А где языку русскому выучился? Складно калякаешь. -- Моя покойная матушка была из русских. Она и обучила меня этому прекрасному языку. -- В наших краях бывал? -- О, да! Но попал в трудное время. Едва жив остался. Больше не поеду. Война... -- Да, война. Любит наш царь повоевать, любит. Вошли двое слуг, неся на больших металлических подносах хлеб, жареное мясо и кувшин с вином. Старик, что открывал им ворота, проковылял следом и, все также тяжело вздыхая, обратился к молодому человеку: -- Пан Януш, будет обедать вместе с панами или ему унести отдельно в комнату? -- Чего там... -- махнул тот рукой, -- перекушу вместе с панами казаками. Кажется, так вас называют? Ермак заметил, что тот постоянно поглядывал в его сторону, словно узнал в нем родственника или знакомого. -- Смотришь на меня, как на икону, -- не выдержал он наконец. -- За своего что ли признал? -- Пусть пан меня простит, но у него очень интересное обличье... -- Это в чем же? - оглядел со смущенным видом тот себя. -- Одет что ли не так? -- Может, я не сумею сказать правильно, но... у нас таких людей зовут... - он пощелкал пальцами, подбирая слова, -- герой, благородный рыцарь, сильный человек... -- Да уж, -- засмеялся Михайлов, -- силушки нашему атаману не занимать. Богатырская у него сила. -- Вот, вот... Богатырь! Атаман! Герой! Сам же атаман от таких разговоров вспотел, начал ерзать на лавке и даже легкий румянец выступил на его смуглом обветренном лице. -- Ладно, будя, -- остановил он казаков. Потом повернулся к молодому человеку и, отделяя одно слово от другого, с расстановкой проговорил. -- Не девка я, чтоб глаза пялить. Уважаемый, верно, знает, что не пристало смотреть на гостей как на дикого зверя, привезенного для зверинца. Я на него не в обиде, но прекратим эти разговоры. Все замолчали, принялись за еду, но молодой человек ишь на время опустил глаза к столу, а потом, решившись, заговорил вновь: -- Не скажут ли Панове, как долго они пробудут в замке? -- Это еще зачем? Война идет и мы можем посчитать ваш интерес за вопрос соглядая, вражеского лазутчика, -- за всех ответил Михайлов. -- Нет, нет. Я поясню, чем вызван мой интерес. Если вы будете здесь дня два-три, то я предложил бы вашему атаману написать его портрет. Совершенно бесплатно, -- поднял он вверх указательный палец. -- А он стоит очень больших денег. Очень! Ермак, выслушав его, отрицательно покачал головой и продолжал есть, не поднимая глаз. Зато остальные казаки, подталкивая друг друга локтями, зашушукались, заулыбались, а Яков Михайлов рассудительно спросил: -- И куда она пойдет, писанка твоя? Нам отдашь или тут оставишь? -- Хозяин замка, Лев Сапега, не только великий гетман, но и собиратель многих ценностей, древних вещей. Он с удовольствием приобретет у меня ту картину. Я знаю его вкус. Пойдемте, -- вскочил он из-за стола и устремился в соседнюю комнату. Казаки переглянулись и пошли следом. Там в зале чуть поменьше того, где они обедали, на стенах висели изображения людей, большинство из которых держали в руках мечи, копья, боевые топоры. Суровость лиц, насупленность, грозный вид этих людей невольно вызывал уважение. Молодые казаки начали креститься, а один из них спросил шепотом: -- То ваши святые, что ли? Больно грозны... -- Нет, -- засмеялся Януш, -- то портреты, или как говорят у вас в Московии, парсуны предков хозяина замка. Вот его отец, вот дед... -- А баб не было что ли в его роду? -- поинтересовался Михайлов. -- Откуда же тогда дети брались? -- Как же, как же... Были и женщины, но их портреты висят в другом помещении. Здесь же лишь мужчины рода Сапеги. -- И меня сюда что ль повесят, коль соглашусь, -- недоверчиво спросил Ермак, не отводя глаз от портретов. -- Я же не их роду-племени. -- Пан правильно спросил. Для таких портретов, как я задумал, у хозяина отдельная комната. Но сейчас она закрыта и я не могу показать вам, что там находится. Вот когда приедет хозяин, пан Сапега... -- Лучше бы он не приезжал совсем, -- глухо буркнул Михайлов. Но Януш не расслышал его слов и, прищуря один глаз, начал вновь разглядывать Ермака, отклоняясь чуть назад и шевеля губами. -- Я уже нашел позу для пана атамана. Буду писать вас по пояс с копьем или саблей в руках. Оставим и замечательный панцирь, что одет на пане... -- То царский подарок, -- степенно пояснил Яков Михайлов, -- не пес чихал. Сам царь нашего атамана Ермака знает. Во! -- Тем более, тем более, -- всплеснул тонкими руками Януш, -- панцирь будет очень к месту. А на голову я бы предложил надеть шляпу или что-то иное, достойное пана атамана. Ермак? -- переспросил он. Ермак смотрел, как молодой человек увлеченно размахивает руками, приглядывается к нему, обегает вокруг, щурит глаза, и ему вдруг стало неловко отказывать. Да и оказаться в одном ряду с почтенными хозяевами замка, насупленно глядящими на него сверху, тоже было приятно... И он осторожно спросил: -- Что требуется от меня? -- Всего лишь по часу в день посидеть в кресле и... не шевелиться. Только и всего, -- радостно заулыбался Януш.-- Пан атаман, согласен?! Я знал, что вы не откажете бедному изографу в его скромной просьбе. Это совсем нестрашно. Зато через много лет люди будут видеть ваш портрет и думать: "Какой достойный рыцарь изображен здесь..." Договорились начать на следующий день к вечеру, когда казаки вернутся из дозора. За те три дня что в дневное время Ермак с остальными казаками объезжали окрестности, останавливали одиноких путников, неся караульную службу, ничего особенного не произошло. Вечером же они уединялись с Янушем в небольшой комнатке, где тот усаживал Ермака в старинное кресло и, встав напротив у подрамника с натянутым холстом, осторожно водил по нему кистями, время от времени отходя в сторону и наклоня голову, щуря глаз, рассматривал придирчиво свою работу, произнося полушепотом незнакомые слова. Первое время у Ермака немела спина, наливались тяжестью руки, но уже на второй день он вполне приспособился и сидел без особого напряжения, разговаривая о чем-то малозначащем с Янушем. Правда, смущало, что молодой изограф нарядил его в непривычные одежды с кружевами и водрузил на голову немыслимый убор. Но тот торопливо пояснил, что Ермаку так значительно лучше, чем в собственном наряде, и, главное, должно понравиться хозяину замка гетману Сапеге. И Ермак больше не стал возражать. Единственное, о чем он сожалел, так это о том, что Януш не разрешал ему глядеть на свою работу, пока она не будет закончена. На четвертую ночь казаки и обитатели замка были разбужены громким и настойчивым стуком в ворота. Все схватили оружие, зажгли факела. Но оказалось, что то прискакал на взмыленном коне Гришка Ясырь с двумя казаками, разыскивая атамана. -- Наши уходят из-под Ревеля, -- выкрикнул он, едва его впустили внутрь. -- Куда уходят? -- удивился Ермак, держа в одной руке заряженную пищаль. -- Расскажи толком, что случилось. -- Воеводу Шереметьева вчерась при штурме убило. Насмерть. Прямо в лоб пуля угодила. А тут еще свей приплыли на кораблях да болтают, будто сушей идет войско. от и решили остальные воеводы драпу дать обратно в Москву, -- частил Ясырь. -- Чего ж так... Город не взявши и обратно... -- почесал бороду Ермак. -- Ладно, собираться будем, чтоб от остальных не отстать. -- Погостили и будя, -- согласно кивнул Яков Михайлов. Из своей комнаты вышел наспех одетый Януш Жостка. Он догадался, что казахи уезжают, и зябко дотирал руки. -- Жаль, очень жаль, пан атаман, одного дня нам всего не хватило, чтоб портрет ваш дописать, но я в целом закончил работу. Не хотите ли взглянуть? Ермак смущенно улыбнулся и пошел следом за молодым изографом. Тот зажег еще несколько свечей, поставил две из них на пол, одну держал в руке и откинул материю, которой был покрыт портрет. Ермак с удивлением глядел на незнакомого воина с черной окладистой бородой, задумчивым, устремленным вдаль взглядом, большим лбом, черными, чуть навыкате глазами. Он не мог ручаться за само сходство, но одежду, оружие Януш передал мастерски, даже чуть приукрасил. -- Нравится? -- нетерпеливо спросил он. -- Это одна из лучших моих работ. Думаю, что и пан гетман будет доволен. -- Может быть, может быть, -- задумчиво проговорил Ермак. -- Никогда не думал, что часть меня останется на этой земле... -- Но лучше часть, нежели всему остаться в землю зарытым, -- тихо проговорил Яков Михайлов, незаметно подошедший сзади к атаману и тоже разглядывающий его портрет. -- Хороша писанка вышла, -- восхищенно причмокнул губами. -- Знатная... -- Пану казаку нравится? -- чуть не подпрыгнул Януш. -- А почему молчит пан атаман? -- Ему явно хотелось, чтоб Ермак одобрил его работу. -- Спасибо. Я рад, -- он хлопнул молодого изографа по плечу и, не прощаясь, пошел к выходу. А изограф, не заметив ухода казаков, так и остался стоять напротив своей работы, жадно вглядываясь в нее и тихо улыбаясь чему-то своему, потаенному. БЛАЖЕНСТВО ПРАВЕДНЫХ Сотня Ермака догнала торопливо отступающее русское войско лишь через день. Стрельцы брели, уныло повесив головы, на многочисленных подводах везли раненых, отдельно тащили покрытые пороховой гарью позеленевшие от дождя пушки. Дойдя до Пскова, часть казаков, вытребовав у воеводы Голицына расчет за ревельский поход, повернула на юг, обратно в свои станицы. Другие остались при войске. Прошел слух, будто бы весной война возобновится, и на этот раз сам царь обещал быть вместе с ратниками. Ермак долго раздумывал, куда ему податься, а потом, решившись, простился со своими казаками, разузнал ближайшую дорогу на Суздаль и ходкой рысью погнал коня зимней дорогой меж темных ельников, тонких прозрачных березок, сам плохо понимая, что его влечет в тот небольшой тихий городок. Подолгу отдыхая на постоялых дворах, пережидая сильные морозы, которым подошло самое время, он лишь на вторую неделю увидел издали кресты на суздальских церквях и вскоре подъезжал к воротам Покровского монастыря. На стук вышла невысокая пожилая монахиня в наброшенном на плечи крашеном полушубке. Она безошибочно угадала в нем воина и поинтересовалась, не с Ливонии ли он. Ермак подтвердил и, отводя глаза в сторону, попросил вызвать к нему Анну, что была привезена в монастырь этой осенью. -- Что ты, что ты! Никак не можно, -- испуганно замахала руками монахиня. -- Она постриг еще не приняла, но в отдельной келье сидит и даже еду ей туда носят. Ермак понял, что всяческие уговоры бесполезны, попросил: -- Тогда передай хоть, что спрашивал ее Василий. Так и скажи -- Василий Ермак. Она поймет. Монахиня, чуть помолчав, согласилась и тут же захлопнула перед ним глухую калитку, загремела тяжелым запором. Ермак без труда нашел избу, куда пускали постояльцев, в основном богомольцев, приходящих в Суздаль из соседних деревень поклониться святым иконам, походить на службу в многочисленные храмы. Хозяйка, костлявая, чуть сгорбленная старуха, в первый же вечер начала расспрашивать его, кто он да откуда будет, зачем приехал в Суздаль. На богомольца он явно не походил и ему ничего другого не оставалось как признаться, будто бы приехал к сестре, ушедшей в монастырь. -- В сам монастырь тебя, милок, ни за что не пустят. И не мечтай. Тем более в Покровскую обитель. Там у них игуменья больно суровая. Но я тебе вот чего присоветую: на рынок они, почитай, каждый день ездят. Там и покарауль. Авось, да подвезет, свидишься с сестрицей. И он стал караулить, когда из монастырских ворот выйдет кто-нибудь из монахинь, которые помогут ему свидеться с Анной. Он не мог объяснить, чем так запала она ему в душу. Может быть, тем, что была женой самого царя? Может, грустными, печальными глазами? Видеться им удалось всего два раза, а тянуло его к ней, словно двадцать лет знал. На рынок за покупками отправлялись обычно две стареньких монахини. Одна из них довольно ловко правила каурой с белым пятном на лбу лошадкой, запряженной в розвальни, а вторая сидела сзади, пряча лицо от прохожих, часто крестилась и ни с кем не заговаривала, принимала покупки, увязывала их в мешки, складывала в розвальни. Ермак не решался подойти к ним, заранее предвидя отказ и опасаясь навлечь неприятности на Анну, если монахини донесут о его просьбе игуменье. Так прошла неделя... Но в субботний день молчаливая монахиня или прихворала, или осталась на службу в монастыре, и вместо нее в розвальнях из ворот выехала, судя по всему, далеко не старая монахиня. Сердце гулю застучало у него в груди, когда монахини проехали мимо стоящего на противоположной стороне улочки Ермака. Он даже испугался собственной догадки, но тут же отбросил ее и поспешил за розвальнями, надеясь перехватить монахинь в базарных рядах. Когда он добежал до базара, то безошибочно узнал каурую кобылку, понуро стоявшую у привязи. Сани были пусты. Расталкивая людей, он стал пробираться меж торговых рядов и, наконец, издали увидел черную фигуру молодой монахини, идущей с корзиной в руке. Она прохаживалась меж рыбных рядов, по очереди спрашивала о цене у бородатых рыбаков, разложивших длиннющих налимов, щук и пузатых карасей прямо на притоптанном снегу. Ермак подошел сзади и уже протянул руку, чтоб дернуть монахиню за рукав полушубка, как услышал знакомый и до боли родной голос. Его словно кипятком обварили, и он торопливо шагнул назад, запнулся за огромную рыбину и под общий хохот растянулся, упав на спину. Монахиня тоже повернула голову в его сторону и тихо вскрикнула: -- Василий! Ты?! -- Я, Дуся, я... -- отвечал он, поднимаясь, сбивая с себя прилипший снег рукавицей. И от этой неожиданной встречи, от неловкости он засмущался, не зная, что и сказать. -- Как ты здесь оказался? -- спросила Евдокия, когда они отошли в сторону от все еще гогочущих рыбаков. -- С войны еду. Вот завернул... -- Как ты узнал, что я здесь, в этом монастыре? -- Нет, не знал. Я тут по другому делу... -- Я поняла, -- Евдокия за то время, пока они не виделись, похудела, кожа на ее прежде румяном лице стала бледной, с желтизной, под глазами появились темные круги. Но держалась она теперь уверенно и даже с каким-то внутренним достоинством, не было уже прежней пылкости, неосознанного порыва. -- Алена тоже здесь? -- Мама уехала к себе в Устюг. А добрые люди присоветовали мне грехи отмаливать сюда пойти. Как же ты здесь оказался? -- переспросила она, -- только рассказывай поскорей, а то сестра Варвара скоро меня хватится, кинется искать, а увидит тебя -- и запретят мне вовсе из монастыря отлучаться. Говори, -- настойчиво приказала она. И он все рассказал про Анну Васильчикову: как его попросил князь Барятинский разузнать, куда ее повезут, где она очутится. Скрыл только от Дуси о своих ночных свиданиях с Анной. Но, верно, Евдокия сама догадалась о том, поскольку, выслушав его, спросила: -- Знаешь ли ты, чьей женой она была? -- Да, знаю. Царской женой была Анна. -- А известно ли тебе, что она ребенка ждет? Только говорят, не царское то дите будет Может, ты знаешь, кто Отцом ребеночка назовется? -- Откуда мне знать, -- еще больше смутился он, -- мне какое до того дело. До царевой жены. -- Ой, неправду говоришь, Василий. Меня не проведешь. Врать ты так и не научился. Чего же ты хочешь? Говори скорей, а то Варвара уже сюда идет. -- Повидаться с ней хочу. Хоть ненадолго. Нужно -- Ишь ты о чем. Да ладно, приму грех на душу, ради нашей прежней... -- она не договорила. -- Приходи к задней монастырской калитке, найдешь, поди. Буду ждать тебя. Заполночь приходи. А сейчас встань к рыбакам, будто тоже торгуешь, -- и она шагнула в сторону, наклонясь над горкой замерзших серебристых карасей, начала перебирать их. Тут же ее окликнула Варвара, внимательно осмотрев с ног до головы Ермака, но ничего не сказала и обе монахини, не оглядываясь, пошли дальше меж рядами. Ермак и сам не знал, зачем ему нужна встреча с Анной. Просто хотелось сказать, что он здесь, рядом, помнит о ней. Вот если бы она согласилась бежать с ним... И на всякий случай он сговорился с мужиком из соседнего дома, чтоб тот в случае надобности на своей лошади отвез его и еще одного человека до ближайшего села, где бы он смог найти другого возницу. Назначил хорошую цену -- и того не пришлось долго уговаривать Дождавшись, когда часовой колокол на ближайшем храме ударил полночь, он оделся, тихо притворя за собой дверь, вышел на улочку. До Покровского монастыря идти было недалеко, и вскоре он без труда нашел небольшую калитку с обратной стороны от главных ворот и чуть тронул кольцо, стукнув им о железную скобу. -- Василий, ты? -- раздался тихий шепот из-за калитки. -- Я, Дуся, кому ж еще быть. Евдокия плавно открыла дверцу и приложила палец к губам, дала знак следовать за ней. Они прошли через двор и остановились у небольшого каменного строения с зарешеченными оконцами. Ни одного огонька не виднелось в заледеневших оконцах. -- Иди за мной, -- шепотом, едва двигая замерзшими губами, проговорила Дуся и осторожно открыла входную дверь. Они очутились в небольшом коридорчике, где пахло травами, ладаном и еще чем-то, неуловимо волнующим, чисто женским. В дальнем конце коридорчика под иконой теплилась лампадка, от которой Дуся зажгла принесенную ею свечу и указала рукой на крайнюю дверь. -- Иди, я подожду тебя, -- и вложила свечу в его чуть дрогнувшую руку. Василий шагнул в маленькую монашескую келью и увидел грубо сколоченный топчан, на котором, укрывшись с головой, кто-то лежал. -- Анна, -- выдохнул он негромко и сел подле нее, тянул накидку. Анна тут же открыла глаза и вскрикнула. -- Тихо, тихо, прошу тебя. -- Кто ты? -- Она села, закрывшись накидкой до самого подбородка, но потом, видимо, узнав его, улыбнулась и так же шепотом продолжала. -- А я-то думаю, от какого Василия мне давеча привет передали, -- глазки ее игриво блеснули. -- Оказывается, не забыл, пришел. -- У нас мало времени. Ты согласна бежать со мной? Тогда одевайся и идем. Я обо всем договорился. -- Куда бежать, миленький, -- всхлипнула она. -- К отцу... В Москву. Он тебя спрячет. -- От нашего царя нигде не спрячешься. Достанет, аспид. Да и тяжелая я стала. Ребеночка в себе ношу. Дай-ка, -- она схватила его руку и положила на живот, улыбнулась. ~ Видишь теперь? Даже сквозь накидку Василий ощутил тепло ее тела и едва заметную выпуклость внизу живота. Значит, не обманули его, и Анна действительно ждала ребенка. -- Чей ребеночек? -- спросил пересохшими вмиг губами. -- Мой! Чей же еще, -- ответила с вызовом и отбросила его руку. -- Никому не отдам. -- Ты мне скажи, отец кто. Я ведь думать, мучиться буду. -- Не мучайся, милок. Ты свое дело сделал, чего царь немощный не мог. И на том спасибо. Только о том забудь и не вздумай открыться кому. Добра себе этим не наживешь, а голову потерять можешь. Я же с царем нашим поиграю в кошки-мышки. Если мальчик родится, то быть мне царицей. Помяни мое слово. Больно уж государь мальчика хотел. Вот тогда и ворочусь в Москву. Да не тайно, как ты советуешь, а под звон колоколов! -- Больно рисковое дело ты затеяла. Не вернет тебя царь в Москву. А ребеночка отберут, тебе не оставят. -- Ну, это мы еще поглядим. Я к царю подход знаю, вызнала норов его. Когда он пьяненький, то больно жалостлив становится. Тут его голыми руками брать можно, не откажет. Василий не отводил глаз от ее моментально изменившегося лица и удивлялся, как в красивой, совсем молодой женщине могут уживаться простодушие и коварство, любовь и ненависть. И как он мог столь долго носить в себе память о нескольких встречах? Как она сумела запасть ему в сердце? -- Ладно, пойду я тогда. Извини, что потревожил. Думал, помогу чем. А ты вон решила царицей стать... Бог тебе судья... Но если чего случится, помощь нужна будет, то откройся монахине Евдокии. Может, она и сумеет весточку передать, разыщет меня. -- Ступай с Богом, -- Анна перекрестила его и что-то неуловимо далекое мелькнуло в ее глазах, -- все получится как я задумала. Сама тебя разыщу, как в Москву царицей обратно вернусь. -- Она притянула его к себе, поцеловала в губы. Василий чуть не выронил свечу. Торопливо встал и выскочил в коридорчик. -- Все уже? -- спросила вышедшая из сумрака Дуся. -- Я думала, до утра ждать придется. Только теперь по ее голосу Василий понял, как нелегко далась ей встреча с ним, и, не выдержав, прижал девушку к себе, зашептал в ухо: -- Дуся, милая, пошли со мной. Худо мне одному, ой, худо. -- Ту звал -- не согласилась. Решил меня теперь соблазнить. Хорош ты, Василий, ой, хорош! -- Подслушивала что ли? Куда я ее звал? Куда?! К отцу в Москву увезти хотел. Только и всего. Кто она мне? Бывшая женка царская. Не живая она, как после молнии, когда в дерево ударит, ничего не осталось, все сожжено, обуглилось. Ты же жена мне. Потому и прошу... -- Ладно, -- улыбнулась она, -- расшумелся. Пошли отсюда. Не была я тебе женой, а теперь и подавно забыть надо обо всем. Она проводила его до той же калитки и ненадолго приостановилась, чуть приоткрыв дверцу. Василий попробовал притянуть ее к себе, но Дуся увернулась, выскользнула, оттолкнула. -- Не бери греха на душу и меня не неволь. На исповеди все одно признаюсь, что встречалась с тобой. Матушка велит на меня епитимью наложить и в город больше не пустит. И как я послушалась тебя... Змий ты, искуситель. -- Так не говори ей, смолчи. -- То мое дело. Затем в монастырь и пошла, чтоб не видеть житья вашего поганого, безбожного. -- Давай к Строгановым вернемся? А? Будем в городке жить как прежде. Тихо, мирно... Обвенчаемся... -- Поздно, Васенька, -- всхлипнула она, -- Господь накажет меня за речи такие, за грехи мои. Прощай, миленький... Не тревожь меня более. -- Тогда и вправду прощай, -- Василий снял шапку, перекрестился на главки монастырского храма, белой величавой мощью высившегося над ними, и, не говоря больше ни слова, пошел обратно. Дуся проводила его взглядом, пока широкая фигура Василия не скрылась в ночных сумерках, и беззвучно заплакала, задрожав всем телом. Потом утерла слезы, закрыла калитку и пошла в свою келью, ничего не видя перед собой. В это время на монастырском храме ударил часовой колокол, и она привычно перекрестилась, поклонясь до земли на сиявший золотом в небе соборный крест. БЛАЖЕНСТВО ОТКРОВЕНИЯ Весной того же года Иван Васильевич известил всех князей и дворян, чтоб каждый явился в Москву для большого похода в Ливонию и привел бы по сотне человек с собой. Озадаченные дворяне не смели перечить и велели собрать с ближайших деревень и сел пахотных крестьян, хватать на дорогах крепких мужиков и под надежным караулом гнать их на Москву, где тех записывали в Разрядном приказе в полки, направляли в войско. Опять послали гонцов на Дон, на Волгу в казачьи станицы с царевыми грамотами, в которых обещалось не только хорошее жалование, но и всяческие вольности. а словах же гонцам велено было обмолвиться, что коль не выставят казаки сотен пятнадцать, то быть им в немилости царской, и сам он со всем великим воинством может на них невзначай завернуть, пройтись по станицам, похватать воров, разбойников, что по дорогам купцам и прочим добрым людям расправу чинят. Старшины казацкие подумали, посовещались и решили не ссориться с Царем, выставили ополчение сколь от них требовалось. Подались в поход атаманы: Никита Пан, Савва Волдырь, Богдан Брязга, Матвей Мещеряк. Только Иван Кольцо с Богдашкой Барбошей отмолчались на общем кругу, а на другой день с малыми силами подались в ногайские степи заниматься привычным им делом: щипать пастушьи табуны да отлавливать редких купцов. За Василия Тимофеевича Ермака, видать, замолвил словцо князь Голицын -- и его поставили вторым казачьим атаманом, доверя под его начало пять сотен лихих донских и поволжских рубак. Совместно с московским войском выступил и король Магнус, которого Иван Васильевич для пущей привязка и родства женил на своей племяннице Марии Владимировне Старицкой, дочери своего двоюродного брата, совсем недавно казненного им. Правда, королем Магнуса звал только Иван Васильевич, а на самом деле тот должен был воевать там, где укажут, и воли ему при этом никакой не полагалось. Поначалу дело пошло весьма неплохо -- и взяты были русскими ратниками города Кокенгузен, Венден, Вольтмар. Царь довольный возвернулся в Москву, устроил не бывалый пир по случаю побед, и тут дьяки шепнули ему мол, пока ты, государь, по иноземным странам разъезжал, города отвоевывал, тут князь Борька Тулупов измену учинил, иноземных людишек у себя принимал, шептался с ними о чем-то. Велел Иван Васильевич сыск учинить, пытать Тулупова беспощадно. Тот и признался в застенке, мол, было дело, хотел переметнуться к польскому королю, а то дома обрыдло все, опостылело. Да и назвал еще десятка два бояр, князей разных, с ним на измену согласных. И между прочим обмолвился о лекаре царском Елисее Бомелиусе. Взяли и того. Он с испугу, в застенок попав, умом тронулся, чушь всякую нести начал, а как огонь под ступни подложили, то и сознался во всем: сообщал тайно и шведам, и полякам о русских приготовлениях, сборах на войну. Платить они ему не платили, но обещали на службу принять и тогда уж рассчитать за все дела, для них содеянные. Многих человек по его оговору на плаху свели, и самого лекаря в том числе. Думал Бомелиус, что государи иностранные заступятся за него, выручат, да никто и не вспомнил, пальцем не пошевелил. Сам Иван Васильевич на казнь смотреть не пошел, а отправил сына Ивана, чтоб проследил за всем, доложил как что исполнено. А тут польский король Стефан Баторий крылья расправил и на собственные деньги набрал войско, двинулся к Полоцку. Русские воеводы и глазом моргнуть не успели, как сжег он Полоцк. Иные города приступом взял и прямиком к Пскову направился, обложил город со всех сторон, направил защитникам грамоту, чтоб кровь зря не лили, а поднесли, не мешкая, ключи от городских ворот. Но только народ псковский упрямым оказался и показал Баторию фигу с маслом. Воеводы Василий Федорович Скопин-Шуйский, да Шуйский же Иван Петрович поклялись умереть, но ворота полякам не открыть. Кинулись те Печерский монастырь грабить, а не тут-то было. Стены, что игумен Корнилий возвел, выдержали, не подвели. Палили монахи из пушечек, сбили врага со стен, не дали на поругание святую обитель. Так и убрались поляки обратно несолоно похлебавши. Долго еще под Псковом стояли, поджидали, когда горожане с голоду повымрут, сами к ним выйдут, да не дождались. Ермак в то время с казаками позади войска польского зорил обозы, отлавливал небольшие отряды, тревожил ляхов как мог. Вскоре дошли вести до них, будто бы Иван Васильевич заключил мир со Стефаном Баторием и война пока что закончилась. Подались казаки к Москве, чтоб плату за труды ратные испросить у воевод царских. А те им, мол, ни полушки, ни копеечки нет в закромах государевых. Что в бою захватили, то ваше, а большего не ждите. Озлились казаки, а супротив рожна не попрешь. Погуляли в кабаках царевых, пошумели, промотали последнее и подались обратно, кто на Дон, кто на Волгу. Ермак же подзадержался малость, решил разыскать купцов Строгановых, перемолвиться с ними о делах, о службе. Дом их сразу нашел, будто вчера в нем гостевал. Сторожа впустили его, провели в горницу, где он когда-то со старым хозяином за одним столом сидел. Вышел к нему молодой Строганов, назвался Семеном Аникитичем. Спрашивает: -- Чего хотел, казак? За каким делом пришел? -- Служил я когда-то у батюшки вашего, а потом на Цареву службу подался, на Волгу ушел, до старших атаманов дослужился. А Сибирь забыть не могу Как там варницы? Как народ живет-может? -- Спасибо, -- отвечает ему Семен Аникитич, -- живем как все, особо не тужим. Правда, в один год почти схоронил я братьев старших и с двумя племянниками остался. А тут еще, сибирский хан Кучум грозится пожечь городки и дал сроку полгода уйти с земли, которую он своей считает. Вот приехал к царю подмогу просить. -- Царь с нами за Ливонскую войну рассчитаться не может. А чтоб стрельцов в городки ваши направить, в то и вовсе не верится. -- Не допустил царь меня до себя. Говорят, будто сына младшего женить собрался. Да еще, -- замялся Семен, глянув на дверь, -- говаривали люди, будто и себе молодую жену высмотрел. -- Ну, царские дела нам осуждать не по чину будет. А сам бы ты, Семен Аникитич, не терял времени даром, а коль деньгу имеешь, собрал людей ратных на Москве, призвал к себе городки защищать. То надежнее будет. -- Пробовал уже, -- отвечал тот, -- деньги вперед требуют, а придут, нет ли, то вилами по воде писано. Помог бы, атаман, не поскуплюсь, назначу жалование втрое, чем у царя платили. Ермак внимательно посмотрел на Строганова и не спеша ответил: -- Дай срок месяца с два. Перетолкую с казачьими старшинами как к себе вернусь. Коль согласны будут, то, глядишь, и приведу к тебе сотен с пять. -- Посылал я уже к атаманам вашим своего человека, так ни с чем вернулся. Не нашел охотников. -- Э-э-э... К казакам особый подход нужен. Всякого они слушать не станут. Но сейчас, думаю, без дела с пустыми кошелями многие сидят, глядишь, и сыщутся охотники. -- Сам-то придешь? -- Погляжу. Тянет меня в ваши места, по ночам снятся леса, речки, приволье, тишина. Обещать твердо не стану, а там как Бог даст... На том и порешили, выпили вина за встречу. И Ермак отправился к князю Петру Ивановичу Барятинскому. Обсказал ему все про Анну Васильчикову, что ждет она ребеночка, мечтает обратно царицей сделаться. Повздыхал князь, поохал, поблагодарил атамана и отправился к Васильчиковым самолично обо всем доложить. А Ермак в тот же день выехал из Москвы на Серпухов, чтоб уже оттуда податься на Волгу. * * * Хан Кучум распределил меж старшими сыновьями ближние улусы, но при себе оставил царевича Алея. Он с нетерпением ожидал вестей от северного князя Бек-Белея, что с малыми силами ушел в уральские земли разведать силы Строгановых. Кучум по весне отправил русским купцам упредительную грамоту, в которой грозился разорить все их земли, пожечь городки, коль они не уйдут с его владений. Он проведал, что поумирали старшие братья, на ком и держалось строгановское хозяйство, а их малолетние сыновья вряд ли смогут организовать защиту своих крепостей. Остался, правда, Семен Строганов, но тот, как доносили Кучуму, больше пропадал на охотах и ратных людей держал мало. Если только Бек-Белей вернется с добрыми вестями, Алею предстоит повести в набег главные силы Сибирского ханства. Сам Кучум уже не мечтал о воинской славе и редко выезжал из Кашлыка, почти все время проводил в своем шатре. К зиме ухудшилось зрение, и он часто не мог уснуть от рези в глазах, сидел над разными отварами, втирал дорогие мази, что доставляли ему купцы из Бухары. С ханом Абдуллой у него так и не сложились отношения. Тот вроде совсем забыл о Сибирском ханстве, хоть и посылал шейхов для обращения сибирских улусников в истинную веру, да напоминал иногда о просроченном ясаке. Может, смирился, что Кучум такой же хан в своей земле как и он, Абдулла, в Бухаре. Донесли Кучуму и о том, что князь Сейдяк подрос и был милостиво принят при ханском дворе, даже взят на службу. И это известие более всего беспокоило Кучума. Впрочем, теперь, когда подросли сыновья, стали настоящими воинами, ему было на кого оставить ханский холм, передать свои дела в надежные руки. И вряд ли Сейдяк когда-нибудь посмеет сунуться в его владения. ...Наконец, прискакал гонец от Бек-Белея и сообщил, что тот находится в двух днях пути от Кашлыка. Кучум не удержался, выехал навстречу вместе с Алеем. Встретились неподалеку от городка Соуз-хана и завернули туда, чтоб можно было обо всем спокойно поговорить, а заодно отобедать. Соуз-хан изрядно постарел и обрюзг. Большущий живот не позволял ему сесть в седло и для него сделали специальные носилки, в которых он и выбирался изредка за пределы городка. Но каждый год он брал к себе молодую девушку, одну из дочерей небогатых мурз, платил отцу хороший калым, отправлял ее к другим женам, одевал в новые одежды и требовал к себе. Через какое-то время молодая жена возвращалась обратно довольная и счастливая, посверкивая новым перстеньком или сережками. -- Ты их хоть бы работой какой занял, а то тоже разжиреют без дела, -- добродушно смеялся Карача-бек, который изредка наезжал к Соуз-хану по старой дружбе попить кумыс и закусить его молодым барашком. -- Работников у меня и так хватает. Негоже ханским женам делами заниматься, -- отвечал тот. -- Пусть меня развлекают, а то совсем плохо спать стал. -- Поди, все свои доходы считаешь? Съездил бы на хоту с соколами, подрастрес живот. Глядишь, и спать лучше станешь. -- Чего тебе живот мой покоя не дает? -- беззлобно огрызался Соуз-хан. -- Сам тощий, как плеть, вот и завидуешь мне. И богатства до сих пор не нажил. Где твои ружья? Где сотни, что хотел снарядить? Забыл? А я помню, все помню, -- брюзжал он. В Кашлык Соуз-хан выбирался лишь по большим праздникам, да на свадьбы сыновей Кучума. Там над ним подсмеивались всякие оборванцы и, долго не задерживаясь, он уже на другой день возвращался обратно. Когда ему доложили, что хан Кучум с каким-то неизвестным им князем въехали в ворота городка, то он торопливо надел новый халат и, тяжело дыша, отправился к незваным гостям. Кучум, Алей и Бек-Белей мирно сидели в шатре для гостей и слушали рассказ северного князя о походе. -- Узнал я короткую дорогу до русских городков, -- рассказывал тот. -- Пробрались к самым стенам, схватили нескольких людишек. Попробовали городок снаружи поджечь, да не вышло. Сил у меня мало, а то бы, непременно, повоевал те городки. Далеко ли они друг от друга стоят? -- спросил Кучум. -- День пути будет. -- А воинов у них много? -- В том городке, где мы были, десятка два всего лишь. -- Чего же убоялся? Ладно, до первого снега соберу сотен пять и пусть мой сын Алей ведет их тем путем, что ты разведал. Хватит нам терпеть чужаков на своей земле. Так говорю? -- обратился он к Соуз-хану. -- Именно так, -- поддакнул тот. -- Сколько воинов дашь? Сотню наберешь? -- Откуда, мой хан? У меня и половины не будет... -- Отец, я сам проеду по улусам и соберу воинов. Зачем понуждать того, кто боится собственной тени. -- Хорошо. Станешь ли звать племянника моего, Myхамед-Кулу? Он, верно, совсем закис, сидя у себя. -- Нет. Я не хочу делить с кем-то славу, добытую в бою. -- Правильно говорит, -- поддакнул Соуз-хан. -- Может и правильно. Время покажет... -- задумчиво ответил Кучум. -- Если прогонишь русских, то все их земли подарю тебе, мой сын. А там и до Казани рукой подать... -- Однако, наберу я сотню воинов, -- всколыхнулся Соуз-хан. -- Тебе видней. Долго я ждал этого часа и уже ждать устал. Хватит! Пусть они изведают силу наших сабель. С нами Аллах! -- И Кучум поднял руку к сумрачному сибирскому небу. -- Аллах бар! -- Выхватили сабли Алей и Бек-Белей. Лишь Соуз-хан остался сидеть неподвижно. Часть II ЕРМАК (ПРОРВА) " Я крещу вас в воде в покаяние, но Идущий за мною сильнее меня". Евангелие от Матфея. Гл. 3,11. ШОБХЭ* Не было для Кучума более трудного года, чем прошедший... Неожиданно осознал он усталость от жизни, тяжесть времени, с каждым часом налипающей на плечи сжимающей горло и мысли паутиной, вдавливающей в землю своей усталостью и безысходностью. Трудно жить человеку, обремененному властью. В его руках жизнь многих людей. В ответе он за их судьбы. С него и спрос в тысячу крат больший. Рыбак или охотник засыпает с мыслью о завтрашнем дне, о том, что он добудет и принесет к родному очагу, чем накормит домочадцев, чтоб не плакали малые дети, не хмурились женщины, не усмехались вслед неудачнику соседи. Принеся рыбу, зверя, птицу, он будет считать день удачным и заснет с мыслью, чтоб и следующий день был бы таким же, похожим на прожитый. Об ином мечтает властелин людей тех... Он не может знать: проснется ли утром живым, не будет ли убит во сне предательским копьем или кинжалом. Он заранее извещен о планах коварных соседей, желающих прибрать к своим рукам его земли, желающих смерти соседа-властелина. И лишь боязнь удерживает их от вторжения. Он, властелин, знает о ненависти данников своих принужденных платить ежегодный оброк и проклинающих господина и слуг его. Ох, как возрадуются они, узнав о смерти властелина. А разве не обрадуются смерти отца дети, унаследующие земли и власть? Не перегрызутся у бездыханного тела, не переругаются, не схватятся за оружие? Разве не распадется государство, собранное по крупицам, по зернышку долгим, кропотливым трудом? Не растащат наследующие власть? Не пойдут войной один на другого? Эти мысли более всего угнетали и тревожили Кучума, заставляли более пристально приглядываться не только к соседям и родичам, но и к родным сыновьям, которые при нем были тихи и покорны, но оставшись одни, припоминали друг другу старые обиды, выказывали зависть шептались о чем-то со своими матерями и ближними друзьями. Если бы мог он сильной пока еще рукой смять их, как ком сырой глины, в один кусок и вылепить из него подобие себя самого -- безжалостного и неукротимого к врагам, терпеливого в больших делах, осторожного в решениях, помнящего добро и зло, знающего о жизни не по рассказам стариков и бывалых воинов, а сам хлебнувший ее полной чашей. Нет, ушло его время, когда сам он рубил головы недругов и сшибался в бою с неприятелем, летел впереди сотен своих, и не было человека, кто посмел бы остановить его, выдержать взгляд прищуренных неистовых глаз. Ушло время, как косяк журавлей курлыча уходит в теплые края, лишь слабым криком напоминая о себе, о гнездовьях и любовных играх, взращивании птенцов, о сладостном миге, когда молодняк поднимается на крыло. Ушло время, а усталость осталась и давит, вгоняет в землю, не дает дышать полной грудью и жить легко и открыто, как подобает человеку. И был ли он когда-нибудь свободен, не обременен непрестанными заботами и думами. Потускнели глаза, набрякли мешки под ними, обострились скулы, морщины густой сетью пролегли по суровому лицу Кучума, придавая ему сходство со скалой, иссеченной ветрами и дождями. Он делает вид, что не замечает помощи нукеров, подсаживающих его на лошадь. Но что это меняет? Остался дух и неукротимость, которые не смогли источить годы. Его дух, словно броня воина, защищал Кучума и продолжал вести его вперед по долгой и нескончаемой, полной опасностей жизни. Порой ему хотелось тайно ночью переправиться на другой берег Иртыша, позвать состарившегося как и он любимца Тайку и одному, без охраны, ускакать в пойменные луга, забыв навсегда дела, родичей, ханский холм, жен и детей. Но сколько раз, выйдя ночью из шатра, приблизившись к крутому обрыву над рекой, он замирал в нерешительности и, простояв так до рассвета, без сил возвращался обратно, кидался на подушки, яростно рвал их зубами, рыча и негодуя от собственного бессилия. Он не понимал, что с ним происходит. Боязнь одиночества? Убийц, притаившихся в лесной тени? Каждодневная привычка жить в суете, отдавать приказы, видеть покорность нукеров и беков, их согнутые спины и опущенные вниз глаза? И это, и прежде всего опасение, что без его воли, приказов все созданное им рассыплется, разлетится в день, как только узнают об исчезновении хана. Разве не так опытный наездник умело сдерживает поводьями бег разго