Дубравка? - уже и себя не помня, отвечала княгиня. - О ней будет кому позаботиться. - Стыдися, княгиня! - крикнул он голосом, какого уже давно от него не слыхала Анна. - Постыдное и страшное слово твое! А еще и христианкою нарицаешься!.. Опомнись! Подумай о себе, княгиня: кто еси?! И, потрясенная гневным словом его, она смирилась и, тихо жалобясь ему на него самого, стала молить, чтобы он простил ее, обеспамятевшую от любви, от скорби, от страха за него. Он стал утешать ее. Совсем было покорившаяся неизбежному, Анна снова вскочила. - Даниль! - с невыразимой скорбью вскричала она. - Неужели именины твои будут среди поганых? Князь рассмеялся. - Что ж делать! - сказал он. - Уж так довелось! - И, успокаивая ее и отводя на другое, промолвил: - Вот и расстроила и огорчила меня! А ведь я, _хатунь_ моя, _ханша_ моя, шел беседовать, шел советовать с тобою много! - Да? Да? - проговорила, радуясь, Анна и, чтобы загладить скорее вину, поспешно отерла дрожащими руками заплаканные глаза свои. - Эзитурмен - я слушаю, господин мой! - Шел беседовать с тобою о _яблоке Париса_, - сказал князь. В дворцовой церкви о полудни митрополит Кирилл отслужил напутственный молебен, благословил князя. Затем, перейдя в большую столовую палату, посидели в ней молча с мгновенье времени и поднялись, и князь стал прощаться с женою, с братом, с боярами ближними, с чадами и домочадцами. Когда он поцеловал Анну, она взглянула на него и чуть слышно сказала: - Я провожу тебя... до столпа только!.. Он жалостно посмотрел на нее. - Не надо, княгиня моя мила, Анна... дальние проводы - то лишние слезы, - так сказал он, и она потупила очи свои и ничего, ничего не сказала ему более. Склонив голову перед старшим, принял прощальное лобзанье его брат Василько и, тяжело вздохнув, глянул ему в глаза своими синими ясными глазами и молвил: - Все, что наказывал мне, брат мой и господин, то все будет свято! И отошел. - Прощайте, сыны! - проговорил князь, одного за другим на краткий миг привлекая головою к плечу своему и целуя. - Прощай, государь! Прощай, отец! - один за другим ответствовали ему сыновья и, поклонясь, отходили. Опустя очи долу, пасмурные стояли все четверо Даниловичей. Старший, Лев, - могучий мышцею и уже отведавший битвы юноша. Был тот Лев и лицом, и обликом, да и складом души своей более в деда своего, Романа Мстиславича: ростом не так велик, а плечьми широк, с головою крупной и угловатой, темноволосой и коротко остриженной; лицом красив, черноок; нос немного с горбиною. В битве старший Данилович являлся яр, в гневе - лют, а и гневлив не по возрасту! Скрытен. И не столько дружили с ним, сколько опасались его молодые сыны боярские, да, пожалуй, и братья! Двумя годами по нем - Роман. Сей Данилович был не отрок уже, но еще и не юноша. Стройный, гибкий и темно-русый. Душой бесхитростен. Любил прямые пути. Слова своего не ломал. Бывало, накатывало и на него, но отходчив был Роман и не злопамятен. Двенадцатилетний Мстислав, златокудрый и синеокий, пылкий и звонкоголосый мальчуган, любимец дяди своего, Василька, бояр всех, да и матери баловень, был лицом похожее всех на отца, но и сильно пробивалась в нем гордая и кипучая кровь синеокой бабки, отцовой матери, Анны Мечиславовны, вдовы Романа Великого, в девичестве княжны польской. Однако дядько Мирослав, тот более, чем ко всем остальным княжичам, прилепился душою к младшему Даниловичу, одиннадцатилетнему Шварну. Шварно - то было княжое имя ему. А христианское - Иоанн. Четыре года всего назад были княжичу постриги, и посадил его старый Мирослав на коня, и перевели на мужскую половину. И великое было веселье в Холме! Немного хлипок был здоровьем и тонкокостного склада младший. Но всячески старался укрепить и закалить светлорусого своего любимца Мирослав. - Погодите еще, - говаривал Мирослав, - возрастет мой Иван Данилыч и бестрепетен будет в битвах! Но к православным столь же легкосерд будет, акы отец! Легкой, стыдливой поступью подошла проститься Дубравка. Девочка была точно ландыш. Ей еще и десяти не было. Князь положил свою ладонь на худенькое плечо, и она вся так и приникла к нему. Отец дотронулся рукою до золотых косичек, переплетенных алыми вкосничками. - Ну, княжна! - проговорил он, и тут впервые голос его заметно дрогнул. - Тату! Не уезжай! - срывающимся голосом проговорила она и заплакала. - Доню! - горестной улыбкой сопровождая слова свои, негромко воскликнул князь и посмотрел на бояр. Но все они, потупя взоры, стояли, будто не видя ничего и не слыша. - Доню! - повторил князь. - Того нельзя... крохотка моя!.. Золотистые, теплые очи ее - отцовские - глянули на него, полные слез. - Уплаканко мое! - сказал он и погладил ей голову. - Тату!.. Тебя все слушают... ты все можешь! - не уезжай! Точно острый нож прошел по сердцу князя. Он поспешно поцеловал ее и взглянул на княгиню. Анна Мстиславовна подошла и бережно увела разрыдавшуюся Дубравку. Когда подошел черед прощаться боярам, Кирило-печатедержатель вдруг молча упал в ноги князю. Князь вздрогнул. Канцлер же сызнова, троекратно, земным и молчаливым поклоном простился со своим князем. А когда поднялся, то крупные слезы капали на седую бороду. - Данило Романович! - сказал он просто, не титулуя, не именуя князем. - Прости, в чем согрешил пред тобой! - И меня прости, Данило Романович! - сказал еще один из бояр и тоже упал в ноги князю. За ними же - другие бояре, и домочадцы, и слуги. Послышались рыданья и всхлипыванья. Прекрасное лицо Даниила задергалось. - Што вы?.. Што вы? Полноте! - молвил он. - Не по мертвому плачете! Престарелого Мирослава он удержал от земного поклона. - Полно, отец, - сказал он. - Ты прости меня, коли в чем тебя обидел! Анна хотела, видно, ступить к нему и что-то сказать, но вдруг пошатнулась и упала, точно подкошенная, и уже близ самого пола подхватил ее старший Данилович. Кинулись к ней. Побежали за лекарем. Старик Мирослав наклонился над Анной, приказал поднять окна. - Не бойся, Данило Романович! - успокоил он князя. - То беспамятство со княгиней... оморок с нею. И слова его подтвердил не замедливший предстать перед князем придворный врач, армянин-византиец Прокопий, некогда прославленный врач императора византийского Ангела Исаака, бежавший вместе с царевичем Алексеем к Роману в Галич, когда заточен был и ослеплен император Исаак. Прощупав пульс на руке у княгини, Прокопий на древнегреческом произнес: - Государь! Сердце императрицы приняло чрезмерно много ударов. Но в данный миг жизнь ее вне опасности. Даниил пытливо-тревожным взором взглянул в лицо медика. Прокопий не отвел глаз и уверенно и спокойно сделал отрицательное движение головой. Даниил склонился над Анной, молча поцеловал бледный, холодный лоб и поспешно покинул внутренние покои дворца. Четверо сынов сопровождали князя верхом на расстоянии двух верст. Здесь он еще раз простился с ними. - Ну, орлята мои, - сказал он, - ждите! А не вернуся - то Васильке старей всех! Ему заповедал блюсти державу и Русскую Землю стеречь! Вам же Васильке - в мое место! Лев! Тебе - в Галиче. А Василька Романовича слушай во всем! Да поберегите мать... Ну прощайте!.. 2 Киев! - золотого кимвала звоном прозвенело дивное слово! Даниил придержал коня. Перевели на шаг и прочие всадники. Кончился западный боровой просек. Выехали на уклон каменистого взгорья. - Киев - мати городов русских! Днепре Словутичю!.. Почайна, Лыбедь и Глубочица!.. Князь задумался... Многое - о, как многое! - нахлынуло в его душу! ...Отсюда - с днепровских высот - Владимир, князь Киевский, Святославич, древлий предок его, сперва притрепетав обоих императоров византийских, затем даровал им союз и мир. Сюда прибыла к Владимиру отданная ему в супруги сестра императоров. Отсюда Владимир Великий мечом добытую веру, а вместе с нею и светочи древней Эллады, угасавшие уже тогда в костеневших руках Византии, простирал, раскидывал щедро, ревностно, яро, крестя огнем и мечом... На этих вот бирюзовых волнах, низринутый, плыл, покачиваясь ничком, бог грома, Перун, - деревянный, с серебряной головой и золотыми усами. Вот там, возле Боричева, истукан, привязанный к хвосту лошадиному, был стащен с горы. И двенадцать мужей на глазах потрясенных киевлян били его жезлом. И совлекли Перуна, и кинули в Днепр. И гнали падшего бога вниз по Днепру, отталкивая шестами вплоть до самых порогов. А там киевляне - а было же их без числа! - приняли от епископов византийских крещение в Днепре. И послал тогда князь Владимир брать детей именитых, дабы отдать на учение книжное. И плакали матери, как по мертвым!.. Вскоре былая гроза Восточного Рима - народ русский стал могучим щитом, стал оплотом Эллады. Народ русский! - люди, потрясающие секирой на правом плече, народ, архонты которого именуются - Ярославы, Ростиславы и Звениславы, люди - Рус, у которых русые волосы и светло-голубые глаза; воины, лютые в битвах; бойцы, которые в яростном, смертоносном и распаленном духе не обращают внимания на куски своего мяса, теряемые в сраженьях, - так, дивясь, благодарствуя, трепеща, писали о русских своих союзниках византийцы. Такое читал и перечитывал многократно, еще будучи отроком, "герцог Даниэль" в одном из латинских манускриптов у аббата Бертольда, королевского капеллана, преподававшего им латынь - ему и королевичу Бэле. Давно ли у Ярослава Галицкого - император Андроник, а у Романа, отца, - византийский царевич Алексей Ангел искали убежища! Да ведь как раз в год рождения его, Даниила, отец сел на коня, по призыву единоверной Византии, и с могучими полками своими, будто железной раскаленной метлой, смел с хребтов Фракии полумиллионные орды половцев, уже грозивших Царьграду! Отсюда, от этих вот берегов, отбывала светлая киевлянка - Анна, дочь Ярослава, - чтобы стать королевою Франции! На эти холмы, в поисках крепкого убежища и защиты, бежала английская королева к прадеду его, Владимиру Мономаху. Здесь дочь английского короля стала женою Владимира, тогда еще переславского князя. Но уже со всем напряжением доброй и великой воли своей - то словом, то силой - удерживал труженик за Русскую Землю Мономах Владимир враждующих меж собой князей, стряпающих и под грозой половецкой княжое местничество. Слезами скорби и гнева оплакивая неразумие и усобицу их, говорил им Владимир: "Воистину отцы наши и деды наши сохранили Русскую Землю, а мы погубить ее хочем!" И страшились его, и повиновались, и ходили под рукой Мономаха. Но ведь один был тот старый Владимир! А когда умер - приложился к праотцам своим Мономах, не стало его, - зашатался Киев. Еще несет на своем челе священный венец старейшинства, но уже выронил скипетр власти. Князья еще чтут киевский престол, но уже не повинуются ему более. И все возрастает напор половцев... Однако не иссякло Володимера племя! - и как только на Киевский златой стол восходят младшие Мономаховичи-Волынские - прадед, дед или же отец Даниила, - так немедля с высот киевских несется призыв Ко всем князьям русским: "Братья! Пожалейте о Русской Земле, о своей отчине, дедине! Всякое лето уводят половцы у вежи свои христиан. А уже у нас и Греческий путь отымают, и Соляной, и Залозный [Греческий путь - по Днепру, в Византию; Залозный шел, отклоняясь в область Дона; Соляной торговый путь (за солью) - одни полагают - в Коломыю (Галицкая Русь), другие - в Крым, к соленым озерам]. А лепо было бы нам, братья, поискать отцов и дедов своих путей и чести!.." И пошли, и притрепетали грозою, и потоптали нечестивое Поле! И надолго, надолго приутихли князья половецкие... ...Там вон, далече, налево, внизу, вдоль Днепра, раскинулся Подол Киева - Оболонь, нижний город, населенный купцами, ремесленниками, огородниками, хлеборобами и прочим мизинным людом. Всякий раз подоляне - никто иной - прадеду Изяславу, деду Мстиславу, да и родителю Даниила - Буй-Роману Мстиславичу - самочинно отпирали, распахивали ворота, и подобно как впоследствии к самому Даниилу простой народ Галича, так же и киевляне текли навстречу к предкам его, словно дети к матери, будто пчелы к матке, как жаждущие воды ко источнику. И, скрежеща в бессильной злобе зубами и запершись в верхнем городе, соперники и супостаты Мономаховичей-Волынских взмаливались тогда, видя народа силу, отпустить их живыми восвояси. Когда ж, под напором и Ольговичей и половцев, покидали предки Данииловы Киев и уходили на отчину, на Волынь, - тогда киевляне, сокрушенно прощаясь, говорили: "Ныне, князь, не твое время. А не печалуйся, не скорби: где только увидемо стяг твой, то мы готовы - твои!.." ...А не переставая и поныне враждуют меж собой князья! И самая Калка не вразумила. Что Калка! И Батый вразумил не многих! Ежели и одумались которые, то уж поздно! - над каждым сидит баскак. За каждым - по пятам - наушники ханские и соглядатаи. Вот он стоит по-прежнему, близясь и вырастая, осияя весь Киев, будто плавясь на солнце, купол-шлем Святыя Софии. Близ, на Ярославлем дворе, в тот страшный день, двенадцать годов назад, бился вечевой колокол, сзывая киевлян. Во дворце, у киевского Мстислава, шел княжой съезд. И даже тогда не уладились, не урядились, и большие были речи между старейшинами Русской Земли! Суздальский Юрий, кто, подобно отцу своему, мог бы Волгу веслами раскропить, а Дон шлемами бойцов своих вычерпать, - тот даже и совсем не приехал, злобясь на Мстислава Мстиславича Галицкого за Липецкое побоище. А прислал - да и то не поспевших, как в насмешку! - всего каких-то четыреста человек, тех, что вымолил у него доблестный, хотя и хрупкий юноша - Васильке Константиныч Ростовский, витязь и страстотерпец за родину, который впоследствии в черном плену татарском и пищи их не приял, и плюнул в лицо самому Батыю. Сухое, бездождное стояло лето 1223 года. Горели леса и болота усохшие, гарь стояла и мга - птицы задыхались в дыму и падали наземь. И в поход выступали князья, всячески перекоряясь друг с другом, творя проклятое свое княжое местничество. Да и в самой битве, творя на пакость, наперекор друг другу, распрею погубили все старейшины Земли Русской! Один Мстислав ударил на Субедея, не сказав остальным, а другой Мстислав, озлобясь, огородился телегами на месте высоком и каменистом и не сдвинулся даже в тот миг, когда половцы Яруна в беспамятстве, словно гонимые богом стадного ужаса Паном, смяли станы и боевой порядок русских князей. Так и простоял старый Романыч вплоть до своего часа!.. Одному с киевлянами пришлось ему потом отбиваться три дня и три ночи за своими возами, на месте высоком и каменистом, и приять смерть мучительную, но и бесславную. А ведь было двинуть только стоявшие у него под рукою тридцать тысяч без двух отборного и свежего войска в решительный миг сраженья - и с татарами было бы все покончено, быть может, и навсегда! Ведь Мстислав Немой, Пересопницкий, да Мстислав Галицкий Мстиславич, да двое юных - он, Даниил, и князь Олег Курский, этот со своею Волынью, а тот - во главе курян своих, под шеломами взлелеянных, с конца копья вскормленных, - двое юных, молодших, позабыв о вековой родовой усобице Ольговичей и Монамашичей, ничего не помня, кроме незабвенного своего отечества, уже сломили было поганых, опрокинули и уже досягали победу! Уже дала тыл и отборнейшая тысяча Чингиз-хана на серых конях. Еще, еще бы давнуть - и не увидел бы "Потрясатель вселенной" ни Субедея своего, ни своих лучших, отборнейших туменов! Но как же это мог Мстислав Киевский двинуть рвавшихся в битву киевлян своих: а вдруг Мстислав Галицкий - выручи его - возьмет да одному себе и присвоит победу? ...Даниил стиснул зубы. Ныла калкская рана - от зазубренного татарского копья, разодравшего грудную мышцу, - рана витязей, рана доблестная, но - увы! - пораженья, а не победы!.. Даниил Романович ровно пять лет не был в Киеве. В последний раз примчался он в Киев поздней осенью тысяча двести сорокового вместе с лучшим, старым полководцем отца своего - Дмитром-тысяцким и с полком отменных бойцов - волынян и карпаторусов. Уже ведомо было в ту пору, что разрушен Чернигов, что черниговские бежали в Польшу, что Киев, которым обладал в то время князь Михаил, оставлен сирым, безглавым. Прослышав, что Киев без князя, самочинно приспел туда, на поживу, недалекий и немощный Ростислав Мстиславич Смоленский, думая покорством поладить с татарами, а затем на весь век свой засесть на Киевском золотом столе. Даниил тогда вышвырнул его прочь и поставил в Киеве Дмитра - да утвердит город! Сам же, возвратясь на Галичину, дал наказ брату Васильку, воеводам и зодчему и розмыслу своему Авдею завершать всеми силами укрепленья, в первую голову Кременца, Холма, Колодяжна, и немедленно с печатедержцем Кирилом отбыл к Бэле IV в Пешт, за Карпаты, дабы призвать его к прекращенью вражды, к союзу против Батыя. Сперва переговоры протекали успешно. Однако, едва до венгерского короля дошла весть о бегстве Черниговских и о дальнейшем движенье Батыя к западу, как былой товарищ игр детских и союзник детских боев, король венгерский, стал кичлив и враждебен. Он потребовал вдруг, чтобы титул "рэкс Галициэ эт Лодомириэ" ["Король Галиции и Лодомирии (Волыни)"], своевольно, самостремительно измышленный отцом его, Андреем II, - титул, от которого тот сам же навек отказался, - чтобы сей титул теперь признан был Даниилом. И Даниил понял тогда, что этот высокий, смуглый, тощий, длинноволосый маньяк с порывистыми жестами, то подолгу хранивший молчанье, то вдруг часами предававшийся напыщенному велеречию, мнивший себя великим политиком-полководцем, - сей Бэла только того и ждет, чтобы татары вступили в Галичину и Волынь, дабы с ними одновременно вторгнуться с запада. Этого все же не ожидал от него Даниил! Неужели не видит сей человек, что творит? Уже было известно князю Галицкому, сколь сильно страх перед татарским вторжением схлынул тогда всю Европу, - настолько сильно, что даже и у берегов Британии прервался лов сельди. А император Германии - Гогенштауфен Фридрих - рассылал по всем князьям и государям Европы напыщенные воззвания: "Время восстать ото сна, открыть глаза духовные и телесные: вот уже секира лежит при дереве, и по всему свету идет молва о врагах, которые грозят гибелью всему христианскому миру. До сих пор мы полагали опасность далекою, ибо столько храбрых народов и князей стояло между этим врагом и нами". "Нет! - подумалось князю Галицкому, когда канцлер принес ему это воззвание Гогенштауфена. - Князей-то, быть может, и много, а народ, заградивший вас от Батыя, - только один!.. И не грамотами, не буллами! - конницы, конницы доброй надо - тысяч сто, а и более!.. Ведь вся Азия на коне!.." - ...Чего же ты хочешь, Бэла? - усмехнувшись, сказал тогда Даниил старому "приятелю" своему. - Или хочешь, чтобы татарского страха ради я сделался вассалом твоим?.. Король венгерский молчал. И тогда вспыхнула кровь Романа, кровь Изяслава. - За двумя хребтами скрываетесь! - крикнул князь. - За Карпатским и - народа русского! И стукнул кулаком по столу. - А вспомни же, Бэла! - уж ежели русский хребет сломают татары, то за этим не отсидитесь! И покинул дворец. Пустоша Червонную Русь, прогрохотала копытами, прокатилась по ней вся Азия - от Аргуни и Каракорума. Однако Кременца и Холма не смог взять Батый и, обтекая сильнейшие крепости Данииловы, двинулся на Венгрию, на Германию, через Польшу. За рекою Солоной, притоком Тиссы, разбиты были мадьяры, кичившиеся издревле своею конницею, да и не зря, ибо испокон веку, вечно сидели на своих крепких и легких лошадях, на них ели, пили, спали, торговали, совещались, не расставаясь до гроба и со своими длинными саблями. Этот гордый, смелый и дерзко-кичливый народ выслал против Батыя и Субедея стотысячное конное войско. И оно почти сплошь было уничтожено. По всей Венгрии тогда будто прокатился исполинский, многоверстный, докрасна раскаленный каток: пустыня и пеплы!.. Король Бэла бежал с поля битвы - сперва в Австрию. Но здесь герцог Фридрих Сварливый, Бабенберг, отнял у короля Бэлы все его золото и вынудил отдать ему, Фридриху, богатейшие, плодороднейшие венгерские области. А Субедей между тем приближался. Король венгерский кинулся от него в Сербию, в Хорватию, в Далмацию. Татары шли по пятам. И хорваты спрятали венгро-хорватского короля на одном из Кварнерских островов. И собрали войско сербы и хорваты - одни! - и на берегах Лазурного моря, близ Реки - италийцы же называют ее Фиумэ, - опрокинули Субедея, поразили и обратили его в бегство. А на севере, в Чехии, чешский рыцарь и воевода Ярослав из Штаренберга разгромил другого знаменитого полководца татарского, Пэту, и взятый чехами в плен прославленный полководец Батыя оказался... рыцарем-крестоносцем, родом из Лондона! И тогда, страшась тяготевших над тылами татарскими неодоленных крепостей Даниила, стоя уже у ворот Вены, Венеции и у сердца Германии, Батый заоглядывался вдруг на тылы, затосковал и стал вспоминать Золотую орду, Волгу... Однако - неистовый полководец Чингиз-хана, суровый пестун внука его Батыя - Субедей противился тому отступлению всячески, противился долго, страшась бесчестия. Наконец дал приказ покидать Венгрию и Германию, но как можно медлительнее, да и то когда стало известно о смерти великого хана и о начавшейся за Байкалом смуте. "София... Печерская обитель... Михайловский златоверхий... Выдубецкий монастырь", - опознавал Даниил. Но тщетно отыскивал князь высокие, толстые, тесаного камня, белые стены, окружавшие весь верхний город: нету их - сметены! - и, слышно было, перепаханы по приказу Батыя... Лишь сереет бревенчатый утлый забор, местами двойной, с земляным засыпом. А вкруг Подола - и просто-напросто плохонький тын: от забеглого зверя больше, от вора ночного, не от врагов. Не то чтобы не смогли поднять стен вернувшиеся на пепелище после Батыя обитатели двухсот уцелевших домов: пришли бы и помогли белгородцы, звенигородцы и вышгородцы, - только не велено возводить стены: баскак не велит, хан Куремса, наместник Батыя над югом. А и что стены? Истинною стеною Киева в те неописуемые дни ноября было ужаснувшее и самого Батыя, и Куюка, и Бурундай-Багадура бестрепетное мужество киевлян! От скрипа телег, от ржанья конского, от рева верблюдов не стало слышно в Киеве голоса человеческого. Там, где возле Ляшских ворот к самому городу подступили дебри, тут поставил Батый стеноломы и камнеметы. Били непрестанно - денно и нощно. Выломили стену, и тогда ринулися в пролом - тьмы и тьмы! Киевляне же, галичане, волынцы приняли тут их в топоры. До Белгорода досягали крики, стоны, лязг, страшный лом копейный, и щитов гул, звон и щепанье. Стрелы помрачали свет. Твердыня живых камней, сплоченных волею Дмитра, стала крепче земного каменья. Ни на пядь не откачнулись из пролома ни те, ни другие и как бы недвижно стояли в проломе день и ночь. Вровень со стенами поднялась гора убитых. А горожане и дружинники Дмитра за ночь создали другой город - вкруг Десятинной церкви. Сбитый со стен, сюда отступил Дмитр с киевлянами, с галичанами и волынцами своими. Здесь в последней уже, душной свалке резались на ножах, руками душили друг друга. Женщины же, дети и немощные взошли на крышу церковную и на своды. Как злато-белый утес, захлестываемый черным потопом, стояла облепленная народом Десятинная церковь, и не выдержали тяжести своды - рухнули, завалились... ...Однако до чего же дошло! Он, Даниил, сын Романа Великого и недавно сам еще повелитель Киева, Галича и Волыни, едет, беззащитный, предать себя в руки тех, чьей пятой здесь, вот на этих издревле святых холмах, раздавлены выброшенные из гробниц черепа Ольги, Владимира Великого, Владимира Мономаха!.. Даниил содрогнулся... Князь Галицкий по приезде в Киев не захотел остановиться на Ярославлем подворье: ему тяжело было проезжим путником являться там, где и отец его и сам он были полновластными владыками. Ныне же в Киеве сидел боярин Ейкович Дмитр, посадник Ярослава, великого князя Суздальского. Не захотел заехать князь и в Печерскую обитель: разоренная, полуразрушенная, оскверненная лавра как раз в силу прежнего величия своего и пространства должна была предстать очам его в сугубо прискорбном виде. Ибо что могли поделать к восстановлению ее полтора-два десятка уцелевших и возвратившихся монахов? Бродом перейдя речку Лыбедь, всадники повернули к Выдубецкому Михаила-архистратига монастырю, стоявшему на обрыве Днепра. Невелик был дом тот, архистратига! Но, выстроенный еще отцом Владимира Мономаха, он стал как бы семейным монастырем для всех Мономашичей. Издревле был возлюблен и отцом Даниила, и всеми дедами его, прославленными своею щедростью. По прибытии в монастырь Даниил Романович первым делом прошел для совета к прославленному своей мудростью и чистотою жизни старцу Иринарху. Иринарх, дав благословение князю, долго беседовал с ним. А отпуская его, сказал: - Сын мой! Знаю: тебе, властелину великому и стратигу победоносному, трудно и зазорно склонити выю свою перед нечестивыми и неистовыми, гордынею и злобою пышущими агаряны! Но ведаешь сам: ныне Земля Русская в недуге великом! То - для нее!.. В тот же день к Даниилу приехал Ейкович, наместник Ярослава Суздальского. Боярин горько сетовал и пенял, что князь Галицкий не у него остановился, пренебрег его кровом. Даниилу Романовичу великих трудов стоило успокоить его. - Ино ладно: с домом архистратиговым не спорить! - молвил успокоенный посадник. - Побегу лошадей для тя, князь, готовить. И все прочее... Конь тут надобен ихний - татарский, степной, - милее всего!.. Провожая Даниила, Ейкович напутствовал его подробными сведеньями о всех батырях и ханах близ кочевавших орд. Уже в Переславле, былой отчине Мономаха, его излюбленном городе, сидел наместник наместника Батыева - хана Куремсы... - Данило Романович! - молвил, прощаясь, Ейкович. - А как да и Киев тебе поручит Батый? И то добро бы! - вся бы Земля Русска возрадовалась... Ярослав Всеволодович - худого не скажешь! - хозяин добрый, мудрый, рачителен... а все же Суздаль-то - дальняя сторонка!.. Рукою оттуда Киева не досягнешь, оком не обоймешь!.. Даниил нахмурился. - Я не про то к Батыю поехал, чтобы Киева под братом своим искать! - сурово отмолвил он. И оробевший боярин стал просить "покрыть милостью" неразумные слова его. Из монастыря Даниил отплыл в ладье. Супился и тяжело, пахмурно дышал Днепр Словутич! По реке развело барашки. А когда пришлось огибать остров, то заверти и сувои чуть не опрокинули лодку. Большая, на сорок человек, ладья заплясала, точно щепа в кипящем котле. Волны с накату шлепали и колотили в борта... "Точно воротить хочет!" - кутаясь в плащ, подумал князь Галицкий. Гребцы изо всей силы отваливались назад, крепко упираясь ногами в донные дуги ладьи. Остальные спутники князя, а также лошади их - поводные и вьючные - переправлялись на пароме, под наблюдением Андрея-дворского. Киевляне, столпившиеся на яру, близ перевоза, переговаривались между собою: - А что-то мало у галицких с собою коней-то под вьюками! А ведь в Орду едут, в немилостивую: Орда - она подарок любит! Начиная с Переславля ехали уже силою ханской пайцзы, а также и подорожной, которую от имени самого Батыя выдал Даниилу Романовичу переславский баскак. "Силою вечного неба. Покровительством великого могущества. Если кто не будет относиться с благоговением к сему указу Бату-хана, тот потерпит ущерб и умрет!" Так стояло в начале грамоты. Далее же всем ямским станам, лежащим в пределах, досягаемых Куремсою, всем селам русским и всем татарским аилам предписывалось давать князю Галицкому потребное число лошадей и, если нужно, охрану. Переславль - золотое оплечье Киева! Страж Земли Русской, заградившей злому Полю ворота, просторы, где богатыри полегли русские, - их же именует народ: люди божий, хоробры. Демьян Куденевич - юный боярин переславский и витязь. И вспомнилось Даниилу... Когда скитались и мыкались они после смерти отца - то с матерью овдовевшей, то с дядькою Мирославом по чужим землям, спасаясь от врагов, завладевших Галичем, - пришлось одно время ютиться сиротски при дворе короля венгерского Андрея. И вот, беседуя с Бэлой, почти сверстником, любили они, русский княжич и королевич мадьярский, считаться и мериться богатырями. Королевич - тот и чужих рыцарей брал: Гаральда, что задушил льва, Роланда-франка и только третьего выставлял своего, мадьярина, Денеша-палатина [палатин - средневековый высокий сан]. И Даниил разрешал ему это - пусть! - а у него зато все свои: Святослав, Иван Усмошвец... - А ты вот что скажи Бэле твоему, - наставлял воспитанника своего Мирослав, - граф Роланд тот, мол, не то был, не то не был - про то неизвестно толком. А про Гаральда Норвежского и сказок немало приложено! К нам же ведь в Киев бежал Гаральд сей, у твоего же прадеда обретался в войске, а ничего про то ни в каких повестях не написано, чтобы одними руками льва мог задушить! Ну а, мол, Денеш мадьярский - тот хотя и сильный был витязь, а греки - те завсегда бивали его... А ты ему нашего Демьяна Куденевича помяни, переславского! Этот на памятех жил: твоего деда был ратоборец, Мстислава Изяславича, царство ему небесное!.. В одно время с Денешем ихним ратоборствовали... но куда ему, мадьярскому-то, до нашего!.. И воевода-наставник рассказывал питомцу про Демьяна Куденевича переславского. Был тот боярин переславский силы непомерной, буести неукротимой. Один, со слугою, с Тарасом, да с пятью отроками, не страшась, выходил на целое войско, а и побеждал! - Однова, Данилушко, - рассказывал мальчику старый воевода, - деда твоего, Мстислава Изяславича, как-то врасплох враги застали: Глеб Суздальский, Юрьич, крестного целованья своего соступя, половцев навел на Переславль... Ладно... Дед твой - к Демьяну Куденевичу: "Человек божий! - так говорит ему. - Ну, пришло время божьей помощи, а твоего - мужества-крепости!.." Демьян же... у него норов был чудной какой-то, но про то не нам судить! Находила смертная тоска на него. Другие юноши на пирах с приятелями веселятся - и гуслями, и трубами, и сопелями, и скоморохами, а он, Куденевич, один в шатры свои златоверхие за город уходит, и чтобы, кроме Тараса-слуги, ни одна живая душа к нему подступиться не смей!.. И сидит недвижимо у входа в шатер, и смотрит в Поле, с жадностью смотрит: не пошлет ли господь супротивничка?.. А тут сам князь, дедушка твой, прискакал: даже конь под ним шатается! "Спаси, говорит, выручи!" Демьяну же только того и надо: поклонился деду твоему молча и без доспеха безо всякого, в чем был, взвергся на коня своего - и на половцев! Слуга - за ним: "Господине! Кольчугу, кольчугу надень!" Где там! Налетел, гикнул - давай пластать!.. И ведь не устояли... побегли! Сколько их там было числом - того не знаю. А не мало, надо полагать, коли войско целое!.. Побил их несметное множество! Тут суздальский князь испугался, шлет послов до него: "Уймись, божий человек, уймись! Я приходил на любовь и на мир, а не на рать!.." Однако, отбежав от города, да сызнова половцы собралися, - еще один загон на помощь к ним подошел. И опять подступили. Обозлили тогда они Куденевича донельзя! Вымчался, но опять же на прежний образ: в одной сорочке только. Даже и слуга на сей раз не поспел за ним, ни отроки!.. Одна с ним неразлучная сабля! Порубал - не счесть сколько - один-одинешенек!.. Ударилися половчане бежать... Но и самого исстреляли стрелами во многих местах. И одна большая стрела ударила в пазуху, а только что за малым не дошла до сердца! Изошел витязь кровью и в изнеможенье смертном вернулся в Переславль - проститься чтобы успеть с матерью... и возлег на одр... Тогда князь Мстислав Изяславич сам, и с бояры со всеми, пришел к смертному одру его, и даров принес много, и волости обещал дать многие. Но хоробр тот, человек божий, Демьян Куденевич ответил князю: "О суета человеческая! Кто, будучи мертв, возжелает даров тленных и власти?!" И с тем словом закрыл бестрепетные очи свои!.. И великий плач стал во всем Переславле!.. "Да, все это было..." - думалось теперь князю. А ныне он, Даниил, внук того самого Мстислава, которому служил Куденевич на этих самых полях, - он, сын Романа Великого, едет обезлюдевшею Переславскою Украиною [Украина - в летописях употребляется как название окраинных областей Руси] только силою татарской пайцзы, - едет на поклон к хану, в гнездовище его на русской Реке! Любой, рыгающий кумысом и кониной, скуластый, щелоглазый варвар, в расшитой шубе, которая лоснится от жира неопрятно едомой пищи, может, вымогая подарок, сутками заставлять его - великого князя русского! - ждать сменных лошадей... И сколько раз, проезжая русскими похилившимися селами, замечал Даниил, как с глубоко ушедшей в душу ненавистью, скорбью, недоуменьем провожают его своими взорами согбенные непосильным трудом и татарщиною поселяне... О Русская Земля! И сильно начал скорбеть душою! Муторно, тошно было смотреть князю и дружине его на верченье и кудесничество шаманов татарских перед кострами и кошомными идолами. Нелепо и отвратно кривлялись и пялились, точно злая корча их била, и прорицали, с пеной у рта, разными голосами, как бесноватые, и петухом пели, и квохтали курою, и лаяли, и подвывали. И несуразно, невемо зачем, увешаны были, будто ряженые или скоморохи, всякими погремушками, и лоскутками, и звериным зубьем. Диканились богомерзко и непотребно - и где же? - на отчине Владимира Мономаха! Увидел скверное их кровопитье татарское - прямо ртом припадали к вспоротой жиле лошадиной! Увидел многие их волшбы и насилие татарское над народом - и воскорбел душою! Миновали непроходимые дебри северной стороны княжества, где когда-то дивий бык - тур метал, с конем вместе, могучего, ярого охотника, прадеда его, Мономаха; кончились ель, сосна, дубы, клен и ольха; и чем ближе к Ворскле, тем все редее, прозористее, жиже становился лесок. А за Ворсклою, к востоку, стали чаще встречаться небольшие березовые острова, потом и береза сошла на нет, и открылась бескрайняя, нетореная, бугристая и уже темная от ненастья степь. Лил студеный, тяжелый проливень. Небо заволокло. Точно и оно превратилось в кошму татарской юрты. Крепкогрудые лошади с трудом продирали грудью свалявшиеся, перепутавшиеся, взмокшие травы, достававшие до колен всадника. Думалось, и конца не будет этому мороку и дождю. Но вдруг прояснело, и ударил мороз, и степь вся оледенела. Звенел и хрупал под копытами лед. Сверкала на солнце степь. Примкнувшие друг к другу высоченные космы трав, схваченные морозом, стояли, будто оледенелое войско. Держали путь от кургана к кургану. Было их много. На иных сидели тяжелые степные орлы и казались мреявшими издалека стогами... Тоскливо курлыкали запоздалые вереницы журавлей. Мчалась, закинув рога, сайга. На половину перестрела подбегали дикие, лишь немногими из смертных взнузданные когда-либо степные кони. На иных курганах высились видимые издалека, полуторасаженные каменные истуканы... Андрей-дворский давно уже с болью сердца посматривал на погруженного в тягостное раздумье князя. Чтобы отвлечь его немного от дум, он подъехал к нему и в пути запросто заговорил. - А что, Данило Романович, - спросил он, показывая нагайкою в сторону каменной бабы, мимо которой они как раз проезжали, - давно думал узнать от тебя: эти каменны девки, слепоокие, - кто же их тут понатыкал?.. Даниил рассмеялся. Это и впрямь отвлекло его. Всматриваясь в серое, из дикого камня, изваяние, он ответил: - Того кому знать, Андрей Иваныч! Многие народы, неисчислимые, тут проходили: и скифы, и гунны, и киммерийцы... прочих же имена один господь ведает... альбо - и наши предки с тобою: анты, о них же Маврикий-стратиг пишет, да и Прокопий тоже... А про сии холмы пишут, якобы то похоронение богатырей... - Анты, Данило Романыч, - то чей же будет народ? - какого князя... али царя? - спросил опять дворский. - Царя не имели... но жили в демократии, общими людьми обладаемы, старейшинами, - отвечал князь. Дворский, слушая, кивал головою и слегка поглаживал узкую бороду рукой, одетой в кожаную перчатку. Он довольнешенек был, что удалось разговорить князя. Солнце закатывалось. Дул северный ветер. На западе высилось и пылало багровое, чешуйчатое, будто киноварью окрашенные черепицы, огромное облако. Дворский поежился и сказал: - Студено будет. И буря. Данило Романович, не остудися! Я уж возок велел приготовить!.. Был лют и зол путь! По всему югу та зима долго была голоснежная. Морозы же стояли нестерпимые: кони с трудом дышали от стужи. То и дело дворский приказывал проминать лошадям ноздри, из которых торчали седые от стужи кустики шерсти. А то вдруг отпускало - и тогда подымалось вдруг невесть что: не то снег, не то дождь, то вялица, то метелица - не видели ни дня, ни ночи! Потом сызнова прихватывало. - Ух, - отдирая ледяшки с бороды и усов, бормотал дворский, - до чего не люб путь! А и недаром сей Декамврий Грудень именуется! Гляди, какие грудки настыли! Колоткая дорога: ни тебе верхом - конь ногу засекает! Ни тебе на полозу: лошадям тянуть невмочь - бесснежье! Ни тебе на колесах: колотко, тряско! Хоть возы с продовольствием да с дровами покинь, так в ту же пору!.. Он разводил руками, бранился и, взяв бородку в кулак, задумывался. И уж что-нибудь да придумывал! Перепрягал коней, одних на место других, подпрягал новых, поотгружал возы на сумных лошадей, в торока, - и двигались дальше. Лютая стужа лубянила не токмо одежду, а и сыромятные ремни гужвиц. Местами на бесснежной, застылой, точно камень, земле рвались от небывалой тяги добротные сыромятные завертки оглобель, распрягались кони. Поезд останавливался. ...Было в пути немало препон. Наконец же в пределах Дона, где простерлось обиталище и кочевье зятя Батыева, Картана, женатого на сестре самого хана, вдруг сильно подснежило и повалил снег, так что коням стало по чрево. Однако не спадал и мороз. Хорошо, что Андрей с последнего лесного селенья тянул за собою пять возов сухих плашек и дров, - было чем отогреться людям, когда разбивали иной раз стан свой прямо в степи, на снегу обставясь возами. Вез дворский и добрый запас берестяных факелов-свеч - на темные ночки. Князь руководствовал путь почти напрямик: от Переславля - сперва на излучину Волги, туда, где ближе всего она подошла к Дону, а там уже - к югу, где на восточном берегу Волги раскинулася столица Батыевой Золотой орды, а по существу - и столица полумира, - пусть варварская, - великий город Сарай... ...Стояла ясная, звездная и лунная ночь. Оба они с князем ехали верхом. Слышно было, как взвизгивал под полозьями, рвался под копытами конскими крепкий снег. Далеко различить было в лунном свете залубеневшие от мороза снежные заструги сугробов и острые лунные тени от них. Даниил поднял очи свои к звездному небу. Млечный Путь... молоко Геры-богини... А они, татары, Дорогою Батыя посмели назвать эту звездную россыпь!.. Помнит он этот путь Батыя - из Берестья нельзя было выйти в поле по причине смрада множества тел убиенных... Едва на исходе января преодолели жестокий тот и немилостивый путь - более чем двухтысячеверстный - и, перебив поперек погребенную под сугробами Кипчакскую степь и перейдя по льду на тот берег Волги, вступили наконец в столицу Батыевой Золотой орды. Да и _золотым_ наименовать было этот огромный и богатейший город с двумястами тысяч разноязычного населения - и владычествующего, монголо-татарского, и насильно согнанного татарами со всех концов мира, и с товаром, с гостьб