для сироты хоть на копейку разорится. Тут кто-то другой. Не иначе сам Иисус Христос сжалился над босоногим парнишкой. Носи, Костюха, свет не без добрых людей. Ясно, тебе эта подкидка... Только спустя три года я узнал от Копыта, что валенки мне таким способом подарили те зимогоры, которые отворотили в церковном окне запрестольного, писаного на толстом стекле Христа и благополучно очистили приходскую кассу. "ЧТО ТЫ СПИШЬ, МУЖИЧОК?" Три отделения учеников - младшие, средние и старшие помещались в одной большой комнате крестьянской избы в захолустной вологодской деревушке Бекетове. Потом духовенство расщедрилось и построило новую школу на пустоши Коровинской. Но и эта школа состояла из двух комнат: одна для учителя, другая для трех отделений. Так что во время уроков чем бы ни занимались младшие и средние, они могли слушать и с удовольствием слушали, как бы попутно, уроки русского языка старших. Конечно, больше всего интересовали деревенских ребятишек стихи крестьянских, близких к народу по своему духу поэтов. Разумеется, на том уровне начального развития мы не ведали, что собою представляют Некрасов, Никитин, Кольцов, этого нам не было дано знать... Помню, вероятно, десятки раз приходилось слышать и самому перечитывать незабываемые стихи Алексея Кольцова: Что ты спишь, мужичок? Ведь весна на дворе, Ведь соседи твои Работают давно... В самом деле, почему спит мужичок? Пропился, изленился или овдовел и сам заболел? У наших деревенских и такие и сякие примеры есть. Но кольцовский мужичок оставался для нас, простачков, загадкой. Его не спросишь: - Почему ты валяешься на печи, разве не видишь, что ...в полях сиротой Хлеб не скошен стоит. Разве забыл ты русскую поговорку: "как потопаешь, так и полопаешь"? Или не памятно тебе то время, когда ты ездил в добрую пору Со двора и гумна По дорожке большой, По селам, городам, По торговым людям? И жалко такого мужичка, и обидно за него, и вместе с автором этого хрестоматийного стихотворения хочется во всю свою детскую силу крикнуть ему в уши: Встань, проснись, подымись... В школе мы заучивали наизусть: "Посмотрю пойду, полюбуюся, что послал господь за труды людям...", "Ворота тесовы растворилися, на конях, на санях гости въехали..." Очень знакомая нам картина деревенской пирушки и концовка стихотворения: "От ворот поворот виден по снегу" - яркой деталью дорисовывает пирушку. Помню, вскоре после того, как началась в четырнадцатом году империалистическая война, в сытинском календаре-численнике появилось подражательное кольцовскому, пародийное стихотворение: ...На своих, на двоих Гости въехали Молодая жена чернобровая Выходила вперед С миной хмурою, Обносила гостей Политурою. Гости пьют и ворчат На Германию, А в больнице уж ждут Всю компанию... Со школьной скамьи и до глубокой старости всегда любимы прочно вошедшие в память стихи Кольцова: "Песня пахаря", "Лес", "Хуторок", "Раздумье селянина" и многие другие, в том числе "Русские песни". У нас на вологодском севере хватает своих русских народных песен и в записях фольклористов, и в бережливой памяти исполнителей. И тем не менее на деревенских свадьбах, на пивных-престольных праздниках (правда, за последнее время все реже и реже) приходится слышать, как среди великовозрастных гостей раздаются милые русскому сердцу песни Кольцова. ПАША-КОЛОДНИК Колодником его называли за профессию. Он был единственный на тысячу сапожников, кто умел хорошо делать сапожные колодки всяких размеров. Из березовых чурок он небольшим топориком тесал болванки, затем острым, как бритва, ножом выстругивал удивительной аккуратности колодки. Платили ему хорошо. У него не было конкурентов. Паша-грамотей много читал, многое знал назубок. Иногда, трудясь над колодками, он напевал откуда-то взятые слова без всякого смысла: Черные чары читал чародей, Череп, чело, черепки Чингисхана, Черный чертог чистокровных червей, Часть человека Чампан-Чампана... Никто, в том числе и Паша, не понимал этих зловещих слов, все считали их заклинаниями, но от чего, от каких напастей - неведомо. Библию Паша читал не раз. И любил доказывать в спорах с попом: - Самая безбожная книга - Библия. Будет время - народ поумнеет, и вы, попы и подпопки, станете запрещать эту саморазоблачительную книгу так же, как ее запрещают католики. Библия своими сказками не утверждает, а свергает бога... Поп оборонялся, как мог, угрожал: - Если ты, старый дуралей, не веришь в существование души, не боишься возмездия за свой язык на том свете, то бог покарает на этом... - Богу нет дела до меня, - отмахивался Паша, - у меня есть своя "троица", самая святая: топор, пила и нож. С этой троицей не пропадешь. Дьякон Никаха Авениров поддерживал Пашу-колодника. Подвыпивши, обретал смелость и прямо резал: - Лопнет религия. Бога нет, как не бывало, а есть бог, так у разных людей по-разному придуман. - Так зачем же ты на этом обманном деле подвизаешься? - спрашивал Паша. - Не умею колодок делать, - отвечал дьякон, - а у меня семья. Подрастут ребята и девки, буду искать другое дело. Был у Паши сын Паршутка, по святцам Порфирий, по отчеству Павлович. Фамилия Серегичев. Однажды во время грозы ударило его молнией. Паша-колодник не растерялся, разрезал на сыне всю одежду и закидал его черноземом. Паршутка ожил. Он потом был первым большевиком у нас на селе. Поп в проповеди говорил, что молния сразила Паршутку как божье возмездие за грехи родителя. А Паша-колодник свое: - Не метко бьет твой бог, я рядом стоял, не задел. Зачем же неповинного парня обжигать молнией? Все из-за обутки: на Паршутке были сапоги с железными подковками, а будь на ногах резиновые калоши, как на мне, бог бы не метал в него электрические стрелы. В ЛЕС ЗА КРИВУЛИНАМИ В хозяйстве каждого крестьянина не в столь давние времена водились и преобладали разные вещи: одежда, обувь, утварь, орудия хлебопашества и прочие натуральные изделия собственных рук. Кузнецы, сапожники, столяры, валенщики, бондари, колесники, тележники, шорники, плотники, конопатчики, пильщики, портные, роговых изделий мастера, кружевницы, гончары, маляры, богомазы, медники, лудильщики, мельники и коновалы - и каких только кустарно-промысловых профессий не знала наша Вологодская губерния! Бывало, оглянешься в мужицкой избе и только приметишь из привозного и купленного самовар с чайной посудой, изредка, не у каждого, швейную машину да еще произведение лубочного искусства - раскрашенную красильщиками картинку "Как мыши кота хоронили". А остальное все свое, домашнее, самодельное или пришлыми мастеровыми сработано. Такова была ощутимая и зримая производственная взаимосвязь в быту сельского жителя. В известной малой мере она продолжается и по сей день. Как заботился мужик о порядке и достатке в своем доме, чтобы все было ко времени и к месту прилажено, свидетельствует один мой выезд в березовую рощу с опекуном Михайлой. Было это до революции. Михайло запряг мерина в розвальни и сказал мне: - Одевайся потеплей, поедем в березник за кривулинами для всякого снадобья. Я радехонек. Любая поездка - хоть в лес, хоть в село, хоть на мельницу - вносит в жизнь свое разнообразие. Приехали в березник. Михайло с ходу приметил несколько ровных, стройных березок, свалил их, я очистил от прутьев и вершин. - Славные оглобли будут. Клади на розвальни, да поживей поворачивайся... Михайло выбрал еще две гладкие мелкослойные березы и начал рубить под корень. - Эта хороша будет на ось к телеге. Из этой пар пять-шесть колодок выберется. А вот теперь потрудней - кривулины подыскивать, - сказал он, обработав обе березы и свалив на розвальни. Мы стали искать кривулины, то есть уродливые, кривые деревья, из которых можно что-то сделать для домашней надобности. - Вот из этой горбатой березы хороша росоха будет. Придется отрубок взять. Подглядывай, не увидишь ли еще кривульник для косья к горбушам-косам, на два коромысла, на топорища... Я стал пытливо присматриваться к деревьям. Нашел изогнутую черемуху и с тяжелым наростышем березу. - Сгодится, сгодится, - одобрил Михайло. - Из черемухи - дуга, а эта штуковина с наростышем тоже пригожа, колотушка выйдет рыбу глушить. Такая балясина на двухвершковом льду оглушину даст. Давай-ко срублю. - Раньше старики-то посмышленей нас были, - говорил Михайло, - умели безмены делать из корневищ вереска. Хоть и неграмотные старики были, а догадывались деревянные календари делать, ни на суточки не собьются. Обыкновенная палка в шесть граней, на каждой грани по шестьдесят одной зарубке. День прожил - вынь из зарубки кусочек воска и клади на следующую зарубку. Так и жили по своему календарю. А нынче повесил на стенку численник и отрывай по листочку, и восход солнца, и долгота дня, и какие святые в этот день значатся. Все проще и удобней стало. А ну-ка, глянь, где бы тут на вилы подобрать деревцо... Я стал выбирать подходящее дерево, а Михайло из березы с наростышем вытесал такую колотуху, что с размаху медведя можно прикончить. Нашлись кривулины и на вилы, и на другие надобности. Уложен и завязан воз. Выезжаем из рощи. На опушке мелколесье. Оголенный, торчит из глубокого снега кустарник. Кое-где кусты смородины. Замерзшие крупные ягоды гроздьями свисают с голых прутьев. Я хватаю горстями такое лакомство. - Не смей жрать! - строго предупреждает опекун. - Роспаленье легких схватишь - и тогда могила... Могила и роспаленье меня никак не устраивают. Я выплевываю ягоды и непритворно кашляю. Пробираемся не путем-не дорогой пожнями к своей Попихе. Ехать - возле Пучкасов, покрытых сверкающим, прозрачным льдом. - Погоди. Приостановим мерина. Мы еще чего доброго на уху рыбешки напромышляем. Бери топор, а я - колотушку. В одночасье нащелкаем... Михайло пошел возле берега по льду, где на мелких местах щуки и окуни, шевеля плавниками, дремотно держались на виду, не предвидя опасности. С тяжелым наростышем березовая колотуха, словно палица древнего дружинника, в руках Михаилы с размаху хлестала по льду. От сильных, увесистых ударов получались пятна-оглушины и трещины звездно расходились по сторонам. - Костюха! Вырубай лунки. Из-под оглушины рыбе некуда деться. Доставай и выбрасывай на лед. Я с великой готовностью и охотой принялся за неожиданное веселое дело. Из каждой лунки-прорубки, из жгучей ледяной воды доставал повернувшихся кверху брюхом золотистых красноперых окуней и продолговатых, как поленье, щук. Недолго рыбины трепыхались на льду, замерзали скорей, чем мои покрасневшие ручонки. Мы возвращались домой с кривулинами и рыбой. Михайло сидел на возу, покуривал и меня наставлял: - Учись жить. В хозяйстве все с умом должно делаться. ЕНЬКИН ХАРАКТЕР В тот год, когда мои родители удалились в "вечные селения", меня по приговору сельского общества определили под опеку дяди Михайлы. От распроданного родительского имущества было выручено сорок восемь рублей, и деньги отнесены в сберегательную кассу на мое имя до "возрощения лет". Вскоре Михайло женил сына Еньку и хотел мои сиротские деньги из кассы позаимствовать без отдачи на Енькину свадьбу. В просьбах опекуну было отказано: "до возрощения лет" - и никаких разговоров. Свадьба была веселая, дикая, с множеством гостей, с проявлением деревенского разгула и зубокрошительной дракой. Мне очень приглянулась невеста, вернее, ее наряд: шелковое платье, кушак с золотыми кистями, брошки, браслеты, часы на шейной цепочке, жемчужный кокошник на голове, воздушно-кисейный, прозрачный шарф, накинутый на плечи, высоко приподнятые ватной набивкой. Енька в новом костюме-тройке выглядел торжественно, хотя и был не самый умный среди свадебного застолья. Наделяя меня леденцами и орехами, он как бы для потехи взрослых спросил: - Ну, Костюха, нравится тебе моя жена? Она теперь тебе тетя Саша. Я бухнул, что называется, наугад, полагая, что выражу высшую похвалу: - Умрешь ты, я тогда женюсь на твоей Саше... Енька было засмеялся, но у невесты дрогнули губы, из глаз по накрашенным щекам покатились слезы. - Худое знамение, - сквозь слезы тихо проговорила она, склонившись на Енькино плечо, - Он еще мал и хуже ничего не мог придумать, - сказал Енька супруге, а мне - по-иному: - Уйди подальше и не показывайся. Не порти обедню. С тех пор Енька, сын моего опекуна, невзлюбил меня не на шутку. После окончания церковноприходской школы я стал отрабатывать за опекунство. Меня не щадили, испытывали на всех возможных и непосильных работах. Еньке и этого было мало. Я не догадывался тогда, а позднее уразумел: ему хотелось сжить меня со света. Корысть была - если бы я последовал за своими родителями, Михайлу с Енькой достались бы моя изба, две десятины отцовской земли, половина гуменника и 48 рублей на сберегательной книжке. Но тяжелый деревенский труд на свежем воздухе, незатейливый постный овощной харч делали меня крепким, жизнеустойчивым, быстрым в ходьбе и на работе. На рыбалке, где Енька до ужаса боялся глубоких мест, я плавал, не зная устали. Иногда Енька под задор мне вступал в подстрекательство: - А вот не сбегать тебе в Боровиково по снегу босиком? - И не собираюсь, была нужда. - А я тебе пятак дам. - За пятачок, пожалуй, только всю дорогу бегом, не чуя ног, сбегаю. Бежать надо было по укатанной дороге, верста - туда, верста - обратно. В несколько минут таким способом я добыл пятачок. В другой раз, на сенокосе в пожнях, он при соседях затеял разыгрывать меня: - Не сплавать тебе до того берега и, чтоб не выходя и не отдыхая, - обратно. - А сколько дашь? - Пятак. - Подавай для верности деньги Мишке Петуху, а то ты обманешь. Енька не обиделся, подал Петуху гривенник. - Коль не утонешь, то пятак сдачи, - смешливо добавил, - а коль утонешь, то весь гривенник на свечку к твоему гробу... - Сдачи ты от меня не получишь, - ответил я, - а давай за весь гривенник два раза туда и обратно сплаваю. Соседи одобрили. Енька оказался в проигрыше. Подавая гривенник, Петух похвалил меня, сказал: - Дешево ты взял, Еньке такого круга по воде не сделать и за сто рублей... Не оправдались Енькины надежды на мою гибель никак. Даже когда я, будучи подростком, заболел оспой, и тогда смерть милостиво обошла меня. Целый месяц я лежал без медицинской помощи, Фельдшер сам, заразившись оспой, тихо скончался. Мимо нашей Попихи проселочной дорогой провозили гроб за гробом. А я выжил без лечения, впроголодь, но выжил, вопреки ожиданиям Еньки. Случилось другое: умер от оспы Енькин любимец - сынок Мишенька. Все спали, кроме моего опекуна Михайлы. Утром он смиренно рассказывал, как удостоился слышать таинственный гул в печной трубе и вроде бы священное пение доносилось оттуда. Двери и ворота были заперты. По рассказам опекуна, ангелы господни вынесли душеньку безгрешного Мишеньки через трубу. Еньку такой путь не устраивал. Он ругался и сожалел, что в ту ночь для выноса безгрешной души его чада двери были на запоре... Шутка ли, в рай через дымоход? Случилось так, что Енька в февральскую революцию оказался, что называется, в гуще событий. Служил он, ратник второго разряда, в лейб-гвардии Финляндском полку. Полк находился в Петрограде, считался благонадежным, но оказался на стороне революционного народа, за царизм не заступился, а в полицейских солдаты Финляндского полка стреляли охотно. Енька не хвастался своими подвигами, когда приехал в Попиху на недельку навестить отца и свою благоверную супругу. Подвигов он не совершал, не мог и поднажиться за счет свержения императора. Но попытка такая была. На Енькиной шинели, над правым карманом и ниже чернело громадное чернильное пятно. - Почему? Отчего? Енька поведал нам без утайки: - Свергли мы, это самое, государя. Ослободился престол: садись, кто хошь. И тут подвернулось столько временных, одного престола вроде им и маловато. А нашему брату что? Тоже ухватить чего-то бы не мешало. По малости потянули. Мне - в лесторане "Медведь" мы располагались - досталась большущая серебряная чернильница. Вижу, вещица денег стоит и никто ее не трогает. А она закрыта, кнопкой заперта. Ну, думаю, расковыряю потом, наедине. Хвать ее да и в карман. Она у меня там возьми да и раскройся! Да вся и вытекла. Тут меня застопорили. За жабры взяли и говорят: "Не тронь частную собственность!" Чернильницу отобрали, а пятно никак не отмывается. Очень едкие чернила. Пусть на память о революции... Соседи слушали, посмеивались, а Лариса Митина ехидно сказала: - Не густо тебе, Енька, леворуция за службу отвалила, одно черное пятно! Алеха Турка посоветовал: - Вырежь, Енька, это место на шинели и будешь герой с дырой. ЗВОНАРИ Мы, деревенские ребятишки, кончили школьные занятия и на малое время, до летних работ, были предоставлены отдыху и шалостям. Однако родители наши и, в частности мой опекун Михайло, по воскресным дням гоняли нас в церковь слушать богослужение и молиться за себя и за здоровье старших. Собравшись гурьбой, мы бегали в приходскую храмину святых апостолов Петра и Павла, что находилась от нашей Попихи всего в четырех верстах. Были мы хотя и малы - лет по десять, и по малости лет безгрешны, но не богомольны и не богобоязненны. В церкви мы занимались не молением, а шалостями... И даже мелкими кражами, на первый взгляд, самыми безобидными: тащили копеечные булочки у булочниц, торговавших на паперти; собирали тайком огарки свечей с подсвечников, а потом эти огарыши за копейки продавали сапожникам - воск им был надобен для отделки каблуков. Мы с Колькой однажды выбрали на широком церковном подоконнике два самых лучших поминальника, украшенных жестяными с позолотой обложками. На одной обложке - Иоанн Креститель, на другой - Никола Чудотворец. Обложки мы оторвали, а записи "за упокой и здравие" выбросили так, что никому и не нахаживать. Колька прибил гвоздями Николу ко кресту над могилой своего отца Николая, а я пригвоздил Крестителя над вечным покоем моего отца Ивана. Я и теперь удивляюсь, почему наше столь тяжкое преступление не было никем вскрыто и мы остались безнаказанными? Пришли мы однажды гурьбой в церковь и, не проходя вперед к алтарю, где на виду у всех богомольцев не особенно нашалишь, собрались около выхода у дверей на тот случай, если сторож погонит, так тут сразу же можно броситься на улицу, и никто не догонит и уши не нарвет. В этот раз сторож очень за нами наблюдал, и мы были тише воды, ниже травы, и даже нарочито, с упованием взирая на иконы, крестились истово, шевеля губами, вроде бы шептали молитвы. Сторожу показалось это любо. Он подманил нас к себе и тихонько спросил: - Звонить в большой колокол можете? - Можем! В пасхальную неделю много раз званивали, - похвастал я. А Колька сказал: - Подумаешь, большой колокол, и весь-то сто двадцать пудов. На Устьинской колокольне пятьсот пудов, и в тот звонили... - Вот что, хорошие ребята, вы сегодня славно себя ведете, я разрешаю вам сбегать на колокольню и ударить дюжину раз в большой колокол к "достойне". Сейчас запоют: "Достойно есть яко воистину...", вы и позвоните. Ну, живо! Для такого дела нас упрашивать не надо. Бежим вперегонки по винтовой кирпичной лестнице, задыхаясь и споря, сколько разов бывает в одной дюжине. Серега Петрушин говорит: - Ясно, кажется, десять разов. - Врешь! - обрезал его Колька. - Не меньше ста! Вот какая бывает дюжина! Если бы десяток только, так сторож нас и просить бы не стал, а сам бы полез и побрякал. А сто раз ему лень звонить. Логики в Колькиных словах мне показалось больше, я его поддержал охотно, имея в виду - звонить, так звонить как следует. Забрались на колокольню двое - мы с Колькой, встали под колокол и, дергая за сыромятные ремешки, начали раскачивать двенадцатипудовый язык. Серега, стоя у перил, осматривал окружающую местность; это было не менее интересно, чем наше с Колькой звонарство. Нам важно было раскачать язык и ударить первый раз. По малому опыту мы знали, что звон дальше сам пойдет, только знай подергивай за ремешки, не ослабляя своей силенки. Сереге мы сказали: - Считай до ста ударов, а как будет сто, ты махни нам рукой и мы тогда перестанем. Сторожу полюбится, он и на другое воскресение нам даст позвонить. Давай, Колька, поехали! Раз-два! Взяли!.. Бухнул колокол, раз, другой, третий... Стараемся мы с Колькой по совести. Оглохшие под колоколом, ничего не слышим, ничего не видим и знать не хотим. Наше старание разносится по окрестности. Сотни, тысячи людей слышат, а звоним-то всего лишь мы с Колькой вдвоем - знай наших! Отзвонили мы положенные по канонам церковным к "достойне" в честь двенадцати апостолов двенадцать ударов. Наверно, еще двенадцать и еще не меньше. Серега Петрушин позавидовал нам, перестал глазеть по сторонам, вскочил на доску и начал припрыгивать; а к доске были для трезвона протянуты веревки от трех малых колоколов. Звон получился яростный, неистовый, какой бывает только во время пожаров. И откуда нам знать, что от нашего трезвона произойдет переполох в церкви и даже в селе. Кто-то подумал, а кто-то крикнул: - Что это за набат? Не пожар ли где? Серега перестал прыгать на доске, заглох его колокол. Нам он машет рукой, а мы наяриваем. Не может быть, по приблизительному подсчету, до ста ударов еще не хватает. Не беда, если будет и с прибавкой. Только тогда мы догадались о чрезмерном своем усердии, когда сторож, задыхаясь, прилез на колокольню и ловко, двумя пинками вышиб меня и Кольку из-под колокола. Звон прекратился. Мы кубарем полетели вниз по крутым лестницам, а сторож кричал сверху: - Православные! Никакого пожара! Держите их, баловников! Похлестать надо. Ах, мерзавцы! Вот и доверяй им. Заставь дураков богу молиться - лоб разобьют. Держите их! Но разве нас догонишь? Поминай как звали... Потом мы узнали, что в церкви был небольшой переполох. Двух обморочных старух, спрыскивая "святой" водой, приводили в чувство. А бабка-повитуха, Марья Кулева, приняла на паперти ребенка от роженицы, преждевременно родившей здорового, голосистого младенца. Мы и не подумали, что эти мелкие происшествия в божьем храме были вызваны нашим старанием. ВОРОНКО У моего опекуна была лошадь, умная, послушная, безответная труженица - Воронко. Мне она, лошадь, вернее он, мерин Воронко, приглянулся с первого нашего знакомства. Я, десятилетний отрок, впервые стал запрягать Воронка, уже семь лет ходившего в упряжке. Воронко, к моему изумлению, не то чтобы стал отказываться от запряжки, наоборот, склонил голову и сам просунулся в хомут. Я заправил шлею и благодарно погладил Воронка по морде. Он понял это, как мое желание быть с ним в дружбе. И не ошибся. Запряг с первого раза без помехи. Правда, супонь затянул слабовато, Воронко и на это не сетовал, понимал, что я еще не обладаю достаточной силой и не могу засупонить хомут до отказа. Запряженный в розвальни, повез меня Воронко на лесопильный завод за дровами. Там я натаскал горбылей и реек, склал на розвальни, завязал и, усевшись на воз, благополучно привез дрова домой. С этого началась наша совместная с Воронком трудовая деятельность и дружба. Потрудились мы с ним немало. Бывали во всяких поездках - и дальних, и ближних. Осенью в кузницу приводил на перековку. Воронко покорно заходил в станок, стоял на трех ногах, пока кузнец прибивал подогнанную по размеру подкову. С новыми подковами на всех четырех Воронко чувствовал себя веселее. Он пробовал бежать рысью и вскачь без принуждения. Я встряхивался на его хребтине, ситцевая рубашонка парусилась от быстроты бега. В сохе он ходил по всем правилам: спокойно, без рывков. Умей только держать рогаля на уровне, не запускай сошники глубоко, не кривляйся, шагай прямо, и тогда для Воронка безразлично, кто за сохой - старик или подросток неопытный. Тяжеловат труд пахаря. Еще тяжелей труд коняги. Но все это было должное, необходимое и неизбежное. Там, где ныне на широком участке поля тарахтит в дымке один трактор, раньше здесь, на нашей вологодской узкополосице, трудилось полсотни пахарей и столько же лошадей. Ускорен и облегчен труд на пашне, на земле. Лошадь, наш верный помощник, уходит в прошлое, оставаясь в доброй памяти благодарного земледельца. И в моей памяти остались обрывки воспоминаний о безупречном копытном друге. Были промежутки времени, когда Воронко отгуливался в поскотине целыми неделями на подножном корме. Наверно, ему не казалось скучно: на пастбище многие ему знакомые и дружески близкие, обласканные кони нагуливали себе силу, держась все вместе табуном. Я приходил по надобности за Воронком. И стоило только издали сказать понятное ему слово "тпрсссо" - он узнавал меня по голосу, выходил из табуна навстречу. За время поездок за дровами, за кормом или на мельницу я приучил его понимать кроме "тпрсссо", еще пять слов: "право", "лево", "стой", "грабят". Мне не надо было, идя рядом с возом, тянуть за вожжи: скажешь "лево" - пойдет влево, скажешь "право" - пойдет вправо. Вместо лошадиного "тпррру", он усвоил слово "стой", а если крикнуть "грабят!" - он мчался, сколько хватало силы. Мой опекун дивился образованности Воронка и любил этим похвалиться перед соседями. Безлошадный бобыль Саша Петрушин не удивлялся и в пику Михайле говорил: - Подумаешь, какое диво! А ты видал, что вытворяют казацкие лошади! Всякие танцы-манцы выкомаривают. Твой Воронко казацкой лошади в лакеи не годится... Может быть, это и так. Воронко, конечно, не проходил курсов казацкого коня. В войну четырнадцатого года Михайло водил Воронка на приемный пункт. Начальство приказало явиться с лошадьми. Кони, как и люди, требовались на войну в огромном количестве. "Ужели Воронка забреют?" - применяя к нему рекрутский термин, с тоской и озабоченностью думал я. У опекуна в избе была приклеена к стене картина: казаки с пиками, убитые немцы и наши. На переднем плане валяются убитые лошади... "Показать бы это нашему Воронку, убежал бы он от войны подальше. Пусть дерутся цари и короли, а при чем тут люди и лошади?" Воронка забраковали. Не меньше хозяина обрадовался этому я. Мне на войну рано. Воронко не гож, значит, нам жить-горевать вместе. Помню, в масленицу с позволения опекуна нарядил я Воронка в начищенную сбрую: узда с разноцветными тряпицами, колоколец под дугой, ошейник с бубенцами, шлея сверкает медными бляхами. Дуга расписана, словно радуга. Воронко понял неслучайность такого преображения, запереминался на месте: не жить не быть рад порезвиться. Выехали в село. Катанье, гонка лошадей по кругу. Михайло с Енькой сидели в задке праздничных выездных саней. Оба вразвалку. Я повозничал, сидел, как кучер, на передней беседке. Два круга сделал по селу, подчиняясь общему движению. На третьем заезде вырвался из круга и во всю мочь гаркнул: - Грррабят!!! Воронко, вытянувшись, понесся вскачь, самому черту не догнать. Летел, как в сказке, а я только покрикивал: - Грабят! Грррабят!!! Многих тогда я удивил лихачеством быстрой езды. Сделав круг версты полторы, я свернул в сторону. Надо же коню отдышаться. Обернулся: Енька бледен, Михайло не знает, что сказать - то ли похвалить, то ли выругать... Кто-то из мужиков восторженно сказал: - Ну, Мишка, не из тучи гром. Никак от твоего Воронка не ожидали такого гону! Ну и ну... - А вот как наши-то! - заносчиво ответил мой опекун. - Я сам думал, что из меня душа вон. С закрытыми глазами мчался... Подошел старшина, с ним стражник, придрались к моему хозяину. - Надлежит протокол составить! Кто вам дозволил панику на публику наводить? Как так - "грабят"? Кого грабят среди белого дня на масленице? Слыхано ли дело? Я те покажу, как "грабят". Штраф три рубля! - Помилуйте, Павел Иванович, господин Соловьев, ей-богу, я тут совсем ни при чем. Мальчишка глупый, от какого-то дурака он перенял и обучил лошадь, с этого слова с ума сходит... - Ах, это ты, малыш, повозничал? Штраф не взяли, меня свысока похвалили. Все уладилось. Разговор об этом "грабят" долго не утихал. А потом и другие стали так покрикивать на лошадей. У нас такой порядок: труженика-коня, друга человеческого не забивают. Пришел срок тяжкой и недолговечной лошадиной жизни. Осталась от Воронка кожа. Михайло сам ее в ушате посыпал овсяными высевками и корой ивовой. Выкроилось четыре пары крюков на сапоги. Обычно пару сапог я мог сшить в длинный семнадцатичасовой летний день. Из воронковой кожи я шил сапоги, одну пару, целых три дня: мешали тоскливые раздумья о бренности жизни моего любимца. В памяти перед моими глазами стоял живым укором Воронко и как бы говорил: "На живом ездили до изнеможения, с мертвого кожу сняли, на сапоги перешиваете. Эх вы, люди!..". И вот я уже прожил добрых три лошадиных века. Казалось бы, не удивительно забыть о Воронке. А он не только вспоминается, но и часто появляется во сне. Иногда даже разговаривает со мной в сновидениях человеческим голосом. И странно, что во сне я не удивляюсь этому. Будто так и надо. КАК Я ВЫБИРАЛ В "УЧРЕДИЛКУ" Вспомнил я об этом нечаянно, в одной связи с далеким прошлым. Летом в семидесятом году, в день выборов в Верховный Совет, я взял паспорт, вышел на улицу Халтурина, бывшую Миллионную, и направился в дом на против, на избирательный участок. Здесь ныне - средняя школа. А в семнадцатом году, в покоях этого здания доживал свои последние дни князь Путятов, возглавлявший дворцовую охрану. И в этом самом доме в семнадцатом году собрались будущие временщики - Керенский, Шульгин и другие. Вопрос для Керенского и всей компании был щекотливый: пригласить на сборище Михаила Романова - брата бывшего царя - и добиться от него отречения от престолонаследия, предложенного свергнутым царем. Добиваться пришлось недолго. Михаил жил напротив Миллионной в своем дворце, в доме под Э 10 на Дворцовой набережной. Через пять минут он явился на совет будущих правителей, а через десять минут увещевания Керенский лобызал царева братца за благоразумный отказ от престола... Об этом я знал из мемуарной литературы; об этом же я невольно вспомнил теперь, идя голосовать за кандидата в депутаты Верховного Совета. Выборный участок оказался в доме, имеющем свою биографию, да еще с такими интересными историческими деталями, о которых, полагаю, никто из работавших в избирательной комиссии не ведал и не догадывался. Возвращаясь домой после голосования, я мысленно откинул пятьдесят три года обратно и вспомнил сохранившееся в памяти моей, как курьез, собирание голосов в деревенских вологодских условиях в 1917 году. Дело тоже было летом. В каких-то формах и объемах велась подготовка к выборам в Учредительное собрание. Были плакаты с портретами Керенского и Брешко-Брешковской, с эсеровскими лозунгами. И было много нумерованных бюллетеней - за каких представителей и каких партий голосовать. Трудно, пожалуй, невозможно было деревенскому люду разобраться, за кого подавать бюллетени. Ведь ни одна партия не именовала себя контрреволюционной и враждебной для сельского жителя. В нашей деревне Попихе все взрослое население так было занято полевыми работами, что умно и деловито, по-своему решили упростить выборы депутатов. На одном из плакатов, а именно на эсеровском, был изображен кандидат в депутаты, наш земляк, известный активист Расчесаев Николай Васильевич. - Вот за его-то и надо голосовать. Этот за нас в Питере постоит. В какой партии он, за ту и голоса сдадим, - говорили мужики, знавшие Расчесаева. А другие рассудили более целесообразно: - Надо так: отправим в комиссию все бумаги, и пусть там без ошибки отберут, а от себя скажем: хотим Расчесаева и его партию. Он человек очень понимающий. И незачем нам всем и каждому идти, а пусть наш грамотей Костюха отнесет в Кокоурево все листки и передаст наше мнение: мы за Расчесаева... Говорят, он из одной партии перешел уже в другую или начал переходить... В жаркий летний рабочий день я, четырнадцатилетний гражданин, забрал у соседей все до одного бюллетени, отпечатанные в типографиях на курительной бумаге, и пошел в Кокоурево, в дом бывшего старосты. В просторной горнице, в окружении фикусов, под иконами за столом сидела комиссия: интеллигентная женщина лет за сорок в черном платье, на шейной цепочке часики серебряные; духовное лицо, не то поп, не то дьякон неизвестного мне прихода; а посредине за столом солдат - не то отпускник, не то командированный руководить выборами в кругу наших деревень. Из-под стола виднелся большой фанерный ящик со щелью на крышке, с висячей печатью и выпиравшей крупной надписью: "ЧАЙ ВЫСШЕГО КАЧЕСТВА. СЕРГЕЙ ВАСИЛЬЕВИЧ ПЕРЛОВ. В МОСКВЕ". И хотя при мне никто из избирателей не пришел и не показал своим примером, как надо голосовать, я каким-то чутьем догадался и, обратясь к среднему из сидевших за столом, со всей бойкостью заявил: - Меня послали мужики. Им некогда. Работы по горло. Тут все голоса: и правые и левые, и прямые и кривые, за свободу и за революцию. Мужики просили вас, товарищи начальники, отобрать листки за ту партию, в которую попал Расчесаев Николай Васильевич... - Что ж! Резонно! - весело сказал председательствующий. - Правильно рассудили ваши мужики. От Расчесаева есть известие. Он теперь не с эсерами, а с большевиками. Вот мы и отберем бюллетени за большевиков. А все остальные бумажки неси обратно мужикам на курево. Да запомни и скажи соседям: если большевики голосами не возьмут власть, мы им штыками поможем... Я возвращался из этой комиссии с чувством выполненного долга. Шутка ли, ходил выбирать учредительную власть, о которой никакого понятия не имел, а поручение-то какое, доверие-то! И выполнил, как надо. ПОД ТЕЛЕГОЙ... Я малость повзрослел и стал примечать: как только время приближалось к обеду и из печи начинало пахнуть вкусными щами, мой опекун и благодетель Михайло находил мне какую-нибудь побегушку. Отправлял то в село, то в соседнюю деревню Полустрово к торгашу Аксенову за дегтем или керосином, а чаще всего в деревушку Копылово к посадчикам-крюковщикам, тянувшим кожаные крюки для сапог. (В наше время такое ремесло - крюковщиков - сначала упало, потом совсем исчезло). Как правило, после беготни туда-сюда я возвращался к опекуну в дом, когда щами не пахло, и мне доставалась всего-навсего квашеная капуста и тертая редька. От недоедания я чувствовал себя для тяжелой работы малоподходящим. Приходилось стараться через силу. Однажды, что называется, я отыгрался на малой беде, случившейся с моим опекуном. Дело было вскоре после Октябрьской революции, когда наша северная местность была объявлена на военном положении и у богатых и зажиточных стали отбирать для Северного фронта лошадей, повозки, сбрую и собирать у населения в порядке пожертвования для Красной Армии теплую одежду и обувь. В ту пору у жадных кулаков и прочих нерадетелей Советской власти можно было купить за николаевские кредитки тарантас, выездные сани, телегу на железном ходу, такую что вовек не изъездишь. Мой опекун позарился на телегу. Благо, случай подвернулся. Дешевка. Решил он телегу привезти тайно в зимнюю ночь, на розвальнях под сеном, дабы все было шито-крыто, никем не замечено. И чтобы столь ценное сокровище не реквизировали для армии, Михайло место укрытия приготовил для колес в гуменнике, а для короба с железными осями и оглоблями - на сеновале, подальше от чужих глаз. Домочадцы, и я в том числе, ждали Михайлу с покупкой глубокой ночью. А его нет и нет. Не случилась ли в пути задержка? Не перехватил ли чей-то комитет бедноты Михаилу с его вожделенным приобретением? Но вот далеко за полночь показалась полновесная луна и осветила искрящийся, глубокий завал вологодских снегов. Под промерзшими окнами избы проскрипели полозья розвальней. Послышалось ржание лошади. - Приехали, слава-те господи! - с легким вздохом промолвила тетка Клавдя. - Пойди, Костюха, распрягай мерина да помоги Михайле прибрать покупку. Накинув на плечи потрепанный ватный обносок, я выбежал на улицу. Лошадь стояла с пустыми розвальнями. Михайла и телеги не было. "Что-то неладно", - смекнул я и, не распрягая лошадь, побежал по рыхлой дороге в ту сторону, откуда ждали возвращения хозяина. Около гуменника наметены высокие сугробы с опасными раскатами для проезда. Тут все печальное Михайлово происшествие и раскрылось: он ехал, сидя на сене, в коробе разобранной телеги. Колеса были сняты, оглобли - тоже. Все сложено, как полагается. Тяжелый короб с железными осями в розвальнях держался плотно, без привязи. Михайло сидел спокойно, радуясь тому, что у него теперь телега вековечная, как у настоящего богача! Это был единственный случай в жизни Михайлы, когда он ехал в розвальнях и на телеге одновременно. Ехал он так благополучно верст десять. И только у самого своего дома, около гуменника, розвальни занесло, опрокинуло, и Михайло оказался в глубоком снегу, прижатый свалившейся телегой. Когда я подошел к месту происшествия, то увидел повернутый вверх осями тележный короб и торчащие из-под снега Михайловы ноги. - Жив? - спросил я стонавшего Михайлу. В ответ я услышал ругань и просьбу: - Приподыми телегу, дай выкарабкаться. Мне тут не пошевелиться... Ой, ноги переломало. Грудь продавило... - Потерпи, дядюшка, - не проявляя особого сочувствия, ответил я опекуну, - сейчас попробую. Моя попытка ни к чему не привела: тележный короб не сдвинулся и на вершок. - Силенки, - говорю, - маловато. Худо ты меня, дядюшка, кормишь. Ничего не могу поделать. Вот если бы говядиной кормил, я бойчее, сильнее мог быть... Давай уж как-нибудь сам, руками побарахтайся. - Руки прижало... не рассусоливай. Зови кого-нибудь, только не Алеху Турку. Этот донесет про телегу... - Да, конечно, не утерпит. Он такой. Кого же позвать-то? - Кого-либо из баб... - Бабы тоже слабосильные. Не помогут. Телега тяжелющая. Во как она вдавилась в снег. Не подкопаешься голыми руками. Придется лопатами разгребать. - Давай беги за Клавдей, за лопатами, давай, давай... Господи, за что ты меня караешь? Михайло стонал и кряхтел. Пока мы с Клавдей возились около телеги, откуда ни возьмись, пыхтя цигаркой самосада, появился, как дозорный, председатель комитета бедноты Алексей Турка. Много он не разговаривал, а сказал: - Говорят, бог шельму метит. Похоже на правду... Алексей помог приподнять и перевернуть телегу. Михайло еле поднялся на ноги. - Кажись, придется к костоправу ехать, - пожаловался он Турке, - в плече чую вывих и в ногах неловкость. Турка, смахивая с телеги приставший снег, соображал по-своему: - Такой телеге место на позиции. Могут на ней два пулеметчика с пулеметом взгромоздиться и