медведем и, догнав его, ухватил за цепь, дернул на себя. Тот недовольно зарычал, повернул голову к человеку, показал клыки. Стрелец дернул еще раз и отскочил. Медведь рассердился и, быстро развернувшись, махнул лапой, пытаясь достать обидчика, но Илья ловко увернулся от звериных когтей и снова дернул цепь. Никто не успел и заметить, когда тот, поднявшись на задние лапы, пошел на человека. На этот раз Илья не стал уклоняться, а шагнул навстречу, также разведя руки, как это делают бойцы во время борьбы на поясах. -- Зря он так... -- прошептал Ермак, причмокнув губами. Он весь подобрался и напряженно наблюдал, чем закончится этот поединок. Сила человека и неопытность зверя делали их примерно равными. Но нельзя допускать, чтоб медведь обхватил его, притянул к себе. Но так и случилось. Сжав Илью мощными лапами с боков, медведь когтями впился ему в спину, сдирая кожу. Брызнула кровь, потекла, заструилась по спине, но Илья не ослабил хватку, пытаясь повалить косолапого на землю. Тот не поддавался и, почуяв незнакомый ему прежде запах человеческой крови, вконец взъярился и так стиснул Илью поперек спины, что затрещали кости, и тот, разжав руки, без сознания упал на землю. Медведь же облизал лапы от крови, опустился на все четыре и склонился над лежавшим человеком. -- Ой, задерет его! Задерет! -- закричали стрельцы. -- Тащите пищали! Не дадим Ильюху замучить до смерти! -- Не сметь! -- вскричал, вскакивая, Иван Васильевич. -- Думали, запросто так царский панцирь получить?! Не выйдет. Сам вызвался, вот пусть кто желает безоружным на помощь выходит. А с оружием -- не сметь! Над столами повисло замешательство и Василий Ермак явственно услышал, как кто-то рядом заскрежетал от злости зубами, Репнин негромко выругался, Федор Барятинский сжал кулаки. Но никто, ни один человек, не смел подойти к разъяренному запахом крови зверю, ожидающему, когда стрелец придет в себя. Правда, пока он был жив, но Ермак по своему опыту знал, что очнувшись человек начнет сопротивляться, попытается убежать от зверя, а это добром обычно не заканчивается. Он вновь оглядел сидящих за столами воевод, сотников и понял, что ни один из них безоружным не посмеет приблизиться к медведю. И тут его взгляд встретился с насмешливым взором царских глаз. Иван Васильевич лукаво смотрел, чуть приподнявшись с кресла, пытался угадать, решится ли кто-нибудь выйти на поединок, и уловил при этом внутренний порыв Ермака. Тому показалось даже, будто царь слегка подмигнул ему, поощряя на поединок. -- Неужто не найдется храбрец, кто товарищу поможет? Эх вы, люди ратные... -- разочарованно произнес Иван Васильевич. -- Я бы с рогатиной пошел, -- глянул на отца царевич Иван. -- Сиди уж... Без тебя разберутся. Напряжение возрастало, и к тому же Илья, пришедший в себя, пошевелил рукой, провел ей по лицу, чем вызвал злобный рык медведя. Тот поднял переднюю лапу и ударил по голове стрельца, и он вновь затих. -- Нет, не могу я смотреть на это, -- проговорил Василий, вставая, выбравшись из-за стола, -- лучше самому мертвым рядом лежать, чем наблюдать, как другого убивают, -- ни к кому не обращаясь, пробормотал он и уверенным шагом двинулся к медведю. -- Ай, да казак! Каков молодец! -- выкрикнул чей-то пьяненький голос, но его больше никто не поддержал. Остальные, наученные горьким опытом Ильюхи, скованно молчали. Василий сорвал с себя кушак, обмотал им левую руку, оставил свободным один конец и, легко взмахнув им в воздухе, начал вращать, отчего перед ним образовался круг от быстрого движения куска материи. -- Эй, бутуз, иди ко мне! -- крикнул нарочито громко, чтоб медведь обратил на него внимание и оставил на время раненого Ильюху. Медведь, привлеченный голосом, повернул толстую шею в его сторону, но не сдвинулся с места. -- Хр-хр-хр, -- Василий задвигал губами, подражая хрумканью кабана. Мишка в ответ обнажил клыки и глухо заворчал. -- Ишь ты, отзывается, -- крикнули за столом, предчувствуя новое представление. -- Иди, иди ко мне, мой хороший, -- Василий, низко пригнувшись, подходил все ближе и ближе, не переставая вращать конец красного кушака. Медведь уже перестал обращать внимание на залитого кровью стрельца и переключился на нового противника, почуяв угрозу именно от него. Сперва он даже чуть попятился назад и Василий решил было, что молодой, неопытный пестун, напуганный людскими выкриками, поспешит сбежать, но, верно, в том заговорил разбуженный запахом крови голос лесных предков, и он неожиданно быстро вскинулся вверх, встал на задние лапы. "Ага, -- обрадовался Василий, -- теперь я тебя покружу, помотаю..." -- и он начал обходить медведя вокруг, заставляя его отвернуться от стрельца, чем воспользовались его товарищи, оттащив Илью в укромное место. Теперь Василий мог думать лишь о себе и о том, как успокоить разъяренного зверя. Он окончательно убедился, что медведю не больше года и он, в отличие от сородичей, живущих в лесу, не боится человека, а скорее готов поиграть, побаловаться с ним, используя, впрочем, клыки и когти. Но играть с ним, бороться, как это только что испробовал Илья, он не собирался. Наконец, медведь не выдержал долгого противостояния и резко взмахнул лапой, пытаясь зацепить крутящийся перед ним кушак. -- Вот, правильно, -- одобрил его действия Василий и отпрыгнул в сторону, -- достань его, достань... У тебя получится... Медведь начал беспорядочно махать лапами, казалось, что он в самом деле включился в игру, предложенную человеком, пытаясь ухватить когтями цветной лоскут. Наконец ему удалось зацепить конец кушака. Раздался треск рвущейся материи и мишка с удивлением уставился на клочья, оставшиеся у него на когтях. Он даже понюхал их, лизнул языком. За это мгновение Василий низко поднырнул, ухватил свисающуюся с ошейника до самой земли кованую цепь и потянул на себя. Медведю это не понравилось и он попытался вырвать ее из рук человека. Попятившись, он с силой натянул короткую цепь, заставляя Василия приблизиться на шаг. Взмах мощной лапы -- и плечо Ермака словно одеревенело. Скосив глаза, увидел неглубокую рану и сочившуюся из нее кровь. Каким-то чудом он не выпустил цепь из рук и продолжал тянуть зверя к сараю. И тот, смешно подпрыгивая, тащился следом, глухо урча, но особо не сопротивлялся. -- Так, так, молодец, мишенька, пошли со мной, пошли... -- повторял негромко Василий, выискивая, за что можно было бы прицепить медведя. Но тот облегчил его задачу, увидев открытую дверь амбара, в несколько прыжков достиг ее, вырвав цепь из рук Ермака, и скрылся внутри. Василий, не мешкая, заложил дверь на засов и обессиленно опустился рядом. -- Ошень храбр шеловек, -- услышал он голос позади себя, обернувшись, увидел остроносого с черными прямыми до плеч волосами человека, державшего в руках небольшую кожаную сумку. -- Ты кто? -- спросил он, хотя и догадался, что видит перед собой иноземца. -- Доктор Бомелиус, -- с достоинством отозвался тот, -- царский лекарь. Позвольте смотреть ваша рана... -- Поди лучше того стрельца подлечи, -- указал Василий в сторону, где продолжал лежать на земле окруженный товарищами Ильюха. -- Там есть серьезный дело. Долго. Тут -- мало дел... -- и лекарь раскрыл свою сумку, вынул из нее какую-то баночку, тряпицу и склонился над Василием. Он почувствовал, как защипало предплечье, дернулся от резкой боли. -- Нищего страшного... -- пояснил тот ровным голосом, -- лечь на постель. Шпать... Много шпать... -- повторил несколько раз Бомелиус. -- Где тебя найти? Буду лечить, глядеть рану, -- предложил он. -- В доме князей Барятинских, -- неожиданно раздался позади голос князя Федора, -- поедешь к моему отцу, Василий. -- Зачем к отцу? Ведь завтра выступать. -- Успокойся, нагонишь своих казаков. Нам долго тащиться с обозами, с пушками. Успеешь поправиться. -- Но может быть... -- Никаких может быть, -- передразнил его князь Федор, -- слышал, что лекарь распорядился делать? А он при самом царе состоит. -- Эй, казак, тебя царь к себе зовет, -- к ним подошел Богдан Вольский и с интересом разглядывал Василия Ермака. -- Успокоил медведя, миром дело решил... -- то ли одобрительно, то ли разочарованно произнес он. -- А ты бы хотел, чтоб зверь и его заломал? А? Богдаша? Скажи, хотел поглядеть, как кровь человечья польется? Любишь ведь смотреть на кровь! Не так разве? Признайся! -- неожиданно накинулся на боярина князь Федор. -- А чего мне ее любить или не любить, -- удивленно воззрился на князя Бельский, -- я не палач, какой... -- Ты не палач, нет... Ты хуже палача, -- подступал к боярину со стиснутыми кулаками Барятинский. Василий впервые увидел его таким разъяренным и, подскочив, оттащил в сторону от боярина. -- Прекрати, царь смотрит... Иван Васильевич действительно со своего места внимательно смотрел на них, щуря глаза. Василий смело направился к царскому месту, слыша одобрительный гул голосов и ощущая сотни глаз, направленных на него. -- Как кличут? -- спросил негромко Иван Васильевич, пристально вглядываясь в него. -- Ермак Василий меня зовут, -- также негромко ответил он. -- Из чьих будешь? Казак, по платью вижу. -- Сотник казачий. По приглашению на войну направляюсь. -- Где-то, однако, встречались мы с тобой. Не припомню только... -- Алексей Федорович Басманов на службу меня принимал и к тебе, государь, во двор приводил. -- В Александровой слободе? -- В ней, государь. -- Вспомнил. Умен был Алешка, ох, умен. Знал, кого набирать к себе. Не от Строгановых с пермской земли, случаем, прибыл тогда? -- От них, государь. -- Там и научился с медведями обращаться? -- Там, государь. -- Что сотника стрелецкого спас, за то молодец, хвалю. А что не стал с медведем бороться, то правильно. Береги силушку, а она, видать, недюжая у тебя, береги для ворогов. -- Поберегу, государь, -- эхом отозвался Василий, заливаясь от царских похвал легким румянцем. -- Подлечись, лекаря своего дам, а там нагонишь войско. Успеешь навоеваться. Война долгая будет, чую... А вот Строгановы-то зря тебя отпустили, ох, зря... Писали, мол, нелегко им сейчас приходится. Пошел бы служить к ним? -- Отчего не пойти, -- просто ответил Василий, -- ляхов повоюем, а там, видно будет. -- Молодец, -- царь отвернулся от него, быстро утратив интерес. -- А панцирь где? -- напомнил царевич, который тоже с восхищением разглядывал уверенно державшегося Ермака. -- Да, чуть не забыл про панцирь, -- по-бабьи всплеснул руками Иван Васильевич и Ермаку показалось, будто тот специально забыл о подарке. Может, не желал дарить доспехи именно ему, узнав, что он был взят на службу Алексеем Басмановым, а может, и по иной причине. Как знать... Двое молодых слуг уже несли панцирь, продетый через проушины на древко короткого копья. Он поблескивал полукруглыми боками и кованые пластины чуть шевелились, как чешуя у вытащенной на берег рыбины. -- Не мал будет, -- спросил Иван Васильевич, вновь повернувшись к Ермаку, и ему снова показалось, что царю не хочется расставаться с панцирем. -- Оружейники подгонят, -- помог выйти из положения вернувшийся к столам Богдан Бельский, -- они это умеют. -- Ладно, носи на доброе здоровье и о царе вспоминай. Помни, кому служишь, -- с особым значением прибавил Иван Васильевич, -- не забудешь, случаем? -- Не забуду, государь, -- ответил Василий, принимая панцирь, -- до самой своей смерти помнить буду. -- Добре, добре. Помни о том, -- царь слегка коснулся длинными пальцами пластин, провел по ним рукой, -- пущай служит тебе так же, как ты мне служить станешь, -- произнес он напоследок и направился, не простившись, к летнему дворцу. За ним поднялись из-за столов и бояре, поспешили следом, да и остальные, почувствовав неловкость, начали расходиться. Вот теперь Василий ощутил, как жгло плечо, подумав, решил, что и впрямь большого греха не будет, если отлежится несколько дней во дворце у Барятинских, а потом нагонит свою сотню. Впрочем, была у него тайная надежда встретить там, как в прошлый раз, Евдокию. И эта мысль, прежде всего, звала и направляла в Москву. Князь Федор дал ему свой возок и двух слуг для поездки и, проводив до проселочной дороги, просил кланяться отцу, сам оставшись в лагере. * * * Старый князь Петр Иванович Барятинский встретил Ермака как родного, разместил в просторной горнице, направил одну из женщин прислуживать ему. На третий день из раны пошел гной и Барятинский не на шутку встревожился за своего постояльца и, о чем-то пошептавшись с женой, надолго исчез из дома. К вечеру он вернулся с Елисеем Бомелиусом, о котором Василий сообщил ему по приезду. -- Коль сам сэр Бомелиус обещал помочь, то его я и пригласил, -- пропуская лекаря вперед, кланялся, заискивая, старый князь. -- Обещаль, обещаль, -- кивая головой, лекарь подошел к постели, где лежал Василий, цепко холодными сильными пальцами ощупал плечо и велел приготовить горячей воды. -- Правильно сделал, что звал, -- кивнул князю Петру, -- плехо дело, ошень плехо... Резать надо... -- Наш храбрец не испугается? -- спросил Василия Барятинский. Тот отрицательно покачал головой и закрыл глаза. Когда Елисей Бомелиус закончил обрабатывать рану, вскрыл ее и выпустил гной, он поднес в небольшом серебряном стаканчике больному какой-то ароматный настой и властно наказал: -- Спать цвай дня! Василий выпил настой и вскоре погрузился в сон и уже ничего более не слышал. А князь Петр Иванович провел важного гостя на свою половину и, плотно закрыв дверь, указал на стоявшее на столе угощение: -- Не откажите откушать со мной. -- Битте, герр Питер, битте. Приятный пища, приятный человек, -- и величаво уселся на высокое кресло. -- За здоровье государя, -- поднял свой кубок Барятинский, -- дай ему Господь доброго здоровья. -- Здоровье не есть Бог, здоровье есть сам человек, -- пригубил чуть из своего кубка Бомелиус. -- Конечно, конечно, и человек не должен нарушать заповедей Господних и блюсти тело свое в чистоте. Но все в руках Господа нашего. -- Вы, русский человек, есть много говорить Бог, Бог... На мой родина люди больше делают, чем разговаривают, -- выбирая кусок пожирнее, Бомелиус покосился на хозяина, ожидая, когда тот перейдет к главному. Они уже встречались неоднократно при дворе и Елисей отметил про себя ум и умение ладить с боярами князя Барятинского. Заметил, что и тот приглядывается к нему, и безошибочно решил, что рано или поздно князь прибегнет к его услугам. Теперь он терпеливо ждал, когда тот первым откроется. Но Петр Иванович повел разговор о своих сыновьях, о войне, об урожае и, вроде, совсем не собирался говорить о чем-либо другом. Но Елисей видел по лицу собеседника, что он лишь ищет удобный момент, чтоб перевести разговор в нужное ему русло. -- Скажите, а как здоровье царицы? -- наконец осторожно задал щекотливый вопрос старый князь. -- Которой из них? -- не задумываясь, ответил вопросом на вопрос Бомелиус. -- Ведь их несколько, насколько мне известно. Как это называется у вас на Руси? Гарем? Да? -- Не знаю, что вы имеет в виду, -- слегка смутился Барятинский, подливая вина гостю, -- но мне известна одна царская жена -- Анна из рода Васильчиковых. Я хорошо знаю и отца, и братьев ее, достойные люди, верные слуги царя. -- Плехо у нее здоровье. Ошень плехо, -- брезгливо морщась и не поднимая глаз, ответил Бомелиус, -- она не может как это... родить ребенка. Царь ей очень недоволен. -- Неужели никак нельзя помочь? Ведь есть всякие травы, лекарства? -- Барятинский казался не на шутку взволнованным. -- Царь не велел мне лечить ее. Скоро ее не быть во дворец. -- Как это? -- схватил лекаря за руку Петр Иванович. -- Просто, ошень просто -- монастырь. -- Какой монастырь? Куда ее увезут? -- Не могу говорить, -- лекарь отвечал с набитым ртом, и князю захотелось отодвинуть от него и кубок, и блюда с закусками, но он сохранил спокойствие, ничем не выдавая своего волнения. Но Бомелиус и так все понял и, прощаясь, тихо шепнул, -- присылай человек -- скажу, что вы хочешь знать, -- и положил в свой сундук небольшой мешочек с монетами, поданный ему князем. Едва за лекарем закрылись ворота, как Петр Иванович велел запрягать свой возок и, ни слова не сказавши, жене, поехал на Неглинную к дому боярина Григория Андреевича Васильчикова. Там не спали и, казалось, ждали позднего гостя. Хозяин провел его к себе и тихо спросил: -- Что известно про Аннушку? Узнал, князь? -- Узнал лишь то, что царь готовится сослать в монастырь твою дочь, -- со вздохом произнес Барятинский. При его последних словах дверь раскрылась и вошел Илья Андреевич, брат хозяина. -- В монастырь Анну отправляют? -- переспросил он. -- Я не ослышался? Бедная девочка... -- И нет никакой возможности оставить ее при царе или хотя бы в дом мой вернуть? -- жалобно обратился к Барятинскому Васильчиков. -- Не знаю, чем и помочь... Недоволен ей царь и все тут. -- Куда хоть везут ее? Может напасть по дороге? Освободить? Ты же знаешь моих сыновей -- орлы! Не томи, князь! -- Ничего не надо, -- замахал руками Барятинский, -- только хуже сделаешь. В опалу захотел? Или на плаху? Дело нешуточное, -- он сделал по комнатке несколько шагов, о чем-то думая, потом приостановился и продолжил, -- тут с осторожностью действовать надо. Есть у меня задумка и человек для этого есть. Его и пошлю, точно. А ты, Григорий Андреевич, и не вздумай соваться. -- Может, ты и прав, -- со вздохом ответил Васильчиков, сжимая руку стоявшего рядом брата. -- Прощайте пока, -- Барятинский направился к выходу, -- меня у вас не было. А как дело сладится, то извещу непременно. Еще через два дня рана у Ермака практически зажила, и он собрался выезжать вслед за войском, сообщил об этом хозяину. -- Правильно, правильно, -- закивал тот, -- только просьбочка у меня к тебе есть, Василий. Дам свой возок и поедешь следом до того места, куда завтра повезут знакомую одну девицу. Узнать мне о том месте очень надо. А потом сразу и к войску отправишься. Возок в полном твоем распоряжении оставляю. Выполнишь? На другой день туманным мглистым утром из Москвы выехал неприметный возок, сопровождаемый пятью стрельцами, а следом за ним ехал малый возок Василия Ермака, ничем не выдавая себя. * * * Иван Васильевич смотрел из окна своего дворца, как медленно уплывал по раскисшей дороге возок, в котором увозили в монастырь на вечное там поселение Анну Васильчикову. Жалости не было. Одна горькая тоска щемила изнутри, заполняя все собой. Он понял, что потерял главное -- радость жизни. Да и была ли она, хоть какая то радость, за последние прожитые им годы? Каждый день напоминал и походил на предыдущий, канувший в прошлое. Сон, молебен, встреча с боярами, послами... Охота... Хмельные пиры, где ловилось каждое произнесенное им слово. Что слово. Взгляд, движение бровей. Если когда-то он мог найти спасение, уход от каждодневной суеты в молитве, то теперь потерялось и это качество. Губы сами повторяли привычные слова, а мозг жил другим, думы витали вокруг земного, не поднимаясь, как прежде, к Богу. После всего увиденного за свои сорок с лишком прожитых лет он перестал удивляться чему-либо, потускнели радости, не так остро воспринимались утраты и горести. Потускнел даже облик Бога, которому он продолжал все также ежедневно молиться. Но это был уже не Бог его юности, когда он мог во время молитвы незаметно для себя лить жгучие слезы, искренне каяться и просить прощения. Нет, тот облик покрылся патиной времени, как драгоценный оклад на иконе теряет первоначальный блеск и величие. Он стал обыденным, каждодневным Богом. Свою первую жену, Анастасию, он любил столь пылко и страстно, что не замечал, сколько времени проводил у нее, вызывая кривые усмешки дожидавшихся его подолгу бояр. Каков он тогда был! Ноги сами несли его к палатам, лучшие аргамаки не выдерживали бешеной скачки, хрипели под ним. Он не боялся никого в целом свете и мог один выйти против десяти тысяч и... победил бы всех в безумном порыве страсти и любви к жизни. И самое удивительное -- сейчас он начал тяготиться властью своей... Она, как железо на узнике, не давала ступить без оглядки, оставить, бросить начатое, увлечься новым делом, уйти в себя. Неслучайно надолго уезжал он в Александрову слободу, где и дышалось легче и думалось об ином... Там, вдали от серых остроконечных, зубчатых кремлевских стен, где он ощущал себя скорее узником вместе с другими, нежели господином, разглаживались морщины, распрямлялись плечи, уходила тяжесть царственных оков. Он был готов бежать безоглядно из собственной страны, плюнув на все, и только гордость и клятва, данная самому себе в молодости, не позволяли решиться на подобное. Он хорошо помнил, как однажды в молодые годы, войдя под величавые своды Архангельского собора и встав над могилой отца своего (лица которого совсем не помнил как, впрочем, не помнил и лица матери, а лишь смутный облик жил и теплился в нем), соизмеряя содеянное отцом, поклялся себе сравняться в делах с великим родителем. Потом, не раз вспоминая ту клятву, ругал себя, но уже не мог повернуть обратно, пойти на попятную. Разве не видел он страха меж близких к нему людей? Разве не шел всем наперекор, ломая и сокрушая волю их? Разве не падал обессиленный от долгих споров на постель и не мог пальцем шевельнуть, отдавая всего себя на потребу того, что зовется Отчизной? А что это такое -- Отчизна? Леса, луга, реки, города и небо над ними? Так ли важно, кто будет жить под этим небом, именно на тех берегах, пить эту воду и дышать этим воздухом? Немцы? Ногаи? Татары? Или она перестанет быть именно той Отчизной, что есть сейчас? Должен ли он защищать ее, как самка защищает и оберегает малыша? Он ли должен это делать? И может ли хватить сил у одного человека, даже если он именуется царем... И главное -- во имя чего он ломает свою собственную жизнь и жизни многих дальних и близких ему людей? Последние годы сомнения столь часто стали овладевать им, что иногда, сказав слово, он останавливался, надолго задумываясь над правильностью сказанного, и так стоял перед ближними советниками какое-то время. Бояре робели, ожидая обычной вспышки гнева, втягивали в плечи толстые шеи, прятали головы. Но вскоре, так и не поняв причину царских заминок, решили, мол, стареть начал Иван Васильевич. А дело совсем не в старости, в сомнениях дело. В отыскании пути правильного. Верного. Нерушимого. И не в насмешку им, как шушукались за спиной, посадил на место свое татарина Симеона Бекбулатовича. Хотелось глянуть на косноязычие собственное со стороны, увидеть, каков он есть царь московский и сколь нелегко приходится человеку, на трон высокий царский взобравшись. Была тут уловка его, до которой не могли бояре многомудрые додуматься, в том лишь и состоявшая, что неловкого человека ловчей с коня ли, с трона ли ссаживать, скидывать. А царь Симеон столь неуклюж и неловок, растяпистей, нежели он, и не сыщешь. И тогда окончательно укрепился он в вере и правоте своей. Именно он, по праву рождения и по всем прочим качествам, должен блюсти землю русскую. Нет вокруг иного человека, могущего справиться с ношей, с возом, поклажей дел русского государства. Бог даровал ему трон отцовский, именно он Богом венчан, и лишь Господь может низложить его, снять венец царский. Присматриваясь к сыновьям, Ивану и Федору, не верил Иван Васильевич в силы их, не было у них сил душевных, крепости природной, и случись ему завтра занемочь, захворать, умереть неожиданно и... не удержать сыновьям державу, пусть хоть сто, тысячу советчиков призовут в помощь. Вот чего боялся он более всего. О королеве английской Елизавете часто думал Иван Васильевич, оставаясь в одиночестве. И верил, и не верил, будто бы может составить она партию ему, стать законной женой, соединить два могучих государства. Не о любви думал, о пользе. Английский ум и русская сметка, расторопность могут родить такой союз, о который обломают зубы иные государи, к чьему окрику будут прислушиваться, снимать шапки, гнуть гордые выи. Возвратившиеся из Англии послы доносили о том, как отказывает королева многим сватам, кто руку ей свою предлагает. От того еще больше укреплялась вера его возможность крепкого союза меж ними. Для кого иначе блюдет непорочное тело свое, как ни для него? Когда посол английский Даниил Сильверст уехал из Москвы с его грамотой, в которой он дал волю чувствам и употребил непристойные слова в адрес Елизаветы английской, велел нагнать посла. Настигли уже в Холмогорах. Потребовали грамоту обратно. Не отдал. Будто бы услал ее вперед себя с торговым судном. Царевы посыльные придушили англичанина и избу, где стоял он, подпалили. Народу сказали, мол, молния в дом ударила. И дом, и англичанина дотла сожгла. В себе он переборол раздражение и злость, вызванные долгими заморочками английскими, затяжливостью ответных грамот, выгадыванием для торговых людей льгот и малых поборов, беспошлинности на товары. Тьфу! И из-за этаких пустяковин она, Елизавета, клялась ему в верности и дружбе вечной! Разве сравнима торговая выгода с духовной близостью, единением державным? И правильно назвал он ее пошлой девицей, о чести государственной забывшей напрочь, а лишь о прибытке пекущейся. Не обиделась Елизавета на таковые слова, проглотила насмешку, но отвечала холодно и сухо. Иван Васильевич скрипнул зубами и, стукнув кулаком по оконному косяку, ругнул напоследок королеву грязным словом и пошел в храм к обедне. * * * Королева английская Елизавета была всего на три года моложе московского царя Ивана Васильевича. У нее не было практически никаких прав на корону, поскольку отец ее, Генрих VIII, успев жениться шесть раз, произвел ее от Анны Болейн, своей второй жены. Бедная мать! Сластолюбивый отец захотел вскоре освободиться и от нее. Из-за какого-то случайно оброненного платка возникли подозрения, обвинение в измене, заключение в Тауэр, быстрый и неправый суд и... казнь. В три года она осталась сиротой. Отец не выносил ее и не предполагал, что когда-нибудь она унаследует его трон, дворец, власть и станет последней из рода Тюдор, правительницей старой доброй Англии. Винила ли она отца? В чем? Что он находился под пятой железного Томаса Кромвеля, которого тоже казнили, принеся в жертву величию английской короны? Отец затеял распрю с папой римским из-за брака с ее матерью, и теперь иезуиты ищут только удобного случая, чтоб воткнуть кинжал ей в грудь. Зато на примере отца она хорошо уяснила, что рядом с мужем и королева окажется вскоре всего лишь слабой женщиной, неспособной принимать собственные решения. И она твердо решила оставаться незамужней при любых обстоятельствах. Не только решила, но и выполнила. И не зря. На новой королевской печати ее изобразили почти как святую. Выше ее -- одна пресвятая дева Мария. Трудно было особенно первые два года ее царствования, когда лорды и пэры видели в ней обычную девку, что скоро станет женой мужчины, который и возьмет на себя бремя королевской власти. Но она смогла дать понять всем им, что обручиться может лишь с Англией, став тем самым матерью всем подданным -- от лорда до нищего бродяги. И хотя первым заметил это лорд Нортон, заявивший: "Она наш земной Бог, и если существует совершенство во плоти и крови, оно, без сомнения, воплощено в ее Величестве", но раньше поняли это простые люди. Как к Христу-младенцу первыми пришли волхвы и пастухи, так и ее, как королеву, признал простой народ: нищие и калеки, кричавшие вслед ее карете: "Накорми и исцели!" И тогда она начала исцелять несчастных и продолжает вершить чудеса во время частых поездок по стране. Вот и сейчас, прибыв в Вестминстерский дворец, Елизавета неторопливым шагом в сопровождении своей многочисленной свиты направлялась по вымощенной камнем дорожке к входу в часовню святого Стефана. Еще издали заметила огромную толпу больных. Сердце ее учащенно забилось. Сколько раз она давала себе обещание не заниматься более врачеванием, но ту же забывала об этом, когда встречалась с молящим взглядом очередного несчастного. В большинстве своем к ней шли больные золотухой, с распухшими шеями, изможденными лицами, покрытыми гнойными коростами. Когда уже лекари не могли помочь им, то оставалась единственная надежда -- на свою любимую королеву. Елизавета прошла через боковую дверь в часовню и опустилась на колени перед образом святого Стефана, прося у него помощи в предстоящем священнодействии: -- Помоги мне в деле праведном, дай сил, укрепи веру мою, -- шептали ее тубы. И молитва ее была услышана. Она увидела золотистое сияние вокруг образа святого. Голова стала чистой и ясной, исчезли посторонние мысли, правая рука налилась невиданной мощью, и сейчас она могла одним взмахом остановить толпу, выдернуть с корнем столетний дуб. Встав с колен, Елизавета обратилась к епископу, стоявшему позади: -- Пусть войдут... Двери часовни открыли и толпа больных ввалилась внутрь, отталкивая один другого, они устремились к ней и... замерли в двух шагах, почувствовал, уловив ту невидимую силу, исходившую от нее. -- Пусть первыми подойдут дети, -- тихо произнесла королева, но ее слова были услышаны -- и вот уже матери ведут изможденных хнычущих детей, склоняя книзу их головы. Перед ней оказалась полногрудая женщина, видимо, из крестьянок, опустившая обе руки на плечи худенькой светловолосой девочки лет десяти. Лицо ребенка скрывала страшная маска шелушащихся полузасохших корост так, что не видно даже глаз. -- Спаси мою дочь, -- хрипло произнесла крестьянка, -- она очень страдает. Я буду Бога молить за тебя, наша королева, пока жива буду. -- Все будет хорошо, -- спокойным голосом ответила Елизавета и подняла налитую божественной силой руку, приложила ее ко лбу девочки, ощутив жар, исходивший т маленькой головки. Сеанс исцеления начался и продлится до тех пор, пока все до единого из собравшихся не будут допущены к ней, чтоб затем со слезами радости пройти в сад, где будут накормлены и получат с собой образ королевы, отчеканенный на золотом шиллинге. Разве смогут они забыть этот день и не расскажут о нем соседям и друзьям? Разве не станут они на всех дорогах прославлять ее и называть матерью всей Англии? Иначе и быть не может. Другой, не менее важный, обряд Елизавета выполняла ежегодно в Чистый четверг перед праздником Пасхи. Со всего Лондона выбирали добропорядочных и простых женщин и приводили к ней во дворец. Она уже ждала их, чтоб, опустившись по очереди перед каждой на колени, омыть их натруженные ноги в серебряном тазике. Так поступали жены-мироносицы, воспринявшие идеи Христа, и так отныне делает она, не столько подражая им, сколько доказывая самой себе, что она лишь простая смертная рядом со священной памятью о тех святых женах. В этом году она омыла ноги сорока четырем женщинам, по числу своих лет. И надо сказать, не испытала при том ни малейшей усталости, а скорее наоборот, и блаженство, и радость разлились по ее телу. Когда королева закончила в часовне святого Стефана обряд исцеления, была уже глубокая ночь. Но и тени усталости не было заметно на ее сосредоточенном и отрешенном от всего земного лице. -- Проводите меня до моей комнаты, -- обратилась она к лорду Квинтону и подала ему левую руку. Поднимаясь по крутым лестницам дворца, она слышала его тяжелое дыхание рядом и не преминула пошутить: -- Верно, для вас это тягостная обязанность -- вести свою королеву к ее спальне. -- В Англии с легкостью провожают женщин лишь на эшафот, -- нашелся он, ответив довольно двусмысленно. -- Это намек? -- она полуобернулась, пытаясь в полумраке разглядеть его глаза. -- Что вы, королева, то лишь грустные воспоминания о былых временах, которые, дай Бог, никогда не вернутся. -- Времена, может быть, и не вернутся, но люди имеют дурную привычку возвращаться к прежним занятиям. -- Ваш ответ надо понимать как обещание, -- голос лорда посуровел и дыхание стало более прерывистым. -- Понимайте это как заповедь и напоминание о женском непостоянстве. -- Но королеве не пристало быть непостоянной женщиной. Ведь она королева английская. -- Как знать, как знать... Вот мы и пришли. Благодарю вас. Перед дверью ее комнаты рядом с двумя гвардейцами охраны стоял граф Честерфилд" застывший при ее приближении в глубоком поклоне. -- Что случилось, граф? Почему в столь поздний час? -- спросила она все так же ровным голосом, ничем не выдавая своего беспокойства, увидев в руках у того тяжелую грамоту с круглой красной печатью. -- Опять обличительное письмо из Рима, в котором мне предрекается гореть в аду? -- Нет, государыня, на сей раз от... -- граф чуть помялся. -- Говори, говори, -- подбодрила его она, -- тут лишь верные слуги. Можешь не опасаться. Что, открыт очередной заговор? -- То письмо от московского царя, в котором он... -- граф опять смутился, -- предлагает королеве стать его женой. -- Ах, ты вон о чем. Хорошо, входи. В комнате она опустилась в высокое кресло, обтянутое синим бархатом, сливающимся с ее небесной голубизны платьем, которое она особо любила носить, и подчеркивающим чистоту лица с распущенными рыжими волосами. -- Читай все, -- приказала Елизавета, полуприкрыв глаза. Московский царь в последние годы все более и более занимал ее воображение. Никто еще с такой настойчивостью не добивался ее руки, направляя по нескольку грамот в год. Если быть честной, то она даже ждала вестей из Москвы. Ей было интересно, какие аргументы в пользу их брака царь Иван выдвинет в следующий раз. Граф Честерфилд, изучавший русскую письменность, неторопливо переводил, неоднократно произнося порой то или иное слово, прежде чем подыскивал ему нужное значение. Незнакомая речь нравилась королеве своей мягкостью и необычайной звучностью отдельных звуков. -- Москва... Русь... Царь... -- повторила она шепотом, вслушиваясь в напевно звучащие слова. Граф меж тем добрался до такого места, где царь называл ее непривычным словом, что показалось королеве несколько оскорбительным. -- Повтори еще раз как написано, -- попросила она Честерфилда. -- Он называет тебя обыкновенной женщиной... -- А я и есть обыкновенная. Разве не так? -- Он вкладывает в это не совсем достойный вашего величества смысл. Нельзя так обращаться к человеку, который ничуть не ниже тебя по происхождению. -- Спасибо. Я все поняла. Что он просит на этот раз? -- Пушек, меди, пороха. -- Он все воюет? С кем теперь? -- С польским королем Стефаном Баторием. -- Он католик? -- Кто? Польский король? Безусловно. Более того, он поддерживает иезуитов, наших извечных врагов. -- Я помню это и без твоих напоминаний. Надо помочь царю Ивану. Прикажи отправить все, что он просит. Но цену повысь против обычной. Раз московский царь нуждается в этом, то купит и по более высокой цене. Что еще? -- Он просит, чтоб мы объявили войну врагам его -- Швеции и Польше. -- Да, больше нам нечем заняться, -- насмешливо тронула мизинцем кончик своего носа Елизавета, -- напиши, что у нас принято сперва испробовать решить дела миром. Мы можем выступить посредниками между Польшей и Московией. -- Хорошо, ваше величество, -- граф поклонился, но еще что-то мучало его, -- а что написать насчет предложения о вашем... хм, замужестве? -- Напиши, что мы пока не решили. Отправь в Москву нашего художника написать портрет с царя Ивана. Должна ведь я видеть, что за жених у нас, -- откровенно рассмеялась Елизавета, подавая графу руку для поцелуя. БЛАЖЕНСТВО ИЗГНАННЫХ Ермак, удобно расположившись в княжеском возке, подремывал, положа голову на небольшую подушечку, что сунул в дорогу хозяин, тихо шепнув при этом: -- Смотри, не проспи, не упусти тех, что впереди тебя поедут. -- Не переживай, князь Петр, не упущу, -- успокоил его Василий, -- только как сообщу тебе, где они пристанут, остановятся? Чай, далеко от Москвы будет, не докричусь -- А зачем кричать, глотку драть. Напишешь записочку, вложишь в подушечку эту и возница мой, Трофим, ко мне ее и привезет обратно. Да, чтоб тебе не скучно в дороге было, даю в полное твое распоряжение дворового своего парня, Николкой зовут. -- Как же мы в возке с ним разместимся? -- Ермак глянул на сбитую плотную фигуру парня, который был едва ли не шире его в плечах. -- Мне одному возок тесноват, а вместе... Али поломаем стенки у колымаги, или один другого задавим. -- Ничего, ничего, -- похлопал его небольшой ручкой князь Петр Иванович, -- он у меня привычный и на облучке сзади уместится. Так говорю, Николка? -- Так, хозяин, размещусь, нам это не впервой, -- пробасил густым тягучим голосом парень, косо глянув на Василия. -- Ну, тебе видней, князь. А до войска мне потом как добираться? Возок ведь обратно на Москву отправлю, а сам пешим, что ли? -- Зачем так? Твоего коня сзади в узде поведут. Где нужно будет, на него взберешься -- и конный, как должно, к войску явишься. Язык доведет, добрые люди дорогу подскажут. -- Тогда с Богом, -- протянул руку князю Василий, -- пора ехать, а то не догоним еще возок. -- С Богом, Василий Тимофеевич, -- перекрестил его Барятинский, -- кони добрые: и догонят, и перегонят. Только не спеши больно. Спешка, она знаешь, где хороша, -- напутствовал его князь. Первый возок, который сопровождали пятеро стрельцов в малиновых кафтанах, они догнали довольно скоро и не спешили обгонять, поскольку извозчик Трофим, видимо, тоже получил особые указания от хозяина. Так они и тащились не спеша до самого вечера, пока не стемнело, и ехавшие впереди не остановились на краю большого села, где находился постоялый двор. -- Поезжай к следующему дому, -- крикнул Николка вознице. -- Нет, сворачивай вслед за ними, -- воспротивился Василий, высунув голову в окошко. -- Хозяин мне велел на глаза им не показываться, -- сипло выдохнул Николка. -- А мне он ничего не говорил. Князь на дворе у себя хозяин, а будешь мне поперек дороги становиться, в кусты скину и обратно пехом отправлю. Николка понял, что Василий не шутит, и промолчал. Навстречу им вышел хозяин постоялого двора в рыжем полушубке, накинутым поверх холщовой серой рубахи и, увидев княжеский герб на дверке возка, начал низко кланяться, приговаривая: -- Милости прошу господ пожаловать ко мне. Размещу в лучших комнатах, коней отборным овсом накормлю. Проходите, располагайтесь... Ермак вошел в переднюю большую комнату и успел заметить, как за перегородкой скрылась девичья фигура, и один из стрельцов тотчас закрыл за ней дверь и уставился на вошедшего. -- Кто такие? -- настороженно спросил он. -- Атаман казачий Василий Тимофеев, -- он решил не называть себя полным именем. Чем-то не понравился ему стоявший у двери стрелец. -- А вы кто будете? -- Стрельцы царские. Али сам не видишь? -- злобно ответил тот. -- Далеко ли едете? -- Ты бы, казак, поменьше спрашивал, побольше молчал. Двое других стрельцов сидели на лавке, двое прохаживались по комнате, настороженно поглядывая на Ермака. У стены стояли в ряд их пищали. Заскрипела дверь и вошли Трофим с Николкой, а следом и хозяин. -- Сейчас баба моя щи в печь поставит, ужинать станем, -- он торопливо прошел на другую половину дома, откуда слышалось погромыхивание посуды, потрескивание дров в растапливаемой печи. Люди Барятинского сели на лавку и молча разгля