На столе самовар, яичница, рыба, калачи - бабочка на продажу калачи пекла. Четверо были на одно лицо, словно братья, волосы и бороды, как лен. Только у пятого, Гараськи, обветренное толсторожее лицо голо и кирпично-красно, как медный начищенный котел. - А у тя хозяин-то, муж-то есть? - зашлепал он влажными мясистыми губами. - Нету, сударик, нету... Воюет он... При Колчаке. - При Колчаке? - протянул Гараська, прожевывая хлеб со сметаной. - Зыков дознается, он те вздрючит. - По билизации, сударик... Не своей волей, - слезно проговорила бабочка, и сердце ее екнуло. - По билизации ничего, - сказал мужик в красных уланских штанах. - Ежели по билизации, он не виноват. Настасья успокоилась. Быстрые глаза ее уставились в бороды чавкающих мужиков. - Кого же вы бить-то пришли? Большачишек, что ли? - Кого Зыков велит, - сказал крайний мужик в овчинной жилетке с офицерскими погонами и крепкими зубами щелкнул сахар. - Нам кого ни бить, так бить, - весело сказал Гараська и, обварившись чаем, отдернул губы от стакана. - А ты нешто убивывал? - спросила бабочка. - Убивывал. Я на приисках работал, там народ отпетый... Убивывал... Глаза Настасьи испугались. - Гы-гы-гы, - загоготал Гараська. - Вру, вру... А вот я бабенок уважаю чикотать, - он квакнул по-лягушачьи и боднул хозяйку в мягкий бок: - А зыковский наказ забыл, паря? Оглобля!.. Чорт... - окрысились на Гараську мужики. - Так тебе Зыков и узнал, - с притворной заносчивостью сказал Гараська, подмигивая мужикам. Все плотно наелись и рыгали. Молодые мужики, раздувая ноздри, примеривались к хозяйке глазом: бабочка круглая. Вот только что Бог ростом обделил. Одначе, не хватит на всю артель. - Ну, братцы, дрыхнуть. Настасья улеглась за занавеской на кровати, партизаны в соседней комнатушке на полу, разбросив шубы. Старший, Сидор, задал лошадям овса, помолился Богу и бесхитростно до утра завалился спать. Почти по всему городку партизаны крепко спали. Только выходы на окраинах караулили зоркие глаза, да раз'езды, тихо переговариваясь, рыскали по улицам. А вот за крашеными воротами драка, гвалт: два партизана, голоусик с бородатым, пьяные, вырывали друг у друга деревянную шкатулку. - Моя! - кричал голоусик. - Врешь! Я первый увидал. И оба залепили друг другу по затрещине. Раз'езд загрохотал в калитку и в'ехал во двор: - Язви вас! Вы драться?!. Партизаны крепко спали, и пушка сомкнула свое хайло, только обывателей мучила бессонница. Воля в каждом померкла, покривилась, всяк почувствовал себя беззащитным, жалким, как заключенный в тюрьму острожник. Люди были, как в параличе, словно кролики, когда в их клетку вползет удав. Озадаченные обыватели то здесь, то там чуть приоткрывали дверь на улицу и прислушивались к голубой морозной ночи. Но ночь тиха. И это обманное безмолвие еще больше гнетет их. Каждый предвидел, что завтрашний день будет страшен: сам Зыков здесь. Трепетали купцы и все, у кого достаток, трепетали чиновники и духовенство. Мастеровые, мещане и просто беднота тоже вздыхали и тряслись: Зыкову как взглянется, и хорошая и дурная про него идет молва. Ой, не даром нагайкой Зыков погрозил. А кто у костров стоял? Простой народ. Вот ввязались позавчера в бунтишко... Эх, чорт толкнул, попы подбили с богатеями!.. Эх, эх... Пускай бы правили городом большевики, тогда б и Зыков не при чем. Фортки, двери закрывались, и долго в домах, в хибарках шуршал тревожный разговор иль шопот. Весь город был в параличе. Зыков, горячий, как огонь, выскочил из бани, - на красном исхвостанном веником теле чернеет широкий кержацкий крест, - кувырнулся в сугроб и запурхался в снегу. - Стережете, ребята? У всадников блестели под луной винтовки. - Парься спокойно. Стерегем. Кому же спится в эту ночь? Непробудно спят на морозе Шитиков со старухой и женой, да еще в мертвом свете почивает утыканное крестами кладбище. Между могил стремглав несется ослепший от страха заяц, за ним, взметая снег, - голодная собака или волк. Об убийстве Шитиковых в доме купца Перепреева никто не знает. Сам Перепреев, плотный старик с подстриженной круглой бородой, ходит из угла в угол и зловеще ползет за ним его большая тень. - Папаша, что же нам делать? Папашечка, - хнычет его младшая дочь Верочка, подросток. Она умоляюще смотрит на отца. Отец молчит. Таня в темном углу возле окна, в кресле, поджала ноги под себя. Она, видимо, спокойна. Но душа ее колышется и плещет в берега, как зеркальный пруд, в который брошен камень. Таня знает: ночь за окном темна, ночь сказочна, грохочет пушка, луна прогрызла тучи, и кто-то пришел в их жалкий городишко из мрачных гор. Кто он? Русский ли витязь сказочный, иль стоглавое чудище - Таня этого не знает. И кто ответит ей? Отец, сестра, мать? - Папашечка, послали бы вы на улицу приказчика разузнать. Напишите письмо начальнику в крепость, - говорит Верочка. Отец бессильно, с горечью машет рукой, вновь залезает на окно, и выглядывает в фортку. На тумбе, возле дома, торчит штык, чернеет борода: - Эй, милый! Но милый отворачивается и сплевывает в снег. На диване, крепко перетянув голову полотенцем, охает хозяйка. Верочка подходит к ней, долго смотрит на нее, потом с чувством целует: - Мамашенька... Отец, как маятник, опять ходит из угла в угол, опустив голову. Ноги его начинают дрожать и гнуться. - Растудыт твою туды. Надо к Перепрееву сходить, погреться, - шамкает промерзший в двух шубах караульщик. Он ударил в колотушку, вытаращил глаза на прочерневший раз'езд, пробормотал: - Тоже... ездиют... Пес их не видал, - и, открыв калитку, заковылял в купеческий двор. - Куда лезешь? Пошел вон! Караульщик остановился: - Иду, иду, иду, - повернул назад, бубня в седую бороду: - Растудыт твою туды. Застрелют еще, анафимы... И управы на них нету. К кому пойдешь?.. Тоже, правители... Тоже прозывается Толчак. Чтоб те здохнуть, Толчаку... А убьют купца. Ох, Господи... Пойду спать, домой... Чорт с ними и с амбарами его... Все равно убьют... Потому - сам Зыков. Зыков парился очень долго и пришел из бани босиком. Весь Шитиковский дом был освещен. За длинным столом шумели. Стол, как войсками плац, уставлен бутылками, рюмками, стаканами. Прислуживают приказчики и два подручных, в красных рубахах, мальчика. Головы у мальчишек вз'ерошены. Один, раскосый, дернул украдкой сладкого вина, и ему в соседней комнате приказчик нарвал уши. Партизанов по выбору приглашал Срамных. Девять человек молодежи, крестьянских парней - все они верные, испытанные слуги Зыкова, сотники, десятники; остальные, человек пятнадцать, всех мастей бородачи, кержаки и крестьяне. Это самые близкие Зыкову люди, его свита, правая рука. Среди них два седовласых деда: бывший с золотых приисков старатель и еще - бобыль-мужик. Хохот, разговор. Несколько бутылок выпито, много закусок с'едено. Но ужин еще не готов: Мавра и одноглазый повар-грек, приготовлявший днем обед в честь польских офицеров, загибают невиданные растегаи, варят пельмени, жарят баранину и кур. - Зыков! Все за столом поднялись, как пред игуменом монахи: - С легким паром, Степан Варфоломеич!.. С легким паром... Пожалуйте... много лет здравствовать! Спины гнулись усердно, низко, и свисшие космы шлепали по воздуху. Зыков молча сел в середку. Справа от него, подложив под сиденье огромный свой топор, каким рубят головы быкам, мрачно восседал горбун. Он кривоногий, раскоряка, ростом карапузик, но могуч в плечах. Лоб у него низок, череп мал, челюсти огромны. Оплывшая книзу рожа его вся истыкана глубокими темными оспинами, словно прострелена картечью. Поэтому прозвище его - Наперсток. Большие белесые глаза красны, полоумны. Возле виска зарубцевавшийся широкий шрам. Наперсток говорит: медведь так обработал. Молва говорит: в разбойных делах мету получил. Он весь во власти Зыкова, трепещет его и полон ненависти к нему. - Эх, сковырнуть бы Степку, да на его место встать! - Зыков тоже тяготится им, хочет от него отделаться, но кровь крепко спаяла их судьбу. А вот и ужин, пельмени. - Ну, братаны, теперя можно погулять, - говорит Зыков, но шумливый стол не слышит. - Эй, я говорю! - И в тишине раздельно: - Гуляй, да дело не забывай. Довольно, посидели мы в тайге, в горах. Сегодня жив, а завтра нету. Гуляй, ребята... Нажретесь, спать здесь. На улку срама не выносить. В упрежденье соблазна. И чтобы тихо. - Степан! - прервал его Наперсток. - Я на топоре сижу, - он засмеялся, как закашлял, тряся горбом, вросшая в искривленную грудь плешивая башка его повернулась к Зыкову и ехидно осклабила гнилые зубы. Зыков ожег его взглядом и сказал: - Одноверы! В грехе не сомневайтесь: время наше - война. Кончим, правую веру свою вспомним, очистим воздух, станем жить по преданию отец и праотец. Кто трусит - греши в мою голову. Я - единая власть вам, и я в ответе! Кержаки кивали головами, чавкали еду, запивали вином. Парни друг перед другом рассыпались в самохвальстве, вино пили, как воду, и все покашивались на Зыкова. Он глотал пельмени быстро, обжигался, хмуро молчал. В левое ухо говорил ему Срамных. Пред ним на столе каракулями исписанный лист бумаги. Здесь перечислены все, которых завтра ждет расправа. Зыков слушает молча, но брови его хмурятся, и на глаза набегает тень. - Эй, услужающий!.. Ослеп? Наливай, чорт, рыжа маковка! - кричат то здесь, то там. Приказчик кожилится, штопором вытаскивая пробки. Свету много. В золоченой раме "Король-Жених". В простенке - овальное зеркало. Зыков поднял голову и, прищурившись, долго смотрит на себя. В горке, за стеклом блестит хрусталь и серебро. Пьяные глаза гуляк блестят, косясь на горку. Круглые часы пробили два. Зыков мрачен. Он выпил всего лишь два стакана вина, поднялся, внушительно сказал Наперстку: - Наточи топор, - и вышел в другую комнату, закрыв за собой дверь. Ему хотелось уснуть, забыться. Разделся и лег на диван, покрывшись лисьим своим кафтаном. Но сон не шел. Думы, как бегучая вода в камнях, плескались в голове, сменяя одна другую и переплетаясь. Вот бы кликнуть клич, набрать милльоны войска и завладеть, очистить всю страну. А большевики? Во что они веруют, за что идут? За народ? А вот ужо посмотрим... Друзья или враги?.. Еще отец... "Отец, неужели и ты враг мне?" Вот Зыкова призвали сюда. Надо начинать большое дело. А с чего начинать? И как укрепиться? Известно, страхом, кровью. А дальше? Где такие еще есть, Зыковы? Эй, вы, старатели!.. Подходи сюда, соединяйся! Нет, надо спать, спать. Но там шумят, ругаются. Громче всех орет Наперсток. А в окно бьет своим светом луна. Череп и все скуластое лицо Федора Петровича под луной, как у покойника. Он еще не раздевался и не зажигал огня. Сидит у окна, нещадно курит. За окном луна и тишь. - Федя, - в третий раз спускается по внутренней лестнице матушка. - Ах, это слишком, - раздражается Федор Петрович. - Пожалуйста, прошу вас подняться вверх. - Я беспокоюсь за отца Петра. - А я беспокоюсь о судьбе города. Знаете, в чьей он власти? За рыжебородым Павлухой к Настасье прошел Лука, за Лукой - едва не лопнувший от страсти Куприян. Настасья ничего. В Настасьино окно тоже бьет луна, и кустик герани на окне тихо дремлет. Гараська весь изворочался, испыхтелся, притворяясь спящим, как и те, а сам клял Куприяна: "вот, дьявол, долго как". Гараська новичек, надо же старшим уваженье оказать. Когда пробило на купеческих часах три, гуляки помаленьку-помаленьку распоясались, сначала песни завели, потом и пляс. Наперсток, сидя, подбоченился, тряхнул горбом и гнусавым своим голосом крикнул плясунам: - А что мне Зыков? Тьфу!.. В это время и Гараська, сменив Куприяна, самохвально заявил Настасье: - А что мне Зыков? Тьфу!.. И до самого до утра забрался под ее ситцевое одеяло. Настасья ничего. Настасья целый год жила, как монашка. От пляса, грохотанья в пол пятками дрожала печь, и бутылки на столе качались. - Ух-ух-ух-ух!! Все были на ногах, хлопали в ладони, орали кто во что горазд. Только Наперсток сидел на топоре, как припаялся: - А Зыков эвот у меня где!.. Попробуй-ка, убей меня... Я те убью. Эй вы, кержацки морды! - гнусил пьяный Наперсток. - Все вы анафемы... Все вы прокляты, кобелье!.. Эй, сволочи! Идите ко мне в шайку. Я - атаман... Топор эвот! Грабить, ребята, будем. Девок портить, вино пить... - он схватил бутылку и, ухнув, пустил ее в зазвеневшие стекла горки. - Нна!.. Забирай, ребята, по карманам серебро да золото. Зыков жаднюга, сволочь. Не даст... Эй, бери в мою голову!.. А на Зыкова гостинец - вво! - он вытащил из-под сиденья топор и вдруг, взвизгнув, высоко повис в воздухе. Мимо смолкших, застывших плясунов, как корабль мимо ладей, прошел в одной рубахе и портах, грузный Зыков. В вытянутой вперед его руке дрыгал пятками, крутился и хрипел горбун. Зыков, скосив к переносице глаза, неторопливо прошел в крайнюю комнату, сорвал с разбитого окна ковер и выбросил горбуна на улицу. Когда возвращался, в столовой и соседних комнатах притворно похрапывали, валяясь на полу, гуляки. Глава VIII. - Кутью сюда, долгогривых, - низким, твердым голосом бросил Зыков, входя в собор. За ним шла ватага. На его голове новая лисья, с бархатным верхом, шапка. На лоб, из-под шапки, свешивались черные, подрубленные волосы. - Надеть шапки! - сказал он, обернувшись. - Чего сняли? Нешто это Господня церковь? Это так себе... Обман. Постороннего народу никого, одни мальчишки. Поповский Васютка тоже здесь. Весь народ у лавок, у магазинов, у лабазов. Еще утром трубари трубили во всех концах: именем Зыкова, его веленьем будет раздаваться народу купецкое добро. В городе никакой власти нет, кроме власти Зыкова, единой, страшной. На высокой качели, вчера приспособленной поляками для казни, висят с утра четверо мещан, две бабы и мальчишка. Толпа вздумала громить лавченку. Этих поймали. Зыков отдал приказ - вздернуть. Все приказчики мобилизованы, но главная раздача идет через руки партизан. Мелькают аршины, крепким кряком рвется каленый на морозе ситец, ножницы стригут куски сукна. - Эй, тетка! Сколько семьи? Получай... Пять аршин кумачу, десять аршин ланкорту, три платка, восемь аршин твину. Пачпорт! - И карандаш резкую делает кривуль-отметку. - Следующий!.. Снуют по площади, по улицам нагруженные мукой, горохом, кумачами, обутками людишки. Румяная деваха радостно улыбается морозному солнечному дню: поскрипывая новыми полусапожками, она тащит нежданную получку и под мышкой банку с паточным вареньем. Вылетел из лавки мальчик, бежит, машет связкой баранок, рад. Остановился у виселицы, взглянул на трупы и, печальный, тихо поплелся домой. В крепости партизаны принимают от солдат оружие. Деловито, не торопясь и с толком. По богатым дворам забирают лошадей. Зыков задал всем работу. Он в соборе, но он везде: и всякий из партизан, на какой бы работе ни был, видит строгие глаза его, слышит его го- лос. Зыков здесь. А между тем солнце склонялось к закату, подрумяненными столбами валил густой дым из труб, и в соборе зажгли паникадило. Зыков сидел на амвоне перед открытыми царскими вратами. На кресле положена архиерейская подушка, а под ноги брошены орлецы. По обе стороны его зажжены в высоких подсвечниках большие свечи - так распорядился для торжественности Срамных. От двойного свету сверху и с боков на бледно-матовом лице Зыкова играют тени, и серебрятся редкие седины в густой черной бороде. Лицо его незабываемо и страшно. В церкви очень тихо, даже Наперсток присмирел, и его невиданной величины топор опущен вниз. Тихо, все ждут знака. И по знаку выхватили с левого клироса старого протопопа. Парализованная, на левом клиросе, стояла кучка духовенства, начальства и чиновников, в кольце вооруженных партизан. - Кто ты? - твердо спросил Зыков старика. - Я Божий протоиерей. А ты кто, еретик? - также твердым, но тонким, по-молодому, звенящим голосом ответил священник. Зыков нахмурился, закинул нога на ногу, спросил: - А знаешь про протопопа Аввакума, про лютую смерть его слыхал? От чьей руки? - Не от моей ли? - От вашей, антихристовы дети, от вас, богоотступники, табашники, никонианцы. Кто глава вашей распутной церкви был? Царь. Кому служили? Богатым, властным, мамоне своей. А на чернь, на бедноту вам наплевать. Так ли, братаны, я говорю? - Так, так... - С кем идешь: с Колчаком или с народом? Отвечай! - Сними шапку. Здесь храм Божий! - и седая голова протопопа затряслась. - На храме твоем не крест, а крыж. Священник вскинул руку и, загрозив Зыкову перстом, крикнул: - Слово мое будет судить тебя, злодей, в день Судный! Зыков вскочил, в бешенстве потряс кулаками и снова сел: - Отрубить попу руку, - кивнул он Наперстку. - Пусть напредки ведает, как Зыкову грозить. Наперсток распялил рот до ушей, и реденькая татарская бороденка его на широких скулах расщеперилась. - Стой, - остановил его Зыков и спросил сидевшего в кресле, напротив от него Срамных: - Эй, судья! Одобряешь мое постановленье? - Одобряю, одобряю, - захрипел, заперхал рыжий верзила. - Он, окаянный, возлюбим друг дружку по первоначалу говорил... А опосля того, кровь, говорит, за кровь... Вот он какая, язви его, кутья... - Народ одобряет? - на всю церковь, и в купол, и в стены прогремел Зыков. - Одобряем, одобряем... Долой кутью! Протопоп побелел и затрясся. Зыков махнул рукой. Наперсток, раскачивая топор, как кадило, коротконого зашагал к попу. Весь дрожа и защищаясь руками, тот в ужасе попятился. - Погодь, куда! Вмиг священник растянулся на полу, сверкнул топор, и правая кисть, сжимая пальцы, отлетела. Кто-то захохотал, кто-то сплюнул, кто-то исступленно крикнул. - Дозволь! - мигнул Наперсток Зыкову и занес над поповской головой топор. - Подними, - приказал Зыков. - Вставай, язва! - Наперсток, расшарашив кривые ноги, быстро поставил обомлевшего священника дубом. - Стой, не падай. Из толпы, со смехом: - Доржись, кутья, за бороду! - Здравствуй батя... ручку! - сорвался Срамных с места и протянул ему свою лапищу. - Батя, благослови!.. - Ну, здоровкайся, чего ж ты, - прогнусил Наперсток. А Срамных крикнул: - Возлюбим друг дружку, батя! - и наотмашь ударил старика по голове. - Срамных! - и Зыков свирепо топнул. Рыжий, хихикнув, как провинившийся школьник, сигнул на место. Пламя свечей колыхалось и чадило, капал воск. Иконостас переливался золотом, и пророки вверху шевелили бегущими ногами. На паперти хлопали двери. С ружьями входили партизаны, они снимали шапки и крестились, но, оглядевшись, вновь накрывали головы и с сопеньем протискивались вперед. В темном углу молодой парень-партизан снял серебряную лампадку, попробовал на зуб и сунул ее в мешок. Потом перекрестился и встал в сторонке, цепко присматриваясь к сияющим образам. Священник был бледен, глаза его лихорадочно горели и побелевшие губы прыгали от возбуждения. Он не чувствовал никакой боли, но инстинктивно зажал в горсть разруб изувеченной руки. Сквозь крепко сжатые онемевшие пальцы бежала кровь. - А теперича у нас с тобой, попишка, другой разговор пойдет, - сказал Зыков. - Не зря я тебе оттяпал руку, гонитель веры нашей святой. Знаю вас, знаю ваши поповские доносы... Погромы учинять, народ на народ, как собак науськивать?! - По-о-ехал, - нетерпеливо прогнусил Наперсток и поправил на башке остроконечную шапку из собачины. - Знаешь ли, кто я есть, кутья? - Злодей ты! Вот ты кто. - Священник рванулся вперед, и густой свирепый плевок шлепнулся Зыкову в ноги. - Поп!! - И Зыков вздыбил. - Я громом пройду по земле!.. Я всю землю залью поповой... - Проклинаю!.. Трижды проклинаю... Анафема! - Священник вскинул кровавые руки и затряс ими в воздухе. Из обсеченной руки поливала кровь. - Анафема! Убивай скорей. Убивай... - Голос его вдруг ослаб, в груди захрипело, он со стоном медленно опустился на пол. - Больно, больно. Рученька моя... Зыков язвительно захохотал и враз оборвал хохот. - Зри вторую книгу Царств, - торжественно сказал он, шагнул к попу и пнул его в голову ногой: - Чуешь? "И люди сущие в нем положи на пилы". Чуешь, поп: на пилы! "И на трезубы железны и секиры железны, и тако сотвори сынам града нечестивого". Читывал, ай не? - Зыков выпрямился и повелительно кивнул головой: - А ну, ребята, по писанию, распиливай напополам. Наперсток пал на колени: - Эй, подсобляй. Рработай!.. Длинная пила, как рыбина, заколыхалась и хищно звякнула, рванув одежду. Священник пронзительно завопил, весь задергался и засучил ногами. Ряса загнулась, замелькали белые штаны. Ему в рот кто-то сунул рукавицу и на ноги - грузно сел. Парень с мешком было просунулся вперед, но вмиг отпрянул прочь, и по стенке, торопливо к выходу. Весь содрогаясь, он выхватил из мешка трясущимися руками лампадку, сунул ее на окно и пугливо перекрестился. Ему вдруг показалось, что пила врезывается зубами в его тело, от резкой боли он весь переломился, обхватил руками живот и с полумертвым диким взглядом выбежал на улицу. - Следующего сюда! - приказал Зыков и опустился на парчевую подушку. У сухого, лысого, в рясе, человека со страху отнялись ноги. Его приволокли. Он повалился перед Зыковым лицом вниз и, ударяя лбом в половицы, выл. - Кто ты? - Дьякон, батюшка, дьякон... Спаси, помилуй... - Какой церкви? - Богоявленской, батюшка, Богоявленской... Начальник ты наш... - Народ не обижал? - Никак нет... Опросите любого... Я человек маленький, подначальный. - Вздернуть на колокольне. Следующего сюда!.. Дьякона поволокли вон и на смену притащили толстого рыжего попа. - Этот - самая дрянь, погромщик, - сказал Срамных. - Чалпан долой. Наперсток намотал на левую руку поповскую косу и, крякнув, оттяпал голову. - Следующий! - мотнул бородою Зыков. Глава IX. Солнце село за побуревшей цепью каменных отрогов. Над городом кровянилось в небе облако, и наплывал голубой вечерний час. Виселица и трупы на ней молча грозили городу. Наперсток вышел последним. - Ишь ты, принародно желает, сволочь... - бормотал он самому себе. - А по мне наплевать... Только бы топору жратва была. Душа его напиталась кровью, и взмокшие от крови валенки печатали по голубоватому снегу темные следы. Пошатываясь, он в раскорячку нес свой искривленный горб, и звериный взгляд его - взгляд рыси, упившейся крови до бешенства. Чрез площадь, молча и бесцельно, двигаются конные, пешие партизаны, беднота. Виселица замахнулась на всех. В пролетах колоколен, в воротах церковных оград тоже висят свежие трупы. Три всадника на трех веревках водят по улицам коменданта крепости и двух польских офицеров. Средний всадник - Андрон Ерданский. На конце его веревкой толстый штабс-ротмистр пан Палацкий. Когда всадники едут рысью, пану очень трудно поспевать, он падает и, взрывая снег, с проклятиями волочется по дороге, как куль сена. Бегущие сзади толпой мальчишки смеются, кричат, швыряют застывшим конским калом. Прохожие останавливаются, из калиток выглядывают головы в платочках, в шапках и, как по приказу, деланно хохочут. Черноусое лицо Андрона Ерданского болезненно-скорбно, озноб трясет его, и голова горит - бросить бы аркан, удариться бы в переулок и спать, спать... Но задний всадник не спускает с него глаз. Весь город в красных флагах, купеческого кумачу Зыков не жалел. Флаги густо облепили дом купца Шитикова, и на балконе огромное красное, видавшее виды знамя: - "Эй, все к Зыкову. Зыков за простой люд. Айда". Гараська с Куприяном украли утром корчагу рассыпчатого меду. - Надо водой развести, по крайности, похлебаем. Навроде пива, - сказал Гараська. Он вывалил в пустую шайку мед и опружил туда два ведра из колодца воды. - Что ты, толсто рыло, делаешь!.. Пошто добро-то портишь? - выхватила у него ведро прибежавшая с рынка Настасья. В руке у нее только-что полученные подарки: женская кофта, шаль, пимы. - Выливай вон. Надо кипятком... Ужо я брагу вам сварю... Она вбежала в домишко и запорхала взад, вперед, как угорелая. За ночь ее лицо осунулось, и голубые глаза были в темных, бессонных тенях. Гараська взял винтовку и пошел на улицу. - Эх, когда же по-настоящему гулевать-то станем... Темнело. На блеклом небе бледными точками замерцали звезды. Возле дома Шитикова горели костры, толпились люди. Гараська направился к толпе, напряженно стоявшей у пылавшего костра. И, когда он пробирался вперед, взмахнул широкий топор Наперстка, сталь хряснула, покатилась голова. А какая-то румяная, в красном платочке тетя сладострастно взвизгнула, нырнула в толпу, но опять вылезла и уставилась разгоревшимися глазами на окровавленный топор. И вновь темная лапа выхватила трясущегося в серой поддевке старика. - Зыков, спаси... Зыков, помилуй... Все возьми... - монотонно, как долгий стон, и очень жалобно молил он, упав на колени и подняв взгляд к террасе. Но руки вцепились в него, как клещи, блеснул топор. Красноголовая тетя взвизгнула, нырнула в толпу, но любопытство взяло верх - снова вылезла. Она проделала так вот уже двадцать раз, два воза трупов лежали на санях, и плаха - покривилась: от обильной крови под ней подтаял снег. В толпе приговоренных, оцепленных стражей людей, все время раздавались плач, стон, вопли. Гараська был как во сне. Он только теперь вспомнил про Зыкова и перевел взгляд вверх: на возвышенном балконе стоял в черной поддевке, в красном кушаке, рыжей шапке, чернобородый, саженного роста великан. Наперсток гекнул: - "гек!" - и вся толпа гекнула, топор хряснул, покатилась голова. - Злодий! злодий!.. - болезненно выкрикнул Андрон Ерданский и заметался по балкону. Ему вдруг захотелось броситься на горбуна и вгрызться ему зубами в горло. - Пан, пусти. Дуже неможется... Возле Зыкова стояли люди, Срамных и другие, еще два парня с винтовками - стража. - Веди сюда! - крикнул Зыков. И к балкону подтащили коменданта крепости, поручика Сафьянова. Лицо Зыкова в напряженном каменном спокойствии, он собрал в себе всю силу, чтоб не поддаться слабости, но пролитая кровь уже начала томить его. Наперсток подошел и ждал. Зыков с гадливостью взглянул в сумасшедшие вывороченные с красными веками глаза его... - Довольно крови!.. - прозвучало из тьмы в толпе. И в другом месте далеко: - Довольно крови! Плач, стон, вопли среди приговоренных стали отчаянней, крепче. - Пане... Змилуйся!.. - и Андрон Ерданский повалился в ноги Зыкову, - Ой, крев, крев... Тот быстро вошел чрез открытые двери в дом, жадно выпил третий стакан вина, отер рукавом усы и на мгновение задумался. - Господи Боже, укрепи длань карающую, - промолвил он, крепко крестясь двуперстием, и вновь вышел к народу, весь из чугуна. - Судьи правильные, рать моя и весь всечестной люд! - зычно прорезало всю площадь. Гараська глуповато разинул рот и огляделся. Направо от него, на двух длинных бревнах, сидели судьи: бородатые мужики, молодежь, горожане и три солдата-колчаковца. - Отпустить коменданта, ненавистного врага нашего, иль казнить? - Казнить!.. Казнить!! - закричали голоса. - Чего, Зыков, спрашиваешь, сам знаешь... - Казнить!.. Он нас поборами замучил... Окопы то-и-дело рой ему. Дрова поставляй... Троих солдат повесил... Девушке одной брюхо сделал... Удавилась... Они, эти офицерики-то с Колчаком, царя хотят! - Вздор, вздор! Не слушайте, товарищ Зыков!.. - Поручик Сафьянов, комендант, был с рыженькими бачками, с редкими волосами на непокрытой голове, в офицерской, с золотыми погонами, растерзанной шинели. Он весь дрожал, то скрючиваясь, то выпрямляясь по-военному, во фронт. - Дайте мне слово сказать... Прошу слова! - Ну?! - Я принимал присягу. Служил верой и правдой... - голос офицера был то глух и непонятен, то звенел отчаянием. - А теперь я верю в вашу силу, товарищ Зыков... Я прозрел... - Отрекаешься? - Отрекаюсь, товарищ Зыков. - Может, ко мне желаешь передаться? - Желаю, от всей души... верой и правдой вашему партизанскому отряду послужить... Я всегда, товарищ Зыков, я и раньше восхищался... - Тьфу! Гадина... - плюнул Зыков и подал знак Наперстку, но тотчас же крикнул: - Стой! - уцепился руками за балконную решотку и его медный голос загудел по площади: - Эй, слушай все!.. Зыков говорит... Власть моя тверда, как скала, и кровава, во имя божие. Где проходит Зыков, там - смерть народным врагам. Нога его топчет всех змей. Долой попов! Они заперли правую веру от народа, царям продались. Новую веру от антихриста царя Петра, от нечестивца Никона народу подсунули, а правую нашу веру загнали в леса, в скиты, в камень... Смерть попам, смерть чиновникам, купцам, разному начальству. Пускай одна голь-беднота остается. Трудись, беднота, гуляй, беднота, царствуй, беднота!.. Зыков за вас. Эй, Наперсток, руби барину башку! Но вдруг с зыковского балкона грянул выстрел, Наперсток схватился за шапку, любопытная тетя, взмахнув руками, навеки нырнула красным платком в толпу. Судьи мигом с бревен к террасе: - Не тебя ли, Зыков? Кто это? Подбежал и Наперсток с топором: - В меня, в меня стрелил... в шапку!.. На полу, у ног Зыкова катались клубком Андрон Ерданский и обезоруженный им парень-часовой. - Отдай! Добром отдай! - вырывал свою винтовку парень. Безумный Ерданский грыз парню руки, стараясь еще раз выстрелить в толпу, в Наперстка-палача. Все люди казались ему проклятыми горбунами, измазанными кровью уродами, всюду блестели топоры и, как птицы, табунились отрубленные головы. - Эх, тварь!.. Не мог кого следует убить-то! - И молниеносный взор Зыкова скользнул от неостывшей винтовки к вспотевшему лбу Наперстка. - Мало ж ты погулял, щенок... - он приподнял Ерданского за шиворот и, перебросив через перила, сказал: - Вздернуть! Но Наперсток, рыча и взлаивая, стал кромсать его топором. Глава X. - Мужики! Зыков город грабит, а вы, гладкорожие, все возле баб да на печи валяетесь! - еще с утра корили бабы своих мужей в ближней деревне, Сазонихе. И в другой деревне, Крутых Ярах, колченогий бездельник, снохач Охарчин, переходя из избы в избу, мутил народ: - Айда, паря! Закладывай, благословясь, кошевки... Зыков в городу орудовает... Знай, подхватывай!.. И в третьей деревне бывший вахмистр царской службы Алехин, сбежавший из колчаковской армии, говорил крестьянам: - Нет, братцы, довольно. Кто самосильный - айда к Зыкову!.. Народищу у него, как грязи. Вон, поспрошайте-ка в лесу, при дороге, его бекетчики стоят. Поди, мне какой ни какой отрядишка доверит же он. Пускай-ка тогда колчаковская шпана, пятнай их в сердце, грабить нас придет, али нагайками драть, мы их встретим... И на многочисленных заимках зашевелился сибирский люд. Это было утром. А теперь, когда луна взошла, и Гараська с ватагой рыщут по улицам... Взошла луна - и городок опять заголубел. Где-то далеко, на окраинах, постукивали выстрелы. Зыков слышит, Зыков отлично знает, что это за выстрелы, и спокойно продолжает дело. Настасье хочется на улку погулять, но у ней ключом кипит брага, топится печь, она одна. И отец Петр вместе с другими мужиками подошел к костру, там, на окраине. Он переоделся, как мужик: пимы, барловая, вверх шерстью, яга, мохнатая с ушами шапка. В голубом тумане, на реке, по утыканной вешками дороге, чернели подводы мужиков. - Допустите, кормильцы... Чего ж вы? - Нельзя, нельзя! Поворачивай назад! Пять партизан загородили им дорогу. - Допустите, хрещеные... Мне хошь пешечком... - мужичьим голосом стал просить отец Петр-мужик. - Здря, что ли, мы эстолько верст перлись... Сами-то, небось, грабите, а нам так... - сгрудились, запыхтели мужики. - Пусти добром! - У кого нож в руках, у кого топор. Пять партизанских самопалов грохнули в небо залп. Мужики самокатом по откосу к лошадям. К противоположному концу городка другая дорога прибежала с гор. Там тоже стоял обоз, рвались в город мужики. И колченогий снохач Охарчин тоже здесь: - Достаток у нас малой. Толчак на вовся разорил... Желательно купечество пощупать. Залп в воздух. Но не все мужики убежали. Осталось с десяток "вершних", на конях. Вахмистр царской службы Алехин под'ехал к самому костру. Низенькая и толстобокая, как бочка, кобыленка его заржала. - Мне к хозяину лично, - сказал он, - к Зыкову. - По какому екстренному случаю? - спросил партизан, тоже бывший вахмистр. Из башлыка торчала вся в ледяных сосульках борода и нос. - Вот, товарищей привел... Желательно влиться в ваш отряд, - сказал Алехин. - Завтра еще под'едут. - Езжай один. Скажешь, что Кравчук впустил. А вы оставайтесь до распоряженья. Слезавайте с коней... Табачок, кавалеры, есть? Еще где-то погромыхивали выстрелы, то здесь, то там, близко и подальше. Зыков знает, что это за выстрелы: раз'езды расстреливают на месте грабителей и хулиганов. Но Гараська хитрый: Гараська смыслит, в какие лазы надо пролезать. Мешок его набит всяким добром туго, по карманам, за пазухой, под шапкой - везде добро. И ружьишко на веревке трясется за плечом, как ненужный груз. Он идет задами, огородами, по пояс пурхаясь в сугробах: - Отворяй, распроязви!.. С обыском!.. - и грохает прикладом в дверь. Дьяконица старая. Гараська выстрелил в потолок, взломал сундук. Эх, добра-то! Гараська ткнул в мешок отрез сукна, - не лезет. Выбросил из мешка чугунную латку, а вот как жаль: хорошая; выбросил медную кострюлю, опять туго набил мешок. На столе фигурчатая из фарфора с бронзой лампа. - Такие ланпы я уважаю, - пробурчал Гараська. - О, язви-те! Стеклянная, - и грохнул в пол. В доме было тихо. Лишь из соседней комнаты прорывались истерические повизгиванья. Гараська сгреб стул и ударил в шкаф с посудой. Движенья его неуклюжи, но порывисты и озорны. На шкафу большой, круглый, пирог с вареньем, Гараська отхватил лапами кусок и затолкнул в рот. - "Эх, хорош самоварчик, аккуратный", - пристреливался Гараська глазом. - "Не унести... Другой раз... А сгодился бы... Чорта с два, чтоб я стал Зыкову служить... Нашел Ваньку. Приду домой, оженюсь, богато заживу". - Жрал, перхал, давился, вытягивая шею, как ворона. "Эх, недосуг". Он поставил блюдо с пирогом на пол, расстегнулся, присел и, гогоча, напакостил, как животное, в самую середку пирога. Костры возле Шитикова дома горят ярко, охапками швыряют в них дрова, пламя лопочет, колышется, вплетаясь в голубую ночь. - Вот ты, Зыков, наших попов кончил, другие - которые хорошие... Это не дело, Зыков. А самую сволоту оставил! - кричали в толпе. - Кого? - спросил тот. - Отца Петра. Самый попишка жидомор... И в разных местах: - Нету его! Нету, уж бегали... Третьеводнись на требу уехал. - На кого еще можете указать? - крикнул Зыков. - Не было ли обид от кого? Народ только этого и ждал. Как ушат помой, доносы, кляузы, предательство. Из домов и домишек выхватывались люди. Звериное судьбище, плевки, матершина, крики, гвалт. Петька Руль у Пахомова в третьем году хомут украл, Иванов о Пасхе жену Степанова гулящей девкой обложил, тот колчаковцам лесу для виселиц дарма возил, этот худым словом Зыкова облаял. - Врешь, паскуда, врешь!.. Ты мне два ста должен. Смерть накликаешь на меня?! Дешево хочешь отделаться, варнак. Да ты за груди-то не хватай, жиган такой! А не ты ли в зыковских солдат выстрел дал? Ну-те-ка, опросите Лукерью Хвастунову... - Эй, Лукерья!.. Где она? Бегите за Лукерьей Хвастуновой. - Здесь она... Лукерья, толкуй! Гвалт, крики, слезы, ругань. Ничего не пившая толпа была пьяна. Мещане, мастеровые, гольтепа, все распоясались, у всех закачался рассудок. Наперсток пощупал ногтем, не затупился ли топор. Выстрелы, костры, кровь, где-то ревели хором хмельную песню, и на площади, как в кабаке: кровавый хмель. - Чиновник Артамонов ты будешь? Федор Петрович подытоживал на счетах ведомость, все не выходило, врал. Поднял голову. У двери стоял Вася, а перед Федором Петровичом - солдат и бородач. - Зыков приказал тебе притти к нему. - Зачем это? - его лысый череп, лицо и комната были зелены. Зеленый колпак на лампе дребезжал, и прыгали орластые пуговицы на потертом вицмундире. - Зачем? - Неизвестно. Велено. Артамонов, облокотившись на стол, дрожал крупной дрожью. "Знаю, зачем. Убить". - Пошлите его к чорту! - крикнул он, и словно не он крикнул, а кто-то сидевший в нем. - Мне некогда. Ведомость... Я в политике не замешан, колчаковцам и разной сволочи пятки не лижу... А ежели надо, пускай сам сюда идет... - Ну, смотри, ваше благородье. Оба повернулись и, хихикая, вышли вон. Погоняя коня, бородач сквозь смех говорил солдату: - Что-то Зыков скажет? Антиресно... Зыков удивился: - Ну? Неужто так-таки к чорту и послал? - нахмурил лоб, подумал и сказал улыбаясь: - Молодец. Не трогать. - Он хороший человек!.. Спасибо! Не трог его... Только выпить любит... - кричали в толпе. Зыкову наскучило, ушел в дом, хватил вина и устало повалился на диван. - Аж голова во круги идет... Фу-у-у... - Фу-у-у, язви тя! Видала, Настюха, что добра-то? - ввалился потный, весь в снегу, запыхавшийся Гараська. - В деревне сгодится... Женюсь... Думаешь, Зыкову буду служить? Хы, нашел Ваньку. Ну, и натешился я... Только женски все сухопарые подвертывались, а я уважаю толстомясых... Ого, бражка! Давай, давай... А где же наши? - Гараська выхлестал два ковша браги, спрятал под лавку мешок: - Ежели хошь иголка пропадет, убью... - взял другой мешок, пустой, пошлепал Настасью по заду и удрал. Кой-где, по улицам, по переулкам, возле домов и домишек с выбитыми стеклами валялись не то пьяные, не то расстрелянные солдаты, выпущенные из острогов в серых бушлатах арестанты и прочий сброд. Улицы безлюдны, раз'ездов не попадалось, с площади доносился неясный гул. Зыков задремал. А внизу Мавра, повар и приказчики пекли блины. Блинов целая гора. Блинный дух повис над площадью, над долиной реки, над темным лесом. А там, за лесистыми горами, в недоступных взору горизонтах, притаились села, города, столицы, белые и красные. На восток, по стальным, бездушным лентам, спешат грохочущие поезда, набитые тифом, страхом, отчаянием. Это люди бегут от людей же, бегут, как звери, по узкой звериной тропе вражды. И, как звери, они безжалостны, трусливы и жестоки. Люди, как звери, одни бегут, другие нагоняют. Вот настигли. Горе, горе слепому человеку. Даже луна в звездных небесах грустно скосила глаза свои на землю, а над всей землей стояла голубая ночь. Над землей стояла ночь, но красные знамена приближались. Гараська поднялся по лестнице и твердо ударил прикладом в дверь: - Кто тут? - Свои. Гараська выбросил Васютку на крыльцо и запер двери. - Товарищ, вам кого?.. Мы ж бедные... Товарищ!.. - схватившись за сердце и пятясь, вся задрожала Марина Львовна. - Гы-гы... Тебя, толстушечка, тебя!.. - Гараська бросил мешок, сорвал с своих вздыбившихся плеч полушубок. - Такая нам давно желательна... Ложись, а то убью. Гараська сразу оглох от резкого крика попадьи. Вихрем взлетел снизу Федор Петрович: - Это что? Вот я тебя сейчас из револьвера, чорт! Ах ты!!! Гараська грохнул его на пол, давнул за горло и орангутангом бросился на попадью, с треском и гоготом разрывая ей одежду: - Титьки-та... Тит