на Севере". - Октябрь, 1973, Э 11, с. 223.) Писатель снова отстаивал свои взгляды на историческое прошлое, настойчиво пробивал дорогу своим, уже сложившимся принципам его изображения. Недаром еще до войны он вслушивался в рассказы большого мастера исторического романа Алексея Толстого и добром вспоминал потом его наставления: "Содержание исторического романа включает в себя не только голые события и факты, но и опыт автора, его умение с современных позиций подступить к созданию произведения"*. (* Коничев К. "Из беседы Алексея Толстого". - Литературная Вологда, 1958, кн. 4, с. 302.) Еще в очерках о людях больших дел, в биографических повестях о деятелях русского искусства Коничев в осмыслении исторических событий, в обрисовке героев добивался сочетания реальной достоверности с активно выраженной авторской позицией как позицией нашего современника. Писателю важнее всего было показать широкие, необъятные, вольные пространства особенно поморского Севера, его талантливых, бывалых, мужественных людей - ремесленников, мореходов, кораблестроителей, на которых и опирался Петр в своих помыслах и делах. Однако такой взгляд писателя подвергается сомнению, как это ни странно, тут же, в предисловии к его книге. "Петр Первый на Севере"... Заслуживает ли внимания эта тема? В какой мере Север связан с именем и деятельностью преобразователя России - Петра I?.. - с явной неуверенностью в закономерности постановки этих вопросов спрашивает проф. В. В. Мавродин и тут же опять-таки как-то неуверенно отвечает: - Ведь, казалось бы, все помыслы Петра, все его действия были направлены на борьбу за утверждение на берегах Балтийского моря, чего Россия и добилась в итоге победоносною завершения Северной войны..."*. (* Мавродин В. "Повествование" К. Кочичева". В кн.: К. Коничев. "Петр Первый на Севере". Л.; Лениздат, 1973, с. 3.) После этого историк начинает зачем-то убеждать читателя, что автор "повествования" будто бы ослеплен большой любовью к родному Северу, а потому и не увидел, то Петр Первый "нанес удар Северу", подорвал его значение. Причем, возражение далее строится на сомнительной игре слов, нелепом "образном соотношении" - "окна в Европу" на берегах Балтики и "форточки" на берегах Белого моря... Коничева интересует не столько Белое море как первые по-настоящему широкие ворота в Европу, сколько всеобъемлющая преобразовательская деятельность его героя на Севере - строительство "государевой дороги" от пустынных берегов Беломорья до Повенца, освоение Онежского и Ладожского озер, Свирь-реки, возвращение России крепости Орешек, освобождение Прибалтики и закладка новой столицы, сооружение верфей в Лодейном поле, канатных фабрик в Вологде, Петровского завода на Онежском озере, Олонецких и Повенецких горных заводов, первые попытки соединить Волгу с Балтикой и сооружение Ладожского канала, интерес к богатствам недр северных и, наконец, развитие торговли и культуры всего необъятного края. Как и Алексей Толстой, автор книги "Петр Первый на Севере" опирается на пушкинскую концепцию изображения Петра I - "То академик, то герой, то мореплаватель, то плотник, он всеобъемлющей душой на троне вечный был работник". Писатель изображает своего героя в разных жизненных ситуациях, в общении с разными людьми, в активной деятельности, в гневе и радости, в мудром познании и постоянном труде. Наконец Коничев впервые так широко и целеустремленно, чем кто-либо из его предшественников, опирается на оценки своего героя, заложенные в устной народной поэзии, в сказах и преданиях, сказаниях и песнях, в которых Петр при всей заметной идеализации его предстает как сын своего времени в сильных и слабых своих сторонах, в противоречиях - в одновременном осознании и его исторической значимости и суровой судьбы народа. В повествовании К. Коничева Петр Первый не одинок. Чаще всего он изображен в окружении сподвижников и единомышленников, сановитых лиц и простых людей. Живописна, например, картина приезда в Вологду летом 1702 года великого государя и его юного наследника с громадной свитой в более чем сто знатных персон, с большой охраной и многочисленными слугами. Кого только не называет писатель в этой свите Петра, задумавшего большое дело на Севере. Здесь и Андрей Голицын, и Михайло Ромодановский, и Федор и Гавриил Головины, и Никита Зотов, и Юрий Трубецкой, и Кирилл Нарышкин, и Юрий Шаховской... К царевичу Алексею, кроме ближнего человека Александра Меньшикова, приставлено более десятка одних князей. Жировой-Засекин да Кольцов-Массальский, Долгорукий, Троекуров, Урусов, Дашков, Барятинский, Чаадаев да еще лекари, учителя, толмачи, карлики для утехи... Широко отпраздновал Петр свои именины в архиерейских палатах. На виду у вологодского люда разъезжал потом с юным, всеми обласканным наследником по тихой и полноводной в тот год реке Вологде. Такого еще никогда не было видано на ее берегах. "Вологжанам и солдатам-преображенцам, и свите царской, - пишет Коничев, - казалось дивом дивным, как под колокольный звон и пушечный рев вниз по течению реки выстроилась от Соборной горки до самого села Турундаева флотилия более трехсот судов и под крики "ура", при дружком взмахе гребных весел тронулась в дальний путь". Среди героев повествования Коничев называет вологодских и архангелогородских бояр, воевод, архиепископов и архимандритов, стольников, купцов, думных дьяков... Более тщательно выписываются те, кто поддерживал Петра и активно участвовал в его преобразованиях - архиепископ холмогорский Афанасий, воевода архангельский Федор Апраксин, кораблестроители братья Баженины, великоустюжский торговый гость Саватеев, проложивший торговый путь в Китай, вологодский епископ Павел, приближенный к царскому дому, а позже - глава Александро-Невской лавры, архангелогородский стольник Сильвестр Иевлев, сольвычегодский живописец Степан Нарыков, вологодский бургомистр Сидор Овсяников, архангельский мещанин Михайло Абрамов, знаменитый впоследствии книжник-издатель... С особым старанием и тщательностью выписал Коничев образы северных крестьян, кубенских рыбаков и архангельских поморов, мореходов, мастеровых людей, ремесленников, плотников, кузнецов. Истинными героями книги становятся лоцман Антипа Тимофеев, мореход Иван Рябов, совершивший сусанинский подвиг в борьбе со шведами, крестьянин Степан Юринский, строитель "государевой дороги" сержант Михайло Щепотев, смышленый вологодский паренек, писец вологодской канцелярии Алексей Макаров, ставший "кабинет-секретарем его величества", ближайшим советником и историком Петра... Говоря о значении книги Коничева, совсем не нужно ее переоценивать, проходить мимо фрагментарности повествования и перенасыщенности его фактами и деталями. Писатель не удержался от соблазна хотя бы только перечислить важнейшие на его взгляд события, хотя бы только назвать чем-то значительных людей, связанных с преобразованиями петровского времени. Этот пафос перечисления, описания подменяет порой образное воссоздание изображаемого времени и его героев. Зараженный этим пафосом писатель нагнетает события, а порой и трактует их как-то односторонне. "Есть в повествовании, - отмечалось в одной из рецензий на книгу К. Коничева, - и субъективное толкование некоторых легенд и событий. Так, например, в новелле "Кижи" весьма произвольно трактуется вопрос о строительстве Преображенского собора в Кижах. Автор упоминает в повествовании о Покровской церкви на реке Вытегре, построенной в 1704-1708 годах крестьянами Вытегорского погоста, и о том, что Петр I был восхищен этой постройкой. Но главным строителем собора в Кижах автор, следуя легенде, все же называет заонежца Нестора. На самом деле именно плотники Вытегорского погоста, под руководством двух старых мастеров, талантливых архитекторов Невзорова и Буняка, поставили не только "Анхимовское чудо" - Покровскую, но и Преображенскую церковь в Заонежье. Об этом было известно давно и по документам архива Покровской церкви, и по рассказам потомков строителей этой церкви"*. (* Костылев В. "К. Коничев. "Петр Первый на Севере". - Октябрь, 1973, Э 11, с. 224.) Повествование "Петр Первый на Севере" (1973) стало, можно сказать, заветной книгой писателя, но выхода ее в свет он не дождался, слишком долго его детище преодолевало издательские барьеры. Не довелось писателю подержать в руках и последнюю свою книгу "Из моей копилки" (1971). Она создавалась уже в дни его болезни, писалась залпами и, несмотря на недуги, с азартом и удовольствием. Все уже было давно выношено, каждый рассказ ложился на бумагу почти без поправок. Писатель с великой радостью сообщал друзьям о хорошо начатой весной 1969 года работе по сооружению книги-копилки коротких записей, этюдов, воспоминаний и раздумий о своем прошлом. К концу года завершен был и один из последних рассказов книги - "В солдатах". Так случилось, что с изображения героя этого рассказа писатель и начинал свой путь в литературу и завершал его.. На этот раз он написал "вечерний рассказ бывшего нижнего воинского чина" Алексея Турки, и возможность высказаться ему была предоставлена безраздельная. В другом финальном этюде книги - "Все течет, все меняется" - писатель размышляет о своей жизни: "На старости лет мне (да и не только мне), вспоминается давнее прошлое. Это прошлое навязчиво встает даже в сновидениях. Я часто вижу во сне Попиху, себя - юношей; живыми - всех давно умерших. Вижу село, ярмарки, крестные ходы, рыбную ловлю. Часто, особенно часто снились два речных омута на приозерной речке Каржице, там, где полвека назад всегда на мою долю выпадал удачный лов окуней, щук и ершей. Как хотелось, чтобы это повторилось еще хоть раз наяву..." Преодолевая недуги и не чувствуя в себе прилива новых сил, писатель торопился закончить книгу. Задумал и даже начал писать повесть о Дионисии, но отложил ее. "А я еле-еле попыхиваю в Комарове, - писал он 15 октября 1969 года. - Чую, не те силы. В полтрети, не более. И, кажется, не разработаюсь. Темпы унылые, а темы захватывающие". В это время он с особой остротой скучал по родине, очень мечтал хотя бы еще раз увидеть ледоход на Кубене да посидеть на лужайке у Каржицы, чтобы она не снилась больше... Память писателя в такие дни чаще всего обращалась к прошлому, к тем же родным полям, лесам и рекам. А память у дяди Кости была завидная и - все больше убеждаюсь в этом - добрая память. Убеждался и тогда, когда читал присланную издательством рукопись "Из моей копилки", убеждаюсь и теперь, когда пишу эти строки с грустью и тоской по живому, справедливому и щедрому в народной своей доброте человеку. Многое из того, что вошло в книгу-копилку дяди Кости, мне не раз доводилось слышать из уст самого автора. Он часами, ни разу не сбившись, мог читать разухабистые рифмованные притчи Демьяна Бедного, которые знал наизусть с дней гражданской войны и не раз пересказывал своим землякам, устьянским крестьянам. Как живописец, сочными резкими мазками, рисовал он картину выступления в Вологде Э. Багрицкого с чтением "Думы про Опанаса", рисовал так, что эта картина и сейчас стоит перед глазами, словно я присутствовал на чтении поэмы ее автором, видел синий рубец от шашки, пересекавший открытый лоб поэта, слышал те строки из "Думы", которых теперь не нахожу в ней. Чаще всего добрая память писателя возвращалась ко времени его детства и юности. Об этом времени и тосковалось пуще всего, да и перемены сегодняшние с высот молодости виделись острее. Тогда в детстве и юности все было первое и все заново - первая колыбельная песня про уточку лесовую, первые лепестки-лепесточки, цветики-цветочки, сорванные материнской рукой, первый страх от церковно-сатанинского "страшного суда", первые радости узнавания жизни и первые сиротские слезы... На всю жизнь нет ничего роднее деревеньки-родины, окруженной такими же, как она, близкими деревеньками Боровиково, Зародово, Шилово, Никола-Корень, Полустрово, Копылово, Беркаево, Тепловское, Кокоурово... Почти в каждой из них люди одной судьбы, а в своей деревеньке почти каждый - сосед, и его облик навечно врезался в память - старик Додыря, бобыль Пашка Петрушин, забитый крестьянин Василий Рассохин, пастух Николаха Копыто, совсем обнищавшие мужики Мишка Петух и Иван Гоголек, побирушка Маша Тропика и повитуха Марья Кулева, зимогоры Фанушко Бородатый, Шабрун, Егорко... Многие из них, названные здесь по-уличному, известны еще с "Деревенской повести". Писатель всегда вспоминал времена своей молодости с какой-то тихой грустью, даже тогда, когда рассказывал о людях доброй души - Хлавьяныче, Афоне-Голубые кони, Митрии Трунове, Иване Герасимове, Антошке Печенике... Вот и теперь они - в копилке его памяти как живые свидетели неиссякаемой народной мудрости, ничем не замутненной народной доброты. Здесь и озорной смышленый соседский мальчик Колька Травничек, с которым пережито столько нехитрых мальчишеских радостей и таких значительных открытий в окружающем мире и в человеческих отношениях. Писатель вспоминает, как совершали первое путешествие в Вологду, как приютила их на ночь открытая паперть Афанасьевской церкви, как поразила детское воображение гостиница "Золотой якорь" с ее тремя сотнями окон. А разве мог забыть дядя Костя о великом труженике, изувеченном воине Хлавьяныче, с которым заработал нелегким трудом землепашца свой первый гривенник? Мог ли он не узнать много лет спустя героя своего рассказа "Добрая душа", мастера на все руки, бессребреника, всю жизнь отдавшего людям? А безответный конь-труженик Воронко? С какой любовью изображается он, верный помощник крестьянина, всегда оставаясь в доброй памяти благодарного земледельца. Живым укором стоял он перед глазами писателя и как бы говорил: "На живом ездили до изнеможения, с мертвого кожу сняли, на сапоги перешиваете. Эх вы, люди!.." С детства не мог забыть писатель Воронка: "А он не только вспоминается, но и часто появляется во сне. Иногда даже разговаривает со мной в сновидениях человеческим голосом. И странно, что во сне я не удивляюсь этому. Будто так и надо". Прошлое навязчиво тревожило память писателя. Он все чаще обращался к тому миру, который впервые открылся ему в детстве через окно родной безвестной, а теперь и вовсе исчезнувшей с лица земли деревушки. Стояла она на взгорье, окнами на большое торговое село Устье. За сосняком уходило в туманный горизонт на многие версты раздольно вытянувшееся знаменитое Кубенское озеро. Шли по нему пароходы и барки, отражались в его глади кирпичные стены древнейшего Спасо-Каменного монастыря. Ватагой бегали на Устье деревенские малыши, провожали с пристани пароходы на Вологду, казавшуюся им призраком за тридевять земель в тридевятом царстве. Из окна деревенской избы всматривался в окружающий мир будущий писатель, и он открывался ему с каждым днем все шире и значительней... На исходе жизни у выходящего на Дворцовую набережную окна своего рабочего кабинета писатель не раз вспоминал слова друзей: "Вишь, куда занесло вологодского мужика" и не без справедливой и законной гордости рассуждал вместе с ними: "А почему бы и не "занести". Разве не мои предки, уроженцы вологодские, вместе с другими россиянами отвоевали под командой Петра Великого эти, когда-то шведами захваченные у нас места? Разве не мои предки, крепостные мужики, строили крепость? Разве не они начинали возводить "на зло надменному соседу" город-красу и гордость державы Российской? Разве не здесь от тяжких работ они сложили свои кости в неизвестных могилах?..". И снова с законной гордостью писатель думает о своем времени, когда ему, потомку многострадальных предков, суждено было поведать о русских умельцах, деятелях искусства - Федоте Шубине и Андрее Воронихине, что своим разумом и золотыми руками украшали этот город. Отсюда, с Дворцовой набережной, писатель не раз вслушивался в бой курантов на Петропавловке, отсчитывавших безвозвратно уходящее время, радовался пароходным гудкам на труженице Неве. А под окнами, на набережной, по каменным плитам которой когда-то хаживал сам Пушкин, раздавались в белые ночи голоса и песни школьников-выпускников и студентов - людей будущего, которым так завидовал не осуществивший многих своих замыслов писатель. Кто из нас не думал тревожно, а иной раз горячо и бесплодно не спорил на извечно живучую тему отцов и детей? Немало мыслей вокруг нее высказано и автором книжки-копилки. Бывая на родине, он всякий раз за долг свой почитал заглянуть на могилы своих предков и родителей. Не раз видели его земляки с обнаженной головой у стены общественной бани, у бывшего кладбища. И только ли сыновняя вина в том, что над прахом его отичей и дедичей - поленница дров? Многие последние месяцы жизни провел писатель в Свердловской больнице. Шли от него и тревожные письма, и обнадеживающие вести. Он гнал прочь мысли о смерти, мечтал вернуться на Дворцовую набережную к своему рабочему столу. Думал и на родине побывать и очень тосковал о родной земле. Прикоснись он к ней, казалось, и снова вернутся силы. "Я со своей болезнью, - писал в Вологду Константин Иванович, - разменял второй год лежания. Думаю о своей былой лености, о малости общения с природой, о многом невысказанном и недосказанном... С больничной койки никак не могу три месяца уже сорваться... Очень хочу побывать в Вологде и около. Два месяца бы!" Мечте этой не суждено было сбыться. 2 мая 1971 года К. И. Коничева не стало. В могилу писателя легла и горсть родной вологодской земли. Ее привезли из Устья-Кубенского земляки. У дяди Кости была завидная и - это уж точно - добрая память. Пусть и о нем, умевшем любить и ценить людей, живет память добрая и светлая. Виктор Гура ИЗ МОЕЙ КОПИЛКИ ПАМЯТНЫЕ СЛОВА Было мне года четыре. Мой отец отделился от своего старшего брата Михайлы. Зажил самостоятельно. Была у отца бурая лошаденка. Своими руками соорудил отец телегу. Поехали в село. Несколько пар сапог сшил отец на продажу. Сапоги в драночном коробе. Отец и мать сидят спина к спине, свесив ноги с телеги. Я - посредине. Впервые за свои четыре года я вижу соседние деревни, чуть побольше нашей, с часовнями и с крашеными избами. А самое село с церквами, с колокольным звоном, с магазинами и множеством людей, лошадей и телег даже как-то испугало меня. А что будет, если отец с матерью отойдут от телеги, затеряются в шумном народище, куда я тогда денусь? И верно, я оставался подчас один в телеге. Мать отлучалась со своим кружевным товаром, завернутым в чистый платок. Отец, закинув сапоги на плечи и держа две пары в руках, громко покрикивал в толпе: - Крепче этих нет на свете! Налетайте, покупайте!.. Все было улажено. Сапоги и кружева проданы. Деньги подсчитаны. Кожа для шитья сапог куплена. Как по такому поводу не позволить отцу выпить? Мать, взяв меня за руку, торжественно по крутой лестнице поднялась к Селянкину. На столе большой чайник с железным рыльцем, связка кренделей. Чего же лучше? Из чайной возвращаемся домой. Проезжая мимо строящейся полукаменной школы, отец показывает на нее кнутовищем и уважительно говорит: - Заводчик Никуличев, главный благотворитель, сорок тысяч рублей выдал на постройку. Учить будут. Отсель пойдут конторщики, бухгалтеры, приказчики... На сорок-то тысяч не один дом, а можно пять деревень построить, как наша Попиха. Сурово посмотрел на меня, добавил памятные слова: - Вырастай, Костюха. Отдам я тебя в это училище, будут тебя тереть, как теркой, выучат, вовек отца станешь помнить. Отсюда прямая дорога в скубенты. Тебе учиться, а мы с матерью поработаем, сами выдюжим и тебя в люди вытянем... Из этой поездки в село остались в памяти незабываемые слова отца: "Будут тереть, как теркой". Не испытал я в этой школе сладостной боли познания. Не коснулась меня "терка" строгой школьной дисциплины. Жизнь обернулась и пошла по другому направлению, а не так, как отец хотел. Жаль. Многое было бы иначе. Хуже или лучше, но иначе... ДРАКА Старики, и те не помнят, с каких пор завелась враждебная рознь между деревнями, принадлежавшими когда-то помещику Головину, - головинскими и бывшими монастырскими. Кажется, все поделено, размежевано, узаконено. А по прежнему обычаю существует необъяснимая вражда, сопровождаемая драками. Мне пришлось быть очевидцем одного незабываемого сражения. Было это во Фролы, в большой пивной праздник. Пожалуй, в девятьсот восьмом году. Моя мать еще была жива. Она уговаривала отца не ходить "в эту кашу". - Убьют, на кого ты нас с Костюхой покидаешь! Не пущу!.. Отец не послушал мать, оттолкнул ее, вытащил вересовый кол из изгороди и заторопился к драке. Сходились две большие партии, две шатии. Шли стеной одна на другую, человек по пятьсот, как потом стало известно. От Ивановской шатровой мельницы под гармонный и частушечный рев двинулись из монастырских деревень матерые парни и подростки. Навстречу им вышли из Боровикова таким же слаженным строем, не меньше числом и с такой же "музыкой" головинские головорезы, не раз прославленные в драках прежде. Вооружение - железные трости, колья, булыжники, гири на ремешках. Ножи запрещались неписаным законом и взаимным пониманием, ружья не допускались тоже, а револьверов ни у кого не было. Мы с матерью стояли на берегу Лебзовки, примерно за полверсты от места драки. Неистовые крики, ругань, треск кольев, рев битых и даже "ура" заглушили все земное, человеческое. Помню, мать с заплаканными глазами высматривала, где в этом месиве мотается мой батько. Но в многолюдной толчее, да еще издали, ничего не разобрать. Девки головинских деревень под руки приводили к нам на бережок раненых. Отмывали водой, перевязывали платками, разорванными рубахами. С двух сторон битых-перебитых всерьез и налегке насчитывалось свыше двухсот человек. Большинство из них на своих ногах могли добраться до Устьянской больницы. Драка считалась вполне мирной, без жертв. И потому не вошла в историю генеральных драк головинщины с монастырщиной, скоро была забыта. Мой отец от удара острым камнем чуть повыше левого глаза получил в схватке глубокий шрам и некоторое время гордился этой отметиной, как наградой... Из-за чего назревали и возникали драки, ни тогда, ни после никто не мог объяснить. КАЗАКИ От деревни Ивановской до речки Лебзовки они мчались - пыль столбом. На речке спешились, выкупались и стали коней купать. Из нашей Попихи все это видели, и, поскольку от казаков добра не ждали, мужики поголовно, кроме десятского Пашки Петрушина, попрятались, кто где мог. Кто в сарае в сено зарылся, кто в подовин за печку укрылся, в стога и в скирды залезли, а некоторые догадались убежать в кокоуревский ельник, куда никакой казак не проберется при всем желании. Остались в деревне одни бабы с ребятней мал мала меньше. Шесть всадников в белых гимнастерках, ружья за спиной, сабли сбоку, въехали в Попиху. Несколько баб перестали на задворках шевелить сено, вышли на улицу. Притихли, с опаской поглядывая на круглолицых, упитанных казаков. Старший из них крикнул: - Бабы, молока! Да нет ли похолодней, с погребка?! Шесть кринок молока опорожнили казаки мгновенно, не сходя с лошадей. Один из них сказал за всех спасибо и спросил: - А почему такая мертвая деревня? Где мужики? Бабы неохотно ответили: - Кто где - кто на сплаве, кто на рыбалке, кто на пожнях докашивает... - Не нас ли испугались? - Зачем пугаться, - отвечали бабы, - наши мужики смиренные, зла никому не делают. Стегать их не за что... - Говорят бабы, а сами робеют: у казаков нагайки в руках плетеные, с оловянными наконечниками. Из другого конца деревни по пыльной улице в стоптанных валенках, не робея, шел, переваливаясь с боку на бок, бобыль Пашка Петрушин. Подошел, поклонился: - Здравствуйте, господа начальнички... И нас не миновали. Ваше дело тоже подневольное - куда пошлют да что прикажут, то и делаете. Служба! - Смотри, какой философ! Ты лучше скажи нам, почему и куда мужики попрятались? - спросил старший. - Куда - не знаю, а почему - известное дело почему: не хотят быть поротыми. - А за что? Чего они такого натворили? - А ведь и ни за что можно под горячую руку. Страху-то вы кое-где поднагнали, вот и прячутся. - Да не ври, Пашка, на людей, все при своих делах, никто не хоронится. Чего тебе дурь в голову лезет напраслину возводить? - возразили бабы. - Во все века прятались, - невзирая на соседок, продолжал Пашка, - наша местность такая: от Грозного Ивана прятались, от новгородцев прятались, от польских панов прятались, от никоновцев прятались, теперь вас побаиваются. А почему? Рассудите сами... - На обратном пути рассудим, - пообещал старший, - зря прятаться не стали бы. Видно, есть отчего. - А ничего нет, - занозисто ответил Пашка, - у нас тут не плуты и не воры, не разбойники. А свой закон: береженое и бог бережет, против сильного не борись, с богатым не судись... - Поехали, хлопцы! - скомандовал старший. Пришпорив коней, все шестеро понеслись по большому проселку. - Бог миловал! - перекрестились бабы. Казаки возвращались из своего объезда другим путем. Больше их в Попихе не видали. КОЛЕЧКО Когда смерть стоит у порога, не трудно догадаться, что она скоро войдет в избу. Моего отца, охваченного после очередной драки "антоновым огнем", фельдшер объявил безнадежным. Отец принял этот приговор довольно спокойно, сказав: - Сам вижу, сам знаю... Позовите попа, может, есть тот свет, пусть исповедает. Привезли попа. Накинув на себя серебристый набрюшник-епитрахиль, поп прочел страничку из Евангелия, поспрашивал отца о грехах, причастил, ткнул крестом в губы и, получив монетки, уехал восвояси. У отца было еще время отдать кое-какие распоряжения: - Умру, выходи замуж хоть за черта, только не обижай сироту Костюшу, - завещал он моей мачехе, прожившей с ним всего полгода. Меня он погладил по голове, прослезился! - Жаль, не вырастил тебя, не выучил птенчика летать... Будешь большой - умей за себя постоять. Выучись... Я ответил ему слезами. - Разобрало, значит... Он лежал на широкой лавке, к ней была приставлена скамейка, чтобы больной, разбитый в драке отец не скатился на пол. Левая рука у него от самой кисти и до плеча ужасно распухла и посинела до черноты. Это и был антонов огонь. На указательном, распухшем пальце резко обозначилось белое, как из сметаны, кольцо. Не раз отец пытался снять это кольцо, оно не снималось. Мешала опухоль и загрубевшие складки на сгибах пальца. - Позовите Турку, надо проститься и сказать ему дело, - потребовал отец. Алеха Турка не замедлил прибежать к нам в избу. - Ну, чего ты, Иван, надумал, не твое время спешить на тот свет, где кабаков нет. Живи... - Антонов огонь кого хошь спалит, - горько усмехнулся отец. - Не устоишь. Одно худо - не знаю, от чьей руки подыхаю. В потемках не приметил, кто меня так дернул... А тебя вот о чем попрошу: поприглядывай за сиротой, не давай в обиду... Собравшись с силами, отец привстал с лавки, дотянулся до сапожного верстака, взял острый нож и, стиснув зубы, стал срезать с пальца складки и опухоль, дабы без усилий снять колечко. Турка даже не успел отнять у него нож, да это и не удалось бы. Густая, как показалось, черная кровь сползала и капала на пол. Отец снял окровавленное кольцо, подал Турке: - Носи обо мне на память... Хороните меня рядом с покойной Марьей. Вот и все... Через два дня, в холодное утро, по снежному первопутку отвезли отца на погост. Звонил самый малый, бедный колокол. Надсадно галдели голодные галки. ДОДЫРЯ Старик Додыря всю жизнь прожил холостым. У него не было своих детей. Но очень любил он внучатого племянника Петьку. Петьке шел пятый год. Как такого не любить, не побаловать гостинцем или самодельной игрушкой вроде выструганного из дерева конька. Летом Петька бегал по деревне полуголый, в длинной рубашонке, ему пока еще, по условиям местной жизни, штанишки не полагались. Петька любил Додырю пуще отца и матери и звал его дедушкой. Однажды из огорода, что под окнами у Додыри, Петька испуганно закричал: - Дедушка! Меня червяк укусил! Додыря знал, что иногда из ближнего болота в деревню заползали гадюки. Он бросился на крик ребенка. - Где червяк? Какой он? - Сюда спрятался, на грядки... Додыря быстро обнаружил на капустной гряде змею не короче аршина. И поскольку он был обут в крепкие сапоги, кинулся топтать гадюку. Петька опять закричал: - Дедушка, не топчи красивого червяка... Додыря не слышал детской просьбы. Ему не до того. В исступлении он словно бы плясал на гадюке, разорванной коваными каблуками на три части, но все еще шевелившейся. Петька стоял и утирал слезы, то ли от боли, причиненной гадюкой, то ли из жалости, что дедушка изломал столь невиданного, нарядного червяка. С гадюкой покончено. Додыря подбежал к Петьке: - Какое место червяк укусил? - А вот тут, - ребенок показал на ноге, чуть пониже коленки две малые язвочки, вокруг которых появилась чуть заметная краснота. Додыря припал губами к уязвленному месту и торопливо начал высасывать и сплевывать пущенный гадюкой яд. Такую общеизвестную в деревнях операцию он проделал весьма тщательно и под конец даже прищемил зубами до боли кожицу на Петькиной ноге так, что тот взревел. - А если начнет пухнуть, придется везти в больницу, - проговорил Додыря и на всякий случай крикнул из огорода своему брату - Петькину отцу: - Федька, запрягай лошадь, может, в село торопиться надо. Ребенка-то змея обожгла! Сбежались все родственники и соседи. Охи да ахи. Но Додыря всех упредил: - Прошу без паники. Змея убита, яд из ножки я не побоялся отсосать и зубами выдавить. Все утихомирится. В больницу не пришлось ехать. Обошлось. Петькина мать скроила и сшила Петьке холщовые порточки. Додыря принялся ему шить сапожонки. И в разговоре с соседями не мог скрывать своей нечаянной радости: - Ребенка спас, и сегодня ангел господень за убитие гада спишет с меня сорок грехов. Это уж как есть! ДЕТСТВО БОСОНОГОЕ Городские дети познают природу по цветным картинкам. К нам, выросшим в деревне, познание окружающего мира приходило не из книжек. Мы еще в школу не ходили, а уже загадывали загадки, перенимая их у взрослых. Пересказывали сказки с добавлением своих выдумок. В лесу, собирая грибы и ягоды, мы затевали такую игру, которая и взрослым бы впору: поочередно завязывали друг другу глаза и угадывали запахи ягод - черемухи и смородины, земляники и голубики. Трудно было отличить рыжики от груздей и волнух, но и в этом преуспевали, нарочно заранее принюхивались, чтобы в следующий раз не опростоволоситься. А что касается запахов сапожного ремесла, которым занимались у нас в каждой избе, тут и разбираться было нечего: мы не просто знали, мы любили запах свежего дегтя, скрипучей кожи, спиртового лака. Не полагалось, но мы с аппетитом вдыхали приятный дух созревшего хмеля и знали вкус сусла, крепкого хлебного кваса и пива, которое не только по усам текло, но и в рот попадало. Навоз, свежая и лежалая солома, зеленый горох, сорванный с гряды огурец - все имеет свои и только свои запахи. На слух мы, ребятишки, тоже не обижались. В стаде каждую корову знали по голосу, а свежее, парное молоко - это самое первое, что познали во младенчестве по виду, вкусу и запаху и по звуку струи, когда доят корову в деревянный или оцинкованный подойник. Мы могли не хуже взрослых определить, чьи петухи рано поутру начинают перекличку. И лай собак чужедеревенских, и пение птиц - от крякания коростеля до самого заслуженного артиста в птичьем мире - соловья, - все постигали без книжек. А в книжках искали нечто другое, неизвестное и загадочное. По зимнему следу мы видели, кто пробежал и давно ли: волк, лисица или заяц - и спешили доложить тому, у кого ружье наготове. Мы не любили и не могли любить тех, кто разорял птичьи гнезда и муравейники. Таким мы учиняли короткий допрос: "А что будет с тобой и твоими родителями, если спалить вашу избу? Где жить станете? Любо вам будет? Да что там говорить. За разорение птичкина жилья вот тебе от всех нас по затрещине!" Разоритель не сопротивлялся - хуже будет. Придерживая рукой сползающие портки, он бежал от нас без оглядки. В наших играх не обходилось без спортивного задора. Бегали взапуски, кто быстрей, прыгали через ручей - кто дальше, через изгороди - кто выше, ныряли все зараз, а один наблюдал: кто последний вынырнет, тот победитель. Игра в козонки или бабки развивала меткость руки или глаза. Играли в прятки - ухоронки. Гонки верхом на лошадях устраивали тайком от взрослых, когда кони паслись на дальних выгонах. Лапта, городки, катание вдоль улицы деревянного шара и всякие другие игрища, завершаемые пляской, не требовали от нас особой выдумки. Все это переходило к нам от старших, от нас к младшим. Мы не знали городских игр, так же как городским ребятам не были свойственны наши детские забавы. Наше детство было в полном смысле босоногим. Как только весной начинала прощипываться зеленая травка, мы снимали валенки или сапожонки и до "белых мух" бегали босые по лужам, лугам, по грязи и болотным трясинам. По силам нашим, а иногда и сверх сил, доставалась работенка: навоз отвозить, сено сгребать и сушить, хворост рубить. Сбегать куда - тоже упрашивать не надо. Помогать взрослым мы почитали делом почетным, благодарным. И слышали от старших: - Дождались, смотри-ка, не зря они хлеб жуют... Нам, деревенским, не чужды были зачатки познаний самобытной красоты, пусть простейшего, но все же искусства. Кому, как не ребятишкам, выпадало на долю чистить к празднику медные бляшки на сбруе? Мелкой золой и обрывком старого валенка мы до яркости натирали древние медные складни и старообрядческие кресты, сработанные триста лет назад неизвестными устюжанами. А как радовались каждой книжке, открывающей мировые тайны! Перед пасхой - весенним праздником - в каждой избе новые обои. Мы бегали из избы в избу угадывать - чьи лучше. Тут наши "художественные вкусы" расходились: кому нравились цветочки, кому виноградные кисти и разлапистые подсолнухи. На некоторых обоях изображались сценки из деревенской жизни, а на нее мы и без этих рисунков нагляделись вдосталь. Копеечные картины, священные и житейские, отпечатанные миллионными тиражами Сытиным, украшали даже самые беднейшие избы. Каждая картинка, будь то "Страшный суд", "Бой на море" или "Сражение с японцами", или "Жизнь человека до самой смерти" - все это крайне интересовало нас, наводило на размышления... ВЫСТРЕЛ В БОЛОТО Наверно, с того дня, как отца моего опалило порохом и разорвало ствол ружья, я невзлюбил ружье, боялся его, в чьих бы руках оно ни было. А стреляли из обыкновенных дробовиков у нас часто: на свадьбах палили, для пробы в воротницы грохали, зайцы зимой бегали вокруг деревни, рябчики и куропатки стаями прилетали к овинам - как тут было не стрелять? Это смертоносное орудие мне было не любо еще и потому, что выстрелы отдавались в ушах и долго звенели. Однажды меня отец привез в соседнее село Никола-Корень, в двухэтажный богатый дом. Отец снимал мерку с ноги чужого бородатого дяди, потом с бабы и ребятишек. Принимался заказ на новые сапоги. Потом пили, что называлось по-вологодски, литки. Магарыч ставился, чтобы заблаговременно задобрить сапожника, дабы сапоги не протекали, ног не терли и носились года два-три без починки. Выпили. Отец получил задаток. Повел его хозяин на верхний этаж, показать, как он отделал себе летнее жилье. Отец прихватил и меня. Огромная пустая комната. Ни стола, ни единого стула, даже печи не было, только одни пустые, оклеенные новыми обоями стены. У меня в глазах зарябило от обоев. Неожиданно я увидел на стене единственный предмет - ружье. - Тятя, пойдем отсюда, мне страшно... И потащил отца за рукав. - Из моего Костюхи охотника не будет, он боится ружей. Видно, был напуган, - пояснил отец и повел меня из этой комнаты вниз. Впечатление от пустоты комнаты и висевшего на стене ружья долго не выходило из моей памяти... Стал я подростком. Пора привыкать ко всему. Даже к ружью, иначе засмеют сверстники. А для этого надо попробовать выстрелить. Случай представился. Летом около нас стали пошаливать волки. Пастуха Николаху мужики вооружили берданкой. Он с горделивой осанкой, закинув ружье за спину, похаживал бесстрашно, с надеждой, что никакому зверю против него несдобровать. Однако волки не дурни, человека с ружьем видят и под свинцовую картечь не полезут. Николаха отлично понимал это, но с ружьем не расставался. Однажды мы, попихинские ребятишки, застали пастуха спящим, рядом с ним лежала заряженная берданка. - Давайте, ребята, стрельнем, напугаем Николаху! - предложил Колька Травничек, парнишка, охочий до всяких выдумок и шалостей. - Это надо знать как, - сказал самый старший из нас, двенадцатилетний Серега Петрушин, - вы не знаете, а я знаю, видал. Сначала вот эту заковыку повернуть вправо, потом приложить к плечу, дернуть снизу за этот крючок - и бахнет... - А видали на конфетной бумажке картинку, как пошехонцы стреляли? - начал я, желая, чтобы выстрел получился безопасный и негромкий. - У них было так, купили они ружье одно на семерых. Каждый всыпал добрый заряд пороха, набили полный ствол, запыжили. Шестеро ухватились за ружье, седьмому места не доставало. Ему дозволили в дуло посмотреть. Да-а как бахнут! Всем досталось. У кого руку, у кого голову напрочь... И посоветовал я моим товарищам пальнуть самым новейшим способом, чтобы пастуха не разбудить и себя не изуродовать. А для этого приготовить берданку к выстрелу, как Серега советует, затем воткнуть ствол ружья наполовину в болотную трясину и со стороны длинным колом нажать на крючок... - Попробуем, - согласился Серега, - я еще ни разу не видал такого стреляния. - Сняв затвор берданки с предохранителя, он без труда и нажима легонько вогнал ствол в зыбкую болотину. - Кто смелый, кто нажмет крючок? Ты, Костюха, придумал, ты и нажимай... Отказаться - значит струсить. Я поднял длинный ивовый пастушеский хлыст, просунул его, как полагается, под спусковой крючок и слегка приподнял. Случилось совсем неожиданное: раздался приглушенный тяжелый выстрел, какого мы не слыхали никогда. Ружье выпрыгнуло из болота и упало поблизости. Пастух от страха перевернулся, встал на четвереньки и пока соображал, что случилось, мы врассыпную пустились наутек. Вечером мы узнали результат нашей стрельбы в болото. Ствол берданки до половины разорвало на четыре части правильным веером. Затвор швырнуло невесть куда. Мы его не могли найти. Пастух Николаха на нас не рассердился, только сказал: - И как вас, мошенников, не поубивало? Была бы мне каторга из-за вас! - А не жаль ружья-то? - спросили мы. - Чего жалеть! Не мое и было... ПАНИНА ОСИНА Наша Попиха в окружении других деревень стоит на взгорье. И на самой ее возвышенности выросла стройная высоченная осина. Она, в отличие от себе подобных, десятки лет поднималась и поднималась круглой как шар верхушкой. И настолько поднялась, что стала служить