нт выбирать, чтоб мед тот уворовать. -- Унеси мед в другое место, чтоб не нашли, и все дела, -- засмеялся Строганов. -- Точно. А твои вотчины в карман не спрячешь, под Москву не перевезешь... -- Не спрячешь, не спрячешь. Тут самому не знаешь, куда от сибирцев спрятаться, чтоб в лихой час не прихватили. -- А пасечники как делают? А? Идут вслед за осами и гнездо их находят. Накрывают его шкурой овчинной и в воду. Все. Нет гнезда -- и ос не увидишь. -- Вон ты о чем, -- уважительно глянул на него Семен Аникитич, -- думаешь, как бы гнездо басурманское разорить, чтоб нам от них убытки не нести. Так кто туда сунется? Тут войско надо тысяч в несколько. -- Хватит на них и тех, что со мной пришли. Казакам скоро надоест за стенами сидеть, не тот у них норов. Станут или обратно на Дон проситься, или куда в иное место. А у Кучума, хана сибирского, воинов сейчас не больно и много... -- Откуда знаешь? -- Пленник ихний сам сказал. Мол, с царевичем Алеем, старшим сыном ханским, почти все нукеры и ушли. Никого в Кашлыке и не осталось. -- Точно? -- Ежели пленник не врет, то точно. -- А как наврал? Тогда как? Вдруг Алей этот обратно повернет? -- Подождем. Он еще даст о себе знать. Тогда и решать станем. Ты мне, Семен Аникитич, главное скажи: ружейный припас, муку, солонину дашь нам с собой в поход? Тут только до Строганова дошло, куда подвел разговор казачий атаман, и он весь сжался, представив, как те выгребают все его запасы из амбаров, оставляя пустыми сусеки, обрекая его людей на голодную зиму. -- Нет, атаман, так не пойдет. Мы-то с чем останемся? Тут заранее припасать все надо год, а то и поболе. Да и как городки без охраны оставите? А коль басурманы снова сунутся? Где вас искать? -- Смотри сам, Семен Аникитич, -- Ермак встал и, тяжело ступая по скрипящим под ним половицам, направился к двери, -- я свое слово сказал. А потом может и поздно оказаться. Как это говорят? Дорого яичко ко Христову дню. Прощай, пока... В сенях Ермак столкнулся со стремительно перескакивающим через несколько ступенек Максимом Строгановым, пробежавшим мимо него в дом. -- От чердынского воеводы гонец прибыл, -- закричал он с порога, даже не поздоровавшись с дядькой, -- татары на город напали. Помощи воевода просит. Прознал откуда-то про казаков, что на службу к нам пришли. Велит их прислать. -- Садись, передохни, -- указал на лавку Семен Аникитич, -- дождемся Никиту, что он скажет. -- Не приедет он. Гонца ко мне прислал, мол, дел много. Его татары стороной обошли. Да и казаков он к себе не заказывал. Так что нам с тобой, дядя Семен, вдвоем решать надобно. -- Видел, атаман казачий от меня только что вышел? -- Ну, в сенцах столкнулись с ним. -- Знаешь, чего он предложил, до чего додумался? -- Откуда мне знать? -- Хочет промышлять самого Кучума в его землях. -- Правильно говорит. Давно пора, -- живо откликнулся Максим. -- Я бы и раздумывать не стал, а снарядил их. А ты что? Не хочешь? -- Эх, молодость, молодость. Правильно отец твой говорил, что хватим мы лиха с казаками этими. Куда хотят, туда и воротят. -- А я так думаю. Пущай спытают судьбу свою. Кучума не повоюют, то хоть с нашей шеи спрыгнут. Не жалко и снарядить их. -- Может, ты и прав, Максим, -- глянул задумчиво в окно Семен Аникитич. ПОЗНАНИЕ УТРАТЫ Государь московский Иван Васильевич все более ощущал усталость и раздражение на всех близких к нему людей. Враги и завистники жили рядом, дышали одним воздухом, пили и ели с ним за одним столом, чем несказанно отравляли ему жизнь. Скольких он казнил, заточил монастыри, отправил гибнуть на войну... И все бесполезно, все напрасно. На их место приходили не лучшие, а худшие, кто не мог понять даже сотой доли замысленного им. Мелкие, блудливые людишки, думающие лишь о прокормлении собственном, сиюминутной выгоде, гордецы, кичливые соглядаи и доносчики! Почему он должен жить среди них, мнящих себя то героями, то святыми, возвышающими свой ничтожный голос на него, царя, помазанника Божия! Слуги господина, лизоблюды объедков с его стола, готовые проглотить царскую блевотину, лишь бы удостоиться милостивого взгляда. И на них он тратит свое время, жизнь, отпущенные Господом дни, которых осталось так мало?! Прав был Христос, укрывшийся от людей в пустыне. Как только он поспешил обратно к ним, то был тут же предан и убит. Так они поступили с Сыном Божьим. И Божий помазанник для них не указ. Они не могут простить ему унижений и обид, про которые он сам забыл давно и простил их серость, тупость, свинство. Лишь английская королева Елизавета, женщина великой мудрости и чистоты духовной, могла бы понять его лова, поступки. И он столько лет верил и ждал ее согласия соединиться небесными и земными узами, слиться в единое целое, противостоять окружающему их варварскому миру. Но и она обманула, не пожелав разделить бремя власти и ответственности за новый, никем не виданный доселе союз. И ее женский умишко не смог принять величайшего замысла, а тем более не хватило решимости к выполнению задуманного. Господь ей судья... А он как-нибудь доживет свой век и исполнит возложенное на него свыше и передаст державу старшему сыну, который не сумеет не только продолжить отцовские дела, но и не удержит полученное. Смирился он и с этим, не утратив, впрочем, надежду, что Господь не даст погибнуть святой Руси, впитавшей и вобравшей в себя главные заповеди христианской веры, и Москва, ставшая Третьим Римом, благословенна и нерушима, сколь бы не пророчили враги погибель ее. Открылось ему в долгих ночных бдениях и молитвах, что не будет согласия у трона, когда отойдет он в мир иной, и многие, ох, многие попытаются удержаться на только с виду устойчивом царском горнем месте, чтоб вскоре потерять не только сам трон, но и жизнь вместе с ним. Нет, не случайно собрал он на свадьбе своей с Марией Нагой младшего сына Федора, бывшего посаженым отцом, а дружкой к себе взял князя Василия Ивановича Шуйского. А со стороны невесты был боярин Борис Федорович Годунов. Поняли ли они сию шутку его? Догадались ли о том намеке, данном им? Вряд ли... Ибо лишь посвященному человеку дано знать тайное. А кто из них способен предвидеть будущее? Да они и завтрашнего дня увидеть не способны. И если слепые кутята вскоре прозревают, то люди, считающие себя зрячими, всю жизнь проводят во тьме душевной, не видя света небесного, поскольку не дано им видеть предначертанного свыше по скудости души и веры. И так живут они, думая, будто и другие столь же слепы и бесчувственны. Но и он не желает собственными руками разлеплять очи их, закрытые струпьями безверия. Нет у него ни времени, ни сил для подобных пустяков. Иван Васильевич на осень опять уехал в любимую Александрову слободу, куда взял обоих сыновей с женами и молодую свою жену, которая пока манила его свежестью тела, незамутненностью искрящихся восторгом очей, очаровывала и разжигала страсть. Нужно было наедине обдумать военные дела, которые с каждым днем все тревожили его, а польский круль Стефан Баторий становился все более дерзок и нагл. Его войска стояли од Псковом, в то время как шведы брали русские крепости на морском побережье. Не хотелось и думать, что двадцать лет немыслимых трат и нечеловеческого напряжения могли пойти прахом из-за тщедушного польского королька, чей род шел чуть ли не от крестьян. И здесь, в Александровой слободе, Иван Васильевич не переставал раздражаться от никчемности людишек, суетившихся в дворцовых сенях и переходах. Утром он приказал выпороть двух сенных девок, что вдруг сдуру засмеялись у него за спиной. Пусть найдут другое место для веселья, а не в царских палатах разевают рты и скалят зубы. За стенкой стонала жена старшего сына Елена Шереметьева. Она была на сносях, носила первого в своей жизни ребенка и непрерывно плакала по ночам, боясь умереть при родах. Иван же вместо того, как подобает мужу, прикрикнуть на нее, лез с утешениями, загонял нянек, требуя отвары и примочки. Бабье дело -- рожать и мучаться. Так зачем же они мучают не только мужей, но и всех вокруг? Иван Васильевич уже в который раз пожалел, что взял с собой Ивана вместе с женой. Могла бы и в Москве родить, вот там бы и выла, подальше от царских ушей. Он толкнул дверь в горницу и вошел, брезгливо морщась, глянул на лежавшую на пуховой перине, развалившись и раскинув ноги, Елену, даже не повернувшую головы к нему. -- Чего стонешь, дура? -- спросил он громко и хлопнул дверью, пытаясь привлечь внимание снохи, но та лишь глянула на него и опять, отвернувшись, застонала. -- Тебя спрашивают? Долго стонать будешь? -- Иван Васильевич даже пристукнул посохом. -- Ой, государь, боюсь, ой, боюсь, -- отвечала Елена, не думая вставать перед ним. -- Бабы, случается, каждый год рожают и ничего. Не орут, как ты, цельный день, не тревожат добрых людей. -- Тяжко, государь, тяжко мне. Болит все, неможется... -- всхлипнула Елена, верно, желая вызвать его сочувствие. -- Эка невидаль! Болит! Господь страдал и нам завещал. Пойди лучше в садик, посиди... Слышь, кому говорю? -- Не хочу в садик. Там еще хуже делается. Здесь буду лежать. -- Ванька-то где? -- Пошел куда-то... Не сказал... -- А ты чего разлеглась? Или не видишь, кто стоит перед тобой? -- Иван Васильевич искал и не находил, на ком сорвать собственную злость и раздражение. Вид снохи с торчащим вверх животом, не одетой должным образом, а тем более не желающей встать перед ним, вызывал все большую ярость и гнев. -- Ой, ой, -- заохала Елена и повернулась на бок. -- Не могу встать. Тяжко мне. -- Девка бесстыжая! -- взорвался Иван Васильевич. -- Встать не желаешь, одета в исподнее. Совсем перестали царя бояться, -- и легонько ткнул ее концом посоха в выпяченный живот. -- Ай, ай, ай, -- завизжала Елена. -- Зачем? Не надо! -- Ты еще перечить мне?! Девка! В монастырь пойдешь! Запорю! -- и, плохо, понимая, что он делает, Иван Васильевич огрел сноху посохом по спине, метнул в нее кубок с каким-то питьем, затопал ногами. Дверь приоткрылась, просунулась чья-то голова и тут ясе скрылась, хлопнули сенные двери и послышалось громыхание кованых сапог. В горницу вбежал царевич Иван, неся в руках глиняный горшочек. Он метнулся к жене, встал на колени и прикрыл собой, потом повернул голову к отцу и с ненавистью выкрикнул: -- Или не видишь, что на сносях она? Зачем обижаешь? -- Тьфу на вас всех! Ни от кого почтения не вижу. Дармоеды! Навязались на мою несчастную голову. Кормлю вас, одеваю, от врагов берегу, а хоть бы один руку поцеловал, поклонился за заботу мою. Верно, и не дождусь никогда. Все, все смерти моей желаете! Пропадите вы... -- и, не договорив, Иван Васильевич круто повернулся и выскочил из горницы, оставив сына с громко рыдающей женой. Ночью он услышал со стороны их покоев крики, беготню дворни, причитания каких-то баб, девок. Проснувшись, он знал, что долго не заснет, и затеплил от лампадки свечу, набросил на плечи шубу и сел в кресло. Уже начало светать, и Иван Васильевич находился в полудреме, сосредоточенно обдумывая ответное послание к Стефану Баторию, в котором хотел побольнее уколоть польского круля, высмеять его, когда без стука открылась дверь и вошел старший сын. Он был слегка пьян, а то и просто хотел казаться пьяным. Блуждающими глазами он уставился на отца и дико захохотал, указывая на него пальцем. -- Изверг! Кровосос! Душегуб! Мало тебе крови? Мало людей загубил? Решил невинного младенца моего убить, неродившегося... -- Чего плетешь?! Кого я загубил еще? -- Дитятку мою, кровиночку малую. Убил! Убил! -- Замолчи! Не желаю слушать даже... -- Скинула женка моя дите мертвое, -- не хотел успокаиваться Иван, -- а еще бы чуть -- и родила. Знал я, точно знал, не дашь ты мне спокойно жить. Двух моих жен в монастырь упрятал, а эту избил до полусмерти, едва живой осталась. -- Вот и скажи спасибо, что жива. В другой раз будет так с государем разговаривать, без почтения, точно прибью. -- Это ты государь?! -- Иван Иванович вновь уставил на отца палец и презрительно открыл рот, выкатив красный язык. -- Государи с неприятелем на поле бранном бьются, а не прячутся, не бегают зайцами длинноногими от них. Какой ты царь и отец народу своему, когда сам тут сидишь при охране, а народ русский кровь за тебя проливает. Смеются над тобой не только государи иные, но и народ потешается: "Какой царь-батюшка у нас прыткий! И не догнать, не сыскать. Как с бабами драться, монахов резать -- он первый, а с ворогом сразиться -- кишка тонка". Сам слышал, как люди кричат на площади... -- Цыц, нечестивец! -- Иван Васильевич вскочил с кресла, шуба упала на пол у ног, а посох угрожающе взмыл в поднятой руке. -- С кем говоришь, щенок?! Да я тебя... -- задохнулся он в крике. -- Чего? Боишься ударить? Только с бабами да монахами и можешь показать силу свою. Все. Отошла твоя... -- Иван Иванович не договорил, потому что царь кинулся на него, норовя огреть тяжелым посохом поперек спины, но запнулся за упавшую шубу и, падая, ткнул жезлом сына в голову. Упали оба. Царевич не ожидал удара, думая, что отец лишь пугает его, но в глазах неожиданно полыхнуло яркое пламя, ноги подломились и он опустился на колени, уставя голову в пол. Иван Васильевич, запутавшись в тяжелой шубе, полетел на него, но тут же вскочил, продолжая наносить удары куда попало, считая, что сын испугался, притворяется, не хочет подняться, встретиться глазами с отцом. Царевич же тихо постанывал, лишь прикрывая голову руками. -- Что? Думал, не осмелюсь проучить тебя? -- охаживал Иван Васильевич строптивого сына. -- Знай теперь, как перечить отцу родному. Я тебе не только отец, но и царь, господин твой, -- приговаривал он после каждого удара. Дверь распахнулась и в царские покои ворвался Борис Годунов, полуодетый, без шапки, с горящими глазами. Он кинулся к царю, попытался вырвать посох. Но не тут-то было. У Ивана Васильевича еще достало сил не даться. Он, отскочив в угол, перехватил посох двумя руками и, словно дубиной, два раза подряд перекрестил Годунова по плечам и голове. Тот отскочил в сторону и, заслонясь руками от ударов, крикнул: -- Остановись, государь! Ведь то сын твой! И до смертоубийства недолго... Пожалей его, бей меня, недостойного... -- Ишь, заступник нашелся! Не лезь не в свое дело! Кого хочу, того и колочу. А ты сам напросился, получай, -- и царь метко хватил боярина по боку, отчего тот присел, зашатался. -- Бей, бей, государь, -- приговаривал он морщась. -- Я пес твой и заслуживаю каждый день быть битым... -- Давно бы так, -- запыхавшись, Иван Васильевич опустился в кресло, тяжело дыша, и посмотрел на ходившие ходуном руки. -- Подними того лежебоку. Скажи, чтоб убирался к себе. Не трону более. Годунов подошел к царевичу, наклонился над ним, потянул за рукав. Но тот даже не отозвался, продолжая лежать, и лишь рука чуть дернулась и упала вниз. -- Царевич, -- позвал тихонько Годунов, -- слышишь ли меня? -- Молчание. Тогда Борис Федорович встал на колени и приложил ухо к груди лежавшего. -- Вроде, дышит... -- Чего ему сделается. Притворяется, -- беспечно отозвался Иван Васильевич, но голос его дрогнул и он весь подался вперед. -- А ну, брызни водицей на него, очухается мигом. Годунов из ковша полил Ивану Ивановичу на голову, но тот даже не шевельнулся. И тут Иван Васильевич разглядел тонкую струйку крови, сочившуюся по щеке сына. -- Кровь? -- спросил он растерянно. -- Откуда? -- Откуда ей быть, как не из него, -- вздохнул Годунов. -- Пойду лекаря кликну. В царские покои никто не смел войти, хотя по едва различимому шепотку легко было догадаться, что за дверью собрался народ и ждет, когда все закончится. Дворовые люди любили Ивана Ивановича за веселый нрав, молодость, и у него среди них были свои любимцы, преданные душой и телом. Иван Васильевич знал об этом и часто менял прислугу, но и среди вновь набранных вскоре объявлялись сторонники царевича, что постоянно раздражало мнительного царя. Иван Васильевич поднялся с кресла и осторожно приблизился к лежавшему неподвижно сыну, склонился, прислушался к его дыханию. Оно было прерывистое, со всхлипами где-то в груди, а кровь тонкой струйкой продолжала сочиться по лицу. Иван Васильевич пальцем размазал ее, провел по бороде сына, по волосам и ощутил неглубокую ранку у виска. Видимо, оттуда и сочилась кровь. -- Сынок, прости меня... Не хотел я... -- всхлипнул он негромко и поцеловал его в закрытые глаза, ожидая, что тот как в детстве, когда они играли в жмурки, откроет глаза, улыбнется, обхватит отца за шею и скажет: "Поймал я тебя! Никуда не денешься! Поймал!" От подобных воспоминаний Иван Васильевич неожиданно для себя заплакал, но, устыдясь слез при виде вошедших Годунова, лекаря и сына Федора, ушел в дальний угол и стал истово креститься, прося у Господа прощения за свой невольный грех, умоляя излечить сына. -- Прости, Господи, прости неразумного раба твоего за содеянное. Ослепил меня враг рода человеческого и не помню, как все вышло... -- Его надо положить в постель и приложить лед к голове, -- проговорил осмотревший царевича лекарь. -- Кладите здесь, -- приказал царь, -- кликните, чтоб лед скорее принесли. Что с ним? -- Трудно сказать, -- покачал головой немец, который служил при дворе совсем недавно и в отличие от казненного Бомелиуса не обвыкся пока, был осторожен в высказываниях. -- Может быть, все обойдется, а может и... и дурно кончиться. -- Он боялся поднять глаза на царя. -- И не произноси этих слов. Не думай даже! -- Иван Васильевич притопнул ногой. -- Коль с ним, не приведи Господь, что случится, то тебя, немецкую собаку, велю живым в землю зарыть. Понял? -- Я, я... -- перешел на родной язык перепуганный лекарь. -- Зер гут ферштейн. Царевича положили на царскую постель и принесли завернутый в белую тряпицу кусок льда, поместили ему на лоб. Младший Федор со смиренным выражением на лице подошел к брату, приподнял его безвольно опущенную руку, погладил. -- Что ж ты, Иванушка, занедужил? Всегда такой здоровенький был, не то что я, хворый и немощный, и вдруг... Почему он упал? Плохо стало? -- обратился он робко к отцу. -- Хоть ты оставь меня в покое, -- отмахнулся Иван Васильевич. -- Ступай к себе. И без тебя управимся. -- Как же... Всюду меня гонят, никому я не нужен. С родным братом побыть не дают. Кровь, -- указал он на вновь появившуюся алую струйку. - Отчего кровь? -- выкрикнул уже громко. -- Как он поранился? Кто мне скажет, почему у брата моего кровь на лице? Кто?! -- Уведи его отсюда, -- шепнул Иван Васильевич Годунову. -- Пошли, царевич, а то только мешать станем больному. Ничем мы тут не поможем. Идем, -- и, обхватив того за пояс, повел к двери. -- Всегда так, -- горестно произнес он. -- Не нужен ... Все без меня, да без меня. А вдруг он умрет? -- ухватился царевич за косяк и уперся, не давая увести себя. -- Тогда как? Кто государством править будет? А коль батюшка стар станет и не сможет? Меня не зовите. Я не стану... -- последние слова он выкрикнул уже за дверью, через силу выведенный Годуновым. В царские покои прошмыгнул бочком Богдан Бельский и, озираясь, подал знак царю: -- Там жена Иванова сюда зайти хочет. На ногах едва стоит, но приковыляла, -- как бы оправдываясь, доложил он. -- Не пускать? Глаза бы мои ее не видели. Из-за нее все и случилось. -- Слушаюсь, государь, -- и Бельский бесшумно выскользнул за дверь. Четыре дня лежал без памяти Иван Иванович и не помогал ни лед, ни отвары, которые с ложечки вливал ему в рот немец. Перестала сочиться кровь, но левая часть лица вздулась, посинела, набрякла. Иван Васильевич почти не спал, не отходил от сына. Монахи, сменяя один другого, непрерывно читали под образами молитвы, бросая испуганные взгляды на царя. Лекарь, находившийся в той же комнате, на пятый день попросился выйти и исчез. Но Иван Васильевич и не заметил его отсутствия, поскольку сын вдруг открыл глаза и попросил пить. -- На, Ванюшка, попей, -- трясущимися руками Иван Васильевич поднес отвар. -- Может, поешь чего? -- Елену... -- посиневшими губами прошептал тот. -- Не надо ее сейчас, ни к чему. Вот поправишься, тогда... -- Прощай, отец, -- собрав силы, выдохнул царевич, и глаза вновь закрылись, по телу пробежала едва заметная судорога. -- Иван! Ванечка! -- бросился на грудь сыну Иван Васильевич, продолжая что-то кричать, биться головой о стену, рвать на себе волосы, пока вбежавшие на крик Годунов и Бельский не оттащили его и долго удерживали бьющегося в припадке царя. Комнаты наполнились людьми. Пришли монахи, слуги, непрерывно льющий слезы по умершему брату Федор с женой. Не было лишь Елены, которую все это время держали взаперти, и никто не решался ей сообщить о смерти мужа, опасаясь за ее жизнь. Иван Васильевич к ночи затих, сжался, как-то скукожился, у него не держалась нижняя челюсть и он постоянно икал, пил воду, мутными глазами смотрел вокруг и даже забыл про свой посох, который Годунов поспешил затолкать подальше в кладовую. Царь, словно глухонемой, ходил меж людьми, никого не узнавая, и лишь повторял: "Ваня... Ванюшка... Ванюша... Сыночек..." Хоронить Ивана Ивановича повезли в Москву без гроба, положив на мягкую солому на простой телеге, по уже замерзшей дороге, а отец шел следом, придерживая руками его подрагивающие на выбоинах ноги. ПОЗНАНИЕ СОГЛАСИЯ После сражения к казакам попали в плен шесть человек из числа воинов царевича Алея. Их подобрали под стенами городка, где они лежали, мучаясь от ран, и ждали наступления ночи, чтобы уползти в лес, а может, надеялись, что свои не забудут о них и подберут. Когда же казаки с бранью и пинками поволокли их в крепость, то сибирцы лишь зло таращили на них глаза и глухо выли, предвидя долгий плен, а то и скорую расправу. Всех шестерых стащили в подвал возле воеводской избы, где обычно и держали аманатов-заложников или беглых работников. Сейчас подвал был пуст: аманаты давно не попадались, а из русских мужиков бежать никто не рисковал, зная о снующих вокруг вогульцах и татарах. Ермак, узнав о пленных, захватил с собой Гришку Ясыря и направился к ним, недовольно хмурясь, что возможно кто-то из соплеменников может оказаться перед ним. Но едва он осветил фонарем настороженные лица пленных, как сомнения его развеялись. То были степняки. И он облегченно вздохнул, поставил на землю принесенный фонарь со свечой, а сам уселся на деревянную колоду возле дверей. Григорий пристроился сзади и с интересом рассматривал находящихся перед ним сибирцев. -- Кто привел сюда сотни? -- резко спросил Ермак и ткнул пальцем в сторону невысокого воина, прижимавшего руку к халату, из-под которого сочилась кровь. -- Царевич Алей, -- едва слышно выдавил тот из себя -- Сколько всего сотен пришло с ним? -- на этот раз Ермак указал на широкоплечего, сидевшего на земле нукера с перевязанной головой. -- Не считал, -- нехотя отозвался тот и глянул на Ермака презрительно, словно и не он вовсе находился в плену. -- Хорошо, не считал, -- согласился атаман, -- ты, верно, не помнишь и как твою родную мать зовут и откуда сам здесь появился. Скажи ты, -- указал на совсем молодого паренька с перебинтованной грязной тряпкой ногой. -- Сотен пять будет, -- писклявым голоском сообщил паренек. -- Пять, говоришь... Похоже на то. Как ты, Григорий, думаешь? -- Откуда мне знать, атаман. Они когда к стенам кинулись, то думал их не меньше двадцати сотен. -- Да у тебя, верно, в глазах от страха двоилось. Да? А их всего-то пять сотен. Слушай, -- атаман сел на корточки перед молодым парнем, -- а тебя как зовут? -- Селим. -- А отца как звали? -- Етим-бай. Он служит у важного человека, и если ты меня не отпустишь, то тот человек может рассердиться и наказать тебя, -- по всему было видно, что мальчишка перетрусил, к тому же потерял много крови и держался из последних сил. Лишь присутствие других воинов мешало ему расплакаться. -- И как же зовут того человека? Скажи, не бойся. Если он действительно уважаемый человек, то вылечим тебя и отпустим домой к отцу. -- Правда? -- глаза паренька загорелись, он чуть надул губы и с расстановкой произнес: -- Того человека зовут Соуз-хан. Он очень, очень важный человек. Даже сам хан Кучум приезжает к нему в гости. -- Что ты сказал? Как, как его зовут? -- Соуз-хан. Он очень богатый человек. -- Да-а-а... Тут я с тобой согласен. Соуз-хан человек богатый и уважаемый. А что, он еще жив? -- Конечно, -- удивился паренек и схватил атамана за руку, -- значит, вы меня и вправду отпустите? Ведь я не соврал? Да? -- Всему свое время. Давай не будем спешить, -- и Ермак мягко убрал его руку. -- Скажи-ка еще вот что, Селим... Коль столько воинов ушло с царевичем Алеем, то кто же остался с ханом Кучумом? -- Его охрана, -- отвечал он, не замечая подвоха. -- А большая ли у него охрана? -- Две, может, три сотни. Откуда мне знать. Но там есть еще другие воины в разных улусах, -- спохватился он, поняв, что сказал слишком многое. -- Понятно, понятно, -- Ермак поднялся, шагнул к фонарю. -- А вы случайно не знаете, куда царевич Алей собирался вести сотни? Не на Чердынь, случаем? Или на Пермь? -- Вроде туда... Я так слышал... -- отвечал все тот же простодушный Селим. -- Да замолчишь ты или нет? -- бросил в его сторону широкоплечий нукер. -- Сам не понимаешь, чего несешь. Они же из тебя выпытали все, что хотели. Дерьмо собачье! Придушу ночью! -- Эй, -- шагнул к нему Ермак, -- если с парнем что случится, то своими руками вытешу кол и посажу тебя на него жирной задницей. Ты понял? -- Пошли, атаман, -- потянул его за рукав Григорий Ясырь, -- ничего они с ним на сделают. Когда они поднялись из подвала во двор, Ермак, щуря глаза на солнце, спросил задумчиво: -- Ты понял, сколько людей осталось у Кучума? -- Немного, -- отозвался он. -- И что с того? -- То-то и оно, что немного. Когда еще такой случай подвернется. А? -- Какой случай? -- переспросил Ясырь. -- Чтоб хана Kyчума в собственной постели тепленьким взять. -- Ну ты и хватил, атаман. Он вона где. Да туда ходу столько же, как на Дон будет. А то и поболе. -- Перетрухал? Видать, кишка тонка у тебя, Григорий, -- отмахнулся атаман и широкими шагами направился со двора, оставив Ясыря в тяжком раздумье. Уже возле ворот Ермак заметил широкую спину чуть сутулившегося мужика, стаскивающего с телеги какие-то мешки, кули. Он остановился и внимательно пригляделся к нему. Что-то неуловимо знакомое было в неторопливо занимающемся своим делом мужике. Ермак дождался, когда тот полуобернулся, и, увидев лицо, громко закричал: -- Федор! Живой?! Федор удивленно повернулся и вгляделся в казака, бегущего к нему, широко раскинув руки, и тут же, счастливо улыбнувшись, шагнул навстречу: -- Василий! Ты как здесь? -- Как-как. Прыг-скок и здесь. Послужить захотел у господ Строгановых. -- Значит, с атаманом Ермаком пришел? С Дона? -- Угадал, с Дона к вам приплыли. -- Вовремя подоспели. Вишь, как басурманы навалились. Не нравится им, что селимся здесь, землю шевелим, руду плавим. Коль не ваши казаки, то худо бы нам пришлось. -- Да уж, несчастненькие нашлись. Вон вас тут сколько. И без нашего брата управились бы. Ладно, скажи лучше, отец как? Крестный мой. -- Схоронили отца, -- опустил голову Федор. -- Годков пять, как лежит на кладбище, неподалеку тут. -- Жаль... А я думал встретимся, посидим. -- Подожди малость. Управлюсь и сходим к нему на могилку. Разгрузить надо припасы, что с заимки давеча привезли. К телеге подошли два крепких мужика и, скинув с воза рогожину, взялись снимать небольшую пушечку, лежавшую там. Ермак увидел надпись, сделанную на стволе, и прочел: "Атаману Ермаку..." -- Ишь ты! Кто это так постарался? -- Моя работа, -- хмыкнул Федор. -- Тогда спасибо тебе. -- За что спасибо, -- удивился Федор, помогая мужикам сгрузить пушечку на землю. -- Пусть атаман ваш спасибо скажет. Для него господа Строгановы велели отлить. -- Так я и есть атаман. -- Ты... Атаман? -- А чего? Не похож, что ли? -- Да не знаю даже. Вот уж не думал, что для тебя стану пушку лить. Помнишь, как от пчел у нас на заимке бегал. -- Знал бы, что для меня пушка, так и лить, поди, не стал бы? -- Да почему? Наоборот. Приятно даже, -- смутился Федор. Они прошли плечо к плечу мимо караульного казака у ворот и углубились в небольшой березовый подлесок, по малоприметной тропинке прошли к обрыву. Отсюда открывался простор на лежавшую внизу неширокую горную речку, на поросшие лесом ближние холмы. Вокруг стояла необычайная тишина, и они, словно стесняясь нарушить ее, молча шли, думая каждый о своем. Показалась оградка кладбища. -- Ты смотри, что супостаты эти наделали! -- вскрикнул вдруг Федор, указывая Ермаку на поломанные могильные кресты, валявшиеся меж одиноких могилок, и груды конского навоза на них. -- Это они со зла, что городок не взяли. -- А если бы взяли? -- Ермак наклонился и стал поднимать вывернутые из земли деревянные кресты, прислонять их к молодым березкам. -- Тогда бы мы сейчас вот так лежали. -- Вот именно. Чего на них обижаться. Отомстили как могли. Где могилка отца? Покажи хоть... -- Да вот она, -- Федор снял шапку, перекрестился на крайний могильный холмик, зеленеющий лесной травой. -- Прости, отец, что не досмотрел, не уберег. Царство тебе небесное... -- Вечная память... -- Ермак тоже снял шапку, перекрестился. -- Делать нечего, надо мужиков звать, да в порядок все приводить. Пошли обратно. -- Пойдем. А мне надобно в другие городки съездить, узнать, как там у них. -- Ты атаман. Тебе надо доглядывать за всем, -- согласился, тяжело вздыхая, Федор. -- Слушай, я не спрошу все, а где Евдокия с матерью? Ту ведь Аленой звали? Так? -- Алена, Алена... Она к себе обратно в Устюг подалась, а Дуся... Дуся в монастырь ушла. -- Как в монастырь? Да что на нее нашло? Она тебя так ждала, а потом в Москву поехала искать. Нашла? -- Нашла, прожили с ней более года, -- теперь уже тяжелый вздох вырвался из груди атамана, и он чуть поморщился, отгоняя от себя горестные воспоминания, о которых совсем было подзабыл в последнее время. -- Детей-то не было у вас? -- допытывался все Федор. -- Нет. Не было. И слава Богу. А может, потому и ушла в монастырь, что дите родить не могла. Не пытай меня о ней. Сам мучаюсь, а это хуже всего, когда ничего сделать не можешь. -- Это точно... -- и больше до самого городка они не проронили ни слова. За воротами распрощались, разойдясь в разные стороны. Федор отправился искать мужиков, чтоб идти с ними подправлять кладбище, порушенное сибирцами, а Ермак оседлал своего худенького коня, прихватил пищаль, панцирь и, не сказав никому о своем отъезде, уже вскоре миновал ворота. После допроса пленных он явственно увидел себя взбирающимся на ханский холм и осторожно пробирающимся к шатру, стоявшему на его вершине. Из шатра доносится храп, и он, достав саблю, рубит крепежный шест, и сплеча рубит, рубит трепещущие внутри тела, не видя даже их лиц, не давая им выбраться наружу. Видение было так сильно, что он долго не мог отогнать его, и лишь задев головой за низко нависшую над тропинкой ветку, обронив шапку, пришел, наконец, в себя. Он твердо решил поговорить по душам с Иваном Кольцо, которому незримо подчинялась половина пришедших с ним казаков. В Иване была какая-то глубинная удаль и озорство, чем не обладал сам Ермак. Во всех поступках Ивана Кольцо сквозила решительность идти напролом, редкое упрямство и уверенность в себе. Ермак сам порой удивлялся, почему именно его казаки выбрали атаманом, доверились ему. Может, оттого, что он прошел Ливонскую войну, был награжден царским панцирем, знал Строгановых... А может, из-за чего-то другого, неведомого ему. Иван Кольцо больше подходил на атаманскую должность, был проще в обращении с рядовыми казаками и мало чем от них отличался. Он был своим для них, таким же как они. Про Ермака мало кто знал, откуда он появился в казачьих станицах, кем был ранее, где жил. Правда, редко кто рискнул бы выйти с ним на бой один на один. Но чтоб следовать за атаманом в походе, вверять ему свою жизнь, одной силы мало. Значит, было что-то иное, чего сам не мог увидеть в себе. Но сейчас Кольцо нужен был ему как единомышленник, от того, что он скажет, зависело многое. Ермак без труда увидел на возвышенности невысокие стены городка, подъехал, постучался в ворота и, назвавшись, попросил проводить его в дом, где стоял Иван Кольцо. -- Здоровы будем, -- обратился он к казакам, сидевшим вокруг широкого стола. -- Садись с нами, атаман. Откушай, что Бог послал. -- Спасибо. С превеликим удовольствием. Когда поели, то Ермак кивнул Ивану Кольцо, указывая на дверь: -- Слышь, есаул, нам бы потолковать надобно. -- Пойдем, -- согласился тот и с хитринкой сверкнул васильковыми глазами, -- поди, хочешь у меня казаков попросить в другую крепость? А? Не угадал? -- Не угадал, -- покрутил головой Ермак, когда они нашли несколько неошкуренных бревен и уселись на них. -- С другой задумкой я приехал. Только не знаю, с чего и начать... -- Да начинай, как знаешь. Я понятливый. Пойму, о чем речь. Только говори начистоту, без выкрутас, без балясин разных. -- Вот чего я тебе скажу: скучно в крепости сидеть, маяться. Не только мне, но и по казакам вижу. Киснут, как капуста в кадушке. -- Так зачем же мы сюда плыли? Оставались бы в станицах. Там воля. Беги, куда хошь. А тут тайга кругом, не разгуляешься. -- Слышал про хана Кучума? -- неожиданно спросил его Ермак -- Как не слыхать, слыхивал. От него и пришли басурмане. Только чего-то мимо нашего городка проскочили и не заметили. Может, шибко спешили? -- На Чердынь они подались. Сам же хан остался без воинства. Разумеешь? -- И что с того? Нам какое дело до Кучума? Мы здесь, он там. --А в гости к нему не хотел бы прогуляться? Поглядеть, как там люди живут. Не бывал, поди, в тех краях. Кольцо с интересом поглядел на атамана, огладил тонким пальцем усы и снова улыбнулся. -- Вон ты куда клонишь. Хитер, атаман. А я бы не додумался до такого поворота. Ничего не скажешь, голова. -- Ты не ответил. Готов прогуляться? -- Как пойдем? Коней у нас нет. Да и зима на носу. Обратно вернуться не успеем. -- На стругах пойдем, -- как о чем-то давно решенном сказал Ермак. -- А где зиму встречать, не все ли одно. Найдем местечко, где зазимовать можно. Есть у меня одно на примете. Все разместимся. -- Сам-то бывал там? -- Приходилось... -- Носила же тебя нелегкая, -- уважительно протянул Кольцо, -- а с припасами как быть? Ни муки, ни сухарей, ни крупы. Мясо, ладно, по дороге зверя, рыбу добудем, а без мучицы никак нельзя. Да и пороху, и свинца на десяток выстрелов у каждого. Где возьмем? -- А господа Строгановы на что? У них и попросим. -- Дадут ли? Не верится, будто отпустят они нас и еще припас впридачу выдадут. -- А вы с казаками пошумите малость, позадирайте кого из местных. С хозяевами потолкуйте по-свойски. Как ты умеешь. Помнишь, когда у Барбоши был, то как с несговорчивыми беседовал? -- То дело нехитрое. Потолкуем со Строгановыми, за нами не станется. Пойдут ли казаки? Им зиму в крепости пересидеть куда сподручней. -- Круг созовем, я свое слово скажу. Казаки, что в Ливонию со мной хаживали, за тех ручаюсь. Остальных ты на себя бери. Тебя послушают. Главное -- с есаулами накоротке перетолкуй. Их слово -- закон. Кольцо слушал, не сводя с Ермака настороженных глаз, думая о чем-то своем. Хотелось возразить атаману, что тащиться Бог знает куда с уже обжитого места, да еще по осени, нет никакого смысла. И чего они там найдут? Чего добудут? А даже и добудут, то обратно еще вернуться надо, сколько сил потратить... Но что-то мешало перебить атамана, возразить, ответить отказом. Было в его словах нечто завораживающее, притягательное. Так молодой парень, забыв обо всем, идет следом за приглянувшейся девкой, не зная зачем. Идет и все. Манит ее улыбка, походка, озорные глаза. И атаман предлагал нечто такое, отчего дух захватывало. А почему бы и не рискнуть? Где он только не побывал, с кем не бился. Про Сибирь же только слышал и никогда в мыслях не держал, что сможет вдруг там оказаться. И еще не решив, не веря до конца самому себе, представил таинственную страну, где огромные широкие реки, леса до небес, диковинное зверье, иные люди. Он пока не знал, согласятся ли казаки, понравится ли им задумка атамана, но сам уже страстно захотел в поход. Знакомое чувство разжигало кровь сильнее хмеля, грозило затянуть в водоворот непредсказуемого, но оно, это щемящее чувство, питало и давало ни с чем не сравнимую радость жизни. Оно и было -- сама жизнь. Безоглядная и стремительная. -- Одного не пойму, атаман, а зачем нам нужна Сибирь эта? Ну, повоюем Кучума. Не велик воин. А потом, что? Там жить станем? Обратно возвернемся? Опять к господам Строгановым. -- А я и сам не знаю, -- неожиданно широко и доверчиво улыбнулся Ермак, как никогда раньше и не улыбался. -- Там видно будет. Поглядим. Может, с полдороги обратно повернем. Кто знает. Может, в полон нас возьмут. Может, вовсе поубивают. Чего загадывать... -- Нет! Уж коль двинем, то до самого конца. Наших казачков только раззадорь, расшевели -- и черт им не брат. Зубами грызть будут, а в полон не дадутся. -- Значит, решено? -- спросил Ермак, поднимаясь с сырых бревен. -- Считай, решено. Я погулять люблю. С есаулами переговорю. А они уж пущай с казаками обговорят, обсудят. Потом и круг созовем. -- Добре, -- подал ему широкую ладонь Ермак. -- Про господ Строгановых не забудь. Только шибко не пугай, а то разбегутся, ищи их потом. -- Будь спокоен. Они нам еще платочками вслед махать будут. Не сомневайся, атаман. ПОЗНАНИЕ ПИСАНИЯ Анна Васильчикова в начале лета родила в суздальском Покровском монастыре мальчика. Его окрестили и нарекли Димитрием во имя святого, покровителя русского воинства. Мальчика тут же забрали от матери и отправили гонца к царю с донесением, в котором спрашивалось, как же поступить с сыном бывшей царской жены, а ныне инокини Анны. Иван Васильевич распорядился привезти новорожденного в Москву, отдать на воспитание в Донской монастырь, а по достижении должного возраста постричь в монашествующие. Он при этом ни словом не обмолвился, считает ли мальчика своим наследником или то плод греха его бывшей жены, и игуменья Покровского монастыря недоумевала, как ей относиться к находящемуся в обители рабу Божьему Димитрию: то ли как к незаконнорожденному, то ли воздавать ему почести как отпрыску великокняжеской семьи. А розовощекий черноголовый бутуз и подавно ни о чем не печалился и лишь оглашал древние своды обители надсадным оглушительным ревом, как только приближалось время его законной кормежки. Анна, когда у нее забрали сына, билась в дверь, рвала на себе волосы, выла, грозила монахиням страшными карами, требовала отпустить ее в Москву, но игуменья была непреклонна, и постепенно неутешная мать затихла и сидела, забившись в угол, неумытая и нечесаная. Евдокия, которой было поручено кормить и купать мальчика, привязалась к нему, как к собственному сыну, и лишь когда проходила мимо кельи, в дверь которой билась несчастная Анна, то краска стыда от сопричастности к чужому горю заливала ее лицо. Она догадывалась, что не царского сына нянчит она, легко узнавала в нем черты любимого ей человек