка горько усмехнулся. - Он все смеет... Демидов - барин, а мы рабы. Пойми: рабы! - страдальчески выкрикнул Андрейка. - Ах, на какое горе я привез тебя, Аннушка! Итальянка прижалась к плечу мужа и, сдерживая слезы обиды и оскорбления, молча заглядывала ему в глаза... Внезапно в Санкт-Петербурге прекратились балы. В Зимний дворец поминутно скакали курьеры. Государыня Екатерина Алексеевна не появлялась на больших выходах. Во дворце, в маленьком рабочем кабинете царицы, каждый день происходили совещания. С Урала дошли неприятные вести. Беглый казак Емельян Пугачев поднял мятеж, осадил Оренбург; восстание, подобно огнедышащей лаве, грозило разлиться по всей стране. Демидов притих, стал подозрителен. В неурочное время он вставал с постели и, наскоро накинув халат, в мягких туфлях неслышно обходил свои хоромы. Среди ночи хозяин неожиданно появлялся в людской и прислушивался к сонному дыханию дворовых. Приуныла и Александра Евтихиевна. С недоверием она смотрела на Аннушку. Не переносила укоряющего взгляда своей камеристки. С той поры, когда Андрейку выпороли розгами, Демидовой казалось, что итальянка замышляет против нее дурное. Она жаловалась мужу: - Убери ее, Никитушка, подальше! Глаза у ней злые, волчицей на меня смотрит. С Каменного Пояса приказчик Селезень прислал страшную весть: на заводах поднимались работные, покидали работу и, озлобленные, уходили в пугачевские отряды. После долгого раздумья Никита Акинфиевич решил оставить семью в Санкт-Петербурге, а самому тронуться в Москву. Пора было подумать и о делах! Заводы оставались без хозяина. 10 В апреле Никита Демидов в сопровождении Андрейки и его жены отправился в Москву. Дорога была веселой: солнце золотыми потоками заливало землю. Леса оделись свежей листвой, над лесными проселками шумели белостволые березки. В лугах раскинулась цветистая пестрядь, хлопотливо гудели пчелы, над нивами распевали невидимые жаворонки. На обсохшую пашню выехал пахарь. Степенно вышагивал он за тяжелой сохой, а следом за ним ложилась черная жирная полоска земли. Демидов щурился от яркого света, подолгу всматривался в поля; над ними волнисто струился нагретый воздух. Завидя при дороге пахаря, Андрейка приветливо крикнул ему: - Бог на помощь! - Спасибо, родимый! - отозвался мужик. Андрейка с уважением подумал о труде крестьянина: "Вот кто хлебушком Русь кормит! Эх, горе-то какое: один с сошкой, а семеро с ложкой! Баре и тут пристали к мужицкому телу..." Дорога пролегала через плотину; в пруде широко разлилась вешняя вода. По зеркальной глади с кряканьем плавали утиные стайки. У плотины в зеленых вербах виднелась ветхая, крытая соломой мельница. Огромное мшистое колесо медленно ворочалось, разбрасывая каскады сверкающих брызг. На плотине бегали ребята. Завидев экипаж, они снялись озорной воробьиной стаей и бросились к деревенской поскотине, где предупредительно распахнули перед проезжими скрипучие ворота в поле... Аннушка ехала в возке позади демидовского экипажа. За долгую петербургскую зиму ее тонкое личико вытянулось, побледнело, но большие глаза по-прежнему горели ясным светом. Все окружающее приводило ее в изумление и восторг. Зеленые леса и нежно-голубое небо, даже бредущий за сохой пахарь - все чем-то напоминало весну в родной Италии. Когда на шестые сутки утомительного пути вдали вспыхнули золотые главы московских соборов, Никита снял шляпу и истово перекрестился. Андрейка соскочил с облучка, и подбежав к возку, в котором ехала жена, крикнул Аннушке: - Гляди, вон она, наша Белокаменная! Над полями в густом, упругом воздухе навстречу поплыл величавый благовест. Из дальних и ближних окрестных сел, пыля босыми ногами, с котомками за плечами, в первопрестольную тащились толпы потных, усталых богомольцев. Завидя барскую карету, они долго провожали ее пристальными взглядами. На унылых, изъеденных нуждой лицах не было радости, хотя кругом в природе все ликовало. Аннушка, вздохнув, обронила: - Бедные так же, как и у нас, идут просить радости, а ее нигде нет для обездоленного человека! Андрейка вспомнил порку, опустил голову. - Это верно, Аннушка! Ну погоди, может, придет и для нас радость! - сказал он и многозначительно посмотрел ей в глаза. Издали Москва показалась Аннушке волшебным городом: так жарко на полуденном солнце среди весенней зелени блестели маковки многочисленных церквей. В широкой извилистой долине синела спокойная река, плавно неся свои раздольные воды к подернутому сиреневой дымкой далекому окоему. Уже начались обширные загородные сады, охваченные могучим цветением. Ветвистые яблони стояли, укрытые бледно-розовой пеной цветов, издававших тонкий и нежный аромат, от которого у Аннушки слегка кружилась голова. При малейшем дыхании ветерка с грушевых и вишневых садов, как снежинки в метелицу, слетали белые лепестки, устилая дорогу. Кругом простирался необозримый зеленый простор, но сам город по мере приближения к нему тускнел и словно угасал. Пошли кривые немощеные улицы, огороженные обветшалыми плетнями и заборами, которые прерывались домишками, крытыми тесом, лубком, а то и соломой. По старым крышам изумрудно зеленели мхи. Избушка с надвинутой соломенной крышей походила на ветхую старушонку, сгорбившуюся и подслеповатую. Встречались дома, рубленные из крупного смолистого леса, крытые шатром. Высокие дубовые ворота при них были с двускатной кровелькой, под которой сиял врезанный медный восьмиконечный крест. - Раскольничьи домы! - сказал Андрейка жене, но она не поняла, с удивлением разглядывала молчаливые, угрюмые дома. Только собачий лай на дворах да оскаленная песья морда в подворотне свидетельствовали о том, что здесь живут люди... Заборы вдруг прерывались, шли пустыри, а за ними снова тянулись барские усадьбы, с высокими дворцами, белеющими колоннадами. И все это величие тонуло в тенистых липовых кущах или среди бесконечных оранжерей и огородов. Улицы, переплетаясь с переулками, круто сворачивали то вправо, то влево. Зачастую в глухом переулке из-за рощи смиренно выглядывала бирюзовая маковка крохотной церквушки. На широкой Покровке показались каменные строения. На Разгуляе толпилось много праздничного народа, мелькали сарафаны, кумачовые рубахи, синяя домашняя пестрядина. Путешественники незаметно подъехали к Басманной, где среди зелени и прудов раскинулась родовая демидовская усадьба. От каменных ворот навстречу уже бежала дворня. Демидов встрепенулся и крикнул ямщику: - Ну-ка, шевели! Кучер взмахнул бичом, и кони, поднимая тучи пыли, вихрем влетели в обширный зазеленевший двор. - Андрейка! - раздался радостный крик. По двору бежала старая мать. Задыхаясь и плача, Кондратьевна спешила к сыну. Андрейка не утерпел, кинулся к ней, схватил старую в объятия и крепко прижал к груди. По морщинистым щекам матери катились слезы. - Дитятко мое! - нежно припадая к нему, шептала старуха и ласкала его голову, словно ребенка. - Слава богу, довелось-таки свидеться, сынок мой... Мать оглядывала его заморский потертый наряд, бедный, но опрятный, заглядывала ему в глаза и не могла насмотреться: так вырос, так красив стал сын. Аннушка сердцем догадалась, что это мать Андрейки. Старушечья ласка тронула ее до слез. Наконец, освободившись от объятий, Андрейка смущенно оглянулся на Аннушку и сказал старухе: - Матушка, это моя женка... Кондратьевна на мгновение онемела, потом ласково улыбнулась. Пораженная красотой итальянки, она, все еще не доверяя сыну, молча оглядела женщину, Заметя на белой шее Аннушки крестик, она всхлипнула: - Христианка... Невестушка... Не сдерживаясь больше, она прижала молодую женщину к своей груди... Демидов тяжело вышел из коляски. Недовольно посмотрев в сторону Андрейки, крикнул дворовым: - Устал я, отдохнуть надо... К вечеру истопить баньку! Он скрылся в прохладных хоромах. На дворе все сияло под солнцем. С крыши слетел белоснежный голубь и стал пить из лужицы, сверкавшей у колодезя... Кондратьевна увела дорогих гостей в маленький тихий флигелек, укрытый густыми зарослями малинника. Тут неподалеку за оградой на жердях кричали диковинные павлины. - Это мои птенчики, - ласково сказала Кондратьевна, и вокруг глаз легли сухие мелкие морщинки, отчего лицо ее стало еще приветливее и добрей. За птичником шел старый тенистый сад. Склоненные вязы опускали свою серебристую листву в зеркальные пруды. В затишье водных просторов плавали лебеди, а в тени на темной воде чуть-чуть колебались белые хрупкие чашечки лилий... И когда в синем ночном небе засверкали крупные чистые звезды, в старом саду стало тихо, легкая призрачная дымка тумана поплыла над застывшими прудами и шелестящими древними вязами. Утих птичник. В домике на тесноватом столике затеплилась восковая свечечка. - Приберегла на смертный день, - с легкой грустью сказала старушка и улыбнулась. - А сейчас не до смертного часа: жить хочу, чтобы внучат понянчить... Лицо Аннушки залил румянец. Андрейка подсел поближе к жене. Пламя свечи слегка колебалось, делая лица зыбкими. Морщинки Кондратьевны казались глубже. Дрожащей рукой мать нежно гладила молодую женщину. Андрейка все расспрашивал о родном Камне, о Москве. Склонившись над столом, птичница вздохнула и таинственным голосом поведала: - Принесли люди с родимой сторонки диковинные вести, сынок. Опять на Камне помутился народ. Сказывают, появился в горах царь Петр Федорович. Идет он против заводчиков и дворян. И на Москве, слышь-ко, среди дворовых и черного люда такая молва есть. Только кто тот человек - царь или не царь? Сказывали, что беглый... - А хошь и беглый, лишь бы народу волю дал! - со страстью вымолвил Андрейка. - Ты, сынок, тишь-ко! - испуганно оглянулась Кондратьевна. - И чего ты мелешь? А как же мы будем жить-то без господ... Барин, гляди, тебя в люди вывел... Андрейка скрипнул зубами. Помолчал и зло бросил: - В люди... Покалечил только... Ух, кабы!.. Он не договорил, встретив тихий, примиряющий взгляд Аннушки, и понурил голову. Демидов отослал Андрейку на Оку принимать струги с железом. Писец бережно укутал в черный шелк скрипку и уложил ее в ящик. Он долго стоял над ним, с грустью о чем-то думая. Рядом с ним стояла Аннушка, тихая и бледная. Она беззвучно плакала. Безмолвные слезы крупными жаркими каплями выкатывались из-под густых ресниц, тихо струились по смуглому лицу. - Я боюсь одна! Так боюсь!.. - шептала она в горестном порыве. - А ты не бойся, Аннушка! - успокаивал ее муж. - С тобой остается матушка. Она тебя так любит... - Ах, Андрейка... - с тяжелым вздохом сказала Аннушка и запнулась. Он взглянул на ее слегка располневший стан, и горячее отцовское чувство нахлынуло на него. Он нежно обнял жену и сказал: - Берегись, Аннушка... Они расстались. Провожая его до заставы, она долго стояла у полосатого шлагбаума и смотрела в ту сторону, где над дорогой расплывались последние клубы поднятой пыли... Опечаленная и задумчивая вернулась Аннушка в демидовскую усадьбу. Старуха-мать хлопотливо ухаживала за ней, уговаривала: - Ты не горюй, Аннушка! И я была молодкой, в такой поре бабе страшно без сокола. Как юркая мышка, Кондратьевна шмыгала по своему дому. Она всегда была тиха и аккуратна. Укладываясь спать, старуха подолгу выстаивала на коленях перед образами, истово молилась и клала земные поклоны. - Помолись и ты, Аннушка! Бог внемлет твоей молитве и пошлет вам с Андрейкой счастье! Аннушка опускалась на колени рядом с ней. Она не знала русских молитв. Молилась по-своему, но строгие лики святых, нарисованные на старинных иконах, пугали ее своею суровостью. Нет, молитва не облегчала душу! Забвение приносила только работа. От утренней зари до темна хлопотала Аннушка по хозяйству. Бегала на пруд, стирала барское тонкое белье, толкала перед собой тачку, наполненную теплой землей. В саду она рассаживала цветы, помогая садовнику - седому загорелому старичку с добрым морщинистым лицом. Каждое утро он ласково встречал ее. Поднимая выгоревшую от солнца шляпу, размахивая ею, он еще издали кричал: - С добрым утром, Аннушка! Хлопотунья моя... Поливая посаженные ею цветы, он говорил: - Хороши! Рука у тебя, Аннушка, легкая, счастливая. Усталая после дневной хлопотливой работы, она возвращалась в низенький флигилек, в котором жила со старухой. Прежде чем улечься в постель, Аннушка раскрывала футляр, доставала оттуда скрипку, распутывала черный шелк и осторожно дотрагивалась до струн. Среди спокойной вечерней тишины они издавали нежный звук. Казалось, не струны звучали, а шептал издалека Андрейка: - Не бойся, Аннушка... Словно дитя, она снова нежно кутала в шелк худенькие плечики скрипки и укладывала ее в мягкое ложе. Каждый день она то незаметно скользила по саду, то забегала к старухе на птичий двор, остерегаясь попасться на глаза хозяину. Его тяжелый взгляд преследовал молодую женщину всюду. Смущаясь до слез, она отступала перед ним и в тревоге убегала прочь... Но разве уйдешь от вездесущего Демидова? В теплые майские дни хозяин выходил в сад одетый налегке, с распахнутой на груди рубашкой. Усевшись на скамью, Демидов часами наблюдал, как холопы работали в саду и в огороде. Работники трудились у прудов, очищая дно от ила. Крепостные девки возили песок. Среди них была и Аннушка. Молодая итальянка, крепкая, тронутая золотым загаром, давно волновала его. Ее полусклоненная головка, протянутые вперед руки, которыми она толкала тележку, и обнаженные ноги были невыразимо грациозны, все ее тело было точно пронизано светом. Волнение охватывало Демидова, когда она проводила мимо. Он не мог оторвать глаз от молодой женщины, спокойно и легко работавшей. Руки ее огрубели от тяжелого труда, лицо стало темным от загара, - чистотой и здоровьем веяло от всей ее фигурки. Завидев хозяина, итальянка смущенно опустила голову и заторопилась с тележкой. В своем смущении она стала еще краше и привлекательней. Демидов оглянулся на окна барского дома и сказал ей строго: - Стой! Холопы, работавшие у пруда, подстерегали каждое движение хозяина. Не смущаясь этим, он вскочил со скамьи и загородил ей дорогу: - Погоди! Что слышно от Андрейки? Аннушка остановила тележку и в большом смущении опустила руки. На щеках ее вспыхнул румянец. Черные мохнатые ресницы встрепенулись в страхе, и быстрый испуганный взгляд обжег Никиту. Густые, могучие вязы, раскачиваясь, бросали зыбкую тень на дорожку. Громадный, отяжелевший вдруг Демидов, заикаясь, зашептал страстные слова: - Ты... ты... моя хорошая... Демидов был дороден, мускулист. Он стоял перед ней без парика, огненно-золотой луч солнца падал на его выпуклый сверкающий лоб. - Скажи... Ну скажи слово... Что молчишь? - продолжал он страстно шептать и, протянув руки, стал приближаться к молодой женщине. - Сударь, что вы делаете? - в страхе крикнула Аннушка. - Пустите, сударь! На ее больших влажных глазах засверкали слезы обиды. Но душой и телом Демидова овладела похоть. Он сказал ей: - Приходи ко мне... Нужно поговорить... Она оставила тележку и, пугливо озираясь, убежала прочь. Весь дрожа от возбуждения, Никита долго стоял на дорожке. Придя в себя, он окинул сад хозяйским взглядом и самодовольно усмехнулся. У пруда, все так же не разгибая спины, как черви, в иле копались холопы. Босоногие девки окольными дорожками таскали песок; ничего не видя, они проходили с застывшими, холодными лицами... Аннушка прибежала в низенький флигелек. Густая прохлада и покой наполняли его. Она упала на постель и залилась горькими слезами... Над Москвой, над садом давно опустилась ночь. Яркие звезды низко плыли над темными деревьями. На дворе прозвенел цепью сторожевой пес, а Никита не мог уснуть. Ходил из угла в угол и думал об итальянке. "Хороша, хороша, бестия!" - покряхтывая, вспоминал он о встрече. Он медленно двигался по кабинету вдоль шкафов, в которых тусклой позолотой поблескивали корешки книг. Взор его упал на Гомера. И он вспомнил строфы, заученные им давным-давно, в юности. "Там была большая пещера, в которой жила нимфа с великолепными волосами, - в такт своим шагам повторял Никита строфы. - Сильный огонь горел в очаге, и запах кедра и лимонного дерева, сгоравших в нем, распространялся далеко по острову. Распевая прекрасным своим голосом там внутри, она осматривала полотно или ткала его золотым челноком. Вокруг пещеры стоял зеленеющий лес, ольха, черный тополь, душистый кипарис, а в лесу вили себе гнезда птицы с длинными крыльями, чайки, коршуны, вороны с продолговатыми клювами и все береговые птицы, охотящиеся в море. Вокруг пещеры расстилалась молодая виноградная лоза, вся цветущая гроздьями. Возле били четыре ключа неподалеку друг от друга, вода их бурлила, и каждый извивался по-своему. Кругом цвели мягкие луга дикого сельдерея и фиалок. Бог, который пришел бы сюда, был бы изумлен и радовался бы в сердце своем..." Демидов расчувствовался от декламации. Когда смолк, долго, не мигая, смотрел на трепетное пламя свечи. Потом погасил огонек и распахнул окно. Одна за другой гасли звезды, из-за густых садов выплывала черная туча. Послышались отдаленные глухие раскаты грома, сверкнула зеленоватая молния. Ни один листик не шевелился на деревьях. Никита прислушался к тишине и сказал громко: - Идет гроза... А все-таки ты будешь моей, холопка!.. Ни слезы, ни мольбы старухи Кондратьевны не помогли: Аннушку переселили в дом и приставили к опочивальне хозяина. Она взбивала пуховики, расстилала хрустящие холодные простыни. В темном платье, затянутая и укрытая до подбородка, гладко причесанная, с плотно сжатыми губами, она походила на монашку. Слуги укоризненно качали головами: - Худое затеял хозяин! Не такая молодка, не дастся. Как бы беды не вышло... Демидов ходил присмиревший. Может быть, и он ощущал в своей душе страх перед холодным, угрюмым взглядом молодой женщины. Но каждый день он, улучив минутку, спрашивал ее об одном: - Никак все еще думаешь об Андрейке? Дался тебе этот холоп!.. Она молчала. Каждое утро Кондратьевна с тревогой приходила в барскую людскую узнать про молодую сноху. Ее глаза с печалью вопрошали дворовых. Старый дворецкий, сдвинув брови, шептал птичнице: - Строга! Блюдет себя бабонька... Но с тех пор как Аннушка попала в барский дом, в ее глазах не было прежней радости, - словно погасла она. Поймав где-нибудь в укромном уголке Кондратьевну, невестка крепко прижималась к ней и, вся трепеща, шептала: - Ах, как тяжело, матушка! Старушка нежно гладила ее похудевшие плечи, успокаивала: - Потерпи, милая! Глядишь, обойдется... Увидит, в каком ты положении... Крепостная крестьянка все еще верила в доброту своего барина. Она вспоминала восстание работных на Урале, своего Андрейку и пощаду, которую выпросил для него хозяин. "Ведь пожалел мальчонку! Есть же у него сердце". В теплые ясные дни Аннушка иногда, между делом, выбегала в сад. Старичок садовник словно поджидал ее. Заметив итальянку, он учтиво кланялся: - С добрым утром, Аннушка! Пройди-ка, взгляни на цветики, какие большие выросли... Лицо его по-прежнему излучало отцовскую ласку. Он понимал, по краю какой черной бездны ходит Аннушка... В июньскую ночь, когда Аннушка сладко спала, ее неожиданно разбудил яркий, режущий свет. Она с испугом открыла глаза. Посреди горницы стоял Никита Акинфиевич со свечой в руке. Прижав к груди смятое одеяло, Аннушка вскочила на постели и, прислонившись к стене, с ужасом глядела на Демидова. Никита погасил свечу... Белым скользящим облачком мелькнула она среди ночи и неслышно выбежала в дверь. В саду шумел ветер, ерошил листву. В доме стояла глубокая, ничем не нарушаемая тишина. Никита, посапывая, в потемках пробрался на свою половину. Поминутно натыкаясь на мебель, он зло и громко ругался... Утром в кабинет к хозяину вбежала перепуганная насмерть дворовая девка. Вся дрожа, она бросилась ему в ноги: - Беда, хозяин!.. Ай, беда!.. Демидов отбросил ее ногой, перешагнул и вышел на веранду, освещенную солнцем. На дорожке, еще мокрой от росы, стоял, удрученно понурив голову, старичок садовник. При виде хозяина он снял шляпу, склонил голову. - Утопла наша хлопотунья! - с горестью сказал он и закрыл ладонями глаза... Ветер гулял в листве, весело распевали птицы, сверкала роса, а от пруда доносились громкие, возбужденные голоса дворовых. Никита потупился, ноги его налились свинцом. Он отвернулся и, неуклюже ступая, отправился в свой кабинет... Позади раздался истошный крик глубокой боли: старая Кондратьевна рвала на себе волосы. Дворовые, опустив головы, молча смотрели на ее страшное горе... Обеспокоенный случившимся, Демидов обыскал светелку Аннушки. Под узенькой девичьей кроватью он увидел небольшой сундучок. Обшарив его, хозяин нашел грамоту, написанную рукой Андрейки. Никита стал читать ее. С первых же строк его охватила ярость. Налившись кровью, он вгляделся в бумагу и захрипел: - Вот оно как! "Братья мои, дворовые и крепостные люди! - читал он. - Всем и всему свету известно, сколь много и невинно мы страдаем от господ. Мы такожды созданы по образу и подобию божию, но царицей и дворянами презираемы хуже скотов. Добрый хозяин и о скоте радеет, а нас же телесно истязают, мордуют и шельмуют. Мы робим на господ, а нас секут и предают бесчестию. Подобно жестокому волку Демидову, дворяне заставляют нас через силу робить, а награда плети, батоги, калечения. Раны наши точатся червием. А еще горше достается нашим женам и сестрам. Дознались мы, что в краях наших, на Камне, восстал светлый царь-батюшка и несет он волю всем кабальным и холопам. Идет он с большим войском на Москву. Зовет он нас, верных людей, не щадить дворянского семени. Братья мои, доколе мы будем страдать в великой нужде?.." Демидов не дочитал, вскочил и затопал башмаками. По хоромам покатился гул. - Воры тут! Воры! - заревел он. Заводчик бегал по дому, браня дворовых. Каждому он пытливо заглядывал в глаза, стараясь угадать его мысли. "Уж и этот не вор ли? Тож, поди, поджидает на Москву Емельку!" - с лютостью думал он. Велел подать экипаж и немедленно отбыл к московскому полицмейстеру Архарову. По Москве и без того ходили смутные слухи о беглом царе. На базарах и постоялых дворах среди народа бродили шатучие люди и подбивали к смуте. Хотя среди рынков и на Красной площади толкались тайные соглядатаи и шпыни, но всех смутьянов не переловишь. Вести, привезенные Демидовым, еще сильнее взволновали Архарова. В тот же день он подверг допросу демидовских дворовых и дознался, что писец Андрейка Воробышкин не раз рассказывал холопам какие-то байки о господах... Никита Акинфиевич зашагал из угла в угол, хватался за голову. Всегда уверенный в своей силе, Демидов вдруг притих. Он трусовато ходил по дому, а часто и съезжал неизвестно куда. Лето стояло в полном разгаре, а с Камня вести шли все тревожнее и тревожнее. Приказчик Селезень прислал хозяину весточку: погорел Кыштымский завод. Только-только отбили Челябу от пугачевцев, но пожар не угасал и перекинулся уже на правобережье Волги. И жди теперь последней беды... Андрейку Воробышкина схватили на Оке, на демидовских стругах. Ничего не зная о гибели жены, он и не помышлял о побеге. Его заковали в кандалы и повезли в московский острог. Смутно он догадывался, отчего стряслось неладное. "Неужто пес Демидов дознался о грамотах? - думал он. - Эх, опростоволосился, недоглядел!" Везли Андрейку в тарантасе два бравых солдата. Всю дорогу они покрикивали на Андрейку: - Ну!.. Куда?!. И только когда подъехали к Москве-реке, один из них зло взглянул на Воробышкина и сказал: - Ну, парень, не сносить тебе башки!.. В пригородной деревушке солдаты переждали, пока погаснет заря, и тогда тронулись в путь. По темной, затихшей Москве они доставили его в острог... Тут начался розыск. Демидовского писца передали в Тайную канцелярию. Андрейку пытали. Покрытый синяками, ссадинами, ранами, - по щекам струилась кровь, глаза заволакивались опухолью, - он стоял перед обер-прокурором. Показывая грамоту, его спрашивали: - Ты писал сие? Андрейка держался стойко, не опускал головы. - Сие писано мною! Много у меня на душе накопилось огня против барства. Сколько бед и мук они причинили народу! - Ну-ну, ты, холоп, придержи язык за зубами. Опять бит будешь! - пригрозил обер-прокурор и настаивал на своем: - Кто в сем деле помощники были? - Глаза чиновника выжидательно впились в арестанта. Лицо обер-прокурора было сухое и злое, нос крючковат, и походил он на хищную птицу, готовую терзать живое тело. Воробышкин не испугался угроз, упрямо ответил: - Один писал и сообщников не имел! - Врешь! - завопил обер-прокурор. - Сказывай, где укрылись сотоварищи? - А сотоварищи, - насмешливо ответил Андрейка, - весь народ, все простолюдины. Что, всех не перевешать?.. - Скинуть со злодея порты и рубаху! - закричал допросчик. Воробышкина повалили и стали раздевать. Он забился в руках заплечных... - Все равно не сломаете... Придет и на вас кара!.. - сопротивляясь, кричал он. - Ударит молния и все дворянство спалит. Народ... Ему не дали договорить, заткнули рот, и два здоровенных тюремщика навалились на исхудалое тело... Неведомо какими тайными путями дозналась Кондратьевна о заключении сына. Потемневшая от горя, шаркая слабыми ногами, она добралась до Демидова. Он сидел в глубоком кресле. Осанистый, в бархатном малиновом камзоле, в кружевном жабо, казался недоступным вельможей. Старуха упала ему в ноги. - Батюшка, пощади! - взмолилась она. Никита нахмурился, долго неприязненным взглядом всматривался в крепостную. Слезы неудержимо текли из ее поблекших глаз, высохшие руки дрожали. Вся она была немощная, разбитая. - Батюшка, один он у меня! За что же такая напасть? - горячечно прошептала она и потянулась к руке хозяина. Словно ожегшись, Демидов отдернул руку и закричал: - Уйди, уйди прочь!.. Холопка охватила его ноги: - Милостивец... Но он не слушал, вскочил и закричал люто: - Вон, вон, старая сука! Аль я не щадил его? Сколь волка ни корми, а он все в лес смотрит... - Пожалей мою старость! - ползая в прахе, вопила старуха. - Дурную траву с поля долой! - безжалостно сказал Никита и вышел из горницы... Много дней Кондратьевна сидела на камне перед острогом, поджидая счастливой минуты. По субботним дням колодников выводили на сворах и цепях в город просить милостыню, но Андрейки между ними не было. Однако старуха все еще надеялась: вот-вот откроются ворота и поведут ее сына, она увидит его... Часовой у острожных ворот гнал ее прочь. - Проходи, проходи, старая, не полагается тут быть! - сердито ворчал он. Но она не уходила. Черная от сжигающего горя, маленькая, сухая, как осенний стебелек, тяжело опустив на колени узловатые руки, она часами неподвижно сидела на камне и умоляюще смотрела на солдата... Шли дни. Она каждое утро с зарей приходила к острогу и бродила тут как тень. Вместе с сумерками меркла и ее жалкая крохотная фигурка. Кто знает, может быть, она всю ночь напролет бродила здесь, перед каменными острожными стенами, ожидая для себя чуда? Старуха долго стояла перед темными воротами острога и, украдкой утирая слезы, все еще на что-то надеялась. Караульный, строго поглядывая в ее сторону, время от времени покрикивал: - Ступай, ступай, матка! Ничего хорошего не дождешься ты!.. Старый солдат с прокуренными желтеющими усами только с виду был строг. Он давно знал старуху и ее большое горе. Вышагивая перед воротами, он на повороте брался за седой ус и, хмурясь, сердобольно думал: "Ну что поделаешь с горемычной?.." Сердце служивого не выдержало, и однажды он тихо молвил на ходу: - Тут суд короток... Упокоили... И на самом деле: распахнулись ворота, и, гремя по каменной мостовой, из них выкатились дроги, на которых белел грубо сколоченный тесовый гроб. Солдат с соболезнованием посмотрел на старуху и тут же схватился за ус. Глаза служивого потемнели, он еще больше поугрюмел. Старушка бросилась навстречу возку. В прозрачном теплом воздухе страдальчески прозвучал крик: - Родимый ты мой!.. Все, что имела она на белом свете, ее надежда и радость, единственный сын, еще так недавно согревавший ее бесприютную старость, - все это теперь лежало перед ней в грубом некрашеном ящике. Возница - профос [полицейский служитель] из инвалидной команды - хлестнул кнутовищем по ребрам исхудалой клячи. Она затопала, перешла на неуверенную рысь. Тяжелые колеса загрохотали громче, гроб, как утлый челн, сильнее закачался на дрогах. Немощная, хилая старушка, вся высохшая и скрюченная от недугов и беспрестанной работы, бросилась вслед за дрогами. Но где ей было успеть за возницей! Поминутно спотыкаясь и падая, она наконец свалилась среди дороги. Раздавленная большим горем, старая мать лежала в придорожной пыли и с мольбой протягивала руки. А впереди, вздрагивая и подпрыгивая, уходили погребальные дроги - уходило дорогое, последнее счастье крепостной женщины. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 1 Воевода Исетской провинции [по тогдашнему административному делению Южного Урала Челябинск был центром провинциального управления под названием Исетского] статский советник Алексей Петрович Веревкин был в крайне расстроенных чувствах. Неумытый, в одном белье, он слонялся по горнице из угла в угол и охрипшим басом рычал на всю избу: - Ироды! Хапуги! Дерут да выжимают без зазрения совести, а того не ведают, что погибель себе готовят... На полу валялся пыльный парик, воевода отбросил его ногой в угол и присел к столу. Воевода склонил голову на ладонь и задумался: "Как ноне быть?.." Поутру из Кыштымского завода прискакал на взмыленной лошади демидовский приказчик Иван Селезень и, еще не соскочив с коня, завопил на весь двор: "Беда на хозяев идет!" Еле привели его в рассудок. Он-то и привез с собой манифест. В нем значилось: "Самодержавного императора Петра Федоровича всероссийского и прочая, и прочая, и прочая. Дан сей именной указ в горные заводы, железодействующие и медеплавильные и всякие - мое именное повеление. Как деды и отцы ваши служили предкам моим, так и вы послужите мне, великому государю, верно и неизменно до капли крови и исполните мое повеление. Исправьте вы мне, великому государю, мортиры, гаубицы и единороги с картечью и в скором поспешании ко мне представьте. А за то будете жалованы бородою, древним крестом и молитвою, и вечной вольностью, и свободой, землей, травами, и морями, и денежным жалованьем. И повеление мое исполняйте со усердием, а за оное приобрести можете себе монаршую милость... А дворян в своих поместьях и вотчинах, супротивников нашей власти, и возмутителей империи, и разорителей крестьян, ловить, казнить и вешать, как они чинили с вами, крестьянами. А по истреблении злодеев дворян и горных заводчиков всякий может восчувствовать тишину и спокойную жизнь, коя до окончания века продолжаться будет. Великий государь всероссийский Петр". Прочтя указ, Алексей Петрович онемел от ужаса. - Не может того быть! Государь Петр Федорович добрый десяток годков почил в бозе. Кто сие смел? Чей это возмутительный лист? - в гневе закричал он. Иван Селезень выложил все начистоту. - Митька Перстень, заводский человечишка, в недавнее время сбег от Демидовых. Ноне пойман на сельце с тем прельстительным указом. Байт сей мужичонка: идет на дворян да заводчиков кара великая. В степях объявился царь, и все заводские мужичонки помутились от радости. Батюшка, спаси наш заводишко от смуты! - взмолился приказчик. И без того расстроенный, воевода выпроводил его из горницы и закрылся наедине. Огорченный, растерянный, он думал горькую думу. Не знал воевода, что предпринять. Большая гроза надвигалась на вверенный ему край. Подумать только! В те дни, когда именитые владельцы пребывали в заморских странах и веселились в Санкт-Петербурге, здесь, на Урале, кипела страдная пора. Шла война с Турцией, а для этого требовались артиллерия и припасы к ней. Как в былые дни, уральские заводы день и ночь лили пушки, ядра, ковали стальные клинки для русской конницы. Приписные крестьяне и работные не видели ни отдыха, ни радости. В жизни и смерти мужика был волен заводчик. Он сек плетьми, наказывал батогами, надевал оковы. Девушкам заводчики запрещали выходить за любимых, отдавали замуж по своему хотению. От кабалы, тягот, от горькой жизни люди в одиночку и ватагами уходили на Дон, в Дикое Поле, верстались там казаками, тысячи людей убегали в непроходимые леса, жили в болотистых камышах по рекам Иргизу и Яику. И хотя воевода рассылал в помощь заводчикам особые команды для поимки беглых, но что могли поделать старые инвалидные солдаты, если кругом бушевало разгневанное народное море. Час расплаты грянул. В степных хуторах Яика внезапно объявился неведомый человек и назвался именем покойного государя. Кто он? Беглый или заворуй, не все ли равно, но то, что холопы к нему приклонились, - вот что страшно и сулит большие беды. Сказывали воеводе сыскные людишки, что человек сей - беглый казак с Дона. Читал он будто манифест казачишкам на Толкачевых хуторах. А на этот манифест станичники да голытьба ответили ему так: - Мы все слышали твою правду и служить готовы. Веди нас, государь, куда тебе угодно, мы поможем! Мнимый царь тотчас приказал развернуть знамена с нашитыми на них восьмиконечными крестами. И, прикрепив те знамена к копьям и сев на коней, казаки двинулись к яицкому городку. Впереди всех ехали знаменосцы, за ними вожак их со своими близкими, а далее шел приставший народ... Воевода думал, что все это байка для устрашения, а ноне вот как оно обернулось. Он схватился за голову, простонал: - Эх, большую силу на себя накликали! Управимся ли? Надо было готовиться к отпору. Велел воевода немедля заложить бричку, проворно обрядился и поехал обозревать вверенную ему столицу Исетской провинции, Морозов еще не было, грязь на улицах стояла несусветная. Колеса тонули по ступицу, мундир и лик воеводы порядком-таки забрызгало жижей. Город тянулся по Миассу, обнесен был кругом земляным валом и деревянным заплотом, по углам - брусяные башни. Воевода забрался на вал, ощупал заплот. Остроколье в нем прогнило. - Упаси и помилуй господи, - вздохнул воевода. - Ставили сей тын в давние-предавние веки, кажись, - при построении города. С той поры провинциальная канцелярия [управление, которое ведало административными делами провинции] ежегодно списывала на ремонт заплота немалые деньги, но куда они шли - воевода, человек непамятливый, не любил о том говорить. С земляного вала воевода увидел весь городок: каменный угрюмый острог, градскую ратушу [учреждение, ведавшее делами городского самоуправления в XVIII и в первой половине XIX века в России], государев дом провинциальной канцелярии, два божьих храма, вознесших златые главы над Миассом, четыре царских кружала, гарнизонную караульню, почтовый дом, воеводскую избу... У ворот воеводской избы да у одного царского кружала стояло по фонарю, они освещались конопляным маслом. Воевода ухмыльнулся и зло подумал: "Освещаются! Как бы не так. Профос Федотка пожирает все масло с гречневой кашей". Алексей Петрович вспомнил, что за этот непорядок Федотку раза два на комендантском плацу высекли, а потом воевода рукой махнул: "Пес с ним, пусть жрет в три брюха! Добрый человек по ночам дома сидит, а вору не к чему дорогу освещать..." Оглядев с земляного вала город, заплоты, воевода поехал в гарнизонную караульню. В ней сидело на нарах с десяток солдат. Иной латал кафтан, иной набивал подметки на прохудившиеся сапоги. Капрал с сивыми прокуренными усами чистил медные пуговицы и запевал солдатскую песню. Инвалиды подхватывали: Горшей тебя, полынушка, Служба царская, Наша солдатская, царя белого, Петра Первого. Со дня-то нам до вечера, солдатушкам, Ружья чистити, С полуночи солдатушкам Головы чесать, Головы чесать, букли пудрить... Солдаты не сразу заметили воеводу. Он поморщился: в нос ударило кислой капустой, редькой. Воевода не утерпел, чихнул и выругался: - Густо больно! Дородный, крепкий солдат сумрачно поглядел на воеводу, усмехнулся: - От солдатской пищи ладаном не запахнешь... Старый капрал засуетился было, но воевода махнул рукой. - Отставить! - Он отвернулся и вышел из караульни. - Воинство! - недовольно проворчал он, садясь в бричку. За ним рявкнули солдатские голоса: Головы чесать, букли пудрить. На белом свету во поход идти. Во поход идти, во строю стоять... - Песенники!.. В канцелярию вези! - крикнул воевода кучеру, и бричка, подскакивая и ныряя в рытвины, покатилась по унылой улице. В провинциальной канцелярии он потребовал от воеводского товарища Свербеева донесение, "коликое число находится в провинциальном городе Челябе разного звания военных, штатских и прочих людей". Коллежский асессор Свербеев, в кургузом мундире, в напудренном парике, чинный и важный