мистр Белявский: - прошу вас об'яснение отложить. Да? - Не беспокойтесь, - так же тихо ответил он, целуя ее руку. Генерал взял конем двух пешек - шах королю! - и к Баранову: - А-а!.. Поручик... Очень рад, очень рад... А меня чествуют сегодня. Вот баронессушка-затейница... Радехонька, что я уезжаю. Партнер генерала, ротмистр Белявский, поднялся из-за шахматного столика и стоял браво, каблук в каблук. Его румяное лицо с седеющими баками и с высоким лоснящимся лбом надменно улыбалось. Подавать или не подавать руки? - и подал первый. Рука поручика Баранова небрежно, как бы мимоходом, коснулась его холодных пальцев. Ротмистр нервно сел. Его глаза растерянно забегали по шахматной доске. - Шах королю, Антон Антоныч! - повторил генерал с задором игрока и закряхтел. - А ну! А ну!.. Звяканье шпор четко гранило шаги поручика Баранова. - Королю шах, а ротмистру, кажется, мат, - едва скрывая раздражение, сказал он. - Что? Пардон, в каком смысле? - правая бровь Белявского приподнялась и опустилась. - Ваши полосатые брючки и клетчатый смокинг очень идут к вашей фигуре, - сказал ад'ютант, - во всяком случае - мундир не будет скучать о вас, как об офицере. - Что вы этим хотите сказать? - Господа! Что за пикировка?.. - на ходу прошуршала хозяйка юбками. - Я в момент, в момент. - Да, да, - повел плечами генерал. - При чем тут? Ваш ход, Антон Антоныч. Прошу! Белявский растерянно-нервным жестом поправил белейшие манжеты, как бы собираясь схватиться в рукопашную, и к поручику: - Нет, что вы этим хотите сказать? - Я хочу сказать, - хладнокровно пыхнул облаком дыма поручик Баранов, - что ваш предшественник, барон фон-Берлауген, был, видимо, выше вас: брючки чуть-чуть вам коротковаты. - Пардон, генерал, - и бывший ротмистр Белявский величаво поднялся, ударил взглядом по поручику, и так же величавочеткой, нервной поступью, чуть поводя локтями, скрылся за портьерой. Поручик Баранов зловеще улыбнулся: - Извините, ваше превосходительство. Я решил с ним посчитаться. - Только не в моем присутствии... Увольте, увольте... И не здесь и не сейчас... - замахал руками генерал и затряс головой как паралитик. - Слушайте, поручик, поручик! Но... за всколыхнувшейся портьерой раздался серебристый лай Мимишки. Генерал поднялся и, растирая отсиженную ногу, болезненно закултыхал по опустевшей комнате. - Можно? - остановился поручик на пороге будуара. Баронесса сидела против венецианского, в серебре, зеркала, спиной к поручику Баранову и освежала пуховкой свое сразу осевшее лицо. Сбоку от нее нахохлившимся индюком стоял Белявский. Он левую руку заложил в карман, а правой округло жестикулировал и, захлебываясь, что-то невнятно бормотал. - Можно? Баронесса пружинно встала и так быстро повернулась, что ниспадающие до полу шелковые ленты ее платья взвились и хлестнули воздух. Она крепко оперлась локтем о старинную с бесчисленными ящичками шифоньерку, запрокинула навстречу поручику голову: - Ну-с? - и закусила дрогнувшие губы. Глаза Белявского метнулись от нее к нему. Он вынул платок и осторожными прикосновениями, словно боясь размазать пудру, стал вытирать свой вдруг вспотевший лоб. - Извините, баронесса, - начал поручик ровным голосом, силясь казаться спокойным. - Вы изволили в своем любезном письме поставить мне ультиматум: или - или. Баронесса закусила губы крепче, и глаза ее округлились страхом, как будто над ее головой взмахнул топор. Белявский бессильно опустился на ковровый пуф, в его руке дрожал золотой портсигар с баронской короной. - Спокойствие, баронесса, не волнуйтесь, - изысканно-вежливо поклонившись, сказал поручик. - Я буду лаконичен. Мне вас жаль, баронесса. И только поэтому, пользуясь правом нашей прежней дружбы с вами, я считаю долгом заявить, что сей человек - подлец. Баронесса враз опустила, вскинула руки, скомкала и разорвала платок. Мимишка, злобно тявкнув, бросилась на трюмо, где отразился вскочивший и бестолково замахавший руками Белявский. - Как? Что? Вы ответите! Ответите! - выкрикивал он заячьим, трусливым визгом. - Да, отвечу, - спокойно сказал Баранов, однако его подбородок стал тверд и прям, а рот скривился. - Если б не было здесь дамы, я немедленно ответил бы вам пощечиной. Во всяком случае, эксротмистр, я в любой час дня и ночи к вашим услугам, - поручик сделал полупоклон. - Предупреждаю, что если до завтрашнего вечера не последует с вашей стороны вызова - я вас убью. Честь имею кланяться, баронесса. - Интриган! Неуч! Грубиян! - прерывая его речь, топала баронесса стройной, в шелковой паутине, ножкой, и... - Господа, господа... Что это значит?.. Ая-я-й... - наконец прикултыхал и генерал, еле волоча отсиженную ногу. - Честь имею кланяться, ваше превосходительство, - щелкнул шпорами поручик. - Конфликт улажен и... в вашем отсутствии. Глава XVI Белое видение К Николаю Реброву пришел Трофим Егоров, они вместе отправились отыскивать возницу-эстонца, чтоб условиться с ним о дне побега. Егоров очень обрадовался, что поручик Баранов бежит с ними. - Это такой человек! Такой человек! Этот выведет. - Они зашли, как их учили, в мелочную лавчонку, помещавшуюся возле какого-то средней руки фольварка, и наказали рыжему лавочнику, чтоб он уведомил возницу. - Сколько народ? - Девять. - Надо два подвода... Ладно, скажу. Через три дня в ночь... Какая день? Суббот. Николай Ребров расстался с Егоровым и пошел навсегда проститься с Марией Яновной. Как-то она живет? Иногда воспоминания о ней меркли, заслонялись повседневным сором и служебными заботами, но чувство благодарности за спасение его жизни и весь ее милый, пленивший юношу облик, крепко вросли в его сердце. Чем ближе подходил он к заветному дому, тем неотвязчивей впивалась в мозг давно отзвучавшая бредовая фраза: "Дмитрий Панфилыч помер". Жив или помер, жив или помер?.. А вдруг... - Николай Ребров несмело потянул скобку двери. - Коля! Милый! Почему ты так долго был прочь?! Отец, гляди кто пришел! - сорвала с груди фартук, бросилась к нему на шею растрепанная, раскрасневшаяся у плиты Мария Яновна. И юноше вдруг стало так тепло и радостно у родной груди. - Ого-гогого - вылез, загоготал, смеясь, старик. - Троф пилить? Давай-давай... - тоже обнял юношу, поцеловал и укорчиво закачал длинноволосой головой. - Эх, дурак, дурак... Такой девка упускал. - А как, Дмитрий Панфилыч здоров? - и юноша затаил дыханье. Старик сердито, безнадежно махнул рукой. Мария Яновна сказала: - Умер. Юноша отпрянул прочь: - Как! Неужели? Царство небесное... Когда? - Жив, - сказала она печально. - К сожалению - жив... Но для меня, для мой сердца - он мертвый... - и вновь засмеялась звонким, чистым смехом. - Ну, как я рада. Садись, говори... Николай, милый! Ах, что же я такая неодетая!.. - и она быстро скрылась за перегородкой. Николай заметил, как она перекрестилась на-ходу и что-то зашептала, должно быть, молитву. - Ничего, ничего... как это... - старик, попыхивая трубкой, накинул шубу и - к выходу. - Ничего... Одеваться пошел Мария. Ничего. Ладно... А я в лавку, - подмигнул он и захлопнул за собой дверь. Юноша смутился. Намеки старика толкали его за перегородку, где вдруг призывно захрустело полотно иль шелк. Кровь юноши на миг остановилась. - Мария! - перегородку опахнуло полымем, дом исчез, и мимо его взора процвело черемуховым цветом, проплескалось белое видение. - Милый!.. Ах, какая несчастная твоя Мария... ...И Николай сладостно подумал, что он опять в бреду... ...Когда под окном послышались шаги, Мария, обнимая юношу нагими полными руками, в третий раз сказала, почти крикнула: - Неужели ты не можешь понимать, что пропадешь в России!.. Такой голод, такой кровь везде... Сразу в сольдат и на война... Ну, оставайся же... - Нет, Мария, не могу. - Ах, оставь! - топнула она с брезгливой гримасой. - У меня и так боль... Не понимай, куда деть. Митрий развратник!.. Митрий таскается по чужим женщин... Пфе! Какой дрянь! Так только может допускать необразованни матсь... мужик. - Как ты могла сойтись с таким? - Ах, смешной вопрос. Как ты попал сюда? А мой брат лежит в вашей земле? Как старуха, жена Митрий, живет в бане с какой-то ваш чиновник? Как убили ваш царь Николай Александрович? Все не от нас... Судьба. - Шаги заскрипели в сенцах. Мария схватила юношу за руку. - Слушай! Тебе сколько лет? - Двадцать, - прибавил Николай. - Мне двадцать один, - убавила Мария. И быстро, задыхаясь. - Слушай! Мы бросаем все, бросаем Митрий, бросаем мой отец, едем в Ревель. В Ревели у меня родня, деньги... Слушай! У меня там дом... Дядя умирает и присылал мне письмо... Слушай, Коля! Мы будем без нужда, ты служить, я могу поступать в больниц. Не бегай в Россию, молю тебя, как бога Христа!.. Скоро большевики уйдут, мы поедем к твой родитель. Ну, милый, ну... - Она тормошила его, заглядывала в его глаза безумными глазами. - Ну, ну!.. Юноша менялся в лице; да и нет, клубясь, свивались в его душе как змеи, и вот одна змея подохла. - Нет, Мария! Бегу, - ударил он резко, как ножом. - Прости меня. Из ее груди вырвался хриплый стон, она с ненавистью оттолкнула его и проплескалась в белом полотне за перегородку, крикнув: - Откройте дверь отцу! В комнату вошел Ян со связкой баранок. Из кармана его шубы торчало горлышко бутылки. - Ого-го... А ну, давай гостю кофей. Когда, застегивая последнюю пуговку черной кофты, показалась Мария, старик пристально посмотрел на дочь, посмотрел на юношу, сказал: - Снег пошоль... Метель... Троф возить плох, - и глубоко вздохнул. За кофе угощались наливкой, говорили о пустяках. Старик все еще поглядывал вопросительно на дочь, но лицо Марии казалось спокойным, замкнутым. - Бегут, которые, бегут плохой, - сказал старик, разливая по рюмкам вино. - Эстис очень рабочий надо. Хороший жизнь тут. Чтоб здорофф... Дурак бежит. На Пейпус - смерть. И еще что-то говорил старик, грустно говорила Мария, но юноша плохо слушал: все пред ним обволакивалось туманом, уплывало в сон, в мечту: вот он, покачиваясь, стремится куда-то вдаль, возница-эстонец гнусит на лошаденку, фольварки, чужое небо, рощи, нерусский снег, Пейпус-озеро; кудряш-ямщик присвистнул, гикнул, гривастые кони мчат - бубенцы еле поспевают блямкать - мужичьи бороды, мужичьи избы, Баба-яга на помеле, мужиковские седые церкви, раздольные снега, скирды неумолоченных снопов и навстречу тройка. - Сын! Мария вздохнула. - Пей, - сказал старик. - По вашему лицу, я знайт, о чем вы думаль, - сказала Мария, еще раз вздохнув. Юноша перевел на нее далекие глаза. Ему не хотелось пробуждаться. Глава XVII "Да, да, да, домой" Он вышел вечером. Ему нужно дойти по дороге до свертка в лес, спуститься под гору к речке: там, у мельника, жили Надежда Осиповна Проскурякова и Павел Федосеич. В сущности ему не для чего видеть их. За пос- ледние дни он весь в бреду о бегстве. Ему нет дела до остающихся здесь, и чужая судьба теперь не может его тронуть. Разве повернуть домой? - Нет, прощусь. Все-таки любопытно. Дорога миновала рощу и пошла полого вниз. Оголенный кустарник, как борода с усами, обрамлял оба берега речонки. Зачернела колченогая, присевшая на бок мельница. Навстречу из кустов - фигура в большущей шапке. Поровнялись. - Это Цанкера мельница? - Да, - сказала фигура. - Батюшки, да никак вы, Коля Ребров?! Смотрю, смотрю... будто бы он. - Сережа! Неужто вы? Ну, как ваш отец, Карп Иваныч? - Помер. Не очень давно помер. В тифу. - Бледнолицый Сережа снял шапку, перекрестился, потряс головой и завсхлипывал. - Все добро наше растащили. Все семь возов... То солдатишки, то чухна. Да и так изрядно прожились. Теперича ничего у меня нету, по дому сердце болит, по матери... Вот у мельника служу, у Цанкера. Гоняет как собаку, - он отвернулся, глядел кособоко в снег, вздыхал. - Куда ж вы, Сережа? - За сеном, - взмахнул он веревкой. - Вот тут недалечко. Лошадь надо выкормить, да завтра в больницу квартирантку нашу везти. - Не Надежду ли Осиповну? - Ее. Когда Николай Ребров вошел в дом мельника, его шибануло густым спертым духом. У стола, весь в серой колючей щетине, сидел ежом мельник, он глядел в толстую тетрадь и щелкал на счетах. С печи несся здоровенный храп, и торчали в неуклюжих рваных валенках чьи-то ноги носами вверх. Николай поздоровался, об'яснил, зачем пришел. Мельник не сразу понял, сердито оторвался от дела, переспросил и кивнул на соседнюю комнату: - Женчин там. Хворый. А это Павел, водка жрал. Тяни за нога, спит. - Не сплю, не сплю... Кто пришел? - раздалось знакомо. Валенки зашевелились, описали ленивый полукруг и, поставив пятки вверх, покарабкались с печи. Их возглавлял широкий жирный зад, едва прикрытый рваными штанами, за задом ползла спина в вязаной синей кофте, рыхлые бабьи плечи и вз'ерошенный затылок. Валенки пьяно пошарили приступку и, как два бревна, громыхнули в пол - звякнула на чайнике крышка. - Павел Федосеич! А это я... Навестить пришел. - Вьюнош!.. Как тебя... Миша... Ты? - Я Николай, Павел Федосеич... Николай Ребров. - Ну да, ну да... Ах ты, братец мой!.. - обрюзгший чиновник приятельски тряс юношу за плечи и безброво смотрел в его лицо заплывшими, блеклыми глазами. Переносица его ссажена, на ней висел отлипший пластырь. - Ах, ах, ах... Пойдем к ней... К старухе пойдем... Она больна, брат, больна, больна. Вспоминала тебя... Как же, как же... вспоминала, - и он потащил юношу в другую комнату. Хозяин вновь защелкал костяшками. - Эй, Осиповна!.. Мать-помещица!.. Умерла, жива? Гостя привел. Ну-ка, гляди, гляди... - тонкоголосо суетился Павел Федосеич, зажигая лампу. Старуха подняла от подушки голову, шевельнулась, клеенчатый диван хворо заскрипел. - Коленька! Вот не ожидала. Ах, Коленька... Приходится помирать на чужой земле. - Другой раз не бегай из России, мать, - наставительно сказал чиновник, оправил подтяжки и семипудово сел на край дивана. Диван крякнул, затрещал и смолк. В комнате было грязно, по облупившимся стенам гуляли тараканы, в углах грудились набитые мукой мешки. - Завтра в больницу, Коленька. - В больницу, в больницу... Хворает она, как же... - поддакивал чиновник, косясь на окно, где стояли припечатанные сургучом бутылки. - А из больницы в гроб... Ну да ничего, я не боюсь... Был бы Дмитрий Панфилыч счастлив... Ах, какой он хороший, Коленька... Ах, какой редкий человек... Денег мне прислал... - И чтоб перебить забрюзжавшего Павла Федосеича, нервно, приподнято заговорила. - Будете, Коленька, в России, кланяйтесь всем знакомым нашим... Пусть вынут меня из могилы, домой везут... Да, да, да, домой... Павел Федосеич раздражительно отмахнулся, неуклюже, враскарячку подошел к двери и закрыл ее. Потом на ухо юноше: - Бежишь? Шепни тихонько, чтоб не слыхала она. - Да, - после короткого раздумья, прошептал юноша. Чиновник, как живой воды хлебнул, сразу сорвался с места и быстрыми ногами вылетел к хозяину. Старуха затрясла головой и спросила: - Что он? Денег, наверное, просил? - Нет... Да... Что-то такое в этом роде, - смутился юноша. - А чем же вы, Надежда Осиповна, больны? - Всем, - шевельнулась старуха, диван опять хворо заскрипел. - Вы спросите, что не болит у меня... Все болит. А больше всего - сердце, - последние слова вылетели вместе с глубоким тяжким вздохом. - Не сердце, а душа... Душа, Коленька, болит, середка... Все потеряла, все. Пыхтя, вкатился Павел Федосеич, поставил на грязную скатерть тарелку с огурцами, две рюмки и ловко ударил донышком бутылки в пухлую ладонь: - Вьюнош!.. Ангел божий... Давай-ка, братишка. Грех не выпить, грех. Пришел Сережа, тоже выпил, но хозяин Цанкер опять угнал его на мельницу спустить в плотине щиты. Старуха заохала, укуталась с головой одеялом и притихла. Николай чрез силу выпил три рюмки и застоповал: самодел не шел в горло. - А я, брат, было спился здесь, физия опухла, ноги отекали. С тоски, брат, с тоски, с тоски... Ну, что мы теперь, а? Коля? А? Париж, Америка. Ха-ха-ха!.. Гром победы. Нет, брат, дудочки... Дураков в Европе мало, чтоб этим идиотам в долг давать без отдачи. Разик обожглись и... Ну, а про Сергея Николаича ни слуху, ни духу? Цел, наверно, цел, цел... Конечно, цел... А я теперь молодец-молодцом. Ей-богу... Хоть плясать... Ноги как у слона. Гляди, какие ножищи!.. Да я сто верст без присяду могу шагать... Коля, возьми меня... - он просительно, по-детски улыбнулся и глянул в самую душу Николая, - Коля, не бросай меня, спаси... Коля, по старой дружбе, умоляю... Николай с раздражением охватил его большую и рыхлую, как тесто фигуру, с дряблым, поглупевшим от несчастья лицом. - Что ж, я с удовольствием, - раздумчиво сказал он. - Нас артель. Только испугаетесь, как в тот раз. - Кто, я?! Кинь мне в морду подлеца, наплюй мне в харю!.. Нет, дудочки, дудочки, чтобы я здесь... Не-ет... x x x Николай Ребров уснул. Его разбудили сдержанные всхлипыванья. В лунном свете сидел по-татарски на полу пред раскрытым чемоданом Павел Федосеич. Он держал в пригоршнях фотографическую карточку, то приникал к ней дрожащими губами, то отстранялся, тогда лицо его тонуло в болезненном восторге, из широко открытых глаз по одутловатым трясущимся щекам катились слезы, и губы шептали: - Клавдюша, Клавдюша, - выдыхал чиновник. - Не проклинай, молись обо мне, молись... Эх, ошибся я, и вся душа моя, Клавдюша, измочалилась. Живу я, Клавдюша, в великой нищете... И духом нищ. Пью, Клавдюша, пьянствую... Эх, подлец я. А теперь скоро... Жди, Клавдюша, приду скоро. А если умру, помяни меня. Да и сама-то ты жива ли, старушка милая? И себе тяжко. Ну, что даст господь. Молись за меня, Клавдюша, молись... - он крестился сам, крестил портрет, целовал его и плакал в пригоршни, размазывал по лицу слюни и слезы грязнейшим рукавом. - Павел Федосеич, - пробудилась помещица. - Опять ты за свое! Что за малодушие... - Нет, нет, это я так... Чшш... Разбудишь... Это я пластырь искал... Да, да, пластырь... К переносице, пластырь. - Не плачь, все к лучшему, надейся на бога. - Я надеюсь, Осиповна, надеюсь... Ей-богу, надеюсь... А ты спи... Глава XVIII Дикий хохот На другой день Николай отправился рано. Помещица и чиновник еще спали, он так и не попрощался с ними. Шел домой не торопясь. Утро было пасмурное, угрюмое, и его настроение такое же, как это утро. "Вот судьба, и что ожидает этих стариков?" - думал он, глядя себе в ноги. А впереди позвякивали бубенцы, долетало храпенье коней. Ближе, отчетливей. - Берегись, стопчу! Николай вскинул голову и отскочил в сугроб. Мимо него, едва касаясь копытами дороги, мчалась запряженная по-русски тройка вороных. В русских, покрытых ковром, санях, обнимая прижавшуюся к его плечу баронессу и лихо подбоченясь свободной рукой, восседал бывший ротмистр Белявский. - Сукин сын! - сделав ладони рупором, громко прокричал Николай Ребров в снежнооблачный бубенчатый след пролетевшей тройки. Он пошел проститься с генералом - старик был для него хорош. - А, Ребров!.. Отлично... А я, брат, мундир чищу... Сам. Я люблю черную работу. Я не белоручка... Труд - надежнейшее средство против скуки, против одиночества. Садись, Ребров... Ну, как там? А я осиротел. Баронессушка уехала и этот... Да-да... Ну да ничего. Денька через три и я... В Париж, брат Ребров, в Париж. И ад'ютант Баранов... - Разве они едут? - удивился юноша, помогая генералу. - А как же! Какое ж могло быть сомнение... Ну, а ты? Ты как? А? Хочешь в Париж? - генерал снял с красного ворота пушинку, дунул на нее и медленно стал елозить щеткой по сукну. - Я, ваше превосходительство... Я здесь... - А, молодец, молодец, Ребров... Похвально. Лучше здесь, чем к тем негодяям с поклоном. Кто они, ну ты подумай, ты все ж таки интеллигент и достаточно развит, полагаю? Ну кто? Ну кто? Приблудылки, вот кто! Эмигрантишки, за границей мотались, а теперь власть добывать приехали - навозная дрянь! На-воз-ная, - и генерал поднял щетку вверх. - Понимаешь, в чем уксус? Да разве они знают Россию? И разве Россия, наш народ, примет их? И что такое, спрошу я тебя, наш развращенный народ, наш пьяница, эгоист мужик? Ха!.. Равенство, братство. Плюет он с высокого дерева на братство! Назови мужика братом, он тебе в отцы лезет. А потом, как это... кто. Да, Бальзак: "Свобода, данная развращенному народу, это - девственница, проданная развратникам". Понял глубину? - Большевики стараются, ваше превосходительство, сделать народ счастливым, тогда он будет добродетельным, - несмело вставил юноша. Но генерал не расслышал. - Слушай-ка, Ребров, а хочешь чаю? Позвони Нелли... Ты знаешь ее? Ах, хороша девчонка, хороша... Слушай-ка, Ребров. Ну, а кто вкусней по-твоему: эстонки или русские? Хе-хе-хе-хе... А я чрез три-четыре дня - в Париж... И можешь быть уверен, Ребров, что скоро эта сволочь-большевики полетят к чорту. Европа никогда не допустит такой наглости, она им покажет, как аннулировать долги. Да Европе стоит только захотеть: положит их вот сюда, на ладошку - щелк и нету, слякоть одна, - генерал щелкнул по ладони и сладострастно захехекал. - Вот, что значит Европа! Николай Ребров от чаю отказался, поблагодарил генерала и ушел. x x x - Петр Петрович, а я к вам, - сказал он, входя к поручику Баранову. - Что ж вы нам изменили? - Что, в чем дело? - остановился офицер среди комнаты, желтые кисти его халата колыхались. - Генерал сказал, что вы с ним едете в Париж. - Какой вздор! У генерала разжижение мозга, или слуховая галлюцинация. Я бегу с вами... - последние слова поручик сказал тихо, почти шопотом; он стоял руки назад и опустив голову. - Вы здоровы ли? У вас красные глаза, вы плохо спали, должно быть. - Что? - рассеяно переспросил поручик, не подымая головы. - Нет, спал... Должно быть, спал... Спал или нет? Что? - волоча нога за ногу, он подошел к письменному столу, переставил с места на место чернильницу, подсвечник, подстаканник, сделанный из винтовочных патронов, взял спичку, переломил, бросил, взял со стола недоконченное письмо, прочел, качнул головой, сказал: - Да, да. Пиф-паф. Сегодня вечером... - он опять заходил по комнате, хмуря брови и о чем-то тяжко размышляя. Юноша встревожился. Он следил за Петром Петровичем, сосредоточенным взглядом, силясь понять, что происходит в душе этого близкого ему человека. - Мы бежим в субботу, Петр Петрович, в ночь. - А?! - вскинул тот опущенную голову. - Ах, да... про это... Ладно. У нас сегодня что? - Четверг. - Четверг, четверг... да-да-да... четверг... Завтра пятница, послезавтра суббота... Так-так... Замечательно, - чему-то подводил он итоги, его лицо вдруг улыбнулось, он подозвал юношу к столу и ткнул указательным пальцем в мелко исписанный лист почтовой бумаги. - Вот, Николаша... завтра утром на этом самом месте будет лежать это самое письмо. Отнесешь его по адресу... Понял? По адресу. В собственные руки баронессы. - Но баронесса, Петр Петрович, уехала с Белявским. Поручик дрогнул и быстро попятился: - Что-о?! - Они сегодня уехали: я сам видел... На тройке. И сзади большой сундук. Поручик крепко стиснул зубы: на скулах заходили желваки. Белки глаз вдруг пожелтели, взгляд запрыгал с предмета на предмет. - Подлец, мерзавец, трус!.. Бежал, - с злорадным презрением выдыхал поручик, дергая подбородком. Он сорвал с головы тюбитейку, скомкал ее и бросил об пол: - Подлец! - Он описал правой ногой, как циркулем, дугу, резко вскинул руки вверх, вперед и в стороны: - Так... Мерси-боку... Мерси-боку, - зашагал по комнате, все так же выбрасывая руки, лицо кривилось, дергалось, два раза грохнул кулаком в стол, в клочья изодрал письмо и крикнул: - Можешь итти, Ребров!.. Можешь итти... Да-да. Можешь итти. Прощай, Ребров... До субботы... Да-да, - с треском двинул ногой кресло, подпер щеки кулаками и закрыл глаза. Изумленный Николай Ребров пошел на цыпочках к выходу. Возле двери обернулся и взглянул на Петра Петровича. Поручик все так же стоял с запрокинутой головой и накрепко закрытыми глазами. Николай Ребров медленно притворил за собою дверь и лишь направился по коридору, как там, за дверью загрохотал дикий, страшный хохот поручика Баранова. - Что такое? - на месте замер Николай. x x x Дома он нашел пакет. Там записка Павла Федосеича и письмо во Псков на имя Клавдии Тимофеевны Томилиной. В записке Павел Федосеич сообщал, что он бежать раздумал, он выждет более благоприятных обстоятельств, а пока что ему и здесь не плохо. Записка написана длинно, бестолково, с наставлениями, как жить, с покаянными излияниями заблудшей души, с размышлением о том, что есть отечество, национальная гордость и гражданский долг. Видимо, записка сочинялась с перерывами, за бутылкой водки: в начале почерк был мелкий, как бисер, потом буквы становились крупней и крупней, под конец они шли враскачку, враскарячку, большие и нескладные, то падая плашмя, то кувыркаясь, как захмелевшие гуляки. Николаю Реброву было грустно и от этого письма и от свидания с поручиком Барановым. Неужели он, такой выдержанный и холодный, влюблен в эту великосветскую, сомнительной красоты и свежести, куклу? Впрочем, Николай знает ее лишь по грязным солдатским сплетням и случайным встречам в парке. Николай спал тревожно, болезненно. Ему снилась сестра Мария. x x x Весь следующий день прошел в лихорадочном приготовлении к побегу. Трофим Егоров старательно помогал ему. Ну, кажется, все готово. Вечером, когда месяц засеребрился в небе, юноша пошел к поручику Баранову. - Ах, вы дома, Петр Петрович? - Да. Вот сижу. Размышляю. Поди сюда. - Юноша, на цыпочках, всматриваясь в лицо офицера, подошел к маленькому столику между окнами, за которым, перед походным зеркалом, сидел поручик. На столе открытая баночка с белым порошком. - Это кокаин, - сказал поручик хриплым голосом. Его лицо изнуренное, под глазами темные тени. - Хочешь нюхнуть? Нет? Напрасно. Помогает. Да-да, брат Николаша. Случаются моментики. Конечно, морфий лучше, но где ж его в такой дыре найдешь? - Поручик поддел тупым концом пера щепоть кокаина и втянул сначала правой, потом левой ноздрей. - С хиной, чорт бы их подрал. Его надо два грана вынюхать, чтоб толк был... - Он нюхнул еще. - Ну, до свиданья. Иди... Прощай... Стой, стой, Николаша! - он обнял юношу, перекрестил и сказал: - Прощай. - До свидания, Петр Петрович... До завтра. Я завтра днем забегу к вам. Часов в десять вечера тронемся. Будьте готовы. - Буду, Николаша, буду. Храни тебя Христос. Глава XIX Побег Суббота проходила в какой-то странной, мучительной тревоге: все скучало внутри, ноющая боль сосала душу неясным предчувствием, и Николай Ребров нигде не находил места. Не радость, а безотчетная тоска: ему казалось, что в момент от'езда судьба коварно, неожиданно, прервет их путь. Что ж делать? Куда пойти? В лес? Но все противно ему здесь, как кладбище вставшему из гроба мертвецу. Он мысленно призывал мать, молился, взглядывая на висевший в углу казармы образок. Нет, не то, не то... Вот если б вдруг пришла сестра Мария?.. Нет, не надо... А Варя? О, конечно, он взял бы ее с собой, он вернул бы ее к настоящей жизни. Но почему же такая тоска? Он крупными шагами крестил комнату вдоль и поперек, садился, выходил на улицу, возвращался вновь. Все были в сборе: Трофим Егоров, псковский мужик мукосей Лука, писарек Илюшин, пожилой бородатый солдат Мокрин и шестой, незнакомый Николаю, прасол из Гдова - Червячков, болезненный и хилый. Переговаривались почему-то тихо, вполголоса. Разговоры вялые, раздраженные, словно здесь собрались пленники, которых ждет не свобода, а казнь. У сидевшего на мешке прасола Червячкова совершенно убитый вид. Спокойней всех Лука. Он лесным своим голосом рассказывал Трофиму Егорову про медвежью охоту, про то, как медведь перешиб хребет двум его зверовым собакам. Николай слушал и не слушал. Он все взглядывал через окно на дорогу, словно кого-то поджидал. Время еще раннее, золотые его часы показывали ровно 7. - А то, милячок, вот еще как бывает, - гудел Лука, поводя бровями, - ты его, зверя, хочешь скрадом взять, он тебя... - Кто-то едет, - сказал Николай и вышел на улицу. Меж соснами густого парка мелькала подвода. - Боже мой! - выбросил юноша руки навстречу под'езжавшим. - Вот не ожидал! Девчонка в большой шали и с кнутом остановила лошадь. Из саней выскочил бывший денщик Сидоров, и закряхтел, приподымаясь, Павел Федосеич. - Не утерпел, брат, вьюнош, Коля... Потянуло, брат. Неотразимо повлекло. Точно перстом кто указал и повелел категорически: иди! А главное, Сидоров подбил... Ах, Сидоров, Сидоров... Случайно повстречались... Пожелал вроде няньки моей быть... - Сидоров по-детски простодушно улыбался своим курносым узкоглазым лицом и кивал головой. Павел Федосеич снял шапку, перекрестился: - Ух, слава тебе, господи, застал. А Надежду Осиповну, мать-помещицу, отвезли. Отвезли, брат, отвезли, да. Умирать поехала старушка. Он был одет в теплые, из телячьей шкуры, сапоги, в короткий полушубок, перетянутый по большому животу кушаком, на голове лихо сидела порыжелая свалявшаяся папаха. Вообще Павел Федосеич выглядел молодцом, даже чисто бритое лицо его было напудрено, а большие рыжие с проседью усы закручены колечками. - А мне что-то скучно, Павел Федосеич. И сам не знаю, почему... - Уныние пагубно, - сказал чиновник. Коротконогий, похожий на мальчишку, рыжий писарь Илюшин, пуча раскосые глаза, во все щеки раздувал казенный самовар. Чай пили бестолково, на-ходу и обжигаясь. Безмолвие сменилось звонким повышенным говором Павла Федосеича, он был необычайно возбужден, наэлектризован, как бездождное облако, стегающее воздух градом слов. Николай с кружкой чаю стоял у печки и удивленно прислушивался к неумным речам Павла Федосеича. "Нет, он не пьян", подумал юноша. Сидоров улыбался и радостно кивал головой. - Как бы, папаша, животик только вот... - ухмыльнулся корявым лицом Трофим Егоров. - Что, телеса? Не беспокойся, землячок: я легче пуха, я лося перегоню, я сто верст без отдыха, через три озера таких, как Пейпус... А вы знаете, товарищи, - выпрямился он и поправил на переносице пластырь. - Мы отдаем себя в иго товарищей в кавычках, будем друг дружку звать тоже товарищами... Ну, так вот, товарищи, дорогие мои, сознание, что мы возвращаемся домой к своим очагам, так сказать, к дыму отечества, придаст нашим ногам крылья... Фу-у-у, я, ребята, устал... Хорошо бы водки выпить... - По красному, отечному лицу Павла Федосеича струился пот. Лука пошарил в кошеле, достал бутылку. Все, даже Павел Федосеич, закричали: - Спрячь, спрячь!.. Пригодится в дороге... - Кушайте во славу, - прошуршал серым голосом, сидевший на мешке прасол Червячков. - У меня этого продукту запасено. Хватит. - Налей, - сказал Луке солдат Мокрин. - С отвалом, земляки! - и выпил. Лицо у Мокрина строгое, борода густая, нос большой с горбиной. - Это господские? - спросил он Николая. - В таком разе конфискую, - он снял со стены круглые часы, прикрутил бечевкой маятник с боевой пружиной, чтоб не дрыгали, и - в торбу. - Напрасно, - сказали Николай и Павел Федосеич. - Пошто напрасно? - недовольно ответил за Мокрина Лука. - Нешто, мало наших денег этой сволочи оставили? Не из дома тащим, а в дом, - он сорвал с гвоздя в фигурчатой оправе градусник, повертел перед глазами и швырнул, как хлам, в угол, потом выворотил из печки медные дверцы, сунул в корзину, вытряс из постельников солому, встряхнул мешки, круто скатал их, сунул в корзину. - А то мы обносились все. Робенкам сгодится. Поискал глазами, еще бы чего прихватить, - он рад был все забрать, - но солдат Мокрин сказал: - Не жадничай, чижало будет, - и ухватился за телефонную трубку: - Вот это желательно конфисковать, - сказал он, - у меня парнишка дома... Для игры... Но в этот миг телефон зазвонил. - Кто у телефона? - спросил Николай Ребров. - Здравия желаю, ваше превосходительство... Когда? Сейчас?.. Ваше превосходительство, я не могу, я плохо чувствую себя... А больше никого нет... Что? Слушаюсь, слушаюсь... - Он быстро накинул шинель, сказал впопыхах: - Я живо... Экстренно генерал требует. - Торопись... Скоро выходить, - крикнул вслед Трофим Егоров. "Вот оно, - смутно подумал Николай, пересекая наполненный сумерками парк. - Как бы не послал куда с бумагой... Не пойду. Я ж расчет получил... Не имеет права". А сердце бессознательно твердило: "вот оно, вот оно". Над головой с тревожным карканьем сорвалась ворона, юноша вздрогнул и наткнулся на генерала. - А Илюшин где? Звонил, звонил... - Его нет, ваше превосходительство. - Тьфу! - плюнул генерал. - Возьми меня под руку. - У генерала опять отнялась нога, он грузно подпирался палкой, и юноша ощутил судорожную дрожь во всем его теле. - Чорт... Никого нет: ни доктора, никого, - хрипло, прерывисто дышал генерал, хватая ртом воздух. - Вам плохо, ваше превосходительство? - При чем тут я! - крикнул генерал, и раздражительно: - Поручик Баранов застрелился. - Как?! - и ноги юноши вдавились в снег. - Идем, идем... Чорт... этот парк... Какая темень. Николай весь трясся, веки безостановочно моргали, он всхлипнул и схватил генерала за руку: - Ваше превосходительство, что ж это! Что же... - Все провалилось в мрак, в сон, и нет яви. А явь все-таки была, и темный сон не мог захлестнуть ее: - "торопись, скоро выходить" - и где-то в сердце, как зуда, зудила явь. Лицо поручика Баранова спокойное, но губы чуть-чуть искривлены вопросительной улыбкой, они хотят сказать: "А ну-ка? Вот и все". Николай Ребров сделал над собой усилие, нервы его напряглись, душа заковалась в латы. Генерал снял фуражку с огромным, как крыша, козырьком, перекрестился и сказал: - Напрасно, поручик, напрасно. Поручик промолчал, поручик Баранов, все так же таинственно улыбаясь, сидел в кресле, с запрокинутой, повалившейся, на бок головой, левая рука его упруго-крепко впилась в ручку кресла, правая - висела по-мертвому, в виске опаленное отверстие, по виску, по щеке, чрез ухо, на пол - влага жизни - кровь. И тибитейка валялась в красной луже. Рука успела отшвырнуть револьвер к стене, швырнула и потеряла жизнь, висит. Поручик, видимо, собрался в поход, в Париж, в Россию, на Сену, в мрак, чрез Пейпус-озеро: чемоданы увязаны, все прибрано, он еще с утра расчелся с хозяевами, всех наградил, как властелин. Хозяева стояли тут же, и еще народ, шопотом переговаривались, двигались медлительно и вяло, как во сне, - должно быть, правда, сон - и огонек в уснувшей люстре загадочно дремал. - Тебе, - взял генерал со стола письмо и подал юноше. На конверте твердо: "Николаю Реброву". Юноша дрожащей рукой письмо в карман. И сердце опять: "торопись, торопись". Но сон был глубок и цепок: латы ослабевали, нервы назойно выходили из повиновенья. Сквозь пыхтенье, покашливанье и звяк генеральских шпор тягуче волочились фразы: - Когда это случилось? - Полчаса тому назад. - При каких обстоятельствах? - Мы ничего не знаем. Николай Ребров глядел в полузакрытые глаза поручика Баранова, лицо поручика дрожало и все дрожало перед взором юноши. - ...слышишь Ребров! Что же ты оглох?! Скажите, какая барышня, плачет... Беги скорей в канцелярию, принеси печать... Придется составить акт. Потом ко мне на квартиру. Пусть Нелли приготовит ванну... Понял? Сон прервался, и юноша, отирая слезы одрябшей ладонью, заполошно бежал чрез парк. - Куда ты, Николай, провалился? Мы идем. - Егоров, ты? Поручик Баранов пулю себе в лоб... - Ну?! Царство небесное, - торопливо произнес Егоров. - Пойдем скорей. - Я не знаю, как быть, - остановился юноша. - Меня генерал послал... Неудобно бросить покойного... - Тебе мертвый дороже живых, выходит? Непутевый ты... Идем. - Но как же так? - растерянно говорил юноша, быстро шагая с Егоровым к казарме. - Я даже не попрощался с ним... - Ладно, ладно, - покрикивал Егоров. - Авось на том свете поздоровкаетесь. Все там будем. Может, сегодняшней же ночью. Глава XX Звезды в ночи И сразу в поход. Через сумрак парка, затем лесной дорогой шли молчаливой кучкой восемь человек. Верстах в трех-четырех их поджидали эстонские подводы. - Вот, когда нам довелось с тобой вместе, Коля, - сказал бывший денщик Сидоров шагавшему рядом с ним Николаю. - Из-за чего же это поручик Баранов застрелились? Такой бесхитростный человек... - Ах, да! - воскликнул юноша. - Ведь у меня же его предсмертное письмо... У тебя, Сидоров, спички есть? - После прочтем. Наверно, у возницы фонарь. Они всегда берут. Да-а-а, дивное дело, - протянул Сидоров, вздохнув: - И охота людям руку на себя: богу противно, себе неприятно и людям хлопотно. А все от образованности. - И среди крестьян случается, - заметил Николай. - Редко же. И то от тяжелой жизни. А у господ от мечтаний от пустых. Душа, говорят, болит. Ха-ха, скажите пожалуйста, какая глупость! - Сидоров поправил шапку и повернул к юноше курносое лицо. - Как это может душа болеть? Брюхо она, что ли, или зуб? Вот брюхо, ежели обожрешься, действительно: не подходи, убью. А как опростался в добром аппетите, вот тебе и душе легко. Ха, глупости какие, душа! Сегодня, скажем, тяжело, а завтра, может, так полегчает, песни петь да плясать захочется, почем знать? И выходит - зря убил себя, глупо. - Нет, Сидоров, ты не понимаешь, - возразил юноша. - Например, безнадежная любовь... - Ах, брось, Коля!.. Очень даже это смешно, - и узкие темные глаза Сидорова сверкнули из-под густых ресниц. - Ежели любишь чужую бабу, неотмолимый грех - лучше отойди. Ежели втюрился в девушку, а она не может тебя любить, тоже отойди: и себя замучаешь, и ее - отойди. На свете девок без счета, любую выбирай, и все по-одинаковому пахнут. Только мы по-собачьи нюхаем, а надо умственно, по-человечьи. Сидоров говорил внятно, убежденно. Отставшие товарищи стали выравниваться с ним, он понял, что говорит не впустую, голос его окреп. Павел Федосеич все время пытался ввязаться в разговор, но не давала одышка. - Уж очень просто все у тебя, Сидоров, - наконец, сказал он. - Вот ты говоришь - грех... А что такое грех? - Всяк знает, что такое грех. Да не всякому выгодно признаться в нем, - ответил Сидоров. - Грех, это когда людям плохое сделать ладишь, людям. Или, примерно, так... Послухай-ка, ваше благородие, что я вам скажу... Да как я могу прикончить свою жизнь, раз она не мне принадлежит, не моя? - А чья же? - Как чья! - Сидоров жарко задышал в щеку Павла Федосеича. - Моя жизнь, это все равно твоя жизнь, его жизнь, пятого, десятого: она всем принадлежит, а не мне, и я должен трудиться по гроб жизни. Дак как же я самовольно могу уйти с работы, вроде дезертир - трах в башку и вверх ногами... Вот, к примеру, плотники строят дом людям жить, а тут возьмут да все до единого и удавятся на вожжах от разных любвей. Вот и спрошу я вас: кто же за них дом-то достраивать обязан? А сколько в их руках труда сидело, сколько бы они еще таких домов на пользу людишкам построили за всю жизнь-то за свою? Ага! То-то же и есть. Так и про всякого можно размыслить, и про поручика Баранова, царство ему небесное. Все вздохнули. Павел Федосеич сказал: - Нет, ты, Сидоров, настоящий сектант, свою веру ищешь... - Меня как хоч